- •Культурология: история культуры россии Курс лекций
- •Isbn 5-901386-61-2 (икф Омега-л) isbn 5-06-004390-8 (Высш. Шк.)
- •Раздел I. Древнерусская культура 15
- •Раздел III. Культура россии XX века 317
- •Раздел IV. Российская цивилизация как целое 479
- •Раздел I древнерусская культура
- •Лекция 1. Язычество восточных славян
- •Противоестественная жизнь мертвеца неестественной смерти (утопление/ отравление) самоубийство и т п)
- •Лекция 2. Крещение Руси
- •Лекция 3. Христианство Древней Руси
- •С хема 7. Патриархальная модель коллективного спасения «иосифлян» по преп. Иосифу Волоцкому
- •С хема 8. Модель индивидуального спасения «нестяжателей» по преп. Нилу Сорскому
- •Лекция 4. «Монгольское иго»
- •Собици князей (при участии коч£Вых племен)
- •Лекция 5. Московское царство
- •Лекция 6. Феномен самодержавия
- •С хема 14. Модель мира по преп. Нилу Сорскому («нестяжание»)
- •Лекция 7. Феномен самозванства
- •Положительные свойства власти
- •Лекция 8. Смута
- •Лекция 9. Русское барокко
- •1. Источники
- •2. Литература
- •3. Контрольные вопросы
- •4. Темы письменных работ
- •Раздел II
- •Лекция 10. «Петровские реформы»
- •Лекция 11. Русское Просвещение
- •В России
- •Лекция 12. Западничество и славянофильство
- •Лекция 13. Истоки русской классики
- •Лекция 14. Феномен Пушкина
- •Лекция 15. Русская интеллигенция
- •Лекция 16. Либерализм и радикализм
- •Русская дворянская культура
- •Дворянские радикалы (революционеры)
- •Радикальные демократы (революционеры)
- •Лекция 17. Кризис русской классической культуры
- •Лекция 18. Русский модерн (Серебряный век)
- •С хема 33. «Две России» по д.С. Мережковскому
- •1. Источники
- •2. Литература
- •3. Контрольные вопросы
- •4. Темы письменных работ
- •Раздел 2, Культура России Нового времени
- •Раздел III культура россии XX века
- •Лекция 19. Культура и Революция
- •Раздел 3. Культура России XX века
- •Раздел 3. Культура России XX века
- •Раздел 3. Культура России XX века
- •Раздел 3. Культура России XX века
- •1. Источники
- •3. Контрольные вопросы
- •4. Темы письменных работ
- •Раздел IV
- •1. Источники
- •2. Литература
- •3. Контрольные вопросы
- •Лекция 20. Становление советской культуры
- •Раздел 3. Культура России XX века
- •Раздел 3. Культура России XX века
- •Лекция 21. Феномен российской эмиграции
- •Лекция 22. Сталинская эпоха: расцвет тоталитаризма
- •Лекция 23. «Оттепель»3
- •Лекция 24. Кризис русского зарубежья
- •Раздел 3. Культура России XX века
- •Лекция 25. Кризис советской культуры
- •Л екция 26. Русский постмодерн
- •Раздел 3. Культура России XX века
- •Лекция 27. Постсоветская Россия
- •Приложение 3
- •1. Источники
- •2. Литература
- •3. Контрольные вопросы
- •4. Темы письменных работ
- •Раздел IV российская цивилизация как целое
- •Лекция 28. Между Западом и Востоком
- •Лекция 29. Природа как фактор культуры России
- •Лекция 31. Общероссийский менталитет
- •Лекция 32. История как фактор культуры России
- •[«Пост-Россия» XXI века]
- •Лекция 33. Архитектоника российской цивилизации
- •Лекция 34. Россия в контексте глобализации
- •1. Источники
- •2. Литература
- •3. Контрольные вопросы
- •4. Темы письменных работ
- •123022, Г. Москва, Столярный пер.,14, подъезд 2
Раздел 3. Культура России XX века
дебности, ожесточенности не коллег, а конкурентов в борьбе за место в культуре и жизни.
Традиции монополизма в культуре (в период политического владычества «лит- и музсекретарей») в эпохе «безвременья» оборачиваются победой прагматиков культурного бизнеса: процветает культурная индустрия; множатся безликие, но пользующиеся большим спросом детективы и триллеры, сериалы и «мыльные оперы», художественно-публицистические сенсации на исторические темы, возводятся монументы и архитектурные сооружения, поражающие своим масштабом, но не эстетическими идеями или художественной формой, побеждают идеи и принципы массовой культуры. Здесь особенно характерны феномены «А. Марининой», «Д. Донцовой», «Э. Радзин-ского», «3. Церетели», «Б. Краснова», «И. Крутого», популярных теле- и радиоведущих, например, «А. Невзорова», «В. Листьева», «Л. Якубовича», «Н. Фоменко», В. Пелыпа и др. Причем важны именно не те или иные отдельные личности, а сами феномены шоу-индустрии и массового восприятия (потому и в кавычках).
Культурные деятели того или иного рода объединяются между собой не по идейному или стилевому принципу, как это происходило в «групповщинах» 60—70-х годов XX века (стилевые художественные течения, жанровые и тематические объединения, секции творческих союзов и пр.), а по коммерческим или популистским соображениям. То же, только менее явно, происходит в науке, философии и даже религии: и коммерциализация, и прагматизм, и популизм, и безвкусный «мещанско-купе-ческий» размах, и худосочная бедность, инициированные идейной ущербностью, хроническим недофинансированием культуры, карьеризмом и конформизмом бездарностей и жалкой неприспособленностью к рыночным отношениям «вненаходимых талантов».
Модель современной внутрикультурной «драматургии» ярко воплощена в гениальной трагедии Вен. Ерофеева «Вальпургиева ночь, или Шаги командора». Аллюзии классических «Фауста» и «Каменного гостя», накладывающиеся на тюремный облик современной психбольницы (пресловутой советской «психушки») как смыслового пространства совершающейся трагедии; противостояние протагониста трагедии — нового Дон-Гуана Льва Гуревича, доморощенного философа и поэта, находящегося в
Лекция 26, Русский постмодерн
добровольном «отказе» от советской жизни, адекватного восприятия реальности, конформистского образа жизни и мысли и твердокаменного медбрата Бореньки-Мордоворота, садиста и насильника (воспринимаемое как символическое представление оппозиции советского андеграунда / диссидентства и несокрушимой тоталитарной системы); метиловый апокалипсис как метафора всеобщего духовного, политического и экзистенциального освобождения — ценой собственной жизни; трагически перепутывающиеся мотивы любви к медсестре Натали (невольной пособнице репрессивного режима) и тяги к алкоголю — средству забвения и допинга, освобождения от реальности и самообмана; утопия всемирного братства и счастья в предсмертном похмельном угаре «палаты № 3 и 2» (если их перемножить, получится «палата № 6»!), имеющая место в ночь на 1 мая, праздник международной солидарности трудящихся, — все создает сложнейший интертекст, включающий в себя, в саму полифоническую связь взаимоисключающих мотивов едва ли не все мировоззренческие коллизии XX века — социализма и антикоммунизма, сионизма и антисемитизма, войны и мира, веры и неверия, свободы и рабства, личности и общества, высокой метафизики бытия и прозаической повседневности быта.
Адское веселье новой «Вальпургиевой ночи» оказывается тождественным роковому Возмездию — зловещим «шагам Командора» (в качестве "какового выступает медбрат Боренька-Мордоворот, зверски избивающий в заключение пьесы своего умирающего ослепшего соперника). Частная жизнь одухотворенного человека (хотя бы и павшего, опустившегося, самоотравившегося — по неведению или полусознательно — денатуратом) торжествует над условностями несвободы, глобальной ложью, цинизмом и насилием, царящими в мире.
Неотделимым от феномена русского постмодерна стало явление «посткультуры», особенно ярко заявившее о себе в форме «постлитературы». У этого странного явления отечественной культуры рубежа XX и XXI веков есть своя предыстория.
В начале XX века основоположник русского и мирового постмодернизма В. Розанов свидетельствовал, что в его творчестве происходит «окончание» и «разложение» литературы, что в его лице и в его время великая русская литература заканчивает свое существование как феномен культуры. Уже в «Опавших листьях» было предчувствие и предсказание, что «мы живем в великом окончании литературы». Во «Втором коробе» «Опавших листьев» Розанов наконец формулирует свое собственное куль-турфилософское предназначение: «разложение литературы, самого существа ее».
На протяжении XX века все тенденции, интуитивно схваченные Розановым, получили мощное развитие. Литература перестала что-то отражать и выражать, она стала жить «мимолетно-стями», будучи то средством манипуляции и бытописания, то «служанкой» идеологии и политики, то иллюстрацией научных и философских идей, то соперницей религии и психоанализа... В одно время с Розановым родился ленинский план превращения литературы в часть общепартийного дела. Постепенно вырос сталинский монстр «соцреализма». Литература в массовом порядке научилась отражать несуществующее, выражать будущее, следовать идейным предписаниям. Писатели превратились в «инженеров человеческих душ». «Литературная техника», как и любая иная, стала «решать все».
Правда, еще творили Булгаков и Платонов, Мандельштам и Пастернак, Хармс и Зощенко, Ахматова и Цветаева, Высоцкий и Бродский... Но и в их творчестве литература все более истончалась и воспаряла; «литературное вещество» становилось все опосредованнее, вторичнее, эфемернее; поэтические ассоциации и аллюзии — все сложнее и свободнее. Сквозь стремительно исчезавшую литературу все отчетливее стали проступать черты какого-то нового явления культуры, и близко не похожего на «искусство слова».
Все то, что во время Розанова казалось эпатажем, ерниче-ством, художественным экспериментом, в наше время стало вполне ординарной и заурядной повседневностью литературного развития. Строго говоря, литературные произведения разного плана и разного качества, функционирующие сегодня в постсоветской культуре, вовсе и не являются литературой (в прежнем понимании этого слова). И дело не только в том, что по своему художественному или идейно-эстетическому уровню литературные произведения дифференцируются на «высокую» литературу, беллетристику, лубочную продукцию (кич, мас-скульт) и т.п. Собственно такое деление (по уровням) явлений культуры сегодня даже непринципиально. Словесность, складывающаяся на месте вчерашней литературы, условно говоря, «ло-стлитература» — явление принципиально отличное от литературы самой по себе, хотя внешне оно репрезентировано в культуре как вербальный текст.
Впрочем, как и любое явление культуры, постлитература — явление также дифференцированное. С одной стороны, к постлитературе относятся «А. Маринина», «Д. Донцова», «Б. Аку-нин», «Л. Юзефович» и другие артефакты «массового чтива» различного ценностного ранга. С другой — постлитературу представляют и такие крупные явления культуры, как битовский «Пушкинский дом» или «Архипелаг ГУЛАГ» Солженицына, «Иван Чонкин» Войновича или «Московская сага» Аксенова. С третьей стороны, постлитературу представляют и открыто экспериментальные произведения постмодернистов — В. Сорокина, Вик. Ерофеева, В. Пелевина. Общего между этими произведениями, казалось бы, мало, и тем не менее — это явления культуры одного порядка.
Главное, что объединяет все эти произведения словесности, — это их последовательная интертекстуальность и интерсубъективность, полистилистика, за которыми теряется авторство в его традиционных формах, связанных с ответственностью, личнос-тностью, стилевой индивидуальностью и креативностью. Постлитература как бы «не имеет» автора, но создается множеством разных «авторов», нередко мнимых, каждый из которых не несет никакой ответственности за многомерное и многозначное целое, складывающееся из автономных и противоречивых текстов, подтекстов и контекстов — независимо от его творческой воли и намерений. Даже проступающая подчас автобиографичность постлитературного повествования (скажем, в поэме «Москва — Петушки» Вен. Ерофеева, эпопее «Красное колесо» Солженицына или антиутопии «Москва-2042» Войновича) какая-то размытая, внеличностная, условно-всеобщая, невсамделишная.
Сосуществование разных авторов, несовместимых ни по своим мировоззренческим позициям, ни по стилю их литературных произведений в современном смысловом пространстве, разнородном и индифферентном по отношению к образующим его нормам и ценностям, уже само по себе составляет жестокую постмодернистскую «драматургию» русской постсоветской культуры. Плюрализм последней по своим мотивам и следствиям значительно превышает условное единство постсоветской культуры, поддерживаемое лишь причастностью к «смутному
в
ремени»,
— после падения коммунистического
режима и распада СССР. Образующийся
при этом интертекст — случайность
читательского сознания. Однако нетрудно
представить совмещение несовместимого
и в рамках единого, формально завершенного
текста (интертекста), сознательно
сконструированного из внутренне
самостоятельных текстов.
Так, Вик. Ерофеев из произведений нескольких авторов, принадлежащих к разным писательским поколениям, опубликованных за последнюю четверть XX века, сложил собственную книгу — «Русские цветы зла» (М., 1997). В. Шаламов, А. Синявский, Вен. Ерофеев, В. Астафьев и многие другие, вплоть до В. Сорокина, Д. Пригова, В. Пелевина, И. Яркевича, Ю. Кисиной и самого Вик. Ерофеева, открывающего и закрывающего текстовую конструкцию, — это не просто антология современной литературы, хотя и это тоже, но еще и компоненты противоречивой мозаики целого, и самостоятельные персонажи развертывающегося интертекстуального действа, ведущие между собой спор о природе современного российского зла, и персонифицированные реплики в этом споре, и, наконец, мозаичная картина мира, выражающая его объективную многомерность, гетерогенность и дисгармоничность.
Композиционный прием всей книги, образующей, по словам составителя-конструктора, «авантюрный и дерзкий сюжет», и одновременно творческий метод русского анти-Бодлера, пишущего готовыми литературными текстами и целыми писательскими индивидуальностями «роман о странствиях русской души», — это развернутые цитаты гигантского литературного коллажа, воплощающего сверхавторскую концепцию «богооставленности России». В этом произведении высказалась современная социокультурная ситуация со всем ее характерным разноречием и разномыслием, сплетенным в «едином потоке», где неразличимо перепутались добро и зло, истина и ложь, единство и дробность мира. При этом выраженная авторская индифферентность по отношению к добру и злу, красоте и безобразию, авторству коллективному и индивидуальному и т.п. только заострилась, приобретая гиперболические и как бы автономные от составителя книги формы. После успеха «Русских цветов зла» В. Ерофеев продолжил свой эксперимент в книге «Время рожать».
Постмодернистский дискурс культуры России
Схема 44. Генезис русского постмодерна
В результате произошедших за последнее время изменений в бытии литературы мы наблюдаем, во-первых, кризис верификации, при котором тексты культуры (научные и художественные, политические и религиозные, экономические и эзотерические) оказываются в равной мере непроверяемыми с точки зрения их соответствия действительности, истории, психологической достоверности. С одной стороны, все эти культурные тексты являются духовно равноправными и участвующими в спонтанном саморазвитии современной культуры в качестве реплик в полемическом диалоге, автономных смысловых пластов, взаимодействующих между собой. С другой — они взаимно непереводимы и не обладают общими для них критериями истинности суждений. Ценности науки и религии, политики и искусства, прагматики и духовности сознаются как несовместимые, принадлежащие к разным «смысловым рядам», однако и для идеологического противоборства этих ценностей в обществе нет ни условий, ни оснований. Исключительными по своей интертекстуальной виртуозности и деверифицированности являются в современной постлитературе, например, произведения В. Пелевина («Жизнь насекомых», «Амон Ра», «Чапаев и Пустота», «Generation Р»), В. Сорокина («Норма», «Голубое сало», «Лед»), Т. Толстой.
Во-вторых, мы видим кризис профессионализма, поскольку профессионализм в каждой из перечисленных (или иных) областей культурной семантики не является авторитетным не только для других, но нередко и для них самих. Границы между ценностно-смысловыми областями культуры, некогда очень жесткие и непереступаемые, размылись, но не устранились. Однако виртуализация общественных отношений влечет за собой относительность всех научных, художественных, политических, нравственных и иных дефиниций. Парадоксальным образом сегодня в постсоветском пространстве обыденная культура обладает наибольшим статусом универсальности по сравнению с любой специализированной культурой, а точка зрения обывателя, филистера, дилетанта, графомана оказывается самой емкой, практичной и ценностно предпочтительной — по сравнению с позицией любого специалиста, профессионального мыслителя или художника. Чрезвычайно показательны в этом отношении произведения, например, Э. Лимонова («Книга мертвых», «Книга воды») и
А. Проханова («Господин Гексоген»), в которых даже политически злободневные мотивы до такой степени олитературиваются, что становятся неотделимыми от словесной ткани, превращая саму политическую действительность в часть постлитературного интертекста.
В-третьих, утрачивает свой смысл авторство этих текстов, поскольку переплетение гетерогенных цитат и мини-текстов создает тот мозаичный ценностно-смысловой контекст, в котором каждый такой текст читается и понимается совершенно отлично от того, как он смотрится в своем собственном или «чужом», но однородном контексте. Такое пребывание текста в контексте, которое делает неотличимым текст от контекста, превращает произведение постлитературы в некое подобие фольклорного текста как результата коллективного творчества («постфольклор»). Особый смысл приобретает метод интертекстуальной игры с литературной классикой, в результате чего «классическое литературное наследство» многократно и вариативно реинтерпретируется в новых, неожиданных контекстах, обретая новый, многослойный и принципиально плюралистический смысл (здесь особенно характерны сочинения А. Королева «Голова Гоголя», «Человек-язык», «Змея в зеркале», «Эрон»).
Литературные произведения (в том числе и литературная классика), препарированные постлитературой, все чаще предстают в общественном сознании в виде схем сюжетов и конфликтов, условных знаков и эмблем, облегченных дайджестов и слоганов, заменяющих собой сами художественные тексты и стоящие за ними конфигурации художественной реальности, приобретая орнаментальный характер. В сознании полупросвещенной общественности литературные герои и имена самих писателей, отрываясь от литературного контекста, начинают функционировать как персонажи анекдотов — на уровне отдельных запоминающихся ситуаций, поступков, слов (вспомним хармсовского Пушкина или того же Ивана Чонкина у Войновича, а из последних произведений — «Монументальная пропаганда» того же Войновича).
Частная жизнь, особенно те сферы, которые с трудом регламентируются обществом, государством, политиками, культура повседневности выходят на первый план социокультурных интересов современной России (заметно нарастают деполитизация, деидеологизация, пародийность, развлекательность, гедонизм; широкое распространение получают непривычные для советской и русской культуры эротика, порнография, «чернуха», «облегченные» жанры и стили культуры, кич, шоу-индустрия, «пиар»). Все эти «срезы» и аспекты массовой поп-культуры, рекламы, пропаганды активно включаются и «перевариваются» в постлитературных произведениях, и нередко использованный внелитературный прием превращается в постлитературный метод, в тематику и культурную семантику постлитературы. Яркий пример — поэзия Т. Кибирова.
Особое развитие в современной России получают маргинальные и диффузные формы культурных и цивилизацион-ных процессов; общество все более атомизируется, в структурном плане усиливается аморфность и размытость всех смысловых границ, социокультурных форм и интересов, субъективно переживаемых и деятелями культуры, и рядовыми потребителями культурной продукции как падение национальной культуры или даже «антикультура». Место традиционных мировых религий в постсоветском десекуляри-зованном обществе все чаще начинают занимать религиозный модернизм, сектантство, эзотеризм, мистицизм, провоцирующие решительную борьбу с ними не только господствующих церковных институтов, но и официальных государственных органов власти и административных учреждений. Все это также — вольно или невольно — становится предметом современной русской постлитературы.
Резкое понижение социокультурной и цивилизационной определенности, идейный и стилевой эклектизм, принципиальная широта и «всеядность» ценностно-смысловых критериев в современной культуре России — показатель не только ее кризиса, «смуты», но и ее открытости будущему, стремительным и радикальным социокультурным метаморфозам на рубеже XX—XXI веков, в значительной степени сегодня непредсказуемым. В этом отношении русская постлитература XXI века, несомненно, является феноменом открытой культуры, каковой не может не быть отечественная культура рубежа тысячелетий.
Как и все иные формы современной «.посткультуры» («постмузыка», «постживопись», «посттеатр», «посткино» и т. п. модификации современного «постискусства», которое в целом гораздо ближе к кичу, нежели искусству XIX и большей части XX веков, а также «постфольклор», «постнаука», «постфилософия», «пострелигия» и другие порождения современного духовного кризиса), постлитература нуждается в дальнейшем осмыслении и изучении. Однако уже самые первые наблюдения за порождениями русского постмодерна говорят о том, что мы имеем дело с такими явлениями культуры XXI века, которые гораздо более отличны от предшествовавших им аналогов, нежели сходны или являются преемственными по отношению к ним.
Лекция 27. Постсоветская Россия
В конце XX века российская культура переживает снова «смутное время». Подобные полосы в истории России — явление, периодически повторяющееся. В этом признании для нас, современников своей эпохи, мало утешительного: «смутные времена» в истории русской культуры и российской цивилизации длились иногда десятилетиями, достигая подчас целого века, не находя выхода. Однако никакие более или менее «ясные времена» в истории нашей цивилизации не были безусловно яркими и плодотворными в творческом отношении; идейная и общественно-историческая «ясность» непосредственно не способствовала рождению новых культурных ценностей и смыслов. Так, в XX веке относительно «смутными» для культуры временами были: Серебряный век (особенно десятилетие «между двух революций»), 1920-е гг., «оттепель» и «перестройка». Что же касается «ясности», то она наступала в годы «военного коммунизма», в период расцвета сталинского тоталитарного государства, в годы Великой Отечественной войны, в эпоху брежневского «застоя».
Вместе с «ясностью» обычно наступала идеологическая однозначность, политическая стабильность, централизация всех сфер жизни (включая культуру), определенность и даже жесткость всех оценочных критериев, норм, регламентация тематики, жанров, стилей и т.п. Очевидно, что современная социокультурная ситуация к подобной «ясности» не тяготеет и, скорее всего, не приблизится даже в случае неожиданного политического поворота. Современная — переходная во всех отношениях — ситуация обречена на то, чтобы быть смутной, драматичной, тяжелой для культуры, но это обстоятельство вовсе не исключает того, что в подобные-то эпохи российской истории, собственно, и создавались выдающиеся культурные ценности, составляющие ее национальную гордость и славу, причем возникали они не в качестве единичных исключений на общем сером фоне, как то бывало в «ясные» времена, а именно в массовом порядке, как творческий выброс целой культурной эпохи, переломной в истории цивилизации.
Социокультурная ситуация в России конца XX века, во многих отношениях очень сходная с ситуацией начала века — русским Серебряным веком, ставшим кануном русской революции, характеризуется явной смысловой размытостью современной русской культуры. Смешение стилей и норм, мировоззренческих принципов и эстетических установок, явный конфликт интерпретаций в трактовке одних и тех же явлений — все это характерные признаки социокультурной неопределенности, налагающей свою печать на все явления и процессы современности. Сосуществование в общественно-политической и социокультурной жизни — «на равных» —■ «закрытых» и «открытых» явлений, протота-литарных и антитоталитарных сил, советских и антисоветских (или несоветских) традиций, в принципе не способных к диалогу друг с другом, но при этом взаимно уравновешивающих свое влияние на ситуацию, которая имеет тенденцию развиваться как «вперед», от тоталитаризма к демократии, так и «назад», к новому тоталитаризму, но под другим идейным знаменем («обновленный Союз», «Русское Национальное Единство», неоправославная теократия и т.п.), — представляет собой важнейшую предпосылку развития культуры постмодерна сегодня, в условиях цивили-зационного кризиса.
В современной российской цивилизации парадоксальным образом сопряжены несоединимые принципы и ценностные ориентации: коллективизм и индивидуализм, резкая политизированность и демонстративная аполитичность, антизападнические, изоляционистские настроения и стремление воссоединиться с «мировой цивилизацией» (понимаемой как западная, евроамериканская), секуляризация и десекуляризация различных сфер жизни и культуры, государ-ствоцентризм, «державничество» и анархическая свобода творческих личностей и стихийных масс от партийно-государственной ангажированности... В самом деле, в едином ценностно-смысловом пространстве современной посттоталитарной российской культуры сосуществуют фактически «на равных» одиозно-советские имена, произведения, идеалы; вновь обретаемые нами культурные ценности русского зарубежья (самого по себе весьма пестрого и противоречивого); «возвращенное наследие» деятелей культуры XX века (несправедливо забытое, запрещенное, извлеченное из архивов, запасников, частных коллекций, спецхранов и т.п.); заново переосмысленное «классическое наследие» — явления, не только не связанные друг с другом, но и взаимоисключающие друг друга.
Современная ситуация определяется прежде всего противоборством двух глубоко укорененных в истории русской культуры начал — тоталитарного и антитоталитарного. И дело даже не только в политическом противостоянии «демократов» (в кавычках и без кавычек, во всей пестроте спектра либеральных и демократических убеждений, воплощающих в целом антитоталитарные тенденции российского общества) и неокоммунистов, а также националистов различного толка (в совокупности составляющих прототалитарные силы современной России). Речь идет о самих навыках творческой свободы и творческой несвободы, активности и пассивности, творческого поиска, разрушающего шаблоны и стереотипы культуры, и репродуктивности. Сегодня эти начала, тесно сопряженные между собой, находятся в состоянии противоборства, открытой или скрытой полемики.
Еще парадоксальнее, когда эти же начала дружно сосуществуют. Так, пропрезидентское молодежное движение «Идущие вместе» (так называемый путинский комсомол), как это явствует из его самоназвания, типично прототалитарное движение (чего стоят, например, спланированные акции по изъятию и уничтожению постмодернистской «постлитературы» В. Сорокина, В. Пелевина, В. Ерофеева и др.). Открыто прототалитарными движениями и партиями являются образования типа «Единство», «Отечество — вся Россия». В то же время пропрезидентская по своей ориентации политическая партия СПС (Союз правых сил) — явно антитоталитарная, демократическая, рыночная. Политический альянс столь разных культурных и социальных сил не может не быть хрупким и эфемерным; однако же он представляет постсоветскую реальность послеельцинского времени.
Перед каждым деятелем культуры сегодня остро стоит проблема выбора: либо идти опасным, неизведанным путем, полным лишений и непредсказуемых поворотов, либо двигаться по инерции, по привычным российским и советским стандартам, опирающимся на апологию всесильного государства (восточно-деспотического по своему типу), все решающего за нас, всему покровительствующему (если это заслуживает его внимания) и столь же властно карающего все, что противоречит высшим целям его самоутверждения, роста и господства. Знаменитый горь-ковский вопрос: «С кем вы, мастера культуры?» — сегодня, как и 60—70 лет назад, стоит перед отечественной культурой: или культура идет в услужение государству, поэтизируя его мощь, величие, единство, целостность («универсальное государство» как самоцель, по А. Тойнби); или культура развивается сама по себе, предоставленная всем подстерегающим ее случайностям и невзгодам. И этот выбор, если учесть всю предшествующую историю России, судьбоносен для российской цивилизации.
Постсоветская культура не идет ни по первому, ни по второму пути, и прежде всего потому, что она не только не представляет собой какого-либо единства, но принципиально раздроблена, мозаична, атомизирована. Правда, у некоторых современных (весьма уважаемых) художников и ученых нередко возникает желание вернуться к государственному культурному патернализму, привычному для тоталитарной эпохи (только выраженному в необычно гуманных, идеализированных формах). Тоска по государственной опеке и финансовой поддержке неоднократно звучала из творческих союзов (писателей, художников, театральных деятелей, кинематографистов и пр.), академий наук, вузов. Русский интеллигент всегда мечтал о том, чтобы государство ему помогало, его поддерживало, награждало, с ним советовалось, ему внимало и взамен ... ничего от него не требовало! Три века русской истории так и не смогли вразумить российских мечтателей, что так не бывает: вслед за финансированием культуры появится ее планирование, затем — социальный заказ, потом — учет и контроль, а там уже и Главлит, «искусствоведы в штатском», идеологические кураторы из ЦК и ЧК, «железный занавес» в отношении чуждых нам культурных явлений, новая «холодная война» с Западом и т.п.
Российское государство со времен, пожалуй, Ивана Грозного, впервые создавшего официальную культуру (тот же «Домострой» или «Стоглав») в противовес культуре неофициальной, постоянно находило множество целей и объектов, более приоритетных для финансирования, нежели культура (война, оборонная промышленность, госбезопасность, укрепление бюрократического госаппарата, коллективное сельское хозяйство, помощь зарубежным друзьям, осуществление мировой революции и освоение космоса); до культуры никогда дело не доходило — ее уделом в российской цивилизации был испокон веков именно «остаточный принцип». Поэтому все иллюзии и надежды относительно того, что государство изменится, просветится, гуманизируется и призовет на совет интеллигенцию, в начале XXI века кажутся ужасно наивными и несбыточными. Вместе с тем надежды на единство культуры, достигаемое помимо или вопреки государственной опеке, в посттоталитарный период также утопичны. Слишком велика инерция советского «огосударствления» культуры, лишающего ее самостоятельности и свободы, но зато превращающего ее в идеологию, покорный манипулятивный механизм государства.
Раздробленность, мировоззренческая и стилевая противоречивость — характерная особенность постсоветской культуры, субъекты которой представляют собой скорее оппонентов, нежели товарищей, сплоченных общей борьбой за существование. Оппоненты ведут полемику, слушая только самих себя, апеллируя к аргументам и системе доказательств, ценностям и традициям, заимствованным в одном случае из либеральной, в другом — из коммунистической парадигмы, а подчас — из той и другой одновременно или попеременно. Спор «глухого с глухим» — это иллюзия диалога; он рассчитан не на взаимопонимание сторон, а на правила идеологического спора (например, на искусство убеждать эмоционально, а не рационально, вопреки фактам, наперекор логике; даже иррационально), если угодно, с опорой на демагогию, софистику или даже мифологию и суеверия, апеллируя не к логике науки, а к повседневному здравому смыслу, мертвой традиции или психологическим феноменам массовых потрясений — страху, инерции, шоку, панике, прострации, массовому гипнозу, обману и т. п. Это обещания, не рассчитанные на выполнение, заявления без содержания, суждения, которые невозможно верифицировать, деятельность, принимающая виртуальный характер и т.д. Всеобщий монологизм, так сказать, «хор монологов», укорененных в разных культурных традициях и социальных слоях общества, в принципе не конструктивный, не плодотворный. Не случайно древнегреческая культура, давшая человечеству не только термины монолог и диалог, но и сами эти социокультурные явления, под полилогом понимала не многоголосие обсуждения, спора дискуссии, а скорее хаотический шум и гам толпы (греч. толидоую — многословие, болтливость).
Современная российская культура на рубеже XX—XXI веков оказывается одновременно включенной в рыночные механизмы (но трактуемые очень архаично, примитивно, варварски) и в процесс посттоталитарной стагнации; она насквозь монополизирована, ориентирована на государственный патернализм и в то же время пронизана конкурентной борьбой «на выживание»; она презирает «массовую культуру» (особенно западную) и жаждет сама стать столь же массовой, но без конкурентов, монопольно; она соприкасается с теневой экономикой и криминальной культурой (а подчас и прямо базируется на них) и в то же время открыто лоббируется правоохранительными органами, правительством, различными политическими партиями и движениями. Границы между искусственным и естественным стремительно размываются; культурная предметность легко переходит в социальную среду, и детективный сюжет органично размещается в действительности как некая «общая канва» исторических и житейских событий. Все это косвенные черты современного состояния российской цивилизации.
Важно понять, что российский олигархический неокапитализм и неорынок — это вовсе не возврат к тому капитализму (до Октября 1917 г.), развитие которого оказалось насильственно прервано революцией и Гражданской войной; не реставрация нэпа, также насильственно свернутого в ходе «Великого перелома», и вообще никакой не капитализм (классический или современный западный, развившийся из классического). Это модификация поздне-тоталитарнык структур и отношений, вызванная их распадом и адаптацией к меняющемуся мировому контексту; превращенная форма тоталитаризма в контексте посттоталитарного развития; в крайнем случае — плод противоестественного «скрещивания» тоталитаризма с политической демократией, социалистического «планового хозяйства» с рыночными отношениями, политической цензуры с «гласностью» и деланной «сенсационностью» (социального гибрида, осложненного подчинением либеральных и демократических институтов — тоталитарным, поскольку господствующей традицией является преемственная с прежней парадигмой, а не «прививаемая» ей со стороны или из глубины истории).
Словом, это монстр, порожденный логикой именно тоталитарного и посттоталитарного развития России, в принципе не могший развиться ни в какой иной стране, ни на какой иной стадии исторического развития. И степень устойчивости или неустойчивости этого исторического образования определяется тем, какой логике имманентного культурного развития оно следует и как оно может вписаться во всемирно-исторический культурный контекст. Если вписываемость российской цивилизации в восточный цивилизационный контекст (китайский, вьетнамский, индийский и т.п.) вполне реальна и адекватна, то с включением российской цивилизации в западно-европейский контекст, как мы знаем, дело обстоит неважно, и объяснение этому лежит в типологических различиях российской и западной цивилизаций, в различных архитектонических принципах соответствующих культур.
Перестав (частично) быть «закрытым» обществом, посттоталитарная Россия лишь условно и чисто словесно начала приближаться к нормативам и идеалам «открытого общества». Традиции неправового государства в рамках российской цивилизации инспирируют феномен «слишком открытого общества», в систему которого парадоксальным образом (псевдо-демократичес-ки) включены на равных правах как «открытые», так и «закрытые» структуры: компоненты правового государства, криминальные образования и косные бюрократические институты; феномены классической советской культуры и эмигрантской культуры русского зарубежья, но более всего — западной (американской) массовой культуры; образцы коммунистической и либеральной, националистической и космополитической, атеистической и религиозной идеологий... Противоречивый симбиоз «закрытости / открытости» также носит «химерический» характер: либо «открытые» структуры поглощаются обобщающей «закрытой» системой, становясь в итоге «вторично закрытыми»; либо «закрытые» структуры оказываются включенными в «открытую» систему, во многом адаптируя ее к себе и трактуя «открытость» лишь как форму собственной безграничной свободы относительно других структур и независимости от всей системы.
Все эти структуры, более взаимодействующие не друг с другом, а со своим «безразмерным» целым, равно «лояльным» (или безразличным) и к собственной «открытости», и к «закрытости», равно поощряющим зависимость и независимость, репрессивность и по-ощрительность, честность и мошенничество, государственность и эгоизм, созидательность и спекулятивность, будучи самостоятельными и взаимно безответственными, перестают быть частями целого, элементами или компонентами одной системы. Не поддающийся внешней регуляции и управлению конгломерат автономных образований напоминает собой модель «броуновского движения».
При этом все «открытые» структуры вступают в диалог с «закрытыми» по принципу «открытости», в то время как «закрытые» структуры ведут себя с «открытыми» по законам «закрытого общества» (например, как с «агентами чуждых влияний» или прямыми сотрудниками зарубежных спецслужб, как с представителями конкурирующей теневой фирмы или мафии), что приводит к ценностно-смысловым разночтениям во всех планах — политическом, нравственном, эстетическом, религиозном, философском, организационном, экономическом, житейском и т.д. И в контекстуальном отношении Россия так же амбивалентна: она равно открыта как «открытым», демократическим обществам, так и «закрытым», авторитарным и тоталитарным, осуждая «открытые» общества за нетерпимость к «закрытым» и оправдывая «закрытые» общества в их резкой враждебности к «открытым», что придает внешнеполитическому обличию постсоветской России противоречивый и «вненаходимый» характер.
Это объясняется тем, что предсказанная П. Сорокиным конвергенция в отношениях между Востоком — СССР и Западом (знаменитая теория «конвергенции» родилась в недрах западной демократии и несет в себе все признаки классического либерализма) понимается в постсоветской России совершенно нетрадиционно. Ее смысл в посттоталитарный период российской цивилизации — беспринципное соединение любых цивили-зационных и культурных явлений, в том числе не совместимых и даже внеположных друг другу.
Вопрос настоящего этапа исторического развития российской цивилизации заключается в том, чтобы по возможности сгладить, смягчить, «сдемпфировать» взрывные процессы, протекающие или складывающиеся в настоящий момент, — не с тем, чтобы найти формы «переключения» бинарной системы на тернарную, выработать «язык» перевода дихотомической логики культурно-исторического развития на трихотомическую и превращения монологического подхода — в полифонический (это на современном этапе практически невозможно!), но с тем хотя бы, чтобы достичь совмещения бинарных и тернарных форм, добиться установления устойчивого диалога между Россией и Западом, найти такие формы самосознания отечественной культуры, которые бы не воспроизводили одни и те же механизмы непримиримой партийной или геополитической борьбы, ценностной поляризации, нормативизма и этического максимализма, жесткой конфронтационности, радикализма в переустройстве общества и т.д., но искали формы срединной, ценностно-нейтральной культуры, изменяющие облик российской цивилизации в сторону большей многомерности, гибкости, терпимости к «иному».
Прежняя, типичная для советского сознания методология осмысления и анализа культуры, истории цивилизаций строилась как исключительно дихотомическая: классовые или фор-мационные оппозиции, «черно-белые» критерии любых оценок, муссирование образа «врага» в политике и культуре, резкая идеологизация и политизация всех культурологических интерпретаций, идейная нетерпимость в отношении всего выходящего за пределы узкой «нормы», последовательная «селекция» культурного материала с позиции теории «двух культур», классовой и идеологической борьбы, «двух миров» — словом, противостояния «нашего» и «ненашего» («чужого», «враждебного», «злокозненного»), т.е. развивалась почти исключительно в рамках инверсионной логики, типичной для российской истории.
Отойти от традиций социокультурного раскола, бинарности — если не в самом социокультурном материале истории, не в реальности, не в менталитете русской культуры (здесь нельзя желать невозможного), то хотя бы в намерениях, в культурных установках, ценностных ориентациях — это значит научиться осмыслять, интерпретировать и оценивать социокультурные процессы, сохраняющие свой «взрывной» характер, в категориях целостно-троичного мышления, трихотомичной методологии; овладеть методом сознательного «перевода» бинарных структур бытия в тернарные структуры сознания, членить картину мира по логике триад. Далее, это значит преодолеть глубоко укоренившийся в русской культуре механизм инверсии (собственно и порождающий явления социокультурного раскола) и более органично, чем это было ранее, усвоить механизм медиации (уводящий от принципа простого «перебора» между готовыми альтернативными стратегиями и выбора между двумя крайностями). Такая перспектива, хотя и выпадающая из исторической логики русской культуры, противоречащая всему предшествовавшему историческому опыту развития российской цивилизации, была бы в третий «смутный» период русской истории как нельзя более конструктивной.
Наличный опыт российского посттоталитарного развития после 1991 г. показывает, что российское общество еще не созрело для решения задач и взвешенного рефлексирования реальности; оно вовсе не выработало принципов тернарного мышления и механизмов преодоления бинарности; оно не готово к поиску компромиссов и обретению консенсуса (не только политического, но и культурного, идеологического, нравственного, религиозного). То, что мы можем наблюдать в различных сферах российской жизни постсоветского времени, — это сопряжение множества бинарных оппозиций, самая пестрота и количество которых отнюдь не устраняет многократной бинарности членения целого, глубоко укорененной дихотомичности посттоталитарной российской культуры. Так что идея плавного перехода русской культуры и российской цивилизации к трихотомическому строению остается либо далеким прогнозом социокультурного развития России в XXI веке, либо либеральной интеллигентской мечтой, благородной и теоретически логичной, но далекой от реальности, меняющейся слишком медленно и непоследовательно, а значит, увы, несостоятельной гипотезой, сохраняющей пока лишь теоретический интерес.
Впрочем, некоторые реальные сдвиги в сторону размывания бинарности в русской культуре можно наблюдать уже сегодня. Так, один из характерных примеров культурной жизни последнего времени — дополнение традиционной для советской культуры антиномии «наука / искусство» (т.е. рационально-логическое / чувственно-образное) третьим компонентом культуры (интуитивно-субстанциональным) ■— религией, верой (кто бы и как ту и другую сегодня ни понимал или ни эксплуатировал). Однако в отличие от тех цивилизаций, где познавательная и художественная культуры давно — мирно и творчески — сосуществуют с культурой религиозной, в постсоветской России десекуляризация приобретает деструктивную направленность. Благодаря своему «третьему» компоненту современной российской культуре оказывается возможным апеллировать к эмоциям вместо аргументов, подменять логическое исследование образно-ассоциативным или непосредственно мистическим видением мира, в доказательствах или при проверке истинности — рассматривать веру равной знанию и вообще представлять культуру как непрерывную область размытых значений и смыслов, где наука превращается в особое искусство или религию; религия предстает как некое учение и непосредственное знание действительности, но одновременно и как специфическое искусство или даже шоу; искусство оборачивается, с одной стороны, специфически препарированным вненаучным знанием, а с другой стороны —■ эстетизированной верой.
В сфере же, например, политической культуры общества сегодня заметно дополнение непримиримой оппозиции правых («демократов» буржуазного толка) и левых («национал-коммунистов» / «патриотов») условным «центром» — умеренными и осторожными «прагматиками», «беспартийными профессионалами». На стороне первой пары (правых / левых) — давняя историческая традиция политической и социокультурной конфронтации, жесткой и бескомпромиссной борьбы, т.е. отчетливой бинарности (логика, тем более понятная, что по своему социально-политическому происхождению нынешняя российская политическая элита как правого, так и левого толка является двумя вариантами трансформации одного и того же социокультурного материала — бывшей советской партийно-государственной номенклатуры — со всеми ее традициями, навыками, интересами, ценностями, принципами, идеями).
На стороне же «беспринципных» и «безыдейных» прагматиков-профессионалов— общая усталость населения от конфронтации и борьбы, от гиперболизированной политизации и идеологизации жизни, от революционных «ломок» общественного уклада и исторических потрясений; равнодушие обывателей к идеям и принципам и заинтересованность в практически ощутимых результатах, во внимании к культуре повседневности. Это «равнодушие», возведенное в ранг идеологии и философии имеет шанс стать в постсоветский период той «третьей силой», которая и окажется наиболее конструктивной и модернизирующей русскую культуру и российскую цивилизацию через призму конвергентных процессов.
Усталость от конфронтации, обличений, борьбы за власть; политическое равнодушие; потребительство на бытовом и культурном уровне; поветрия оккультизма, эзотеризма, мистики, традиционно расцветающих в периоды «безвременья», «смуты» и заполняющих идеологический вакуум, образовавшийся на месте скомпрометированных теорий; засилие массовой стандартизированной и деидеологизированной культуры (развлекательных шоу, игровых программ, лотерей и т.п.) — все это создает атмосферу, уменьшающую опасность социокультурного взрыва, которым всегда была чревата русская культура с ее ярко выраженной бинарной структурой («взаимоупором» противоположных начал). Антиномия тоталитаризма и демократии «размывается» аморфной стихией «хеппенинга», и тот факт, что едва ли не треть общества (особенно среди молодежи) поглощает эту специфическую «срединную культуру», выступающую в роли «буфера» между поляризованными тенденциями, является весьма обнадеживающим.
Судьба русской культуры (и российской цивилизации) всегда зависела от случайностей и отличалась высокой степенью непредсказуемости (отсюда столь характерная для русской ментальное™ ссылка на «авось», «небось» и «как-нибудь»). Складывающаяся в современном российском обществе «зона безразличия» — это своего рода аккумуляция всех накопившихся за время реформ надежд и разочарований в форме пресловутого «авось да небось»; она-то и блокирует сегодня процессы социально-политической конфронтации и раскола, так свойственные России, и развивает тенденции утилитаризма, находящиеся «по ту сторону» идеологической борьбы.
Во времена социальной и идеологической «ясности» такие тенденции назывались «мещанством», стихией обывателя, мелкобуржуазной «бездуховностью». Сегодня приходится говорить осторожнее: может быть, это какая-то иная духовность, некое «инобытие» духа, зачатки «третьей культуры»; в этой дорефлексив-ной аморфности могут «сниматься» крайности тоталитарной и либеральной культур, изживаться правый и левый радикализм, экстремизм, формироваться исподволь новые нормы жизни и соответствующей ей культуры. В этом отношении и ностальгия по «старому доброму советскому времени», и мечты о том, что «рынок» автоматически приблизит нас к европейским социокультурным стандартам и оптимальным культурно-политическим решениям, — в равной мере «старые» нормы, в значительной мере уже «не работающие», не подтверждаемые практикой.
Впрочем, перспектив для творческой реализации тернарного принципа на базе бинарных структур — великое множество, значительно превышающее возможности эмпирического «перебора» уже сложившихся целостных триад в русской культуре и общественной жизни. В этом суть новой ситуации, сложившейся в русской культуре после падения коммунистического режима в СССР и краха тоталитаризма в глобальном, мировом масштабе. В этом ее принципиальная новизна и уникальность в контексте всемирной истории культуры: преобразование бинарных структур в тернарные средствами самой культуры, более того — силами ее методологической рефлексии — осуществилось бы впервые. На этом пути можно было не только сделать много открытий, претерпевая при этом, разумеется, огромные неудачи и разочарования, но и попытаться добиться неожиданных, даже невиданных в мировом масштабе результатов.
Но исторические возможности такого сценария Россия, как это нередко бывало в прошлом, не сумела, не успела или не смогла пока реализовать в течение первого посттоталитарного десятилетия. Однако посттоталитарное развитие российской культуры и цивилизации вызывает не одни сожаления и культурно-историческую «ностальгию» по советскому или дореволюционному прошлому, которое представляется все в большей степени невозвратимым и невозможным вви-
С
хема
45.
Постсоветская
Россия
ду произошедших цивилизационных перемен. Мы можем констатировать, что изменения, происходящие с современной Россией, не только все дальше уводят ее от бывшего СССР и тем более Российской империи, но и делают ее все меньше «Россией», еще недавно столь отличной от окружающего мира, столь своеобычной в культуре и быту, общественной морали и социальных отношениях, в политике и технологии — исключительно специфичным локальным культурным пространством. Было бы точнее говорить, что посттоталитарная, постсоветская Россия по сути настолько стала после всего этого, что может быть сегодня идентифицирована как пост-Россия, которую с прежней Россией связывает лишь то, что она пришла ей на смену.
ПРИЛОЖЕНИЕ 3
