Добавил:
ivanov666
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз:
Предмет:
Файл:Собрание сочинений в десяти томах. Том первый. Повести и рассказы
.pdf
ПЕЧКА
— Что с тобой? Ты от каждого шороха вздра-
гиваешь, — удивлялась мама. — Уж не натворили
ли вы чего с мальчишками?
«А вдруг отец узнал, что она выходила замуж,
и уехал? — с ужасом и тоской подумал я. — Тогда
все пропало…»
— Признайся, что ты натворил? — приставала
мама.
— Отстань! — закричал я. — Ты сама натворила!
Предательница! Замуж ей надо было выходить!
— Что ты, Андрюша? — Мама побледнела и как-
то вся сжалась. — Что ты, сынок?
— Отец приходил в школу, только я его не до-
гнал, он скрылся, я побежал за ним и не догнал.
— Расскажи мне все, как было…
Я рассказал.
— Это тебе показалось, это галлюцинация, —
мама заплакала. — Отец убит под Белой Церковью,
его убили из пулемета на глазах у Лавриненко,
это папин друг, он тоже был ранен в том бою
и целый год лежал в госпитале, я не хотела тебе
об этом рассказывать, ты всегда так ждал папу…
«Прости», — хотел сказать я маме и не мог:
а вдруг она все-таки ошибается? Вдруг ошибся
этот Лавриненко? Ведь в военкомате не дураки,
раз прислали — “пропал без вести”? Без вести — это
значит: ничего не известно.
Еще много дней я напряженно вглядывался
в лица прохожих, вздрагивал от каждого стука — все
надеялся. Постепенно это чувство притупилось.
А когда я понял, что у меня была галлюцинация, навалилась тяжелая, как чугунная плита, мысль о том,
что мой отец никогда не вернется домой, никогда.
Я перестал писать отцу письма. А те, что были
в тайнике под ореховым деревом, так и остались
там лежать в плотно закрытой жестяной короб-
111

ВАЦЛАВ МИХАЛЬСКИЙ
ке. Я думал, что корни отцовского ореха крепко
и нежно обхватили коробку с письмами и не отдадут ее никому, никогда…
А Таня все стояла у высоких железных ворот,
ждала, ждала… Казалось, напрасно ждала она того
момента, когда ворота раскроются и новобранцев
поведут на вокзал.
— Они сегодня не поедут! Сегодня не будет
отправки! — разнесся слух среди провожающих.
Толпа стала быстро таять, и вскоре остались
только мы с матерью.
На столбах вдоль черной улицы зажглись электрические лампочки. Начиналась метель.
Мама очень замерзла.
Наконец за воротами началось какое-то движение. Через несколько минут они распахнулись,
и новобранцы стали вытекать со двора на улицу.
Мой отец шел правофланговым в одном из
первых рядов колонны. Он миновал маму, отчужденный, как будто никогда и не принадлежавший
ей, прочно слившийся с массой новобранцев.
Она окликнула его.
Он поскользнулся и едва не упал.
— Ты-ы… Иди домой! Нас ведут на Сортировочную, это семь километров!
Но она не вслушивалась в его слова, она бежала следом и скоро поравнялась с той шеренгой,
в которой шагал мой отец.
Новобранцы глазели на нее с интересом
и завидовали моему отцу, потому что она была
красива, а в темноте и кружении снега, при неверном свете фонарей, под мерный скрип шагов
по мерзлой дороге казалась еще красивее, чем
была на самом деле.
— Да выйди ты! Выдь! Потом нагонишь! — советовали отцу соседи.
112

ПЕЧКА
Он шагнул из колонны, обнял нас и замер:
прикрывая руками, и грудью, и фибровым чемоданчиком от ветра и холода, словно отдавая нам
все свое тепло, всю жизнь, как будто желая оградить нас от зла и несчастья на много лет вперед.
— Не отставать! — хлестнул вдоль мглистой
улицы окрик.
Отец вздрогнул и, почти оттолкнув от себя
мать, побежал за колонной.
Вдруг он остановился.
— Ключ! Я чуть не унес ключ, — и он бросил
что-то по накатанной обмерзшей дороге.
В лихорадочно-желтом электрическом свете,
в кружении снега, как будто в бреду, скользнул к ее
ногам ключ. Она машинально присела, подняла
его, сунула в карман пальто — все это проделала, не
отрывая глаз от моего отца, вернее, от той точки,
которая была им в удаляющейся массе колонны.
Когда эта точка растворилась во мгле, она перехватила меня поудобней и побежала следом.
Я проснулся. Не обращая внимания на мой
плач, рискуя разбиться на оледенелой мостовой,
она бежала за колонной.
Я плакал все сильнее.
Она догнала последние ряды новобранцев.
— Стой! — Дорогу ей преградил пожилой уса-
тый военный — один из тех, что сопровождали
колонну. — Куда бежишь? Младенца пожалей!
И тут, как будто вату вынули из ее ушей, она
услышала, как дует со свистом ветер, как шуршит
и стрекочет снежная крупа по жестяному колпаку
над электрической лампочкой на столбе. Она успела в этот короткий миг подумать о том, что снег
вьется на свету, как летом мотыльки, и услышала,
как пронзительно ору я.
113

ВАЦЛАВ МИХАЛЬСКИЙ
Как этот плач, как этот младенчески тонкий
крик сквозь ветер, и снег, и мглу летел над колонной и, тревожа всех, бил без промаха в сердце
моего отца, так и душа моей матери пронеслась
над этим черно-седым, в желтом накрапе фонарей,
холодным пространством, натянулась, как струна,
между мужем и сыном… но мой отец сделал еще
шаг вперед, и струна оборвалась у его ног, со звоном скручиваясь ко мне, к сыну, к тому концу, что
был закреплен намертво.
Дома, положив уснувшего сынишку в люльку, Таня сменила пеленки, разожгла печку и, не
в силах снять ботинки и пальто, легла на кровать
поверх одеяла.
— Господи! Андрюша! — простонала она. —
Андрюшенька!
«Боже мой! Как же я не обрезала ему ногти!
На левой ноге у него врастает ноготь большого
пальца. Как ему больно, как неудобно идти сейчас
с необстриженными ногтями!»
Захлебываясь слезами, Таня твердила на все
лады:
— Андрей! Андрюшенька!.. — И наконец забылась тяжелым сном.
Похожая на мертвую, она лежала на кровати
в пальто, в платке, в оттаявших мокрых ботинках.
Печка потухла.
В комнате становилось все холоднее, от
дыхания шел пар, на окнах намерзли мохнатые
снежные розы, будто прощальный букет.
Еще не знала Таня, что отцвело ее женское
счастье, что никогда уже не дрогнет она в сильных
родных объятиях. Никогда не встретит своего
Андрея, уставшего и веселого, не согреет ему воды
умыться, не подаст чистую рубашку, не накормит
его любимыми варениками с картошкой.
114

ПЕЧКА
Не поможет он ей теперь ни в заботе о близ-
ких, ни в учебе. А ведь как обещал: «Танюша, ты
способная, обязательно вытянешь, окончишь
институт, верь мне! Верь!» И она верила, верила
больше, чем самой себе.
Не ведала Таня, что отныне и навсегда вечным
спутником ей будет одиночество, что только во
сне будет она теперь встречаться со своим Андреем, что каждый вечер, ложась спать, будет шептать
как молитву, как заклинание:
— Приснись, Андрюша… Андрей, приснись!
Я не могу больше, слышишь! Не могу… я должна
увидеть тебя хоть во сне!
И первые годы он будет ей сниться часто,
почти каждую ночь, и просыпаться она будет
счастливая оттого, что сейчас, пусть во сне, она
держала его руку, смотрела ему в глаза, дышала
запахом хвои, слышала его тихий голос…
С годами он станет сниться ей все реже
и реже. Но каждый раз, просыпаясь, в самые
первые, подсознательные мгновения она будет
испытывать такое острое счастье, что по щекам ее
будут катиться слезы — слезы счастья, как тогда на
обрыве у моря, когда лакированными солнышками
цвели лютики и небо и море пахли вечной весной.
А потом придет неумолимый и постылый год,
когда она забудет день второго декабря — день, когда она проводила его на войну. Забудет и спохватится только через неделю, спохватится и горько
заплачет от безысходности и тоски…
А потом ей приснится Андрей в последний
раз. Он придет на ее девичье крыльцо молодой,
веселый, в белой полотняной рубашке навыпуск,
подпоясанной серебряным кавказским пояском,
яркоглазый, белозубый, и в руках он будет держать
115

ВАЦЛАВ МИХАЛЬСКИЙ
блюдо с живой рыбой, играющей серебром. А за
ним по небу будет плыть зеленый серп месяца.
И она до малейшего пятнышка, до самой
последней пылинки увидит его коричневые парусиновые туфли. Ей нужно бы снять эти туфли
и вымыть родные, натруженные на дорогах войны
ноги, а она струсит… Он все такой же молодой,
а она так состарилась за годы, прожитые без него…
И она струсит. Она побоится, что он увидит ее
дряблую кожу, ее сутулую спину и лицо, как рыбацкой сетью, покрытое глубокими морщинами.
Андрей будет ждать, а она выйдет на другое крыльцо и побежит, и будет бежать все дальше, а когда
оглянется, уже не увидит ни крыльца родного
дома, ни стоящего на нем Андрея.
А еще через много лет я, ее сын, прочту ей
однажды, раскрыв том «Истории Великой Отечественной войны»:
— «…на каждый погонный метр фронта ежеминутно приходилось пять пуль».
А мама посмотрит на меня внимательно, как
на малознакомого человека, и скажет:
— Господи, ты уже старше его на шесть лет.
…Ничего этого Таня еще не знала. Проснулся
сын, и она вскочила затопить печку.
Печка всегда выручала нас в трудные минуты
жизни.
1977

ХОЛОСТАЯ ЖИЗНЬ
Дар напрасный, дар случайный,
Жизнь, зачем ты мне дана?
А.С.Пушкин
I
Тигры ходят в клетках плоские, как нарисованные.
— Их тоже обворовывают — вместо мяса дают
морковку, — говорит за спиной Антонова тоненький голосок.
Детский или девичий? Антонов хочет обер-
нуться: сердце екнуло с привычной жадностью —
значит, голос девичий… но не оборачивается он
потому, что в следующее мгновение уже стоит
у билетной кассы зверинца — голубой фанерной
будки, разрисованной коричневыми обезьянами,
желтогривыми львами и толстыми тиграми, похожими на арбуз; над окошечком кассы масляной
краской аккуратно выведено:
ВЗРОСЛЫЙ БИЛЕТ — 20 коп.
ДЕТСКИЙ — 10 коп.
117

ВАЦЛАВ МИХАЛЬСКИЙ
— Ты что, торогой, какой билет? — отстраняет
его руку с монетами полногрудая, черноволосая
кассирша. — Ты что, торогой, сейчас записка
пишем! — Она неловко, словно тяпку, берет карандаш, и тут Антонов припоминает, что они
когда-то жили с ней по соседству и, кажется, ее
зовут Зухра. — И-слушай! — Кассирша удивленно
округляет глаза. — И-слушай, я думал, зебра — такой
маленький птичка, а это настоящий лошадь пони!
— Пап, ну пошли, пап! — дергает Антонова за
палец дочка, лица ее он не видит, только белые
локоны.
Антонов смущен, не знает, что делать с запиской. «Мыла прапусты эта нашы луды», — читает
он краем глаза. За голубым забором, словно сигнал
к атаке, весело и бесстыдно верещит какой-то
зверек. И тогда Антонов сажает дочку себе на
шею, и они смело идут к контролю. А чего бояться своим людям? Входят в зверинец по записке,
вместе с дочкой, а вдруг оказывается, что он один
стоит в темном больничном коридоре… за высоким окном светает, круглые электрические часы
с черными стрелками на белом поле показывают
половину четвертого.
— Кончается, — тихо говорит Антонову нянечка, кивая в сторону окна. Он смотрит туда,
куда указывает ему старушка, и видит кровать
и сидящего на ней худого мужчину лет тридцати
с заострившимся, загорелым лицом. В полутьме
неосвещенного коридора и оттого, что на нем
белые кальсоны и рубаха, — лицо, шея, руки
и ступни ног больного кажутся почти черными.
Мужчина жадно пьет из графина воду и ест белые,
облитые глазурью пряники. У изголовья сидит на
табуретке молодайка в желтом цветастом платье,
с огромным выпирающим животом и смотрит
118

ХОЛОСТАЯ ЖИЗНЬ
на своего мужа с ужасом, как на самое смерть.
В тишине пропахшего лекарствами больничного
коридора один за другим звучно раздаются глотки: мужчина ест пряники все быстрее, почти не
прожевывая, запивает все с большей жаждой,
руки его слабеют — вот уже рубашка потемнела
от пролитой воды…
Проснувшись, Антонов лежал некоторое вре-
мя без движения, пытаясь угадать продолжение
сна. А когда убедился, что это ему не под силу,
стал думать, где и когда он видел или мог видеть
нечто подобное.
Первую часть сна так и не смог вспомнить,
кажется, она взялась ниоткуда: не помнил он,
чтобы в обозримом прошлом ходил в зверинец, не
помнил и никогда не знал никакой Зухры, и самое
главное — не было у него маленькой дочки, впрочем, и большой тоже не было. «Нет и не было,
а вот приснилась, — удивленно подумал Антонов, —
и локончики такие белые, и нес ее на закорках,
хм…» Он погладил себя по шее, по загривку, на
котором только что въехала в зверинец его никогда не существовавшая дочка, усмехнулся: почти
сорок лет дураку, а все у него не как у людей…
Вторую часть сна Антонов отыскал в своей
минувшей жизни. Похожий случай ему пришлось
наблюдать восемь лет назад во время последнего
обострения болезни матери. К тому времени
мать Антонова болела уже так долго, что он сошелся накоротке чуть ли не со всеми лучшими
врачами города. Антонов был примерным сыном, он посещал больницы, в которых леживала
Анна Андреевна, каждый божий день, и во всех
трех больницах того приморского южного города, в котором они жили, к Антонову настолько
привыкли, что считали своим работником. В те
119

ВАЦЛАВ МИХАЛЬСКИЙ
июньские дни Анне Андреевне стало совсем худо,
и он был вынужден госпитализировать ее в очередной раз. Центральная больница, дежурившая
в те сутки по скорой помощи, была переполнена,
как всегда, больные лежали в коридорах, но из
уважения к сыновней преданности Антонова
заведующая терапевтическим отделением черноглазая и все еще черноволосая Роза Ильинична
уступила свой маленький кабинетик. Для Анны
Андреевны в него внесли кровать с пружинной
сеткой и железными спинками, выкрашенными
белой масляной краской, а для ее сына оставили
топчан: во время обострения материной болезни
он дежурил около нее по ночам. В порыве благодарности Антонов подарил Розе Ильиничне букет
бледно-розовых гладиолусов.
— Что ты, деточка, зачем тратиться, — вспыхнула румянцем Роза Ильинична, принимая букет
и тут же передавая его няньке, — разве мы не
понимаем… — И не успела досказать фразу, вдруг
заплакала и, громко стуча по кафелю высокими
каблучками, быстро пошла из холла, в котором
они стояли.
— Красивая женщина, а самой Бог дитя не
дал, — тихо сказала ей вслед нянька.
«Красивая, — мысленно согласился с ней Антонов, глядя на стройные ноги Розы Ильиничны,
на ее не по годам тонкую талию под туго обтягивающей тело белой синтетической водолазкой:
заведующая отделением только что пришла на
работу, еще не успела надеть халат, — красивая», —
еще раз подумал Антонов и неожиданно пожелал
ее страстно, горячо, так, что в груди поднялась
удушающая, сладкая волна.
Дежуря около матери, он спал так чутко, что
просыпался даже тогда, когда у Анны Андреевны
120
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]
