Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
Кондаков Культура России.docx
Скачиваний:
16
Добавлен:
01.07.2025
Размер:
5.09 Mб
Скачать

Раздел 3. Культура России XX века

дебности, ожесточенности не коллег, а конкурентов в борьбе за место в культуре и жизни.

Традиции монополизма в культуре (в период политического владычества «лит- и музсекретарей») в эпохе «безвременья» оборачиваются победой прагматиков культурного бизнеса: про­цветает культурная индустрия; множатся безликие, но пользу­ющиеся большим спросом детективы и триллеры, сериалы и «мыльные оперы», художественно-публицистические сенсации на исторические темы, возводятся монументы и архитектур­ные сооружения, поражающие своим масштабом, но не эсте­тическими идеями или художественной формой, побеждают идеи и принципы массовой культуры. Здесь особенно харак­терны феномены «А. Марининой», «Д. Донцовой», «Э. Радзин-ского», «3. Церетели», «Б. Краснова», «И. Крутого», популяр­ных теле- и радиоведущих, например, «А. Невзорова», «В. Ли­стьева», «Л. Якубовича», «Н. Фоменко», В. Пелыпа и др. При­чем важны именно не те или иные отдельные личности, а сами феномены шоу-индустрии и массового восприятия (потому и в кавычках).

Культурные деятели того или иного рода объединяются меж­ду собой не по идейному или стилевому принципу, как это про­исходило в «групповщинах» 60—70-х годов XX века (стилевые художественные течения, жанровые и тематические объедине­ния, секции творческих союзов и пр.), а по коммерческим или популистским соображениям. То же, только менее явно, проис­ходит в науке, философии и даже религии: и коммерциализа­ция, и прагматизм, и популизм, и безвкусный «мещанско-купе-ческий» размах, и худосочная бедность, инициированные идей­ной ущербностью, хроническим недофинансированием культу­ры, карьеризмом и конформизмом бездарностей и жалкой не­приспособленностью к рыночным отношениям «вненаходимых талантов».

Модель современной внутрикультурной «драматургии» ярко воплощена в гениальной трагедии Вен. Ерофеева «Вальпургиева ночь, или Шаги командора». Аллюзии классических «Фауста» и «Каменного гостя», накладывающиеся на тюремный облик со­временной психбольницы (пресловутой советской «психушки») как смыслового пространства совершающейся трагедии; про­тивостояние протагониста трагедии — нового Дон-Гуана Льва Гуревича, доморощенного философа и поэта, находящегося в

Лекция 26, Русский постмодерн

добровольном «отказе» от советской жизни, адекватного вос­приятия реальности, конформистского образа жизни и мысли и твердокаменного медбрата Бореньки-Мордоворота, садиста и насильника (воспринимаемое как символическое представление оппозиции советского андеграунда / диссидентства и несокру­шимой тоталитарной системы); метиловый апокалипсис как ме­тафора всеобщего духовного, политического и экзистенциаль­ного освобождения — ценой собственной жизни; трагически перепутывающиеся мотивы любви к медсестре Натали (неволь­ной пособнице репрессивного режима) и тяги к алкоголю — средству забвения и допинга, освобождения от реальности и самообмана; утопия всемирного братства и счастья в предсмер­тном похмельном угаре «палаты № 3 и 2» (если их перемножить, получится «палата № 6»!), имеющая место в ночь на 1 мая, праз­дник международной солидарности трудящихся, — все создает сложнейший интертекст, включающий в себя, в саму полифо­ническую связь взаимоисключающих мотивов едва ли не все мировоззренческие коллизии XX века — социализма и анти­коммунизма, сионизма и антисемитизма, войны и мира, веры и неверия, свободы и рабства, личности и общества, высокой ме­тафизики бытия и прозаической повседневности быта.

Адское веселье новой «Вальпургиевой ночи» оказывается тождественным роковому Возмездию — зловещим «шагам Ко­мандора» (в качестве "какового выступает медбрат Боренька-Мордоворот, зверски избивающий в заключение пьесы своего умирающего ослепшего соперника). Частная жизнь одухотво­ренного человека (хотя бы и павшего, опустившегося, самоот­равившегося — по неведению или полусознательно — денату­ратом) торжествует над условностями несвободы, глобальной ложью, цинизмом и насилием, царящими в мире.

Неотделимым от феномена русского постмодерна стало яв­ление «посткультуры», особенно ярко заявившее о себе в фор­ме «постлитературы». У этого странного явления отечественной культуры рубежа XX и XXI веков есть своя предыстория.

В начале XX века основоположник русского и мирового по­стмодернизма В. Розанов свидетельствовал, что в его творчестве происходит «окончание» и «разложение» литературы, что в его лице и в его время великая русская литература заканчивает свое существование как феномен культуры. Уже в «Опавших листь­ях» было предчувствие и предсказание, что «мы живем в вели­ком окончании литературы». Во «Втором коробе» «Опавших листьев» Розанов наконец формулирует свое собственное куль-турфилософское предназначение: «разложение литературы, са­мого существа ее».

На протяжении XX века все тенденции, интуитивно схвачен­ные Розановым, получили мощное развитие. Литература пере­стала что-то отражать и выражать, она стала жить «мимолетно-стями», будучи то средством манипуляции и бытописания, то «служанкой» идеологии и политики, то иллюстрацией научных и философских идей, то соперницей религии и психоанализа... В одно время с Розановым родился ленинский план превраще­ния литературы в часть общепартийного дела. Постепенно вы­рос сталинский монстр «соцреализма». Литература в массовом порядке научилась отражать несуществующее, выражать буду­щее, следовать идейным предписаниям. Писатели превратились в «инженеров человеческих душ». «Литературная техника», как и любая иная, стала «решать все».

Правда, еще творили Булгаков и Платонов, Мандельштам и Пастернак, Хармс и Зощенко, Ахматова и Цветаева, Высоцкий и Бродский... Но и в их творчестве литература все более истон­чалась и воспаряла; «литературное вещество» становилось все опосредованнее, вторичнее, эфемернее; поэтические ассоциа­ции и аллюзии — все сложнее и свободнее. Сквозь стремитель­но исчезавшую литературу все отчетливее стали проступать чер­ты какого-то нового явления культуры, и близко не похожего на «искусство слова».

Все то, что во время Розанова казалось эпатажем, ерниче-ством, художественным экспериментом, в наше время стало вполне ординарной и заурядной повседневностью литературно­го развития. Строго говоря, литературные произведения разно­го плана и разного качества, функционирующие сегодня в пост­советской культуре, вовсе и не являются литературой (в пре­жнем понимании этого слова). И дело не только в том, что по своему художественному или идейно-эстетическому уровню литературные произведения дифференцируются на «высокую» литературу, беллетристику, лубочную продукцию (кич, мас-скульт) и т.п. Собственно такое деление (по уровням) явлений культуры сегодня даже непринципиально. Словесность, склады­вающаяся на месте вчерашней литературы, условно говоря, «ло-стлитература» — явление принципиально отличное от литера­туры самой по себе, хотя внешне оно репрезентировано в куль­туре как вербальный текст.

Впрочем, как и любое явление культуры, постлитература — явление также дифференцированное. С одной стороны, к пост­литературе относятся «А. Маринина», «Д. Донцова», «Б. Аку-нин», «Л. Юзефович» и другие артефакты «массового чтива» различного ценностного ранга. С другой — постлитературу пред­ставляют и такие крупные явления культуры, как битовский «Пушкинский дом» или «Архипелаг ГУЛАГ» Солженицына, «Иван Чонкин» Войновича или «Московская сага» Аксенова. С третьей стороны, постлитературу представляют и открыто эк­спериментальные произведения постмодернистов — В. Сороки­на, Вик. Ерофеева, В. Пелевина. Общего между этими произве­дениями, казалось бы, мало, и тем не менее — это явления куль­туры одного порядка.

Главное, что объединяет все эти произведения словесности, — это их последовательная интертекстуальность и интерсубъек­тивность, полистилистика, за которыми теряется авторство в его традиционных формах, связанных с ответственностью, личнос-тностью, стилевой индивидуальностью и креативностью. Пост­литература как бы «не имеет» автора, но создается множеством разных «авторов», нередко мнимых, каждый из которых не не­сет никакой ответственности за многомерное и многозначное целое, складывающееся из автономных и противоречивых тек­стов, подтекстов и контекстов — независимо от его творческой воли и намерений. Даже проступающая подчас автобиографич­ность постлитературного повествования (скажем, в поэме «Мос­ква — Петушки» Вен. Ерофеева, эпопее «Красное колесо» Со­лженицына или антиутопии «Москва-2042» Войновича) какая-то размытая, внеличностная, условно-всеобщая, невсамделиш­ная.

Сосуществование разных авторов, несовместимых ни по сво­им мировоззренческим позициям, ни по стилю их литератур­ных произведений в современном смысловом пространстве, разнородном и индифферентном по отношению к образующим его нормам и ценностям, уже само по себе составляет жесто­кую постмодернистскую «драматургию» русской постсоветской культуры. Плюрализм последней по своим мотивам и следстви­ям значительно превышает условное единство постсоветской культуры, поддерживаемое лишь причастностью к «смутному

в ремени», — после падения коммунистического режима и рас­пада СССР. Образующийся при этом интертекст — случайность читательского сознания. Однако нетрудно представить совме­щение несовместимого и в рамках единого, формально завер­шенного текста (интертекста), сознательно сконструированно­го из внутренне самостоятельных текстов.

Так, Вик. Ерофеев из произведений нескольких авторов, при­надлежащих к разным писательским поколениям, опубликован­ных за последнюю четверть XX века, сложил собственную кни­гу — «Русские цветы зла» (М., 1997). В. Шаламов, А. Синявский, Вен. Ерофеев, В. Астафьев и многие другие, вплоть до В. Соро­кина, Д. Пригова, В. Пелевина, И. Яркевича, Ю. Кисиной и са­мого Вик. Ерофеева, открывающего и закрывающего текстовую конструкцию, — это не просто антология современной литера­туры, хотя и это тоже, но еще и компоненты противоречивой мозаики целого, и самостоятельные персонажи развертываю­щегося интертекстуального действа, ведущие между собой спор о природе современного российского зла, и персонифициро­ванные реплики в этом споре, и, наконец, мозаичная картина мира, выражающая его объективную многомерность, гетероген­ность и дисгармоничность.

Композиционный прием всей книги, образующей, по сло­вам составителя-конструктора, «авантюрный и дерзкий сю­жет», и одновременно творческий метод русского анти-Бодлера, пишущего готовыми литературными текстами и целыми писательскими индивидуальностями «роман о стран­ствиях русской души», — это развернутые цитаты гигантс­кого литературного коллажа, воплощающего сверхавторс­кую концепцию «богооставленности России». В этом про­изведении высказалась современная социокультурная си­туация со всем ее характерным разноречием и разномыс­лием, сплетенным в «едином потоке», где неразличимо пе­репутались добро и зло, истина и ложь, единство и дроб­ность мира. При этом выраженная авторская индифферен­тность по отношению к добру и злу, красоте и безобра­зию, авторству коллективному и индивидуальному и т.п. только заострилась, приобретая гиперболические и как бы автономные от составителя книги формы. После успеха «Русских цветов зла» В. Ерофеев продолжил свой экспери­мент в книге «Время рожать».

Постмодернистский дискурс культуры России

Схема 44. Генезис русского постмодерна

В результате произошедших за последнее время изменений в бытии литературы мы наблюдаем, во-первых, кризис верифи­кации, при котором тексты культуры (научные и художествен­ные, политические и религиозные, экономические и эзотери­ческие) оказываются в равной мере непроверяемыми с точки зрения их соответствия действительности, истории, психологи­ческой достоверности. С одной стороны, все эти культурные тексты являются духовно равноправными и участвующими в спонтанном саморазвитии современной культуры в качестве реплик в полемическом диалоге, автономных смысловых плас­тов, взаимодействующих между собой. С другой — они взаим­но непереводимы и не обладают общими для них критериями истинности суждений. Ценности науки и религии, политики и искусства, прагматики и духовности сознаются как несовмести­мые, принадлежащие к разным «смысловым рядам», однако и для идеологического противоборства этих ценностей в обще­стве нет ни условий, ни оснований. Исключительными по своей интертекстуальной виртуозности и деверифицированности яв­ляются в современной постлитературе, например, произведе­ния В. Пелевина («Жизнь насекомых», «Амон Ра», «Чапаев и Пустота», «Generation Р»), В. Сорокина («Норма», «Голубое сало», «Лед»), Т. Толстой.

Во-вторых, мы видим кризис профессионализма, посколь­ку профессионализм в каждой из перечисленных (или иных) областей культурной семантики не является авторитетным не только для других, но нередко и для них самих. Границы между ценностно-смысловыми областями культуры, некогда очень жесткие и непереступаемые, размылись, но не устра­нились. Однако виртуализация общественных отношений влечет за собой относительность всех научных, художествен­ных, политических, нравственных и иных дефиниций. Пара­доксальным образом сегодня в постсоветском пространстве обыденная культура обладает наибольшим статусом универ­сальности по сравнению с любой специализированной куль­турой, а точка зрения обывателя, филистера, дилетанта, графомана оказывается самой емкой, практичной и ценност­но предпочтительной — по сравнению с позицией любого специалиста, профессионального мыслителя или художника. Чрезвычайно показательны в этом отношении произведения, например, Э. Лимонова («Книга мертвых», «Книга воды») и

А. Проханова («Господин Гексоген»), в которых даже поли­тически злободневные мотивы до такой степени олитерату­риваются, что становятся неотделимыми от словесной ткани, превращая саму политическую действительность в часть по­стлитературного интертекста.

В-третьих, утрачивает свой смысл авторство этих текстов, поскольку переплетение гетерогенных цитат и мини-текстов создает тот мозаичный ценностно-смысловой контекст, в кото­ром каждый такой текст читается и понимается совершенно отлично от того, как он смотрится в своем собственном или «чу­жом», но однородном контексте. Такое пребывание текста в контексте, которое делает неотличимым текст от контекста, превращает произведение постлитературы в некое подобие фольклорного текста как результата коллективного творче­ства («постфольклор»). Особый смысл приобретает метод ин­тертекстуальной игры с литературной классикой, в результа­те чего «классическое литературное наследство» многократно и вариативно реинтерпретируется в новых, неожиданных кон­текстах, обретая новый, многослойный и принципиально плю­ралистический смысл (здесь особенно характерны сочинения А. Королева «Голова Гоголя», «Человек-язык», «Змея в зерка­ле», «Эрон»).

Литературные произведения (в том числе и литературная классика), препарированные постлитературой, все чаще пред­стают в общественном сознании в виде схем сюжетов и конф­ликтов, условных знаков и эмблем, облегченных дайджестов и слоганов, заменяющих собой сами художественные тексты и стоящие за ними конфигурации художественной реальности, приобретая орнаментальный характер. В сознании полупросве­щенной общественности литературные герои и имена самих писателей, отрываясь от литературного контекста, начинают функционировать как персонажи анекдотов — на уровне от­дельных запоминающихся ситуаций, поступков, слов (вспомним хармсовского Пушкина или того же Ивана Чонкина у Войнови­ча, а из последних произведений — «Монументальная пропа­ганда» того же Войновича).

Частная жизнь, особенно те сферы, которые с трудом рег­ламентируются обществом, государством, политиками, куль­тура повседневности выходят на первый план социокультур­ных интересов современной России (заметно нарастают де­политизация, деидеологизация, пародийность, развлекатель­ность, гедонизм; широкое распространение получают непри­вычные для советской и русской культуры эротика, порног­рафия, «чернуха», «облегченные» жанры и стили культуры, кич, шоу-индустрия, «пиар»). Все эти «срезы» и аспекты мас­совой поп-культуры, рекламы, пропаганды активно включа­ются и «перевариваются» в постлитературных произведени­ях, и нередко использованный внелитературный прием пре­вращается в постлитературный метод, в тематику и культур­ную семантику постлитературы. Яркий пример — поэзия Т. Кибирова.

Особое развитие в современной России получают марги­нальные и диффузные формы культурных и цивилизацион-ных процессов; общество все более атомизируется, в струк­турном плане усиливается аморфность и размытость всех смысловых границ, социокультурных форм и интересов, субъективно переживаемых и деятелями культуры, и рядо­выми потребителями культурной продукции как падение на­циональной культуры или даже «антикультура». Место тра­диционных мировых религий в постсоветском десекуляри-зованном обществе все чаще начинают занимать религиоз­ный модернизм, сектантство, эзотеризм, мистицизм, прово­цирующие решительную борьбу с ними не только господ­ствующих церковных институтов, но и официальных госу­дарственных органов власти и административных учрежде­ний. Все это также — вольно или невольно — становится предметом современной русской постлитературы.

Резкое понижение социокультурной и цивилизационной определенности, идейный и стилевой эклектизм, принципи­альная широта и «всеядность» ценностно-смысловых крите­риев в современной культуре России — показатель не только ее кризиса, «смуты», но и ее открытости будуще­му, стремительным и радикальным социокультурным мета­морфозам на рубеже XX—XXI веков, в значительной сте­пени сегодня непредсказуемым. В этом отношении русская постлитература XXI века, несомненно, является феноменом открытой культуры, каковой не может не быть отечествен­ная культура рубежа тысячелетий.

Как и все иные формы современной «.посткультуры» («пост­музыка», «постживопись», «посттеатр», «посткино» и т. п. моди­фикации современного «постискусства», которое в целом го­раздо ближе к кичу, нежели искусству XIX и большей части XX веков, а также «постфольклор», «постнаука», «постфилосо­фия», «пострелигия» и другие порождения современного ду­ховного кризиса), постлитература нуждается в дальнейшем осмыслении и изучении. Однако уже самые первые наблюде­ния за порождениями русского постмодерна говорят о том, что мы имеем дело с такими явлениями культуры XXI века, которые гораздо более отличны от предшествовавших им ана­логов, нежели сходны или являются преемственными по отно­шению к ним.

Лекция 27. Постсоветская Россия

В конце XX века российская культура переживает снова «смут­ное время». Подобные полосы в истории России — явление, пери­одически повторяющееся. В этом признании для нас, современни­ков своей эпохи, мало утешительного: «смутные времена» в исто­рии русской культуры и российской цивилизации длились иногда десятилетиями, достигая подчас целого века, не находя выхода. Однако никакие более или менее «ясные времена» в истории на­шей цивилизации не были безусловно яркими и плодотворными в творческом отношении; идейная и общественно-историческая «яс­ность» непосредственно не способствовала рождению новых куль­турных ценностей и смыслов. Так, в XX веке относительно «смут­ными» для культуры временами были: Серебряный век (особенно десятилетие «между двух революций»), 1920-е гг., «оттепель» и «перестройка». Что же касается «ясности», то она наступала в годы «военного коммунизма», в период расцвета сталинского то­талитарного государства, в годы Великой Отечественной войны, в эпоху брежневского «застоя».

Вместе с «ясностью» обычно наступала идеологическая одно­значность, политическая стабильность, централизация всех сфер жизни (включая культуру), определенность и даже жесткость всех оценочных критериев, норм, регламентация тематики, жанров, стилей и т.п. Очевидно, что современная социокультурная ситуа­ция к подобной «ясности» не тяготеет и, скорее всего, не прибли­зится даже в случае неожиданного политического поворота. Со­временная — переходная во всех отношениях — ситуация обре­чена на то, чтобы быть смутной, драматичной, тяжелой для куль­туры, но это обстоятельство вовсе не исключает того, что в по­добные-то эпохи российской истории, собственно, и создавались выдающиеся культурные ценности, составляющие ее национальную гордость и славу, причем возникали они не в качестве единичных исключений на общем сером фоне, как то бывало в «ясные» вре­мена, а именно в массовом порядке, как творческий выброс це­лой культурной эпохи, переломной в истории цивилизации.

Социокультурная ситуация в России конца XX века, во мно­гих отношениях очень сходная с ситуацией начала века — рус­ским Серебряным веком, ставшим кануном русской революции, характеризуется явной смысловой размытостью современной рус­ской культуры. Смешение стилей и норм, мировоззренческих принципов и эстетических установок, явный конфликт интерпре­таций в трактовке одних и тех же явлений — все это характер­ные признаки социокультурной неопределенности, налагающей свою печать на все явления и процессы современности. Сосуще­ствование в общественно-политической и социокультурной жиз­ни — «на равных» —■ «закрытых» и «открытых» явлений, протота-литарных и антитоталитарных сил, советских и антисоветских (или несоветских) традиций, в принципе не способных к диалогу друг с другом, но при этом взаимно уравновешивающих свое влияние на ситуацию, которая имеет тенденцию развиваться как «вперед», от тоталитаризма к демократии, так и «назад», к ново­му тоталитаризму, но под другим идейным знаменем («обновлен­ный Союз», «Русское Национальное Единство», неоправославная теократия и т.п.), — представляет собой важнейшую предпосыл­ку развития культуры постмодерна сегодня, в условиях цивили-зационного кризиса.

В современной российской цивилизации парадоксальным обра­зом сопряжены несоединимые принципы и ценностные ориентации: коллективизм и индивидуализм, резкая политизированность и де­монстративная аполитичность, антизападнические, изоляционистс­кие настроения и стремление воссоединиться с «мировой цивилиза­цией» (понимаемой как западная, евроамериканская), секуляриза­ция и десекуляризация различных сфер жизни и культуры, государ-ствоцентризм, «державничество» и анархическая свобода творчес­ких личностей и стихийных масс от партийно-государственной анга­жированности... В самом деле, в едином ценностно-смысловом про­странстве современной посттоталитарной российской культуры со­существуют фактически «на равных» одиозно-советские имена, про­изведения, идеалы; вновь обретаемые нами культурные ценности русского зарубежья (самого по себе весьма пестрого и противоре­чивого); «возвращенное наследие» деятелей культуры XX века (не­справедливо забытое, запрещенное, извлеченное из архивов, запас­ников, частных коллекций, спецхранов и т.п.); заново переосмыс­ленное «классическое наследие» — явления, не только не связанные друг с другом, но и взаимоисключающие друг друга.

Современная ситуация определяется прежде всего противо­борством двух глубоко укорененных в истории русской культу­ры начал — тоталитарного и антитоталитарного. И дело даже не только в политическом противостоянии «демократов» (в ка­вычках и без кавычек, во всей пестроте спектра либеральных и демократических убеждений, воплощающих в целом антитота­литарные тенденции российского общества) и неокоммунистов, а также националистов различного толка (в совокупности состав­ляющих прототалитарные силы современной России). Речь идет о самих навыках творческой свободы и творческой несвободы, ак­тивности и пассивности, творческого поиска, разрушающего шаблоны и стереотипы культуры, и репродуктивности. Сегодня эти начала, тесно сопряженные между собой, находятся в состоя­нии противоборства, открытой или скрытой полемики.

Еще парадоксальнее, когда эти же начала дружно сосуще­ствуют. Так, пропрезидентское молодежное движение «Идущие вместе» (так называемый путинский комсомол), как это явству­ет из его самоназвания, типично прототалитарное движение (чего стоят, например, спланированные акции по изъятию и уничто­жению постмодернистской «постлитературы» В. Сорокина, В. Пелевина, В. Ерофеева и др.). Открыто прототалитарными дви­жениями и партиями являются образования типа «Единство», «Отечество — вся Россия». В то же время пропрезидентская по своей ориентации политическая партия СПС (Союз правых сил) — явно антитоталитарная, демократическая, рыночная. Полити­ческий альянс столь разных культурных и социальных сил не может не быть хрупким и эфемерным; однако же он представ­ляет постсоветскую реальность послеельцинского времени.

Перед каждым деятелем культуры сегодня остро стоит про­блема выбора: либо идти опасным, неизведанным путем, пол­ным лишений и непредсказуемых поворотов, либо двигаться по инерции, по привычным российским и советским стандартам, опирающимся на апологию всесильного государства (восточно-деспотического по своему типу), все решающего за нас, всему покровительствующему (если это заслуживает его внимания) и столь же властно карающего все, что противоречит высшим це­лям его самоутверждения, роста и господства. Знаменитый горь-ковский вопрос: «С кем вы, мастера культуры?» — сегодня, как и 60—70 лет назад, стоит перед отечественной культурой: или культура идет в услужение государству, поэтизируя его мощь, величие, единство, целостность («универсальное государство» как самоцель, по А. Тойнби); или культура развивается сама по себе, предоставленная всем подстерегающим ее случайностям и невзгодам. И этот выбор, если учесть всю предшествующую ис­торию России, судьбоносен для российской цивилизации.

Постсоветская культура не идет ни по первому, ни по второму пути, и прежде всего потому, что она не только не представляет собой какого-либо единства, но принципиально раздроблена, мо­заична, атомизирована. Правда, у некоторых современных (весь­ма уважаемых) художников и ученых нередко возникает желание вернуться к государственному культурному патернализму, при­вычному для тоталитарной эпохи (только выраженному в необыч­но гуманных, идеализированных формах). Тоска по государствен­ной опеке и финансовой поддержке неоднократно звучала из твор­ческих союзов (писателей, художников, театральных деятелей, кинематографистов и пр.), академий наук, вузов. Русский интел­лигент всегда мечтал о том, чтобы государство ему помогало, его поддерживало, награждало, с ним советовалось, ему внимало и взамен ... ничего от него не требовало! Три века русской истории так и не смогли вразумить российских мечтателей, что так не бывает: вслед за финансированием культуры появится ее планиро­вание, затем — социальный заказ, потом — учет и контроль, а там уже и Главлит, «искусствоведы в штатском», идеологические ку­раторы из ЦК и ЧК, «железный занавес» в отношении чуждых нам культурных явлений, новая «холодная война» с Западом и т.п.

Российское государство со времен, пожалуй, Ивана Грозного, впервые создавшего официальную культуру (тот же «Домострой» или «Стоглав») в противовес культуре неофициальной, постоянно находило множество целей и объектов, более приоритетных для финансирования, нежели культура (война, оборонная промыш­ленность, госбезопасность, укрепление бюрократического госап­парата, коллективное сельское хозяйство, помощь зарубежным друзьям, осуществление мировой революции и освоение космо­са); до культуры никогда дело не доходило — ее уделом в россий­ской цивилизации был испокон веков именно «остаточный прин­цип». Поэтому все иллюзии и надежды относительно того, что государство изменится, просветится, гуманизируется и призовет на совет интеллигенцию, в начале XXI века кажутся ужасно наи­вными и несбыточными. Вместе с тем надежды на единство куль­туры, достигаемое помимо или вопреки государственной опеке, в посттоталитарный период также утопичны. Слишком велика инер­ция советского «огосударствления» культуры, лишающего ее са­мостоятельности и свободы, но зато превращающего ее в идеоло­гию, покорный манипулятивный механизм государства.

Раздробленность, мировоззренческая и стилевая противоречивость — характерная особенность постсоветской культуры, субъекты ко­торой представляют собой скорее оппонентов, нежели товарищей, сплоченных общей борьбой за существование. Оппоненты ведут полемику, слушая только самих себя, апеллируя к аргументам и системе доказательств, ценностям и традициям, заимствованным в одном случае из либеральной, в другом — из коммунистической парадигмы, а подчас — из той и другой одновременно или попере­менно. Спор «глухого с глухим» — это иллюзия диалога; он рас­считан не на взаимопонимание сторон, а на правила идеологическо­го спора (например, на искусство убеждать эмоционально, а не рационально, вопреки фактам, наперекор логике; даже иррациональ­но), если угодно, с опорой на демагогию, софистику или даже ми­фологию и суеверия, апеллируя не к логике науки, а к повседневно­му здравому смыслу, мертвой традиции или психологическим фено­менам массовых потрясений — страху, инерции, шоку, панике, про­страции, массовому гипнозу, обману и т. п. Это обещания, не рас­считанные на выполнение, заявления без содержания, суждения, ко­торые невозможно верифицировать, деятельность, принимающая виртуальный характер и т.д. Всеобщий монологизм, так сказать, «хор монологов», укорененных в разных культурных традициях и социальных слоях общества, в принципе не конструктивный, не пло­дотворный. Не случайно древнегреческая культура, давшая челове­честву не только термины монолог и диалог, но и сами эти социо­культурные явления, под полилогом понимала не многоголосие об­суждения, спора дискуссии, а скорее хаотический шум и гам толпы (греч. толидоую — многословие, болтливость).

Современная российская культура на рубеже XX—XXI ве­ков оказывается одновременно включенной в рыночные меха­низмы (но трактуемые очень архаично, примитивно, варварски) и в процесс посттоталитарной стагнации; она насквозь монопо­лизирована, ориентирована на государственный патернализм и в то же время пронизана конкурентной борьбой «на выжива­ние»; она презирает «массовую культуру» (особенно запад­ную) и жаждет сама стать столь же массовой, но без конку­рентов, монопольно; она соприкасается с теневой экономи­кой и криминальной культурой (а подчас и прямо базируется на них) и в то же время открыто лоббируется правоохрани­тельными органами, правительством, различными политичес­кими партиями и движениями. Границы между искусствен­ным и естественным стремительно размываются; культурная предметность легко переходит в социальную среду, и детек­тивный сюжет органично размещается в действительности как некая «общая канва» исторических и житейских событий. Все это косвенные черты современного состояния российской ци­вилизации.

Важно понять, что российский олигархический неокапитализм и неорынок — это вовсе не возврат к тому капитализму (до Ок­тября 1917 г.), развитие которого оказалось насильственно прерва­но революцией и Гражданской войной; не реставрация нэпа, так­же насильственно свернутого в ходе «Великого перелома», и вооб­ще никакой не капитализм (классический или современный за­падный, развившийся из классического). Это модификация поздне-тоталитарнык структур и отношений, вызванная их распадом и адаптацией к меняющемуся мировому контексту; превращенная форма тоталитаризма в контексте посттоталитарного развития; в крайнем случае — плод противоестественного «скрещивания» тоталитаризма с политической демократией, социалистического «планового хозяйства» с рыночными отношениями, политической цензуры с «гласностью» и деланной «сенсационностью» (социаль­ного гибрида, осложненного подчинением либеральных и демок­ратических институтов — тоталитарным, поскольку господствую­щей традицией является преемственная с прежней парадигмой, а не «прививаемая» ей со стороны или из глубины истории).

Словом, это монстр, порожденный логикой именно тоталитар­ного и посттоталитарного развития России, в принципе не мог­ший развиться ни в какой иной стране, ни на какой иной стадии исторического развития. И степень устойчивости или неустойчи­вости этого исторического образования определяется тем, какой логике имманентного культурного развития оно следует и как оно может вписаться во всемирно-исторический культурный кон­текст. Если вписываемость российской цивилизации в восточ­ный цивилизационный контекст (китайский, вьетнамский, индий­ский и т.п.) вполне реальна и адекватна, то с включением россий­ской цивилизации в западно-европейский контекст, как мы зна­ем, дело обстоит неважно, и объяснение этому лежит в типологи­ческих различиях российской и западной цивилизаций, в раз­личных архитектонических принципах соответствующих культур.

Перестав (частично) быть «закрытым» обществом, посттота­литарная Россия лишь условно и чисто словесно начала прибли­жаться к нормативам и идеалам «открытого общества». Тради­ции неправового государства в рамках российской цивилизации инспирируют феномен «слишком открытого общества», в сис­тему которого парадоксальным образом (псевдо-демократичес-ки) включены на равных правах как «открытые», так и «закры­тые» структуры: компоненты правового государства, криминаль­ные образования и косные бюрократические институты; фено­мены классической советской культуры и эмигрантской культу­ры русского зарубежья, но более всего — западной (американс­кой) массовой культуры; образцы коммунистической и либераль­ной, националистической и космополитической, атеистической и религиозной идеологий... Противоречивый симбиоз «закрытос­ти / открытости» также носит «химерический» характер: либо «открытые» структуры поглощаются обобщающей «закрытой» системой, становясь в итоге «вторично закрытыми»; либо «зак­рытые» структуры оказываются включенными в «открытую» си­стему, во многом адаптируя ее к себе и трактуя «открытость» лишь как форму собственной безграничной свободы относитель­но других структур и независимости от всей системы.

Все эти структуры, более взаимодействующие не друг с другом, а со своим «безразмерным» целым, равно «лояльным» (или безраз­личным) и к собственной «открытости», и к «закрытости», равно поощряющим зависимость и независимость, репрессивность и по-ощрительность, честность и мошенничество, государственность и эгоизм, созидательность и спекулятивность, будучи самостоятель­ными и взаимно безответственными, перестают быть частями цело­го, элементами или компонентами одной системы. Не поддающий­ся внешней регуляции и управлению конгломерат автономных об­разований напоминает собой модель «броуновского движения».

При этом все «открытые» структуры вступают в диалог с «зак­рытыми» по принципу «открытости», в то время как «закры­тые» структуры ведут себя с «открытыми» по законам «закры­того общества» (например, как с «агентами чуждых влияний» или прямыми сотрудниками зарубежных спецслужб, как с пред­ставителями конкурирующей теневой фирмы или мафии), что приводит к ценностно-смысловым разночтениям во всех пла­нах — политическом, нравственном, эстетическом, религиозном, философском, организационном, экономическом, житейском и т.д. И в контекстуальном отношении Россия так же амбивален­тна: она равно открыта как «открытым», демократическим об­ществам, так и «закрытым», авторитарным и тоталитарным, осуж­дая «открытые» общества за нетерпимость к «закрытым» и оп­равдывая «закрытые» общества в их резкой враждебности к «открытым», что придает внешнеполитическому обличию пост­советской России противоречивый и «вненаходимый» характер.

Это объясняется тем, что предсказанная П. Сорокиным кон­вергенция в отношениях между Востоком — СССР и Западом (знаменитая теория «конвергенции» родилась в недрах запад­ной демократии и несет в себе все признаки классического ли­берализма) понимается в постсоветской России совершенно нетрадиционно. Ее смысл в посттоталитарный период российс­кой цивилизации — беспринципное соединение любых цивили-зационных и культурных явлений, в том числе не совместимых и даже внеположных друг другу.

Вопрос настоящего этапа исторического развития российской цивилизации заключается в том, чтобы по возможности сгладить, смягчить, «сдемпфировать» взрывные процессы, протекающие или складывающиеся в настоящий момент, — не с тем, чтобы найти формы «переключения» бинарной системы на тернарную, выработать «язык» перевода дихотомической логики культурно-исторического развития на трихотомическую и превращения монологического подхода — в полифонический (это на совре­менном этапе практически невозможно!), но с тем хотя бы, что­бы достичь совмещения бинарных и тернарных форм, добиться установления устойчивого диалога между Россией и Западом, найти такие формы самосознания отечественной культуры, ко­торые бы не воспроизводили одни и те же механизмы неприми­римой партийной или геополитической борьбы, ценностной по­ляризации, нормативизма и этического максимализма, жесткой конфронтационности, радикализма в переустройстве общества и т.д., но искали формы срединной, ценностно-нейтральной куль­туры, изменяющие облик российской цивилизации в сторону большей многомерности, гибкости, терпимости к «иному».

Прежняя, типичная для советского сознания методология осмысления и анализа культуры, истории цивилизаций строи­лась как исключительно дихотомическая: классовые или фор-мационные оппозиции, «черно-белые» критерии любых оценок, муссирование образа «врага» в политике и культуре, резкая иде­ологизация и политизация всех культурологических интерпре­таций, идейная нетерпимость в отношении всего выходящего за пределы узкой «нормы», последовательная «селекция» культур­ного материала с позиции теории «двух культур», классовой и идеологической борьбы, «двух миров» — словом, противосто­яния «нашего» и «ненашего» («чужого», «враждебного», «зло­козненного»), т.е. развивалась почти исключительно в рамках инверсионной логики, типичной для российской истории.

Отойти от традиций социокультурного раскола, бинарности — если не в самом социокультурном материале истории, не в реаль­ности, не в менталитете русской культуры (здесь нельзя желать невозможного), то хотя бы в намерениях, в культурных установ­ках, ценностных ориентациях — это значит научиться осмыслять, интерпретировать и оценивать социокультурные процессы, сохра­няющие свой «взрывной» характер, в категориях целостно-троич­ного мышления, трихотомичной методологии; овладеть методом сознательного «перевода» бинарных структур бытия в тернарные структуры сознания, членить картину мира по логике триад. Да­лее, это значит преодолеть глубоко укоренившийся в русской куль­туре механизм инверсии (собственно и порождающий явления социокультурного раскола) и более органично, чем это было ра­нее, усвоить механизм медиации (уводящий от принципа простого «перебора» между готовыми альтернативными стратегиями и вы­бора между двумя крайностями). Такая перспектива, хотя и выпа­дающая из исторической логики русской культуры, противореча­щая всему предшествовавшему историческому опыту развития российской цивилизации, была бы в третий «смутный» период русской истории как нельзя более конструктивной.

Наличный опыт российского посттоталитарного развития после 1991 г. показывает, что российское общество еще не со­зрело для решения задач и взвешенного рефлексирования ре­альности; оно вовсе не выработало принципов тернарного мыш­ления и механизмов преодоления бинарности; оно не готово к поиску компромиссов и обретению консенсуса (не только поли­тического, но и культурного, идеологического, нравственного, религиозного). То, что мы можем наблюдать в различных сфе­рах российской жизни постсоветского времени, — это сопря­жение множества бинарных оппозиций, самая пестрота и коли­чество которых отнюдь не устраняет многократной бинарности членения целого, глубоко укорененной дихотомичности пост­тоталитарной российской культуры. Так что идея плавного пе­рехода русской культуры и российской цивилизации к трихото­мическому строению остается либо далеким прогнозом социо­культурного развития России в XXI веке, либо либеральной ин­теллигентской мечтой, благородной и теоретически логичной, но далекой от реальности, меняющейся слишком медленно и непоследовательно, а значит, увы, несостоятельной гипотезой, сохраняющей пока лишь теоретический интерес.

Впрочем, некоторые реальные сдвиги в сторону размывания бинарности в русской культуре можно наблюдать уже сегодня. Так, один из характерных примеров культурной жизни последне­го времени — дополнение традиционной для советской культуры антиномии «наука / искусство» (т.е. рационально-логическое / чувственно-образное) третьим компонентом культуры (интуитив­но-субстанциональным) ■— религией, верой (кто бы и как ту и дру­гую сегодня ни понимал или ни эксплуатировал). Однако в отли­чие от тех цивилизаций, где познавательная и художественная культуры давно — мирно и творчески — сосуществуют с культу­рой религиозной, в постсоветской России десекуляризация при­обретает деструктивную направленность. Благодаря своему «тре­тьему» компоненту современной российской культуре оказывает­ся возможным апеллировать к эмоциям вместо аргументов, под­менять логическое исследование образно-ассоциативным или не­посредственно мистическим видением мира, в доказательствах или при проверке истинности — рассматривать веру равной знанию и вообще представлять культуру как непрерывную область размы­тых значений и смыслов, где наука превращается в особое искус­ство или религию; религия предстает как некое учение и непос­редственное знание действительности, но одновременно и как спе­цифическое искусство или даже шоу; искусство оборачивается, с одной стороны, специфически препарированным вненаучным зна­нием, а с другой стороны —■ эстетизированной верой.

В сфере же, например, политической культуры общества се­годня заметно дополнение непримиримой оппозиции правых («демократов» буржуазного толка) и левых («национал-комму­нистов» / «патриотов») условным «центром» — умеренными и осторожными «прагматиками», «беспартийными профессио­налами». На стороне первой пары (правых / левых) — давняя историческая традиция политической и социокультурной кон­фронтации, жесткой и бескомпромиссной борьбы, т.е. отчетли­вой бинарности (логика, тем более понятная, что по своему со­циально-политическому происхождению нынешняя российская политическая элита как правого, так и левого толка является двумя вариантами трансформации одного и того же социокуль­турного материала — бывшей советской партийно-государ­ственной номенклатуры — со всеми ее традициями, навыка­ми, интересами, ценностями, принципами, идеями).

На стороне же «беспринципных» и «безыдейных» прагмати­ков-профессионалов— общая усталость населения от конфрон­тации и борьбы, от гиперболизированной политизации и идео­логизации жизни, от революционных «ломок» общественного уклада и исторических потрясений; равнодушие обывателей к идеям и принципам и заинтересованность в практически ощу­тимых результатах, во внимании к культуре повседневности. Это «равнодушие», возведенное в ранг идеологии и философии имеет шанс стать в постсоветский период той «третьей силой», кото­рая и окажется наиболее конструктивной и модернизирующей русскую культуру и российскую цивилизацию через призму конвергентных процессов.

Усталость от конфронтации, обличений, борьбы за власть; по­литическое равнодушие; потребительство на бытовом и культур­ном уровне; поветрия оккультизма, эзотеризма, мистики, тради­ционно расцветающих в периоды «безвременья», «смуты» и за­полняющих идеологический вакуум, образовавшийся на месте скомпрометированных теорий; засилие массовой стандартизиро­ванной и деидеологизированной культуры (развлекательных шоу, игровых программ, лотерей и т.п.) — все это создает атмосферу, уменьшающую опасность социокультурного взрыва, которым все­гда была чревата русская культура с ее ярко выраженной бинар­ной структурой («взаимоупором» противоположных начал). Ан­тиномия тоталитаризма и демократии «размывается» аморфной стихией «хеппенинга», и тот факт, что едва ли не треть общества (особенно среди молодежи) поглощает эту специфическую «сре­динную культуру», выступающую в роли «буфера» между поляри­зованными тенденциями, является весьма обнадеживающим.

Судьба русской культуры (и российской цивилизации) все­гда зависела от случайностей и отличалась высокой степенью непредсказуемости (отсюда столь характерная для русской мен­тальное™ ссылка на «авось», «небось» и «как-нибудь»). Скла­дывающаяся в современном российском обществе «зона без­различия» — это своего рода аккумуляция всех накопившихся за время реформ надежд и разочарований в форме пресловуто­го «авось да небось»; она-то и блокирует сегодня процессы со­циально-политической конфронтации и раскола, так свойствен­ные России, и развивает тенденции утилитаризма, находящиеся «по ту сторону» идеологической борьбы.

Во времена социальной и идеологической «ясности» такие тен­денции назывались «мещанством», стихией обывателя, мелкобур­жуазной «бездуховностью». Сегодня приходится говорить осто­рожнее: может быть, это какая-то иная духовность, некое «ино­бытие» духа, зачатки «третьей культуры»; в этой дорефлексив-ной аморфности могут «сниматься» крайности тоталитарной и либеральной культур, изживаться правый и левый радикализм, экстремизм, формироваться исподволь новые нормы жизни и соответствующей ей культуры. В этом отношении и ностальгия по «старому доброму советскому времени», и мечты о том, что «рынок» автоматически приблизит нас к европейским социокуль­турным стандартам и оптимальным культурно-политическим ре­шениям, — в равной мере «старые» нормы, в значительной мере уже «не работающие», не подтверждаемые практикой.

Впрочем, перспектив для творческой реализации тернар­ного принципа на базе бинарных структур — великое множе­ство, значительно превышающее возможности эмпирическо­го «перебора» уже сложившихся целостных триад в русской культуре и общественной жизни. В этом суть новой ситуа­ции, сложившейся в русской культуре после падения комму­нистического режима в СССР и краха тоталитаризма в гло­бальном, мировом масштабе. В этом ее принципиальная но­визна и уникальность в контексте всемирной истории культу­ры: преобразование бинарных структур в тернарные средства­ми самой культуры, более того — силами ее методологичес­кой рефлексии — осуществилось бы впервые. На этом пути можно было не только сделать много открытий, претерпевая при этом, разумеется, огромные неудачи и разочарования, но и попытаться добиться неожиданных, даже невиданных в ми­ровом масштабе результатов.

Но исторические возможности такого сценария Россия, как это нередко бывало в прошлом, не сумела, не успела или не смогла пока реализовать в течение первого посттотали­тарного десятилетия. Однако посттоталитарное развитие рос­сийской культуры и цивилизации вызывает не одни сожале­ния и культурно-историческую «ностальгию» по советскому или дореволюционному прошлому, которое представляется все в большей степени невозвратимым и невозможным вви-

С хема 45. Постсоветская Россия

ду произошедших цивилизационных перемен. Мы можем констатировать, что изменения, происходящие с современ­ной Россией, не только все дальше уводят ее от бывшего СССР и тем более Российской империи, но и делают ее все меньше «Россией», еще недавно столь отличной от окружаю­щего мира, столь своеобычной в культуре и быту, обществен­ной морали и социальных отношениях, в политике и техно­логии — исключительно специфичным локальным культур­ным пространством. Было бы точнее говорить, что посттота­литарная, постсоветская Россия по сути настолько стала пос­ле всего этого, что может быть сегодня идентифицирована как пост-Россия, которую с прежней Россией связывает лишь то, что она пришла ей на смену.

ПРИЛОЖЕНИЕ 3