Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Назаретян - Hелинейное будущее 2013

.pdf
Скачиваний:
75
Добавлен:
13.02.2015
Размер:
3.69 Mб
Скачать

Мегатренды и механизмы эволюции

81

«упакованы» в электронные доспехи, что навыки устного или письменного счёта уступают место технике обращения с «гаджетами».

Так же и сеятель обычно не рефлектирует по поводу того, что брошенное в землю зерно когда-то даст всходы. В его мышлении, привычно отражающем многомесячные причинные связи, представлен набор выработанных культурным опытом аксиом, не требующих каждый раз специальных размышлений. Для сельскохозяйственной деятельности, заведомо более опосредованной, чем охота и собирательство, требуются, соответственно, более сложные когнитивные структуры (см. §1.1.2.3). В исторической социологии подробно исследована связь между способностью индивидуального сознания к восприятию опосредованных зависимостей и типами финансово-экономической системы, включая последовательную эволюцию товара и товарного эквивалента от осязаемых к символическим формам [Simmel 1978; Московичи 1998; Кастельс 2000; Зарубина 2012].

Когнитивная сложность [Kelly 1955; Франселла, Баннистер 1987] – величина, определяемая не только интуитивно или внешним наблюдением, но и опытным путем. Она выражает «размерность» семантического пространства, т.е. количество независимых измерений, в которых субъект категоризует данную предметную область, либо степень дифференцированности, характерную для его мировосприятия вообще.

В.Ф. Петренко [2010], видный представитель культурноисторической школы в психологии, изучал методом построения семантических пространств оценки сказочных персонажей дошкольниками с различным интеллектуальным развитием. Одному ребёнку хороший Буратино видится по аналогии умным, послушным и т.д.; другой характеризует его как умного, доброго, но непослушного. Снежная Королева в восприятии первого ребёнка представляет собой «склейку» негативных характеристик, второй оценивает её как злую, жестокую, но красивую. В первом случае сознание одномерно, а во втором число независимых координат когнитивного образа возросло, что свидетельствует о лучшем интеллектуальном развитии.

При специальном изучении данного феномена обнаруживается, что, с одной стороны, когнитивная сложность – величина переменная; она положительно зависит от знакомства с данной предметной областью и отрицательно – от силы переживаемого эмоционального со-

82

Часть I

стояния. С другой стороны, она является относительно устойчивой характеристикой индивида и группы (культуры или субкультуры). Замечено, например, что субъект, обладающий высокой когнитивной сложностью, столкнувшись с диссонантной информацией по поводу периферийной для него предметной области, склонен к разрушению стереотипа и созданию объёмного образа, тогда как у когнитивно простого субъекта в аналогичной ситуации стереотип не разрушается, а только меняет знак: однозначно позитивное становится негативным и наоборот [Назаретян 1986; Петренко 2005].

Когнитивно сложные люди легче понимают чужие мотивы, они более терпимы и вместе с тем более независимы в суждениях [Biery 1955; Schrauger, Alltrocchi 1964; Marcus, Catina 1976; Кондратьева

1979; Шмелёв 1983]. Метод построения семантических пространств используется и для изучения политико-психологической динамики. Например, в лонгитюдном исследовании В.Ф. Петренко и О.В. Митиной [1997] показано, как увеличивалась размерность политического сознания россиян с конца 1980-х до середины 1990-х годов.

Использование экспериментальной психосемантики в эволюционном ракурсе пока только ставится на повестку дня [Петренко, Митина 2011]. Для сравнительного исследования культурноисторических эпох потребуются дополнительные процедуры: операционально более строгое определение предмета и коррекция методик, позволяющих сопоставлять языки, текстовые массивы, сохранившиеся от прежних эпох, и интервью с живыми носителями различных культур. Эта трудоёмкая работа могла бы дать количественную картинуисторического возрастания когнитивной сложности.

При этом выяснится, что в отдельных предметных областях образы становились менее диверсифицированными, но за счёт механизмов свертывания, вторичного упрощения и иерархических компенсаций (см. гл.1.1.3) совокупные показатели сложности индивидуальных картин мира, по всей вероятности, отразят эволюционную тенденцию. Такое предположение наглядно иллюстрирует со- поставительно-лингвистический анализ. Языки первобытных народов очень богаты наименованиями конкретных предметов и состояний, но относительно бедны обобщающими понятиями. Лексически различаются падающий снег, свежевыпавший снег, талый снег и т.д., но отсутствует слово «снег»; различаются летящая, сидящая, поющая птица, но нет слова «птица». Грамматически языки

Мегатренды и механизмы эволюции

83

Новой Гвинеи выглядят сложнее английского или китайского за счёт того, что в них слабее выражена иерархическая структура выразительных средств [Diamond 1997].

В области сопоставительной лингвистики был найден решающий аргумент против выдвинутой Л. Леви-Брюлем концепции «дологического мышления», якобы свойственного первобытным охотникамсобирателям, и вместе с тем показан механизм, ограничивающий отражение причинных зависимостей.

Например, Леви-Брюль [1930] видел в готовности туземцев называть себя одновременно людьми и львами свидетельство игнорирования ими закона противоречия. Возражение психолингвистов состоит в том, что первобытный язык не содержит лексических средств для обозначения абстрактных свойств типа «смелость», а потому вместо европейского выражения «этот человек смел, как лев» туземец говорит: «этот человек – лев». В современной культуре такой способ выражения характерен для детской речи, а также для поэтической метафоры, которая создает видимость нарушения логических законов переходом на менее аналитический язык. Из-за отсутствия обобщающих слов и абстрактных обозначений «первобытный человек, пользующийся изобразительным языком, мог мысленно оперировать лишь наглядными единичными образами отдельных предметов, но не мог оперировать ни общими понятиями, ни свойствами в отрыве от предметов, в которых это свойство обнаружено, что, безусловно, ограничивало его мыслительные возможности» [Оганесян 1976, с.69].

Ещё одним косвенным подтверждением сказанного могут служить выводы американских антропологов, изучавших информационную сложность культур: показано, что она сильно коррелирует с логарифмом числа обитателей крупнейшего из поселений и, следовательно, растёт пропорционально численности социума [Chick 1997]. Правда, эти результаты прямо не касаются когнитивной сложности индивидуальных носителей той или иной культуры. Более существенный довод в пользу тезиса об историческом усложнении когнитивных структур даёт анализ механизма творческих решений (см. §1.1.3.3), результаты которого показывают, что рост инструментального потенциала так же сопряжён с увеличивающейся ёмкостью информационной модели, как и усложнение социальной организации.

84

Часть I

Добавим, что сфера охвата информационных сетей неуклонно расширяется и качественно совершенствуется. К ХХ веку скорость передачи сигнала достигла скорости света. Возможно ли превзойти максимум, установленный теорией относительности, мы обсудим в Части II, но в пределах земного шара такая задача неактуальна. Поэтому за последние десятилетия интенсификация информационных связей обеспечивается пропускной способностью каналов, а также их расширяющейся доступностью. Ранний телеграф передавал отдельные фразы и был доступен грамотным жителям больших городов, а сегодня ноутбук с интернетом и сотовый телефон можно увидеть в руках горных пастухов от Африки до Южной Америки.

Интенсивность информационного потока, определяемая как про-

изведение трёх переменных – скорости, пропускной способности и доступности, – продолжает экспоненциально расти, а с нею растут интеллектуальные возможности социальной системы и каждого отдельного человека. Вместе с тем эта тенденция ведёт к специфическому глобальному эффекту, который английский экономист Р. О’Брайен обозначил как конец географии [O’Brien 1992] и к которому мы ещё не раз вернёмся.

Но здесь наступает очередь самой решительной антиэволюционной посылки: с развитием инструментального интеллекта, рационального мышления и абстрагирования люди разрушали изначальную гармонию отношений с природой и друг с другом, становились бездушными, склонными к насилию и разрушению. В следующем параграфе мы покажем, что при ближайшем рассмотрении действительная история развивалась диаметрально противоположным образом.

§1.1.1.5. Пятый вектор эволюции: ограничение физического насилия. Коэффициент кровопролитности как

кросс-культурный показатель

Знание есть добродетель.

Сократ

О зависимости между интеллектуальным уровнем и качеством человеческих отношений первыми заговорили мыслители осевого

Мегатренды и механизмы эволюции

85

времени. Хотя суждения по этому поводу Сократа и Конфуция выглядят прямолинейными, подчас вызывающе элитарными и подвергались критике уже их современниками, они задали одно из стержневых направлений этической мысли.

В гл. 1.1.2 мы рассмотрим, как и почему соображения о моральной компоненте разума были позже отодвинуты (особенно в Европе) на задний план и по-настоящему стали востребованными уже в эпоху Возрождения. Зато в XVII-XIX веках уверенность в том, что интеллектуальное развитие влечёт за собой улучшение нравов, сделалась сердцевиной прогрессистского мировоззрения. Соответственно (см. §1.1.1.1), это убеждение господствовало в сознании европейцев начала ХХ века и казалось окончательно развенчанным через несколько десятилетий. Даже в бескомпромиссно оптимистической марксистско-ленинской идеологии качество социальных отношений связывалось, конечно, не с уровнем интеллекта людей, а с их классовым происхождением.

Поэтому, кстати, марксистская философия истории не допускала мысли о сокращении социального насилия в прошлом. Напротив, К. Маркс, Ф. Энгельс и прочие социалисты с сочувствием принимали концепцию Ж.Ж. Руссо о том, что люди по природе своей добры и миролюбивы, но частная собственность сделала их алчными и кровожадными. А поскольку конкуренция за собственность играла всё более существенную роль, то и насилие должно было возрастать; только устранение эксплуататорских классов (и народов? – см. цитату Энгельса в §1.1.1.4) «диалектически» вернёт обществу исконное состояние мира и гармонии.

Убеждение в том, что с ростом убойной мощи оружия и обострением конкуренции множились жертвы социального насилия, выглядит самоочевидным, и для его иллюстрации вольно или невольно подгонялись этнографические сведения. Квинтэссенция доминирующих представлений выражена в заглавии книги русского историка «Прогресс как эволюция жестокости» [Энгельгардт 1899б]. Вплоть до начала XXI века под картину исторически возраставшего насилия подвёрстывали эволюционные схемы и таблицы, заполнявшиеся удивительно тенденциозными числовыми выкладками

[Eckhardt 1991, 1992; Christian 2004]. Их авторы не задавали себе простой вопрос: как могли расти численность и особенно плотность населения при возраставшей насильственной смертности?

86

Часть I

В том, что альтернативная точка зрения на историческую динамику насилия не исчезла в огне мировых войн, значительна заслуга философа и социолога Н. Элиаса. Эмигрировавший из Германии как еврей, интернированный в Англии как немец, потерявший родных в Холокосте, он в конце 1930-х годов доказывал, что с развитием цивилизации уровень насилия в мире снижается, и исследовал, почему цивилизованные люди периодически ведут себя «нецивилизованно» [Elias 1939/2000; Элиас 2001]. Книга Элиаса, в отличие от прежних книг на эту тему, не была сугубо умозрительной. Автор, работая в лондонском архиве, анализировал средневековые документы, из которых явствовало, что прежде физическое насилие было гораздо более обыденным и нормативным явлением, чем в Европе ХХ века.

Книга, переведённая в 1969 году с немецкого, произвела впечатление на англоязычных учёных. Политолог Т.Р. Гарр, изучив архивные записи с 1200 года, обнаружил, что число убийств в Лондоне и близлежащих городах последовательно сокращалось [Gurr 1981]. Перепроверка данных историками и криминалистами [Cockburn 1991; Eisner 2003] подтвердила полученный результат. Было показано, что уровень насильственной смертности сокращался и в других странах Западной Европы. Расчёты антропологов продемонстрировали разительное различие по этому показателю между первобытными и современными обществами [Keeley 1996]. А в 2011 году вышла в свет монография С. Пинкера, где представлена развёрнутая картина сокращающегося насилия от каменного века до современности [Pinker 2011]. Несмотря на солидный объём, книга сразу стала бестселлером и, по свидетельству зарубежных коллег, многих побудила пересмотреть прежние взгляды на историческую тенденцию.

Результаты Пинкера полностью подтвердили выводы и расчёты нашей междисциплинарной группы, изучавшей эту проблему в 1990-2000-х годах7. Ценность такого совпадения повышается тем обстоятельством, что мы исходили из иных концептуальных посылок и пользовались другими источниками эмпирических сведений. Мало зная о работе Элиаса и ещё совсем не зная об англоамериканских публикациях, мы проверяли гипотезу, вытекающую из синергетической модели устойчивого неравновесия (см. §1.1.1.6, §1.1.3.1). Дополнительным импульсом послужили исследования

Мегатренды и механизмы эволюции

87

выдающегося швейцарского психолога Ж. Пиаже – едва ли не первого, кто спустил центральную тему европейского просветительства (отношение разума и морали) с философско-публицистического на конкретно-научный уровень.

Пиаже [2006] и его последователи экспериментально показали причинную «связь между когнитивным и моральным “рядами” развития», притом что «ведущая роль в сопряжённом движении принадлежит когнитивному “ряду”» [Воловикова, Ребеко 1990, с.83]. Полученные доказательства настолько убедительны, что их можно было либо принять, либо просто игнорировать (что и делали чадолюбивые романтики, продолжавшие рассуждать о природной чистоте неразумного младенца в агрессивном мире взрослых), но опровергнуть не удалось никому. Позже эстафету подхватили этнографы, проверявшие «гипотезу культурной трансформации кон-

фликтов» (conflict-enculturation hypothesis): как в Западном, так и в архаичных обществах частота силовых конфликтов сокращается по мере взросления детей [Chick 1998; Munroe et al. 2000].

Вывод о зависимости качества моральной регуляции от интеллекта не вызывал особых возражений до тех пор, пока дело касалось индивидуального роста (онтогенеза). Но когда американский психолог Л. Колберг [Kohlberg 1981] попытался примерить концепцию морального развития к истории общества, наши старые знакомцы – фундаменталисты и постмодернисты – приняли его концепцию в штыки, и даже приверженцы социального эволюционизма сочли её бездоказательной [Sanderson 1994]. Последующие работы Колберга и его учеников не привлекли к себе внимания, соразмерного их социальной значимости, однако после 1990 года специалисты по культурной антропологии, исторической психологии и социологии вновь заинтересовались филогенезом культурных регуляторов.

Ещё в 1893 году Э. Дюркгейм [1996, с.56] высказал сожаление по поводу того, что в социальной науке отсутствует эмпирический критерий нравственного прогресса. «Совсем не доказано, – писал он, – что цивилизация – нравственная вещь. Чтобы решить этот вопрос… надо найти факт, пригодный для измерения уровня средней нравственности, и затем наблюдать, как он изменяется по мере прогресса цивилизации. К несчастью, у нас нет такой единицы измерения». Не рискну утверждать, будто теперь найдена универ-

88

Часть I

сальная «единица нравственности», но некоторые рамки соотнесения даёт сравнительное исследование социального насилия.

При этом, правда, обнаружился целый ряд методологических трудностей [Galtung 1990; Савчук 2001]. Помимо проблем со сбором и систематизацией исходного материала, бросается в глаза то, что само понятие насилия крайне неоднозначно трактовалось людьми в различных культурах и исторических эпохах. Попытки сформулировать его единое определение даже только для нашего времени наталкиваются на обескураживающий факт: содержание этого понятия очень быстро изменяется с ростом чувствительности граждан к качеству социальных отношений. Радикальные вариации в поле словесного денотата – дрейф семантического ряда – отчётливо прослеживаются даже на сравнительно короткой временнóй дистанции в пределах одной культуры.

Сегодня во многих западных странах мать, отшлёпавшая расшалившегося мальчишку, рискует попасть за это под суд, и соседи с готовностью выступают свидетелями обвинения. В 2006 году кандидат в президенты Чили от Гуманистической партии гневно клеймил на митинге рост политического насилия и в качестве примера, под одобрительные аплодисменты, указал на открытие в Сантьяго элитного университета, «куда принимают не всех желающих». Впрочем, и бездействие не гарантирует от аналогичных упрёков. Американский психолог Р. Мэй [2001] утверждал, что его соотечественник, возражающий против войны во Вьетнаме, но продолжающий исправно платить налоги, участвует в «рассеянном насилии». Философыпостмодернисты уже склонны объявить насилием чуть не всякий художественный текст постольку, поскольку он нацелен на трансформацию картины мира (см. об этом [Флиер 2006]).

Наверное, прадеды усомнились бы в понимании родного языка, узнай они, что словом «насилие» можно назвать воспитание детей, убеждение и внушение, распространение идей, создание университета

идаже непротивление злу…

Отом, насколько отличались представления и ценности ещё 100150 лет тому назад, мы можем судить не только по историческим и этнографическим источникам, но и по классической художественной литературе, в том числе русской. «Вчерашний день, часу в шестом,/ Зашёл я на Сенную;/ Там били женщину кнутом,/ Крестьянку молодую./ Ни звука из её груди, лишь бич свистал, играя…» [Некрасов 1953, с.13]. Вдумаемся: в центре столицы средь бела дня секут жен-

Мегатренды и механизмы эволюции

89

щину. Прохожие (в их числе и знаменитый поэт) не возражают, да и сама она даже не кричит от боли – настолько всё обыденно и привычно. Читателю с богатым воображением предлагаю представить себе, какая буря поднялась бы в инфосфере (пресса, ТВ, интернет), случись сегодня что-либо подобное на Сенной площади.

Бытовые зарисовки такого рода изобилуют в произведениях Л.Н. Толстого, Ф.М. Достоевского, А.Н. Островского, Н.С. Лескова, М. Горького и других писателей, раскрывая, часто как бы между делом, картину повседневного насилия в семьях, на деревенских сходках, на городских улицах, в учебных заведениях. Систематизированные исторические исследования расширяют эту картину. Мы видим, например, с какой удручающей регулярностью повторялись войны. За 303 года династии Романовых Россия воевала в общей сложности 346 лет – иногда одновременно велись две-три войны [Буровский 2003]. Если даже отвлечься от такого «разветвления» военных кампаний, за полуторатысячелетнюю историю от Киевской Руси страна жила мирно менее 150 лет (расчёт проведён В.А. Литвиненко по хронологии, приведённой в книге [Справочник… 2008]). К этому добавлялись жестокие сословные, конфессиональные распри, полицейские репрессии и банальный криминал. Но все эти бедствия перекрывались насилием обыденным и повседневным. Регулярное избиение жён мужьями и детей родителями, публичные казни и порки на улицах, будничные конфликты, массовые драки «стенка на стенку» (которые, хотя и следовали определённым правилам, оставляли после себя убитых и искалеченных) – всё это составляло бытовой фон жизни [Демоз 2000; Щепанская 2001; Буров-

ский 2008; Флиер 2008].

До ХХ века в мире не существовало практических систем воспитания детей без телесных наказаний, причём Л. Демоз отмечает, что «помогающий» стиль обучения сложился только к середине ХХ века (см. также [Кон 2011]). «Сбережёшь розги – испортишь ребёнка», – внушали английские педагоги. Секли не только малолетних простолюдинов, но и княжеских, и даже царских отпрысков. «Домострой» регламентировал приёмы «воспитания» жён в боярских семьях: негоже бить (боярыню!) посохом, кулаком, при детях и при слугах – воспитывать полагалось наедине и плетью; с женщинами простого происхождения так не церемонились. В Западной Европе действовал ещё более страшный документ – «Молот ведьм», по которому привередливых жён, а то и просто красивых женщин (отвлекающих мужской пол от мыслей о Боге) жгли на кострах. А в Лондоне до сих пор не упразднён закон, запрещающий бить жену после 21:00, чтобы её вопли не мешали отдыхать соседям. Семейное насилие поощрялось как

90

Часть I

официальными документами, так и прямой ссылкой на священные тексты. И не случайно социологи фиксируют положительную корреляцию между религиозностью населения и насильственной преступностью [Ганнушкин 2011; Докинз 2008].

Кроме физического насилия, о котором мы здесь преимущественно говорим, человек в традиционных культурах подвергался самым грубым формам насилия морально-психологического. Регулярное запугивание социальными и небесными карами – предмет самостоятельного обсуждения (см., напр., [Докинз 2008]). Здесь же приведу пример неожиданный и почти забавный.

В городе Алкалá, под Мадридом, в одном из старейших испанских университетов (основан в 1499 году), коллеги рассказали мне, как в XVI веке наказывались нерадивые студенты. Юноша, заваливший экзамен, покидал аудиторию через особую дверь с надписью «Выход для ослов». На него надевали шапку с ослиными ушами, без которой он не имел права выходить из дома, пока не исправит оценку, причём иногда такой возможности приходилось ждать целый год. Встречая на улице парня с ослиными ушами, прохожие в него плевали. С присущим испанскому языку изяществом эти плевки назывались «алкалинскими снежинками»…

Поскольку операционализовать понятие насилия так, чтобы оно было пригодно для всех культур и для всех случаев общественной жизни, не представляется возможным, мы использовали для кросскультурных сопоставлений показатели насильственной смертности. Но и более конкретное понятие физического убийства варьируется в очень широком диапазоне от культуры к культуре, а точнее – от эпохи к эпохе. Характерно в этой связи наблюдение известного французского антрополога М. Мосса: «Австралийцы считают естественной только ту смерть, которую мы считаем насильственной»

(цит. по [Савчук 2001, с.476]).

Оставляя «лишних» младенцев на покидаемых стоянках и тем самым заведомо обрекая их на смерть, первобытные люди вовсе не усматривают в этом действии акт убийства, равно как принесение детей (особенно женского пола) в жертву. Удивительно многообразные приёмы постнатальных абортов ни в коей мере не составляют специфику первобытного общества, но сопутствуют повседневной жизни во всех традиционных культурах. При отсутствии надёжных противозачаточных средств и медицинских внутриутробных абортов процветали бесчисленные практики умерщвления родителями «ненужных»