Лето с Прустом
.pdfЛюбовь |
81 |
одна прождала меня больше двух часов, предлагала любые деньги. Уверяла, что какой-то посол ей ска-
зал: „Я покончу с собой, если вы ее мне не приведете“. Ей сказали, что меня нет дома, потом в конце концов
ясама велела ей уходить. Жаль, что ты не видел, как
яс ней обошлась! Горничная слышала из соседней комнаты и сказала мне потом, что я орала как резаная: „Да не хочу я! Не хочу, и всё! Что я, по-вашему, не имею права делать, что хочу? Еще понимаю, если бы мне были нужны деньги…“ Консьержу приказали больше ее не пускать, ей скажут, что я уехала в деревню. Нет, правда, жаль, что ты не слышал! Тебе бы понравилось, милый. Видишь, в твоей Одетте есть всё-таки что-то хорошее — а ты ее считаешь испорченной».
Идаже когда она признавалась Сванну в тех своих проступках, которые, по ее соображениям, он уже
итак знал, ее признания не только не помогали ему разделаться с уже мучившими его сомнениями, но и давали повод для новых. Дело в том, что признания никогда в точности не совпадали с подозрениями. Как ни старалась Одетта отсекать от своих исповедей всё существенное, среди второстепенного всегда оставалось нечто такое, чего Сванн и вообразить не мог, оно удручало его новизной и позволяло переключить ревность на новый предмет. И он уже не мог забыть ее признаний. Его душа то увлекала их в своем течении, то выбрасывала на отмель, то баюкала, словно трупы. Она была ими отравлена.21
21 Пруст М. В сторону Сванна. Указ. соч. С. 380–390.
82 |
ЛЕТО С ПРУСТОМ |
5. Иллюзия
Самая безоглядная любовь к человеку — это всегда любовь к чему-то другому.
Под сенью дев, увенчанных цветами
Во втором томе Поисков рассказчик встречает в Бальбеке Альбертину и ее друзей. Солнце, небо, море, и вот — прекрасные девушки, которые способны возродить надежду в сердце юного героя, слишком часто пребывающего в печали. Он уверяет, что полюбил их всех с первого взгляда, но не знает, случилось ли бы так в иных обстоятельствах и иных краях. Он любит этих девушек или атмосферу, их окутывающую? Важный вопрос для рассказчика, который думает, что любит, верит, что любит, но чаще всего проходит рядом с любовью или уклоняется от нее.
***
Любовь у Пруста — всегда «злая судьба», «недуг», «безумие», «священная болезнь», «обоюдная пытка»: полная противоположность счастью. Он называет любовь «злой судьбой», потому что ее предопределяет случай. В Бальбеке рассказчик встретил десяток других девушек, столь же очаровательных, как и Альбертина, в них он тоже мог бы влюбиться. И долгое время он даже колебался между Андре и Жизелью, которые нравились ему больше Альбертины. Как минимум два основания побуждают считать любовь чем-то вроде сглаза. Во-первых, мы скорее узнаем ее по страданиям, которые она причиняет нам, чем по удовольствию, которое она нам дарит. Во-вторых, мы воспринимаем ее как рок, неизбежность. И как бы ни хотелось нам освободиться от мук любви, мы перестаем страдать, лишь когда перестаем любить.
У любовных страданий две причины. Первая: мы желаем лишь того, чем не можем обладать. Вторая: овладев тем, что любим, мы сразу перестаем понимать, чтó побуждало нас желать. Наконец, как видно на примерах Сванна и рассказчика, именно муки ревности открывают нам, что мы любим, поскольку
Любовь |
83 |
прекращает страдание не что иное, как присутствие любимой женщины. Я страдаю, потому что ее нет рядом, и страдание дает мне понять, что я люблю. Иными словами, любовь настолько тесно переплетена с муками, что лишь через муки мы и узнаем о ней.
Вот почему любовь — следствие трех иллюзий. Первая иллюзия заключается в том, что конец страдания мы ошибочно принимаем за начало счастья: так Сванн путает потребность видеть Одетту с удовольствием находиться подле нее. Из этой путаницы проистекают все его недоразумения и разочарования. Избавиться от страданий получается не иначе, как погрузившись в скуку. «Если жить с женщиной постоянно, — говорит Пруст, — никогда больше не увидишь то, за что ее полюбил».
Вторая иллюзия вселяет надежду на то, что въяве, в реальном присутствии человека, мы обретем всё то, что воображали в его отсутствие. Однако никакая реальность не может соответствовать прекрасной картине, нарисованной воображением. Рассказчик представлял Альбертину «разнузданной музой гольфа». Но как только она поселилась у него, «блистательная актриса с пляжа превратилась в бесцветную пленницу».
Третья иллюзия заставляет нас приписывать любимой особе всё, чем наделило ее наше воображение и благодаря чему мы ее полюбили. Рассказчик полюбил Жильберту, мысленно соединив ее образ с описаниями соборов, данных Берготтом. Сван влюбляется в Одетту, обнаружив в ней сходство с Сепфорой, дочерью Иофора, с фрески Боттичелли. Поэтому Пруст и выводит теорему: «Самая безоглядная любовь к человеку — это всегда любовь к чему-то другому». Иначе говоря, в основе всякой любви лежит иллюзия, недоразумение, принятие одного за другое. Иллюзия здесь состоит в том, что мы принимаем за объективные свойства человека субъективные фантазмы — продукт нашего воображения. Как во сне, нереальное обладает навязчивой осязаемостью реального, и мы видим не больше реальности, чем если бы ее не существовало вовсе. Вот почему от любви мы освобождаемся так же, как пробуждаемся от сна. Это и заставляет Сванна признать, что он лишь преследовал
84 |
ЛЕТО С ПРУСТОМ |
призраков. Да и сам Пруст видел в любовной иллюзии «разительный пример того, как мало значит для нас реальность».
В Любви Сванна герой приносит Одетте гравюру, о которой говорил ей прежде. Это репродукция фрески Сандро ди Мариано, то есть Боттичелли, на которой изображена Сепфора, жена Моисея и дочь Иофора. Этот текст во всей полноте выявляет мето нимический, почти фетишистский характер любви у Пруста.
Он смотрел на нее — в ее облике проступал фрагмент фрески, и теперь уже, когда он был с Одеттой, и когда только думал о ней, он опять и опять стремился разглядеть этот фрагмент; он, конечно, дорожил творением флорентийца потому только, что узнавал его в Одетте, но она и сама хорошела благодаря этому сходству и становилась ему еще дороже. Сванн теперь упрекал себя, как он мог не распознать сразу эту бесценную красоту — она бы и великого Сандро привела в восторг! — и радовался, что блаженство, которым одаряют его встречи с Одеттой, оправдано его эстетическими воззрениями. Он уверовал, что, связывая мысли об Одетте со своими мечтами о счастье, не только не опускается (как ему сперва показалось) до чего-то несовершенного просто потому, что это несовершенство само плывет в руки, — а, наоборот, наконец-то может утолить свои самые изощренные художественные вкусы. Он как-то забывал при этом, что Одетта никогда не казалась ему желанной, ведь желание всегда тянуло его в сторону, противоположную его эстетическим пристрастиям. Слова «творение флорентийца» оказали Сванну огромную услугу. Они были как патент на благородство: он теперь мог поместить образ Одетты в мир своей мечты, куда до сих пор ей доступа не было, — и от этого ее образ просиял и возвысился. Раньше его интерес к этой женщине был чисто плотским, причем он постоянно сомневался, так ли уж хорошо ее лицо, тело, так ли уж она красива, и это ослабляло любовь, — а теперь сомнения рассеялись и любовь окрепла,
Любовь |
85 |
потому что в ее основу легли принципы незыблемой эстетики; уж не говоря о том, что добиться поцелуя и близости от увядшей красотки было естественно и банально, а вот если те же дары оказывались наградой за преклонение перед музейным шедевром — в этом ему мерещилась некая сверхъестественная прелесть.
А когда появлялось искушение пожалеть, что вот уже несколько месяцев он только и занят, что Одеттой, он уговаривал себя, что ничего не может быть благора зумнее, чем посвящать как можно больше времени бесценному шедевру, в кои-то веки воплотившемуся в особых и крайне соблазнительных формах, в редчайшем экземпляре, который он, Сванн, созерцает то со смирением и духовным бескорыстием художника, то с гордыней и чувственным эгоизмом коллекционера.
Вместо фотографии Одетты он поставил на письменный стол репродукцию дочери Иофора. Он восхищался большими глазами, нежным лицом, угадывавшейся небезупречностью кожи, чудесными локонами вдоль усталых щек, и, приспосабливая то, что до сих пор казалось ему прекрасным с эстетической точки зрения, к понятию о живой женщине, преображал всё это в черты телесной красоты, радуясь, что обрел их все в одном существе, которым возможно обладать. Теперь, когда он знал земное воплощение дочери Иофора, смутная симпатия, притягивающая нас к шедевру, когда мы на него смотрим, превратилась в желание, пришедшее на смену тому безразличию, что внушала ему поначалу плоть самой Одетты. Глядя подолгу на этого Боттичелли, он думал о своем собственном Боттичелли, который казался ему еще прекраснее, и сопоставляя его с фотографией Сепфоры, словно прижимал к сердцу Одетту.22
22 Пруст М. В сторону Сванна. Указ. соч. С. 236–237.
V.
ВООБРАЖАЕМОЕ
Юлия Кристева
Воображае мое |
87 |
1. Портрет читателя
Старайся, чтобы над твоей жизнью всегда оставался кусок неба.
В сторону Сванна
Господин Легранден дает этот бесценный совет рассказчику в самом начале романа. Едва встретив юного героя, Легранден — инженер, прекрасно разбирающийся в литературе, — видит в нем художественную натуру и советует остерегаться жестокой реальности, дабы сохранить «милую душу». Еще он говорит мальчику, что в нем всегда должна быть открыта дверь для воображаемого… От первого и до последнего тома Поисков это воображаемое создается через текст, исследующий даже не душевную, а личную, интимную жизнь. Дело в том, что Пруст хотел сделать мир осязаемым для читателя и не описывал его, а «переводил» на другой язык.
***
Я изучала французский язык в Болгарии, своей родной стране. Когда мой французский усовершенствовался настолько, что преподаватель счел возможным давать мне для чтения серьезные тексты, я открыла для себя Пруста. Это произошло благодаря двум фразам: «Прекрасные книги написаны на некоем подобии иностранного языка» и «Долг и задача писателя те же, что у переводчика». Эти слова странным образом показались мне созвучными Празднику алфавита, который проводится в моей родной стране и не имеет аналогов в мире. Каждый год 24 мая школьники, а также интеллигенция, преподаватели, писатели проходят по городу шествием с буквами в руках. Одной такой буквой «была» и я: пришпилив ее булавкой к блузке, я несла ее на своем теле и в себе. Глагол обрел плоть, а плоть стала словом. Я растворилась тогда в песнях, в запахах, в ликованье толпы. А потом, читая приведенные слова Пруста, я чувствовала, что пережила их сама: ведь мне довелось войти вглубь
88 |
ЛЕТО С ПРУСТОМ |
себя самой, как в зашифрованную, облеченную в плоть книгу, чтобы перевести ее для другого и дать ему прочесть, разделить с ним. Впоследствии интерпретация текста сделалась моей профессией, и я работала с Малларме, Селином и другими писателями, среди которых, разумеется, и Пруст. Непременно Пруст.
Пруст полагает, что писатель живет в мире, полном чувств, бурлящем эмоциями и самом что ни на есть сокровенном. Его бесконечные, полные остроумия и неслыханной мудрости фразы вызывают ощущение многогранности и изменчивости чувств. Эта калейдоскопичность, характеризующая прустовский стиль, — свидетельство его сопротивления описательной литературе, но в то же время и набиравшему популярность кинематографу. Обогащенный своим внутренним опытом, Пруст убежден, что кино с его линейностью упускает главное, то, что может созидать лишь искусство слова, в чьем распоряжении есть длинная фраза, наполненная воспоминаниями и метафорами, и персонажи — одновременно и статуи, изображающие действующих лиц, и проекции автора и читателя. Статуи рассыпаются, и тогда у нас, читателей, появляется возможность возвести в тексте наши собственные личные постройки.
Вообще, после Пруста писать по меньшей мере боязно. Я пишу по ночам, особенно романы, и тогда мне порой случается открыть страницу-другую Поисков: я вслушиваюсь и наслаждаюсь, словно проникаю внутрь и в этом почти галлюцинаторном состоянии втекаю во французский язык, в этот «приемный язык», ставший моим, зоркий и восприимчивый. Чтение Пруста — больше, чем упражнение, это истинный опыт, через который, мне кажется, должен пройти всякий писатель, чтобы найти собственный путь. И дорога эта размечена «маленьким Марселем».
В Обретенном времени рассказчик позволяет себе одно отступление, поясняя, какой ему видится задача и даже миссия писателя.
Если бы действительность была чем-то вроде ошметков опыта, более или менее одинаковых для каждого
Воображае мое |
89 |
человека (ведь когда мы говорим: «плохая погода», «война», «стоянка автомашин», «освещенный ресторан», «цветущий сад», каждому ясно, что мы хотим сказать); если бы это была действительность, для нее хватило бы кинофильма, а «стиль», «литература», удаляющиеся от этих простых сведений, оказались бы чем-то вроде искусственной вставки. Но разве это и есть действительность? Если бы я попытался себе представить, что на самом деле происходит, когда та или иная вещь производит на нас впечатление — например, в тот день, когда я переходил Вивонну по мостику и запрыгал от радости, а тень облака на воде исторгла у меня крик: «Черт! Черт!», или когда я услышал фразу Берготта и выразил свое впечатление от нее словами «это замечательно», которые, в сущности, его вовсе не передавали, или когда Блок, в ярости от обидного замечания, произнес слова, совершенно не подходившие к такому заурядному происшествию: «Со мной обошлись самым фантастическим образом», или когда, польщенный тем, как ласково меня приняли у Германтов, и к тому же немного опьянев от их вин, я никак не мог удержаться и, уходя, вполголоса бормотал себе под нос: «Какие превосходные люди, вот с кем рядом было бы счастьем прожить жизнь», — всякий раз я замечал, что великому писателю нет нужды, так сказать, придумывать эту главную книгу, единственную правдивую книгу: она уже существует в каждом из нас, ее нужно только перевести. Долг и задача писателя те же, что у переводчика.
90 |
ЛЕТО С ПРУСТОМ |
2. Записать ощущение
Наше прошлое <…> прячется <…> в какой-нибудь вещи <…>, о которой мы меньше всего думаем.
В сторону Сванна
Описав драму засыпания, рассказчик спустя несколько строк пытается собрать воедино воспоминания о доме в Комбре. В памяти возникают свет, лестница, несколько комнат и, конечно же, его спальня. Но он понимает, что для него, взрослого, всё это уже умерло. «Навсегда умерло»? Герой в этом не совсем уверен, он убежден, что существует возможность вновь обрести это прошлое благодаря какой-нибудь «вещи», которая — возможно, случайно — попадется ему на пути. Тогда возникает предчувствие чего-то огромного — непроизвольной памяти, которой предстоит оплодотворить его книгу, и вскоре она обретет форму мадленки.
***
Мадленка — это герб Пруста. Она появляется сразу после знаменитой сцены засыпания, в начале книги: рассказчик оказывается в своем доме в Илье, где два этажа съежились до одного светлого пятна. Из-за внезапного визита господина Сванна
вэтот вечер мальчик остается без матери. Безутешный, он отправляется к себе в комнату и там в одиночестве пытается справиться с горем. Он переживает травму разлуки с объектом врожденной любви: это настолько мучительный и болезненный момент, что рассказчик попытался стереть его из памяти. Но поскольку «мысли — замена печалей», грусть пройдет. Неужели детство умерло? Можно ли его вернуть, заключить
вобъятия?
Какие-то грани прошлого могут вдруг отыскаться в мало значительных деталях вроде «коротеньких и пухлых печеньиц, их еще называют „мадленками“, которые словно выпечены в волнистой створке морского гребешка»; рассказчик пробует
