Добавил:
ivanov666
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз:
Предмет:
Файл:Под водой
.pdf
ПОД ВОДОЙ
впервые появляющиеся в истории нашей планеты! Изменяется весь лик земли!.. Человечество — это новая геологическая сила... Вместе с человечеством наступает новейшая
психозойная эра...
Прищемихин до того разгорячился, что приближение к
нему казалось опасным: глаза его блестели, из трубки сыпался горячий пепел...
— Вам понятна теперь цель жизни? — крикнул он громовым голосом.
Ракитников глядел на него, как раздавленная лягушка изпод сапога. Лучше бы остаться в неведении или справиться
как-нибудь своими силами...
— Ну, а личность, профессор?.. Я, я, как таковой? Помимо участия в общей экономике, помимо пропускания через
себя углерода...
— Кроме углеродного цикла вы забываете круговороты
марганца, натра, хлора, цинка...
— Хорошо, хорошо... Но поймите, профессор, мне сейчас
наплевать на это... Сейчас мне интересен только я сам... Я испоганил, растоптал свою жизнь... С каждым днем качусь все
ниже... Вам знакомы черное одиночество, бесцельность существования?
— Совершенно незнакомы и никогда не будут знакомы!..
— Одним словом, так... — Ракитников поднялся со стула,
губы у него затряслись. — Больше всего на свете меня интересует — повешусь я нынче ночью или не повешусь?
Прищемихин прикрылся бровями, никотин захрипел у
него в чубуке.
51

АЛЕКСЕЙ ТОЛСТОЙ
— Бросьте глупить, Ракитников, — с неожиданной мягкостью сказал он и затем, будто вознегодовав на себя, завопил: — Ерунда! Вы дикарь! С вами нельзя говорить на языке науки... В жизни не видел более безграмотного человека!
Вы не имеете понятия о законе больших чисел... Садитесь...
Когда ваши пращуры охотились на мамонтов и, скажем, на
Апеннинском полуострове жило в пещерах всего тысячи
две населения, каждая личность была на счету, ваше дурное
настроение обсуждалось бы на племенном совете у костра
под жестикуляцию каменными топорами, вот тогда вы бы
и вешались, молодой человек, если вам непременно приспичило: могли бы произвести впечатление на любую троглодитку... Ренессанс — вот последний взрыв индивидуализма.
Чума и черная оспа пожирали в то время человечество —
личности сверкали, как звезды в бархатной ночи... Паровая
машина, грандиозные завоевания микробиологии и электричество раздавили личность... С девятнадцатого века человечество бешено начало размножаться. Мы вступили в
эпоху больших чисел, мы подваливаем к двум миллиардам.
Неорганизованные выступления личности не изменяют
статистических цифр. Мы знаем, что на каждый город полагается определенное количество самоубийств. Оно строго
определено наукой. И вы через это число не перескочите...
— Посмотрим, — сказал Ракитников зловеще.
— Посмотрим, — свирепо выпятив бороду, повторил за
ним Прищемихин. — Если в этом месяце число самоубийств
исчерпано, вы не повеситесь... Жалко, я не знаю цифр...
Наступило некоторое молчание. Ракитников, весь сотрясаясь от ненависти, от негодования, отодвинул стул и вышел в коридор. В голове звенело, будто череп был медный, в
52

ПОД ВОДОЙ
край его били... «Старый идиот, сволочь!» — прошептал он.
За спиной его осторожно начала скрипеть дверь, высовывалась вытравленная водородом голова Лисиной. Ракитников
кинулся в свою комнату и повернул в двери ключ.
Дождь плюхал и плюхал. Ползли фонарные отсветы по
потолку. Все еще трясущимися пальцами Ракитников стал
распутывать веревку, найденную среди грязного белья под
кроватью.
— Хорошо, хорошо, посмотрим, — бормотал он...
Завязал петлю, подошел к стене, где торчал крюк, и ноги
у него ослабли...
Положив веревку на письменный стол, он вернулся к
кровати, отыскал «бычка» — окурок, затянулся, закружилась голова... Он присел на кровать. Лег. За стеной у Прищемихина было невероятно тихо. Так прошло довольно долго
времени.
Если бы не желание доказать, досадить чертову профессору, никаких, в сущности, серьезных оснований совать голову в петлю у Ракитникова не находилось. Все же не довести
дело до конца слишком уж было по-свински... Он подумал:
«А ну-ка, спущу одну ногу с кровати...» Нога не шевелилась...
«В конце концов доказывать право на личность тем, что висеть на крюке с вывалившимся языком... Глупо... Боже мой,
как глупо!» Он представил третью страницу «Красной вечерней» и внизу три строчки петитом о себе... Пружины
кровати заскрипели — так сильно было движение ужаса,
скорчившего его тело... «Значит, струсил, голубчик...» Ракитников подумал... (Перед ним снова прошли все безнадежности... Серо, грязновато, дрянновато... Но, может быть, все
сильно преувеличено?.. А?..) Пожал плечом... А не устроил ли
53

АЛЕКСЕЙ ТОЛСТОЙ
он сегодня сам для себя страшненький театр, монодраму,
под шум дождя, с перепою? И к Прищемихину ходил, чтобы напугать...
Ракитников в негодовании сорвался с кровати и очутился
у стены под крюком... Но едва он потянулся за веревочкой,
в комнате Прищемихина, за дверью, заставленной этажеркой с книгами, упал стул и засопело... «Наблюдает, черт!..»
Ракитников отвернулся к окну, — лицо его жарко горело
стыдом. Хрустнул пальцами... «Да когда же кончится это
безобразие! Со вчерашнего вечера пил, дрался, грубиянил,
шумел и весь этот проклятый день кривляюсь невыносимо!
Сочувствия ищу... Успеха!.. Актеришка проклятый!»
Он быстро обернулся к двери, заставленной этажеркой:
— Слушайте, профессор...
— Ага, слушаю, — бодро отозвалось за дверью.
— Ну да, вы правы, тысячу раз... Но поймите же, я несчастен...
Басоватый голос Прищемихина, нагнувшегося, очевидно,
к замочной скважине, проговорил:
— Идите ко мне, сыграем в подкидные дураки...
— Спасибо, профессор... Я подумаю... Приду, может
быть...
— Ну, подумайте...
Ракитников бросил веревочку в корзинку для бумаг, отыскал перо, пустил слюну в пузырек с засохшими чернилами
и неправильным почерком (рука ужасно трепетала), пропуская от нетерпения буквы, начал писать:
«...Одновременно с этим письмом я подаю прошению об
отпуске. Если не дадут — брошу службу... Сейчас мне безразлично, буду питаться одними помидорами, но я должен
54

ПОД ВОДОЙ
быть там, где вы. Не пугайтесь, Людмила Сергеевна, дорогая, дорогая... (Клякса.) Я не намерен снова навязывать себя
вам... Я хочу дышать одним с вами воздухом — большего мне
не нужно... В Крыму с вами, наверно, кто-нибудь, кого вы
любите, потому что не любить вы не можете... Я мучительно завидую ему... Нет, нет, не пугайтесь, дорогая, дорогая...
(Клякса.) Был один вечер в моей жизни... Помните: островок, кругом — синие волны, как море. Ветер. Мы пекли картошку... Всю остальную жизнь я растратил, раскидал, залил
пивом... Тупо, незряче... Я не прошу возврата, я не смею... Но
хотя бы взглянуть в ваши глаза, в те синие миражи юности...
(Клякса.) Я начну все заново, один, без вас... Я прошу только
не отвернуться, прошу в память того вечера...»
В замочную скважину прищемихинской двери проговорили:
— Ну как? Или, может быть, сегодня обойдемся без дураков?
— Нет, нет, сейчас кончаю, профессор... Иду...

Рассказ проезжего человека
РАССКАЗ ПРОЕЗЖЕГО ЧЕЛОВЕКА
Падали за окнами на железо капли дождя, и ветер, громыхнув иногда крышей, то принимался насвистывать вокруг дома, на углах карнизов, по каким-то неприметным
щелкам, то выл в печную трубу, повсюду засовывая черные,
мокрые, лохматые губы.
Среди нас, утомленных суетою дня, газетными ужасами,
тяжелыми предчувствиями и в этот вечер забившихся в накуренной теплой комнате, сидел на жестком стуле в углу проезжий. Был он высок и костляв, одет в поношенную форму
штабс-капитана и, видимо, тяготился нашей обывательской
беседой. Его крупное, худое лицо с большими глазами, оттененными синевой, было сурово и неприятно. Только рот,
небольшой и мягкий, улыбался иногда совсем по-детски, но
улыбка не шла дальше губ, не освещала ни лица, ни глаз. Забрав под стул ноги в больших сапогах, он, казалось, мог так
просидеть до утра, прямо и молча, или вдруг, ни с кем не
простившись, уйти.
Беседа наша была похожа на мочалку, которую жевал
каждый поочередно: «Пропадем или не пропадем? Быть
России или не быть? Будут резать интеллигентов или останемся живы?» Один уверял, что «вырежут всех и не позже
пятницы»; другой говорил: «Оставьте, батенька, зачем нас
резать, чепуха, не верю, а вот продовольственные магазины
56

ПОД ВОДОЙ
громить будут»; третий сообщал из достоверного источника, что «к первому числу город начнет вымирать от голода». «Ну и умрем, — сказал четвертый, — велика беда, все
равно помирать надо когда-нибудь». — «Но я не хочу умереть насильственной смертью!» — восклицал пятый. И этому наивному заявлению улыбались. Затем, сморщенный и
маленький, с вылезающим воротником, газетный писатель,
мгновенно возбудившись, произнес, размахивая папиросой
и надвигая пенсне, следующее:
— Самое скверное то, господа, что вся эта мировая потасовка, с пятью миллионами убитых, ни к чему! Я понимаю
страдать, когда впереди светлая и ясная цель! (Он изобразил
всем видом своим эту цель, причем воротник его полез на
затылок.) Но какая цель во всем этом миротрясении? — я
спрашиваю. Мы устали! Дайте нам отдых! Мы не хотим ничего больше! Не верим. Истины изнасилованы! Идеалы заражены сифилисом! И, как некогда погибли Содом и Гоморра,
так и мы провалимся в тартарары. Имя нашему времени —
возмездие. Не трудитесь в нем искать ничего хорошего...
— Скуууучно... — завыл ветер в печной трубе.
И не успел маленький писатель, очень довольный словами своими, закурить новую папиросочку, влезши поглубже
на диван, как внимательно слушавший его штабс-капитан
сказал спокойно, не без твердости в суровом и низком голосе:
— Извините, пожалуйста, не знаю вашего имени-отчества, вы говорите ерунду.
Я не стану описывать, как после неловких этих слов начался громкий спор, где три пожилых человека принялись
57

АЛЕКСЕЙ ТОЛСТОЙ
вылезать из себя, доказывая, что война и революция бесцельны, а другие три пожилых человека тоже вылезли из
себя, доказывая, что война и революция приведут к цели, как
маленький писатель сначала обиделся, потом разгорячился,
потом обессилел. Все было, как тому и быть надлежит. Наконец штабс-капитан, задетый, должно быть, дальнейшим
спором, неожиданно, когда все уже охрипли и по-собачьи
только лязгали друг на друга, встал со стула и, прислонясь
спиной к изразцовой печи, проговорил:
— Позвольте мне рассказать случай из жизни, так, я думаю, будет понятнее...
Прежде, до войны, я занимался живописью, был женат и
проживал в Москве. У меня были средства, небольшие, почти удовлетворявшие меня, известность и привычка к постоянной праздности, душевным именинам.
Каждый день должен был приносить что-нибудь приятное, милое удовольствие, иначе день казался потерянным.
Поэтому я и любил легко, без осложнений, и легко сходился с друзьями, и без труда расставался; и была у меня особая уловка лавировать между крупными неприятностями и
слишком обязывающими страстями. Легкая, приятная, неглупая жизнь. Да, вспоминая, я не вижу на ней пятен, но и
не вижу почти и ее саму.
Меня всегда удивляло только одно странное чувство: я
никогда до конца не был ни счастлив, ни весел, точно во мне
был темный угол, куда никогда не доходило ощущение счастья и веселья. Это можно сравнить с легкой астмой: невозможность до конца, до последнего дна, вдохнуть воздуху.
Иногда казалось, что непременно будет несчастье и оно
близко-близко, вот-вот. Но время шло все так же гладко, и
58

ПОД ВОДОЙ
не случалось ничего тяжелого, разве только медленный и
молчаливо решенный с обеих сторон разрыв с женой. Не
расходились мы, в сущности говоря, только потому, что не
было повода. Но и не тяготились друг другом. Выставки, дружеские попойки, издательские затеи, поездки, вечера как
легкий безбольный вихрь уносил нас в круге дней. Осталось
от всего ощущение электрического света, женского шелка,
запаха духов и грусти.
Кончился сезон, последний в нашей жизни, последний
шумный и блестящий сезон в столице. Знакомые потянулись за границу, в усадьбы, в Крым. Поехали в Крым и мы с
женой.
Я накупил много красок, но писать не пришлось: на юге
было особенно в этот год весело и шумно. Почти тревожно.
Многие неожиданно разошлись, мужья с женами, другие
внезапно отчаянно влюбились. Происходили странные, почти непонятные ссоры. Точно вихрь окреп и теперь бешено,
невидимо крутился между людьми, туманя сознание, распаляя чувства. Это был тоже последний сезон в Крыму.
В середине лета чувство беспокойства и неутоленности
стало болезненным, как надвинувшаяся на мое сознание
дурная тень. Я перестал спать. Часто ссорился. Уходил надолго в горы и сидел перед картоном, не кладя ни мазка,
глядя на холмы, море, на странные, как горы и дымы, желтоватые облака, поднявшиеся к выцветшему небу. Точно
все было не настоящее, не истинное, подернутое призрачной пеленой. Но что под нею? Какая земля? Какая правда?
И тоска сдавливала сердце.
Жена, по-своему понимая мое настроение, торопливо, со
злобой искала ту, в кого я должен быть влюблен. Однажды
59

АЛЕКСЕЙ ТОЛСТОЙ
всю ночь мы проговорили на песке, у моря. Это давно ожидаемое, такое страшное, болезненное объяснение оказалось
скучным и многословным, только между нами не нашлось
ни одной ниточки, которую можно бы оторвать с кровью:
все уже давно сгнило; мы наговорили лишнего, пошлого;
было скучно и утомительно, как надоевшая давно зубная
боль.
Это, пожалуй, похуже острого горя. Жена плакала, сидя
на песке. Я бросал в море плоские камни, и они подпрыгивали по бликам лунного света.
Мы решили расстаться на время, не хватило страсти сознать, что расстаемся совсем. Жена ушла спать, я собрал чемодан и, еще не зная, куда поеду, сел на террасу, ожидая
кофе.
Утро было тихое и жаркое, от зноя выцвели и угол каменной дачи и листья на тополях; гравий, трава и даже небо —
все было затянуто полупрозрачной, неподвижной мглой. За
невысокой изгородью из путаного кустарника поднимались
на высоких стеблях подсолнухи, пять или шесть шапками,
повернутыми к солнцу. За ними — беловатая мгла и в двадцати шагах море, неподвижное и маслянистое. С низкой
террасы казалось, что оно уходит далеко и высоко, и выше
его края стояли пять подсолнечных шапок с золотыми лепестками.
Это была странная, единственная минута: тихий, мглистый зной и поднявшиеся из него, как из марева, подсолнухи, неподвижные, слепые, обращенные к солнцу. Все это
было какой-то непостижимой чертой, о которую спотыкнулось мое время, непрерывный, не достигающий сознания
поток секунд, мгновений, ударов сердца. Я увидел, как от
60
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]
