Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Эстетическая рациональность и новое мифологическое мышление

.pdf
Скачиваний:
1
Добавлен:
07.09.2026
Размер:
1 Мб
Скачать
☆
Постмодернистская трансформация модерна
критику разума, стирание границы между рацио­нальным и художественным и вообще слишком силь­ное доверие к иррациональному, к интуитивному, поэтическому. Но в то же время, если термином «постмодерн» воспользоваться для обозначения описанного только что состояния, связанного с глу­бокой критической рефлексией, то постмодерн окажется продолжением модерна, представляющим собой его итог и предел. Можно полностью согла­ситься с Хабермасом в том, что постмодерн лишь повторяет тупики и противоречия модерна, дово­дя их до высшей утонченности и до абсурда, а так­же в том, что критика разума и тотальный скепсис доминируют в постмодерне, доводя до логического конца традицию рационалистического мышления модерна. Развитие постмодерна, по Хабермасу, со­ответствуют утопической традиции, начатой еще романтизмом: традиции, которую можно охаракте­ризовать в терминах критики, скепсиса и отчаяния, приводящих к рефлексивно-рационалистическому эскапизму, попыткам разума убежать от себя самого, выстроить, на месте тотальной демифологизации, производимой критической мыслью, некий новый миф о блаженном «до-рефлексивном» состоянии. Однако остается очевидным — на чем, вероятно, и держится критика Хабермаса, — что в рамках реф­лексивного мышления создание подобного мифа яв­ляется не более чем ярким сном или сказкой.
ЭТАПЫ ДЕМИФОЛОГИЗАЦИИ:
ОТ СВОБОДЫ К ИГРЕ
Как уже говорилось, анализируя позицию Гегеля, Хабермас обнаруживает, что главным принципом Нового времени для него выступает субъектив­ность, а точнее, свобода субъективности. Вся история
131
Кризис постмодерна
мысли — а по Гегелю, следовательно, вся история в целом — это «прогресс в сознании свободы». Про­являясь в познании как движение к предельному рационализму и как развитие «объективного» ин­тереса к внешнему миру, свою опору и цель этот прогресс, тем не менее, находит во внутреннем: в том непостижимом центре, который уже у Канта обозначен как единственно возможная вещь в себе: ноуменальный мир свободы. Субъективность модер­на — это непрерывное погружение всего вовнутрь, непрерывная интернализация, а в предельной фор­ме — интернализация метафизической «высшей» истины. Ключевыми же событиями в этом прогрес­се, по Гегелю, явились Реформация, Просвещение и Французская революция
1
.
Таким образом, согласно этой точке зрения, началом развития модернистского духа явилась ре­лигиозная реформа, приведшая к появлению проте­стантизма. И действительно именно с ней обычно связывают произошедшую в европейской культуре интернализацию религии. Но пожалуй, в проте­стантизме мы сталкиваемся также с предельной двойственностью оснований модерна: погружение религии вовнутрь означает одновременно достиже­ние высшего накала религиозного чувства, несво­димого ни к каким внешним формам, — но и начало полной секуляризации мира, не могущего больше служить адекватным проявлением божественного. То же происходит и с понятием свободы. Называя Реформацию ключевым моментом на пути станов­ления нового мира, Гегель очевидно полагает ее существенным продвижением в сознании свободы.
1
Хабермас Ю. Философский дискурс о модерне / Пер. с нем. М.М. Беляева, К.В. Костина, Е.Л. Петренко, И.В. Роза­нова, Г.М. Сиверской. М., 2003. С. 17.
132
Постмодернистская трансформация модерна
Однако известно, что М. Лютер начал с радикально­го отрицания свободы и провозглашения «рабства воли».
Потому, приступая к рассуждению о кризисных процессах внутри модерна и постмодерна, отвле­чемся на время на один, на первый взгляд, сторон­ний предмет, а именно, на спор о свободе, разго­ревшийся между основоположником Реформации Лютером и знаменитым гуманистом Эразмом Рот­тердамским. Нам важно будет понять, каким обра­зом лютеровское отрицание свободы воли могло оказаться столь важным шагом на пути «прогресса в сознании свободы», чтобы можно было, как это делает Гегель, именно с Реформации начать отсчет становления модерна.
Известно, что Эразм сильно повлиял на идеи протестантизма, однако не принял принципов са­мой реформы, что, вероятно, послужило допол­нительным источником той ярости, с которой на­падает на него Лютер. Эразм выступает не столько с теологических, сколько с предельно гуманистиче­ских и рационалистических позиций, в то время как текст Лютера полон теологических отсылок. Тем не менее этот спор — не спор Средневековья с Новым временем. Это спор внутри самого Нового времени, обозначающий собой важное продвижение в его са­мосознании.
Эразм утверждает этическую необходимость свободы. «Представим себе, — говорит он, — …что в некотором смысле правда то, о чем учил Уиклиф и что утверждает Лютер: все, что нами делается, происходит не по свободной воле, а по чистой не­обходимости. Что может быть бесполезнее широко­го обнародования этого суждения? Представим себе также, что в каком-то смысле правда то, что где-то
133
Кризис постмодерна
написал Августин о том, что Бог творит в нас и до­бро и зло и Он награждает нас за свои добрые дела и наказывает за свои злые дела. Какое широкое окно для нечестия откроет бесчисленным смертным рас­пространение этих слов?! Особенно при такой че­ловеческой тупости, беспечности, порочности и не­удержимой, неисправимой склонности ко всякого рода нечестию! Какой слабый человек выдержит постоянную и очень трудную борьбу со своей пло­тью? Какой дурной человек будет стараться испра­вить свою жизнь? Кто сможет решиться полюбить всем сердцем Бога, который создал кипящий Тартар с вечными муками и который наказывает несчаст­ных за свои злодеяния, будто Его радуют человече-
1
ские мучения?! А ведь так истолкуют это многие»
. Потому, признавая малую степень собственных способностей человека, он все же оставляет ему минимальную долю свободы: «силу человеческого желания, при помощи которой человек может при­близиться к тому, что ведет к вечному спасению,
2
или же отвратиться от этого»
. Против такого до­пущения и выступает Лютер. Он рассуждает, как впоследствии рассуждал также отрицавший свободу воли Шопенгауэр: спрашивать, мог ли бы человек «хотеть и иначе, нежели он хочет, значит спраши­вать, не мог ли бы он также и быть другим, чем он
3
. Не возможность действия, но сама структура
есть» желания ставится под вопрос: конечно же, человек свободен делать то, что он хочет, но свободен ли он
1
Эразм Роттердамский. Диатриба, или Рассуждение о свободе воли / Пер. Ю.М. Кагана // Эразм Роттердам­ский. Философские произведения. М., 1986. С. 223-224.
2
Там же. С. 230.
3
Шопенгауэр А. О свободе воли / Пер. с нем. А.А. Ча- нышева // А. Шопенгауэр. Собрание сочинений: в 6 т. Т. III. Малые философские произведения. М., 2001. С. 316.
134
Постмодернистская трансформация модерна
желать по собственному произволу? Последняя спо­собность уравнивала бы человека с Богом. Наличие такой способности, по мнению Лютера (которое в данном пункте вполне совпадает с более поздними выводами Шопенгауэра), мы никогда не могли бы утверждать. Человек не свободен именно в желани­ях. Он обнаруживает их в себе как уже заранее дан­ные, часто конфликтующие, противоречивые. Сре­ди них он, вероятно, обозначает те, что являются, по его мнению, лучшими или худшими, греховными или праведными. Вот здесь и возникает главный лю­теровский вопрос: откуда он узнает о греховности одних и о праведности других? «Законом познается грех», — цитирует Лютер слова св. Павла. Правед­ность же познается благодатью. Отрицательное определение праведности как избегания греха из страха перед законом представляется Лютеру не­соответствующим христианской доктрине. И здесь возникает совершенно новый взгляд на божество, отличный от взгляда на него как на карающую внеш­нюю инстанцию, дающую человеку закон и ожидаю­щую, что тот будет ему покорно следовать.
Не зная праведности, как могли бы мы к ней стре­миться? — спрашивает Лютер. Ведь даже сама идея Бога, согласно его точке зрения, чужда и неизвестна конечной человеческой природе и не может возник­нуть в душе без благодати
1
. С другой стороны, если бла­годать есть в душе, то последняя направляется ею, не колеблясь и не нуждаясь более в совершении свобод­ного выбора. Наделенный благодатью человек может уверенно сказать о том, что он делает: «Это нравится Богу», — потому, что знание того, что нравится Богу,
1
См.: Лютер М. О рабстве воли / Пер. Ю.М.Кагана //
Эразм Роттердамский. Философские произведения. М.,
1986. С. 366.
135
Кризис постмодерна
уже есть в нем самом, внутри него. Благодать привно­сит божественное знание в самого человека, и теперь оно царит в нем, направляя его желания и его выбор. Таким образом, Бог перестает быть внешним законом, но становится законом внутренним. Апеллируя к сло­вам св. Павла, Лютер настаивает на том, что «чело­век оправдывается верой без дел закона». Дела — это нечто внешнее, проявленное, то, что видно другим людям, но часто обманчивое. А вера — внутреннее, не­видимое, скрытое, другим людям неведомое, но в то же время такое, в чем нельзя обмануть себя и в чем нельзя обмануть Бога. Сказать внутри себя: «Это нра­вится Богу», — верующий может только в том случае, если он верит всецело и свято, что это действительно нравится Богу. Верит не потому, что это именно он (то есть избранный Богом как внешней силой) совершает данное деяние, а потому, что верит также, что деяние его действительно хорошо.
Вот что, таким образом, делает, по Лютеру, в чело­веке благодать: она дает ему знание того, что должно делать. И на основе этого знания, сделав выбор между тем, что должно, и тем, что не должно, он же первый будет себе в этом выборе строжайшим судьею.
Но не слишком ли это знание того, что должно, на­ходимое в себе самом и подчиняющее любое действие не желанию, но лишь соответствию требованиям не­кого высшего принципа, также обнаруживаемого в са­мом себе, напоминает кантовский моральный закон, следование которому представляет собой главный ис­точник свободы? Кантовская свобода проявляет себя весьма парадоксально: это следование внутреннему долгу. Это уже не свобода «делать, что хочется». Делая, что хочется, мы — рабы своих желаний, приходящих из вне, из чувственного мира явлений. Следуя долгу, мы выходим из подчинения внешнему миру и опира­емся только на высший сверхчувственный принцип,
136
Постмодернистская трансформация модерна
находимый внутри себя самих и составляющий центр субъективности. Этот принцип — вещь в себе, сердце­вина субъекта. И этот принцип есть не что иное как самосознание. Самосознание совпадает с идеей сво­боды, поскольку последняя выводится Кантом исклю­чительно из определения самого разума: мы не можем «мыслить себе разум, который со своим собственным сознанием направлялся бы в отношении своих сужде-
1
ний чем-то извне»
. «Быть свободным» здесь означает: сознавать себя свободным, сознавать свои действия своими, или быть вынужденным руководствоваться в своих действиях идеей свободы. Свобода, прежде бывшая свободой от внешних препятствий, интерна­лизируется, становится внутренней и выходит из-под власти того, что Кант называет «гетерономией есте-
2
ственных причин»
1
Кант И. Основы метафизики нравственности //
И. Кант. Критика практического разума. СПб., 1995. С.106.
2
Шопенгауэр, как уже упоминалось, отрицавший свобо­ду слепой воли, подчиненной строго закону основания, тем не менее полостью соглашается с Кантом в концепции трансцен­дентальной свободы, полагая ее высочайшим достижением этики Канта. Он указывает на большую важность различения «реальной» (естественной) необходимости, физически детер­минирующей все явления в мире и не допускающей в себе ника­ких пустот, и «трансцендентальной» свободы, не нарушающей необходимости, но буквально отрицающей ее изнутри созна­тельного существа. Причем соотношение, которое обнаружи­вается между реальной необходимостью и трансцендентальной свободой совпадает с соотношением между явлением и вещью в себе: «Это устанавливаемое Кантом отношение эмпирическо­го и умопостигаемого характера всецело опирается на то, что служит основною чертой всей его философии, именно на раз­личение между явлением и вещью в себе, и, подобно тому, как у него полная эмпирическая реальность опытного мира совмеща­ется с его трансцендентальной идеальностью, точно так же и стро­гая эмпирическая необходимость поведения совместима с трансцен- дентальной свободой». (Шопенгауэр А. О свободе воли. С. 369).
.
137
Кризис постмодерна
Однако, попытавшись таким образом опреде­лить новизну и специфику модернистского понима­ния свободы, легшего в основу европейского субъек­тивизма и рационализма, попробуем проследить его «постмодернистскую» метаморфозу.
Уже говорилось, что понятие постмодерна тесно связано с принципом игры, которая заменя­ет собой то, что до этого представлялось линейно направленным к достижению некой, хотя и все бо­лее осознающейся в качестве недостижимой цели. Тотальная критическая атака во всех областях так­же, как и в случае с пониманием свободы, обраща­ется против любых овнешненных интерпретаций. Жизнь, история, познание, художественная деятель­ность лишаются внеположного смысла
1
. В этом про­цессе все формы, которые некогда представлялись живым воплощением чего-то высшего, обретают самодостаточность. Вместе с тем они становятся не­кой впечатляющей но, как гегелевское «искусство», безнадежно «прошедшей» шелухой, с которой пост­модернистскому сознанию остается лишь играть.
Й. Хейзинга в своем знаменитом «Homo ludens» (1938) определял всю человеческую культуру как игру. Это, конечно, не означало признания ее чем­то не серьезным, но скорее представляло собою, что было весьма характерно для всего того времени, поиск ее скрытых оснований. Человеческая культу­ра, по Хейзинге, действует как игра: она есть игра
1
К. Ясперс, в своей экзистенциалистской интерпрета­ции истории, возвращает ей цель и смысл — но теперь эта цель уже не задана изначально, но формируется самим про­цессом ее развития, как и у Ж.-П. Сартра человек полагается не наделенным изначальной сущностью, но тем не менее вы­ступает как направленный проект — проект в будущее, в кото­ром он сам творит себя и свой моральный выбор так же, как творят произведение искусства.
138
Постмодернистская трансформация модерна
по своей структуре. Но что такое игра? Играют даже животные, но если игра, к примеру, способствует их обучению каким-то навыкам, то даже здесь этот эффект лишь следует удовольствию, получаемому от нее. Игра приятна сама по себе, это самоцель.
Но в чем же состоит удовольствие от игры? Ког­да щенки или котята дерутся «понарошку», грозно рыча, но не выставляя когти, здесь присутствует, как и в человеческих играх, нечто вроде намерен­но установленных правил, которые не следуют из внешней необходимости, но которым играющие договариваются произвольно подчиняться. Осталь­ное время животное, ищущее пищу и защищающее территорию, дерется, чтобы выжить, подчиняясь законам естественной необходимости. Но в момент игры необходимость как бы нарушается. Однако нарушается она не посредством какого-либо сбоя во внешнем принуждении, а напротив, в надстра­ивании дополнительного принуждения. Отрыв от естественной необходимости не может означать нарушения естественной необходимости — посколь­ку она-то как раз и не может быть нарушена. Буду­чи необходимостью, она порабощает всецело и без остатка. Так что если можно почувствовать какой-то выход за ее пределы, то только в одном: в создании чего-то произвольного, не необходимого, что могло бы быть, а могло бы не быть. То есть в дополнении к необходимости. Это, как мы можем видеть, и осу­ществляется в игре, выстраивающей новые, произ­вольные ограничения над остающимися незыбле­мыми природными законами. Возможно, отсюда и проистекает удовольствие: удовольствие от осво­бождения, даримое произвольностью.
Но если животные, должно быть, играют лишь иногда, то есть лишь иногда парят над необходи­мостью, то люди, по мнению Хейзинги, играют
139
Кризис постмодерна
всегда — какими бы серьезными и трагическими ни были их действия, какими бы жестокими ни были устанавливаемые правила. Культура — это скорее си­стема запретов, грозная, временами, казалось бы, подавляющая система. Однако это система произ- вольных запретов, в которых нет естественной необ­ходимости. И именно поэтому культура — это вопло­щение свободы. Она является игрой без того, чтобы каждый конкретный индивид знал, что это игра. Но в качестве игры надстраивает себя над миром при­роды как человеческий мир. И тогда, как ни стран­но, следование культурным запретам и условностям скорее, чем уклонение от них в угоду естественным желаниям, способно сообщить человеку ощуще­ние свободы. Следование же желаниям возвращает в сферу необходимости, причем чем естественнее желания, тем больше давление необходимости — вплоть до скатывания к полной дикости. Одичать, по сути, значит выйти из игры: отказаться следовать условностям культуры. Можно заметить, что подоб­ная интерпретация удовольствия от игры вновь возвращает нас к структуре моральной философии Канта, где свобода есть следование внутренне осоз­нанному долгу в противовес склонности.
Однако в конце своей работы Хейзинга отмеча­ет постепенное сужение сферы игры в современном мире, становящемся все более серьезным, а также все более диким, все более похожим на мир приро­ды. Здесь мы можем увидеть перекличку с уже упо­минавшимися сетованиями К.Н. Леонтьева. Произ­вольные и, возможно, именно потому эстетичные старые ритуалы, сходят на нет под давлением не­обходимости экономических законов, которые по своей неотвратимости не уступают естественным. Можно сказать, что капиталистический мир и отли-
140
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]