Собрание сочинений в десяти томах. Том второй. Семнадцать левых сапог. Роман
.pdfСЕМНАДЦАТЬ ЛЕВЫХ САПОГ
И поляки ко мне свои отношения переменили, стали свою баланду отдавать. Они все местные были, им передачки всем почти носили. Стал я еще внимательнее молиться — стали хлеб мне свой отдавать. За три недели, что я там побыл, отъелся, почувствовал — окреп. В скором времени отправили меня в Дрогобыч, в лагерь военнопленных. Там опять немножко побили на допросах: «Зачем бежал?» Я на своем стою: «Дома жена, пятеро детей, кормить их некому, бежал, дескать, чтобы их обеспечивать».
Уже в последний день августа выводят меня из одиночки во двор и перед строем военнопленных поставили. И переводчик лагеря приговор мне зачитал: «Русский солдат Зыков Алексей Степанович, тысяча восемьсот девяносто восьмого года, за двукратный побег, за воровство у немецких крестьян за время побега, за связь с чешско-сло- вацкими партизанами, за грабеж и бандитизм приговаривается к смертной казни».
И отвели обратно в каморку. Трое суток смерти ждал, прислушивался, глаз не сомкнул. На четвертые сутки задремал, и тут дверь как расхлопнется — светом меня всего и обдало, как варом. Все, думаю, ящик! Два русских наших полицая, я б их и сейчас узнал, руки мне цепью сомкнули и во двор вывели. Машина легковая стоит только вымытая, капли воды на крыльях светятся. Офицер немецкий, обер-лейтенант, говорит: мол, к бауэру тебя отвезу, к крестьянину, значит. Машиной — на вокзал, оттуда поездом. Он меня и доставил в Освенцим вместо бауэра. Там в конторе эсэсовский капитан меня принял.
Про то, как там было, и рассказывать не хочется. Когда вспомнишь, жуть берет. Как ветер повернется с крематориев, так оттуда паленым
161
ВАЦЛАВ МИХАЛЬСКИЙ
мясом, человечиной. С ума люди трогались и на проволоку бросались. А все-таки и там наши люди
ичесть, и совесть, и гордость понимали. Святых людей много я там встретил…
Гуля вскипятила еще чаю, и они с Павлом еще долго слушали рассказ Адама об Освенциме и о том, как он бежал оттуда со Славиком. От этого разговора хмель как рукой сняло, и время летело быстро-быстро.
— Пять месяцев мы с ним, со Славиком, скитались, все к линии фронта шли. Когда сбежали, весу у нас было килограммов по сорок в каждом. Ели сырую картошку, там ее у поляков много в полях, морковку ели. Помню, как цибарку утянули мы в одной деревне со двора и как сварили первый раз картошки, так полтора ведра этих и съели. Конечно, это можно и не поверить, чтобы два мужика по сорок кило весом полторы цибарки картошки съели. Но что было, то было. И живые остались. В общем и так далее… Фронт уже подходил к нам навстречу. Зашли в одну деревеньку,
итам нам сказали, что немцев уже нет, а утром заезжало четыре танка русских и уехали и что мы, значит, на свободной земле, — обнялись мы со Славкой и заплакали.
Рядом оказался городок, уже занятый нашими советскими войсками. Мы хотели сразу идти туда, но сил не было от счастья, и жители не отпустили. Сбежались жители со всей деревеньки на нас смотреть, не верят, откуда мы пришли, щупают руками, гладят и плачут. К своим, говорят, успеете, говорят, со своими нарадоваться, а мы тоже, говорят, хотим вам оказать почет. Баню нам истопили, бороды свои мы долой, рубахи, кальсоны чистые дали нам. У того деда, где мы остановились, ели и пили до ночи и про
162
СЕМНАДЦАТЬ ЛЕВЫХ САПОГ
Освенцим рассказывали. Они не верили, но все равно все плакали. Утром встали — одежа наша выстиранная, выглаженная честь честью, хоть и полосатая, каторжная, а все уже не та, что была. Умылись, причесались, позавтракали с хозяевами, от выпивки отказались и полетели, как на крылах, в тот городок в своих полосатых одежках.
Подошли к нашей комендатуре. Часовой стоит. Наш, родной, советский! Чуть не бросились ему на шею. Нельзя, однако, на посту человек находится. Голоса наши дрожат, перебиваем друг друга. Мол, из лагеря мы, так и так! А все дрожит, зубы об зубы бьют!
Адам умолк. Взял в руки чашку с чаем, только что налитым ему Гулей, и чай заплескался, падая на скатерть и обжигая его толстые дубленые пальцы.
— Чего же мы чай не пьем? — видя волнение Адама, поспешил сказать Павел. — Давайте пить, а то он стынет.
— Правда, правда, а то совсем остынет, — понимающе поддержала мужа Гуля.
Адам ничего не сказал. Прихлебывая, он пил горячий душистый чай, глядел в полосы солнечного света, голубые от дыма, и видел все, что было в тот далекий день в советской комендатуре того маленького польского городка…
XXVII
…Был теплый январский день, один из тех случающихся иногда зимою дней, когда солнце, будто перепутав время года, греет по-весеннему щедро. Дорожки и дороги подтаивали, и из снега, особенно по обочинам и колеям, оправленная прозрачно-дымной наледью, выступала черная
163
ВАЦЛАВ МИХАЛЬСКИЙ
мокрая земля, и легкий светлый пар вился над нею. Яблоки конского навоза, в обилии рассыпанные вдоль улицы артиллерийскими битюгами, размякли, и лохматые отощавшие воробьи, прыгая по дороге, выклевывали из них зернышки овса, весело бросаясь в драку друг с дружкой. В воздухе крепко и молодо пахло талым снегом, разгоряченными лошадьми, корою тополей, высоко стоявших по всей улице, старых белых тополей, блестящих на солнце мокрыми лакированными ветками.
Мимо разбитого закопченного костела, внутри которого на черных стенах запечатлелись навечно светлые тени сгоревших в нем прихожан, мимо красноватых руин кирпичной водонапорной башни спускались они вниз по улице к особняку, в котором разместилась советская комендатура.
— Да подожди, Славик! Не поспеваю за тобой, подожди! — просил запыхавшийся Алексей длинноногого Славика. Совсем непонятно, откуда они находили силы, но оба они почти бежали уже примерно с километр, с самого начала предлинной улицы. Они бежали, ни о чем не думая, ничего не чувствуя, ничего не примечая вокруг, верно, оттого, что души их летели впереди, замирая от восторга близкого счастья, самого большого счастья, которое может испытать в этой жизни истинный человек, — счастья вновь влиться в ряды своих соотечественников. Пять месяцев они пробивались к этому польскому городку, не зная даже его имени, пять месяцев ползли они по чужой земле к этой чуждой улочке с сожженным костелом и нерусскими тополями, ползли голодные, холодные, еле живые, таща на своих занемевших плечах безмерный ужас немецкого плена. Пять месяцев — сто пятьдесят дней и ночей — шли они словно над нескончаемой бездной, и каждая секунда пути могла
164
СЕМНАДЦАТЬ ЛЕВЫХ САПОГ
для них стать последней секундой жизни. Живые лишь духом, они отчаянно пробивались навстречу своему, русскому, советскому, бесконечно родному солдату. И вот он стоит перед ними…
Он стоял на улице у входа во двор комендатуры, у узкой каменной арки. Рослый, молодой, краснощекий, в новой, еще не обношенной, стромкой шинели, туго подпоясанной желтоватым кожаным ремнем, в высоких яловых сапогах, начищенных до блеска и чуть затуманенных теплым воздухом; на его широкой выпирающей груди ловко висел вороненый, хорошо ухоженный ППШ, на новой шапке ярко горела эмалью алая звездочка. Такого солдата рисовали на плакатах, именно такого парня видели в своих прерывистых снах во время побега Алексей и Славик. Судя по тому, какое новое обмундирование было надето на часовом, неопытный глаз мог бы отнести его к числу новобранцев, но Алексей сразу угадал в нем старослужащего, привыкшего к войне парня, угадал это он по той осанке, которая была в часовом с головы до ног, по тому, как ловко пригнано было на нем обмундирование, по тому, как, широко расставив ноги, по-хозяйски, небрежно стоял он на посту. Просто это был щеголь, прижимистый, оборотистый, хозяйственный деревенский щеголь. Алексей видел таких раньше, они могли перед смертной атакой выменивать свои худые сапоги на более лучшие, а выменяв, бережно клали их в вещмешок, а в атаку шли в рванье, которое где-то доставали. О смерти своей они, эти люди, никогда не думали, и не потому, что не боялись смерти, а потому, что натуры их были для этого недостаточно высоко организованы. Но все это Алексей оценил машинально, в какую-то долю секунды.
165
ВАЦЛАВ МИХАЛЬСКИЙ
А часовой без всякого внимания поглядел на Алексея Зыкова и на Славика. Видно, не признал он своих в этих доходягах, наряженных в полосатые балахоны. Не признал. А они готовы были броситься на его крепкую малиновую шею, туго сдавленную белой каемкой подворотничка, в который, угадал Алексей, была продета круглая изоляция телефонной проволоки, чтобы подворотничок был ровен и красив.
Алексей и Славик от волнения, стеснившего их грудь, и от быстрой ходьбы не могли вымолвить слова и стояли перед часовым, глядя ему в лицо горящими глазами. А часовой, видя, что они остановились непочтительно близко и тем самым прервали его приятные размышления о родной деревне Селезёнкино, поглядел на них строго и, поведя автоматом, пробасил:
— Ну-у! Чаво встали! — Больше говорить ему было лень, и он отвернулся, уверенный, что «эти голодные полячишки» пройдут своей дорогой, а русским языком им все равно не дотолкуешь,
ивернулся к нарушенным мыслям о своей деревне Селезёнкино, о том, что война уже скоро пройдет, о том, что хорошо бы у ефрейтора Федькина «вымануть» кожаный баул, потому что он очень легкий и много барахла можно в него «запхнуть», о том, как он будет первые месяцы сидеть на посиделках сразу с охапкой девок и как, «набаловавшись», осчастливит какую-нибудь из них законным браком туда к зиме поближе. И сейчас он, сладко напружинив свою сильную грудь и сильные толстые плечи, с удовольствием думал о том, как они заживут «самостоятельно», и какая здоровая, ядреная девка будет его жена, и какие сытенькие
ивеселые будут у них дети, и как по всей деревне
166
СЕМНАДЦАТЬ ЛЕВЫХ САПОГ
будут уважать его за медали, за то, что вернулся живой и сильный, за то, что хозяин…
«А с Санькой надо в раздел итить, их всех не прокормишь. Ну, ему бритва с полной принадлежностью — это раз; ну, жене его канбинацию — два; ну, там детям — гостинцы, мамане — шальку, папане — табаку, и шабаш!» — размышлял он о том, что, когда вернется, надо будет непременно делить дом со старшим братом Санькой, который уже год, как вернулся домой с фронта без обеих ног, думал о том, как, кого он одарит и чем; когда он думал о подарках, ему было очень все-таки приятно свое великодушие и доброта, он ясно видел перед глазами и прекрасную бритву с никелированными чашечками и красивейшим помазком,
итемно-зеленый шерстяной полушалок, и голубую шелковую дамскую комбинацию — словом, все те вещи, которые были уже у него среди других вещей и которые он думал довезти домой. А когда он думал о Саньке, в душе его шевельнулось неодобрение и даже раздражение на ту безответственность, которую проявил его «братан» тем, что, вернувшись калекой, прибавил к своим троим детишкам еще и четвертого — Ваську. «И на чаво он надеется?» — подумал он с опаской и неприязнью о своем старшем брате.
Может быть, минуту, а может быть, две Алексей и Славик боролись со спазмой в горле
исобирались с духом, чтобы заговорить, все это время неотрывно глядя на часового, который не обращал на них никакого внимания.
— Милый человек, свои мы! Русские мы! С плену! — быстро шагнув к часовому и желая обнять его, глотая слезы, придушенно заговорил Алексей.
— Ну! Ну! Эй! — шарахнулся в сторону часовой. Он уже забыл о «худобах в балахонах», и теперь
167
ВАЦЛАВ МИХАЛЬСКИЙ
эта неожиданность его даже испугала, у него даже под сердцем вроде что-то оборвалось. — Ну, ты полегше, папаша! — придя в себя, оттолкнул он Алексея в грудь. — Полегше, за автомат не цапай! А то пряшью на месте — и прав буду! Видали мы вас!
— Мы из Освенцима! Мы советские солдаты! Бежали из лагеря! Пять месяцев! — захлебываясь, дрожа всем телом, заговорил Славик. — Мы свои, понимаешь? Что же ты своих не признаешь?
— Нам в комендатуру, — сказал Алексей. Часовой молча, но уже внимательно оглядел
их обоих с головы до ног, как будто обшарил. — Кульков! — крикнул он затем, обратясь во
внутрь двора. — Кульков! Проводи этих! Идите! — кинул он Алексею и Славику, показывая дулом автомата во двор.
Алексей и Славик прошли во двор, а часовой, недовольно перемявшись с ноги на ногу, поглядел на свои добротные новые сапоги и вернулся к «дельным» мыслям о том, что «хорошо ба у ефрейтора Федькина кожаный баул вымануть».
От каменного сарая с почерневшей от стаявшего снега черепичной крышей, неловко переваливаясь с ноги на ногу, ковылял им навстречу маленький, старенький, замухранный солдатик. Белесая, выдутая ветрами, лысая и зашитая неровными углами в нескольких местах шинель неловко болталась на нем едва опоясанная, шапочка на его голове была смятая, с засаленным верхом, и звездочка на ней потемнела.
Кульков молча улыбнулся Алексею и Славику, показывая длинные металлические зубы, и, переваливаясь, пошел впереди них по дорожке, выложенной кирпичом, к белому особняку, что стоял в глубине двора. Голубоватые седые космы неопрятно сбегали по его тонкой морщинистой
168
СЕМНАДЦАТЬ ЛЕВЫХ САПОГ
шее, винтовка-трехлинейка была ему велика,
ивесь он гораздо больше был похож на сторожа на бахче, чем на солдата. По кирпичной выщербленной дорожке, мимо кряжистых тополей, высоко взметнувших свои тонкие светлые ветки в радостно-голубое небо, прошли они следом за Кульковым в особняк. По темному широкому коридору, в котором пахло мышами и в полу которого то и дело хлопали под ногами, как клавиши, потревоженные паркетные дощечки, подошли они к двери, обитой кожей. Кульков открыл эту дверь, и вслед за ним они вошли в светлый, залитый солнцем кабинет.
— Разрешите доложить! — громко и удивительно звонко для своей невзрачной внешности выкрикнул Кульков, принимая позу «смирно»
иеще громче стукая прикладом о затоптанный пол кабинета.
Черноволосый молодой майор, сидевший за письменным столом в глубине кабинета, промычал и кивнул головой, продолжая что-то писать.
— Разрешите доложить, товарищ майор, бяглецы! — не дожидаясь, пока майор поднимет голову, усердно и радостно выпучивая при этом слезящиеся голубые глазки, отчеканил Кульков
иеще громче, чем в первый раз, стукнул прикладом о пол, сделал шаг в сторону, чтобы майору было виднее «бяглецов».
Некоторое время майор продолжал писать, потом, дописав до точки, поднял красивое бледное лицо с дымными кругами под еще более красивыми и усталыми карими глазами.
— Кто такие? — спросил он, глядя в упор на Алексея и Славика.
— Военнопленные!
— Бежали!
169
ВАЦЛАВ МИХАЛЬСКИЙ
— Из Освенцима! — Из лагеря смерти!
— Пять месяцев тому назад!
Сначала Алексей и Славик говорили, перебивая друг друга, а потом Алексей замолчал и говорил только Славик:
— Там людей жгут в печах! Пятнадцать тысяч человек каждый день жгут! Надо освободить! Надо немедленно доложить нашему командованию! Они сейчас могут всех уничтожить! — Славик говорил быстро-быстро, щеки его покрылись багровыми пятнами.
— Пятнадцать тысяч в день, говоришь? — майор смерил Славика с головы до ног своими красивыми, усталыми и, как ему, майору, казалось, абсолютно проницательными глазами; его красивые твердые губы покривились в усмешке:
— Ваши документы?
Минуту Алексей и Славик стояли молча. — Ваши документы? — повторил майор, пере-
ведя свой проницательный взгляд на Алексея (старшего сообщника, более опытного и хитрого, молчит больше — так уже решил про себя майор, хотя и не отдавая себе отчета, в каком деле эти двое, исхудалые до костей люди, сообщники).
— Какие у нас могут быть документы, мы из Освенцима! — глухо, теряя голос, сказал Алексей.
— Ну-ну! Басенки рассказывайте! Ну-ну! — Майор побарабанил по столу красивыми длинными пальцами.
Для майора все, кто попал в плен, все, у кого судьба сложилась непросто, стояли как бы по другую сторону барьера, отделявшего «чистых» от «нечистых». Хорошие солдаты в плен не попадают, патриоты умирают, но не сдаются, в плену у немцев могут быть лишь трусы и шкурники — это
170
