- •Культурология: история культуры россии Курс лекций
- •Isbn 5-901386-61-2 (икф Омега-л) isbn 5-06-004390-8 (Высш. Шк.)
- •Раздел I. Древнерусская культура 15
- •Раздел III. Культура россии XX века 317
- •Раздел IV. Российская цивилизация как целое 479
- •Раздел I древнерусская культура
- •Лекция 1. Язычество восточных славян
- •Противоестественная жизнь мертвеца неестественной смерти (утопление/ отравление) самоубийство и т п)
- •Лекция 2. Крещение Руси
- •Лекция 3. Христианство Древней Руси
- •С хема 7. Патриархальная модель коллективного спасения «иосифлян» по преп. Иосифу Волоцкому
- •С хема 8. Модель индивидуального спасения «нестяжателей» по преп. Нилу Сорскому
- •Лекция 4. «Монгольское иго»
- •Собици князей (при участии коч£Вых племен)
- •Лекция 5. Московское царство
- •Лекция 6. Феномен самодержавия
- •С хема 14. Модель мира по преп. Нилу Сорскому («нестяжание»)
- •Лекция 7. Феномен самозванства
- •Положительные свойства власти
- •Лекция 8. Смута
- •Лекция 9. Русское барокко
- •1. Источники
- •2. Литература
- •3. Контрольные вопросы
- •4. Темы письменных работ
- •Раздел II
- •Лекция 10. «Петровские реформы»
- •Лекция 11. Русское Просвещение
- •В России
- •Лекция 12. Западничество и славянофильство
- •Лекция 13. Истоки русской классики
- •Лекция 14. Феномен Пушкина
- •Лекция 15. Русская интеллигенция
- •Лекция 16. Либерализм и радикализм
- •Русская дворянская культура
- •Дворянские радикалы (революционеры)
- •Радикальные демократы (революционеры)
- •Лекция 17. Кризис русской классической культуры
- •Лекция 18. Русский модерн (Серебряный век)
- •С хема 33. «Две России» по д.С. Мережковскому
- •1. Источники
- •2. Литература
- •3. Контрольные вопросы
- •4. Темы письменных работ
- •Раздел 2, Культура России Нового времени
- •Раздел III культура россии XX века
- •Лекция 19. Культура и Революция
- •Раздел 3. Культура России XX века
- •Раздел 3. Культура России XX века
- •Раздел 3. Культура России XX века
- •Раздел 3. Культура России XX века
- •1. Источники
- •3. Контрольные вопросы
- •4. Темы письменных работ
- •Раздел IV
- •1. Источники
- •2. Литература
- •3. Контрольные вопросы
- •Лекция 20. Становление советской культуры
- •Раздел 3. Культура России XX века
- •Раздел 3. Культура России XX века
- •Лекция 21. Феномен российской эмиграции
- •Лекция 22. Сталинская эпоха: расцвет тоталитаризма
- •Лекция 23. «Оттепель»3
- •Лекция 24. Кризис русского зарубежья
- •Раздел 3. Культура России XX века
- •Лекция 25. Кризис советской культуры
- •Л екция 26. Русский постмодерн
- •Раздел 3. Культура России XX века
- •Лекция 27. Постсоветская Россия
- •Приложение 3
- •1. Источники
- •2. Литература
- •3. Контрольные вопросы
- •4. Темы письменных работ
- •Раздел IV российская цивилизация как целое
- •Лекция 28. Между Западом и Востоком
- •Лекция 29. Природа как фактор культуры России
- •Лекция 31. Общероссийский менталитет
- •Лекция 32. История как фактор культуры России
- •[«Пост-Россия» XXI века]
- •Лекция 33. Архитектоника российской цивилизации
- •Лекция 34. Россия в контексте глобализации
- •1. Источники
- •2. Литература
- •3. Контрольные вопросы
- •4. Темы письменных работ
- •123022, Г. Москва, Столярный пер.,14, подъезд 2
Лекция 8. Смута
Смута в русской культуре зародилась гораздо раньше, чем наступило само «Смутное время» — время безвластия, развязавшейся гражданской войны и иностранной интервенции. В самом деле, образование на Руси к концу XVI века монолитной официальной государственной культуры (а значит, и соответствующей идеологии, и литературы, и искусства, и морали) было заблокировано стремительной плюрализацией общества в различных аспектах и поляризацией мировоззренческих позиций современников. Это, конечно, не вело ни к какому социальному или культурному равновесию, но порождало трудноразрешимую кризисную ситуацию, в которой противоборствующие силы замыкались друг на друге по принципу «взаимоупора» и тормозили взаимоисключающие тенденции с обеих сторон. Культура эпохи сопрягалась из жестких антиномий, не способных к развитию: государство и личность, официальное и оппозиционное, всеобщее и частное, центр и периферия, единомыслие и разногласие, православие и ереси, самодержавие и самозванство, порядок и хаос. Культурная предопределенность «Смутного времени» ощущалась уже во второй половине XVI века, и все попытки предотвратить духовный распад Древней Руси лишь усугубляли начавшийся кризис. Даже в текстах безусловного лидера эпохи, царя и самодержца Ивана Грозного мы встречали трудно объяснимый идейный и жанрово-стилевой плюрализм, ведущий к неразрешимым для автора и его реципиентов контрастам и конфликтам. Это не что иное, как «Смутное время» до Смуты: смута в душах и умах прежде смуты в государстве и истории.
Это коснулось не только экономики или политики, религии или церковной жизни, общественной морали или бытовых отношений — хаос охватил литературу и искусство, общественную мысль и эстетические отношения. Вместо привычного единомыслия и слаженного «хорового начала» в русской культуре рубежа XVI—XVII веков возникла стихийная разноголосица, и этот не санкционированный обществом идеологический, политический, религиозный, художественный и т.п. «плюрализм» воспринимался не как «нормальное», демократическое многоголосье эпохи, а как необъяснимое распадение былой целостности, как знак наступления «последних времен», как предчувствие Апокалипсиса. Русь вступила в «Смутное время», и эта полоса сыграла исключительно важную роль в переходе русской культуры к Новому времени, причем не вопреки, а благодаря драматическим и катастрофическим событиям, потрясавшим Русское государство и подводившим его на край гибели.
Академик Д.С. Лихачев справедливо полагал, что XVII век в России сыграл роль, аналогичную западно-европейскому Ренессансу, а именно — Предвозрождения, осуществив социокультурный переход к Новому времени. К сожалению, для того чтобы русское Предвозрождение, по своим настроениям, идеям, сюжетам и образам очень близкое западно-европейскому Возрождению, переросло в реальное Возрождение, в российской действительности недоставало слишком многого: развитой городской культуры и сопутствующих ей товарно-денежных, по сути, буржуазных отношений, действительной эмансипации личности, в том числе от государства и церкви, свободы предпринимательства и частной инициативы во всех областях социальной и духовной жизни, развитой правовой и нравственной культуры, теоретической рефлексии художественного и политического творчества и т.д. России не суждено было пережить эпоху Возрождения ни в XVII веке, ни позже.
Прежде всего, возрождение культуры ассоциируется у современников с подъемом творчества, созидательной деятельности, с обретением каких-то конструктивных принципов, благодаря которым начинается новый этап в развитии страны и населяющих ее людей, — в конечном счете оно связано с оптимистическим мировоззрением, с открытостью будущему. Однако именно таких настроений не было на Руси XVII века. Начиная со «Смутного времени», на рубеже XVI—XVII веков, люди Московской Руси ожидали самого худшего — явления Антихриста, конца света, Страшного суда.
Чрезвычайно широкое хождение в XVII веке получает сюжет библейской притчи о блудном сыне и его возвращении в лоно покинутой семьи и попранных отцовских заветов. Здесь и анонимные «Повесть о Горе-Злосчастии», и «Повесть о Савве Грудцыне», и более поздняя «Комедия притчи о блудном сыне» Симеона Полоцкого. Сюжет притчи привлекает авторов XVII века прежде всего своей нравственной и философской амбивалентностью: некий юноша, влекомый любопытством и жаждой приключений, стремлением испытать все в жизни и побы-
в
Идеалы традиционного общества, поколебленные скепсисом, неверием, прагматизмом бурной жизни «бунташного» века, разрушенные противоречивыми социальными процессами Нового времени, восстанавливаются в своей былой славе; консервативные надежды на возвращение старого доброго времени, на восстановление Святой Руси пусть временно, но торжествуют. Однако сюжет о блудном сыне интересует писателей XVII века не одной лишь консервативно-охранительной моралью или религиозным поучением: сам по себе авантюрный сюжет имеет для них свою привлекательность и оправдывается исканием новых путей в изменившемся мире, где невозможно выжить, руководствуясь лишь традицией и собственной пассивностью.
Каждая из названных вариаций на тему блудного сына характеризуется своими содержательными акцентами. В «Повести о Горе-Злосчастии» преобладает лейтмотив неизбывного параллелизма человеческой активности и преследующего его по пятам Горя-Злосчастия: если добрый молодец полетел «ясным соколом», то Горе за ним «белым кречатом»; молодец — серым волком, Горе — борзыми собаками; молодец обернулся травой, Горе рядом «с косою вострою»; молодец стал рыбою в море, Горе — неводом и т.д. Лишь один, вполне традиционный выход из сложившегося противостояния человека и судьбы остается у героя — уход в монастырь, у ворот которого останавливается Горе. Однако этот условный финал — лишь форма завершения в принципе бесконечного сюжета.
Сам неизбывный параллелизм активных действий героя в поисках «доли» и счастья, с одной стороны, и противодействия ему неблагоприятных жизненных обстоятельств — с другой, превращает человеческую жизнь в непрекращающуюся борьбу за существование, завершением которой оказывается либо смерть, в лучшем случае дарующая человеку «светлый рай», в худшем — сулящая ему «вечные муки»; либо монастырь, открывающий человеку твердый и безусловный путь к спасению. Источник внутреннего конфликта, движущий сю-
жет повести, — возникшее в жизни людей противоречие, которого не знали в XV или XVI веках: между осознанным подчинением вековой традиции (хотя именно этого от древнерусского человека требует «совершенство разума») и стремлением городского человека «жити, как ему любо» (этого требует самостоятельность суверенной личности, утверждающей себя в мире различными способами и желающей получить от мира не только труды и тяготы, но и развлечения, досуг, даже зап-» ретные и греховные соблазны). Жизнь в городе отчетливо противоречит древнерусским традициям и традиционному образу жизни, а сам город предстает как явное отрицание мира Древней Руси.
Похожий финал — пострижение в монастырь — в анонимной повести о Савве Грудцыне, но сюжет этой повести сложнее и многозначительнее. Не случайно исследователи русской литературы XVII века характеризуют эту повесть как русскую вариацию на тему средневековой легенды о Фаусте, заключившем договор с дьяволом. Все повествование строится как извечное противоборство в душе и поведении человека наущений и побуждений беса и сил небесных — в лице богобоязненных и добродетельных людей, помогающих герою и вызволяющих его из полосы грехов и бедствий, и чудесного заступничества Богородицы, делающей бывшее небывшим (стирающая богоотступную грамоту, данную Саввой дьяволу, и освобождающую грешника от его клятв и греха). В «Повести о Савве Грудцыне» сплетаются сюжет волшебной сказки и традиционный для житийного (а еще чаще апокрифического) жанра (достаточно вспомнить известный апокриф «Хождение Богородицы по мукам») сюжет «чуда», то и дело перемежаясь друг с другом и составляя единый приключенческий новеллистический сюжет.
Предаваясь то порокам, то делу, совершая воинские подвиги и проявляя молитвенное рвение, стремясь то к утолению страстей, то к спасению души, «русский Фауст» проходит в жизни различные испытания и совершает падение за падением — вплоть до написания богоотступной грамоты; однако вскоре, раскаявшись, совершает обратный путь, восходя к иночеству. Соблазняющий Савву дьявол — порождение города, именно в городском вертепе он чувствует себя привольно, тяготея к большим городам; более того, он демонстрирует своему должнику потусторонний град — творение Князя Тьмы, уверяя обманутого великолепием «блудного сына», что такие города рассыпаны везде, являя источник денег, богатства, славы и всяческих соблазнов. Впрочем, спасающая Савву Богоматерь также является в «городском» образе — как Казанская Богородица, в московской церкви этого имени, символизируя родной город Саввы Груд-цына — «царственный город» Казань и всероссийский «царственный город» — Москву, где на бесноватого Савву снисходит благодать. Погибший воскресает, снизошедшая к грешнику Богородица чудесным образом уничтожает договор с дьяволом, делая «бывшее небывшим», и Савва обретает покой и умиротворение в Чудовом монастыре.
Симеона Полоцкого в его «Комедии притчи» гораздо больше занимает подробная мотивация заблуждений блудного сына, нежели сами эти заблуждения. Это стремление к воле, к новым знаниям, которые можно обрести в странствиях и пребывании в «чуждых странах», это потребность в общении и развлечениях со случайно встреченными людьми с целью обрести их дружбу и взаимопонимание с ними; это незрелость юного разума по сравнению с советами и нравоучениями старших. Однако мораль комедии неоднозначна: юноши должны слушаться старших, которые, в свою очередь, должны не выпускать их «на волю», но и старшие должны прощать грехи «младых», если те покаются, руководствуясь соображениями Божией милости и всепрощения.
То, что сюжет о приключениях Блудного сына так занимал писателей и читателей XVII века, было, конечно, не случайным. В «Смутное время» (а именно таковым представлялся своим современникам весь XVII век) каждый человек начинал ощущать себя блудным сыном всеобщего Отца небесного и пытался проанализировать истоки своих бедствий, неудач, злоключений. Жизнь человеческая аллегорически укладывалась в сюжет библейской притчи о Блудном сыне — лучше, чем в какой-либо иной. Более того, этот сюжет в своей обобщенно-символической интерпретации воспринимался как иносказание о наступившей эпохе, когда мир в целом «заблудился» в поисках истинного пути, а история уклонилась от исполнения отеческих заветов Творца. В богооставленном мире предоставленный самому себе человек может оступаться, своевольничать, бунтовать против существующего миропорядка, и оправданием его беспутству служит утрата миром образа Божия, Смута как облик рушащегося мироздания.
Бурные события, связанные с безвластием, воцарившимся в России, интервенцией польских и шведских войск и началом первой Крестьянской войны в стране, отразились и на литературных текстах, посвященных осмыслению современниками драматических событий Смуты. Начало XVII века было временем «бесцензурным», и на авторские позиции писателей этой эпохи не могли повлиять никакие внелитературные факторы — ни правительственные, ни церковные. Множество образовав-, шихся партий и лагерей, боровшихся между собой за власть, не контролировали литературную продукцию. Все писавшие о «Смутном времени» открыто излагали свою собственную позицию и агитировали за нее или опровергали чуждые мнения, т.е. выступали как публицисты, отстаивавшие в острой идейно-политической и литературной борьбе нередко противоположные, даже взаимоисключающие принципы и оценки. Поэтому повести Смутного времени, взятые в целом, демонстрировали кричащую разноголосицу в отношении происходивших событий и участвовавших в них людей и крайнюю степень свободы самих писателей.
Те из авторов исторических повествований, которые создавали свои тексты до избрания Михаила Романова (1613), решали чисто агитационные и чисто публицистические задачи. Так, «Повесть 1606 года», написанная безызвестным монахом Трои-це-Сергиева монастыря и позднее переработанная в «Иное сказание», ратует за царя Василия Шуйского, доказывает его единство с народом, а его родословная возводится к самому князю Владимиру Святому. Благочестивому защитнику православия Шуйскому противопоставляются «лукавый»» и «пронырливый» Годунов с его пагубным правлением и «злохитрый еретик», «расстрига» Гришка Отрепьев. Это явно официальная литература, излагающая сугубо государственную точку зрения и соблюдающая политическую конъюнктуру, выдержанная в традиционной книжной манере.
Другая повесть — «О преставлении князя Михаила Васильевича Скопина-Шуйского» (1610) — посвящена прославлению этого талантливого полководца, не раз побеждавшего Лжеди-митрия II, но и объясняет раннюю смерть героя его отравлением «по совету злых изменников» — бояр. В повести выведена генеалогия национального героя, восходящая к Александру Невскому и Августу-кесарю; главный ее пафос антибоярский. Стиль этой повести более разнороден: здесь есть и книжные, и риторические фигуры, вполне традиционные для житийных жанров Древней Руси, и элементы былинной поэтики, включая ритмический строй народного эпоса.
Заметно выделяется среди других повестей «Смутного времени» своей идейной направленностью и художественными достоинствами «Новая повесть о преславном Российском царстве и великом государстве Московском» (конец 1610 — начало 1611 гт.). Автором ее является, несомненно, образованный человек из среднего сословия, буквально переполненный пафосом гражданской активности и деятельного служения отчизне. Только активное сопротивление иноземным захватчикам — польским интервентам, а не прислуживание им, не примирение с ними, не союз, равносильные измене и предательству, способно спасти от гибели «великое царство»; одной надежды на заступничество Божией Матери и Божию волю для спасения отечества оказывается недостаточно; пассивность и кротость здесь губительны и безнравственны. Автор апеллирует не к боярам, но ко «всяких чинов людям». Черты истинного патриота своей страны, верного христианина и мученика автор приписывает идеализируемому им патриарху Гермогену. Благодаря стойкости патриарха и простых смолян, самоотверженно оборонявших родной город польские захватчики получили сокрушительный отпор. Дело теперь за москвичами, которых автор призывает к вооруженной борьбе.
Высокую риторику автора, самим своим стилем демонстрирующим образец активности и деятельного патриотизма, дополняют ритмизированные строки, явно ведущие свое происхождение от устного народного творчества, рифмованных шуток и прибауток площадных скоморохов, которые, несомненно, рассчитаны на широкую демократическую аудиторию. Таков небольшой фрагмент, посвященный обличению Федора Андронова, поступившего на службу к польскому королю Сигиз-мунду III: «Не человек он, а неведомо кто...» Стремясь окончательно уронить авторитет и характер изменника, повествователь производит его фамилию от греческого слова «офедрон» (задница). Подобным же образом безымянный автор, прославляющий Российское царство, характеризует представителей социальных верхов, заботящихся о своем личном благополучии и устроении, но не о стране и ее народе, не о вере или воинской славе.
Недаром «Новая повесть» в жанровом отношении представляет собой скорее не повествование, а агитку своего времени — подметное письмо. «А письму этому и всему, что пишу вам и сказываю в нем, верьте без всякого сомнения. <...> Кто же письмо это возьмет и прочтет, пусть его не таит, а передаст, прочитавши и уразумев, братьям своим, православным христианам, для сведения. Пусть не будет скрыто оно от тех, кто за православную веру умереть хочет». Впервые в истории древнерус^ ской литературы автор воззвания к национальному достоинству, воинской доблести и мужеству апеллирует не к князьям и боярам, а к «простым и неименитым людям», на активность и инициативу которых собственно и возлагает главные свои надежды на спасение «преславного царства» от грозящих ему опасностей. На наших глазах рождается новое качество русской литературы — народность, демократизм. Впервые в русской литературе автор дает образное изображение народа как «великого ... безводного моря».
Близок «Новой повести» по своему пафосу «Плач о пленении и конечном разорении Московского государства» (1612), вызванный взятием Смоленска и сожжением Москвы. Благодаря риторической форме и книжным оборотам, эта повесть представляется более рассудочной, абстрактной. Ее автор не зовет к борьбе с врагами, но лишь скорбит и уповает на помощь Божию как последнюю надежду «многонародного государства», «пре-высочайшей России».
Произведения «Смутного времени», появившиеся на свет после 1613 г., представляли собой исторический и художественный анализ лихолетья, попытку философского обоснования происходящего и вместе с тем — оправдания собственной позиции в разгар национальной смуты. Среди наиболее популярных и объемных исторических произведений этого времени — «Сказание» Авраамия Палицына, келаря (т.е. монаха, заведующего хозяйственными делами и припасами) Троице-Сергиева монастыря; «Временник» дьяка Ивана Тимофеева; «Словеса дней и царей и святителей московских» князя И. Хворостинина и три повести князя Семена Шаховского —• «На память великомученика благоверного царевича Димитрия»; «О некоем мнисе (монахе), како послася от Бога на царя Бориса во отмщение крове праведного царевича Димитрия» и «Повесть книги сея от прежних лет». В каждой из перечисленных повестей содержится множество деталей и версий событий «Смутного времени», переданные глазами и ушами очевидцев и участников этих событий. В совокупности они создают пеструю и противоречивую картину событий жестокого исторического кризиса, переживавшегося Московской Русью на рубеже XVI и XVII веков.
Хотя внешне прежние литературные традиции еще продолжали существовать (литературные произведения, к примеру, именовались, как и раньше, «повестями о...» или «житиями»), однако по своей сути это были уже иные жанры; более того, за трафаретными наименованиями жанра часто стояли совершенно иные идеи и представления, едва ли не прямо противоположные прежним.
Речь идет не только о собственно беллетристических произведениях литературы, обладающих приключенческим, занимательным и поучительным для массового читателя сюжетом в духе западно-европейской новеллы эпохи Возрождения («Повесть о Савве Грудцыне», «Повесть о Фроле Скобееве»). Соответствующая идеология, характеризующаяся динамизмом, апологией активности и «живости», практической направленностью на достижение поставленных жизненных целей, присуща и произведениям этого времени на политико-исторические темы.
Так, вместо повестей об исторических событиях или исторических лицах («Повесть о битве на реке Калке», «Повесть о разорении Рязани Батыем», «Повесть о житии Александра Невского», «Повесть о путешествии Иоанна Новгородского на бесе», «Повесть о Дракуле», «Повесть о Псковском взятии», «Повесть о Петре и Февронии»), как это было в древнерусской литературе классического периода XIII—XVI веков, в XVII веке появляются повести о частных лицах, являющихся вымышленными или обобщенными художественными персонажами (Савва Грудцын, Фрол Скобеев), или об аллегорических событиях (Горе-Злосчастие, Шемякин суд), а в том случае, когда повествование приближается к традиционно агиографическому (например, «Повесть о Юли-ании Лазаревской», т.е. об Ульянии Осорьиной, написанная ее сыном Дружиной в 20—30-е годы XVII века, или «Повесть о Тверском Отроче монастыре»), то в нем большое место занимают бытовые детали, описание чувств и переживаний, романическая фабула, требующая подробностей и мотивации поступков. Бо всех перечисленных случаях жанр повести в XVII веке во многом приближается к формам позднейшего реалистического сюжетного повествования.
Вместе с тем появляются городские повести и с чисто авантюрным сюжетом, где проблема морального или религиозного осуждения беспутной жизни вообще не встает. «Повесть о Фроле Скобееве» — это настоящая плутовская новелла; обогащение героя и его жизненная карьера составляют настоящий стержень сюжетной занимательности; герой явно пользуется сочувствием и одобрением как безымянного автора, так и читателя. Все приключения и плутни героя из низов оправдываются его неуклонным движением наверх, его стремлением преодолевать сословные и имущественные границы, добиваясь жизненного успеха любой ценой. Новизна этой повести заключается не только в отсутствии моралистических назиданий и религиозной дидактики, обычных для средневековой литературы, но и фактически в полном оправдании деятельной, хотя и беспринципной натуры главного героя. Перед нами не только произведение, основанное на принципах литературы Нового времени, но и одно из первых явлений массовой беллетристики в России.
По существу, здесь уже господствует мораль: «Человек — кузнец своего счастья», и лишь от самого человека зависит, чего он сумеет добиться в жизни. Таким образом, в XVII веке впервые на сцену русской литературы выходит персонаж, характеризующийся «живостью», «энергичностью», активными движениями и действиями, — во всем противостоящий представлениям XV—XVI веков о «тихости» человека, покорного божественной воле, «плавности» его жизни, протекающей в ожидании ниспосланного блага или чуда. Не случайны появляющиеся именно в XVII веке обличения лени, пассивности, неподвижности человека как неспособности адекватно ответить на переменчивость, насыщенность и динамизм жизни в Новое время.
И Фрол Скобеев, представитель демократических низов, рвущийся к «рычагам общественного управления», в своей активности не одинок: ведь и протопоп Аввакум, носитель новой святости и истинной веры, — не пассивный мученик и страстотерпец, но борец, деятель, путешественник, не желающий смириться с теми духовными и социальными изменениями, которые происходят в России. Парадоксальным образом рядом с неистовым Аввакумом, правдоискателем и борцом за справедливость, в русской литературе XVII века стоит и своего рода «антигерой» — мелкий новгородский дворянин Фролка: его плутовство, обман, хитрость, насилие, поставленные на службу выгодной женитьбе и карьере, не только не подлежат какому-либо сюжетному или оценочному разоблачению и наказанию, но, напротив, парадоксальным образом вознаграждаются осуществлением всех задуманных и искусно проведенных на практике планов.
Отвечая на грубоватые, но справедливые упреки тестя — стольника Нардина Нащекина: «Тебе ли бы, плуту, владеть дочерью моею?» — Фрол уверенно и нагло отвечает: «Государь-ба-тюшко, уже тому как Бог судил!» И тон повествования, и характер развертывания фабулы, и форма разрешения конфликта — все свидетельствует о правоте Фрола Скобеева: Бог и удача действительно на его стороне, более того — на стороне таких людей, как он: инициативных, умных, целеустремленных, не стесненных ложными принципами и нормами. В конечном счете нравственная и политическая победа остается за активным и практичным Скобеевым, вытесняющим пассивного и добродетельного Нащекина из жизни и по праву занимающим его место в общественной иерархии, несмотря на то, что он настоящий «вор и плут».
Близок типу Фрола Скобеева центральный персонаж «Слова о бражнике». Человек со дна общества, беспутный и грешный, невоздержанный в пьянстве и бродяжничестве, имеющий лишь одну заслугу — с каждой чашей вина он славил Бога, — не только сознает себя достойным райской жизни, но и добивается ее, несмотря на упорное сопротивление всех святых обитателей Рая, в том числе и ближайших апостолов Иисуса Христа. Бражник оказывается обладающим не только деятельной настойчивостью и уверенностью в своей нравственной правоте, но и большой осведомленностью в богословских вопросах, и риторическими способностями, и незаурядным умом мыслителя. Он искусно укоряет всех библейских персонажей, беседующих с ним через запертую дверь Рая, в совершенных ими грехах, пока не убеждает все небесное сообщество в том, что он не только достоин Рая, но и заслуживает того, чтобы занять в нем «лучшее место» — рядом с самим Богом.
Таким образом, оказывается, что простой и далекий от совершенства человек из городских низов не только способен, благодаря своей энергии и убежденности, попасть «на верх общества», как это сделал Фрол Скобеев, но и в самый Рай, преодолев предубеждения не только старшего поколения людей, но и святых, и апостолов, по праву человека, заслуживающего и заслужившего себе место в Раю. Более того, выясняется, что его грехи и беспутства ничтожны по сравнению с проступками и преступлениями бесспорных святых и даже апостолов Христовых, а сам бражник — безгрешнее и святее всей райских завсегдатаев.
Этот почти что кощунственный поворот сюжета — также колоритный показатель «смуты» в умах, господствовавшей в XVII веке: автору и читателю апокрифической притчи так и остается неясным, кто оказывается ближе к Христу — все двенадцать апостолов вместе взятых, Никола Угодник, ветхозаветные цари или беспутный бражник, занявший «лучшее место» благодаря уму и смекалистости. Неясным остается для современников Смуты и то, в чем отныне, наконец, заключается святость.
Это уже чисто «возрожденческая» аллюзия секуляризованного века на библейские сюжеты, одновременно бесстрашная в переоценке всех ценностей и кощунственная в отрицании всех норм и традиций Древней Руси и утверждении новых, демократических и мирских ценностей, составляющих городскую культуру России Нового времени.
Процесс секуляризации русской культуры привел Московскую Россию XVII века к религиозному расколу, довершившему Смуту в сознании людей и в их жизни.
Ярко выраженное двоеверие Древней Руси было вполне органичным на фоне межконфессиональной борьбы язычества и христианства, а древнерусская культура — религиозно-цельной и семантически единой, поскольку синтетическое религиозное мировоззрение связывало все пласты и компоненты культуры в нерасчленимое, аморфное «всеединство»: различия, даже противоположность язычества и первоначального христианства, связанных между собой по принципам взаимодополнительности (двоеверие) и взаимопроникновения, способствовали формированию православия как национально-своеобразного варианта христианства, опирающегося на локальное, этническое своеобразие восточно-славянской культуры (в лице ее мифологии и обрядности) и устойчивый синкретизм (первобытная слитность) архаической картины мира восточных славян.
Русский религиозный раскол XVII века расчленил национальное религиозное сознание надвое и поляризовал русскую культуру по религиозному принципу («старая вера» / «новая вера»), фактически означая возникновение религиозного плюрализма при отсутствии взаимной веротерпимости. Там, где языческая и христианская символика могли объединиться на почве национально-государственной и культурно-языковой общности, различное истолкование православной обрядности в условиях национального кризиса и общественной нестабильности привело российское общество к идейно-мировоззренческой, социально-психологической и бытовой конфронтации и распаду социокультурной целостности на два во многом взаимоисключающих мира («старообрядцы» и «никониане»).
Судя по дошедшим до нас спискам канонизированных святых, в XVI и особенно XVII веках на Руси наблюдалось последовательное и резкое убывание святости из русской жизни. Г. Федотов заметил, что Петру I потребовалось разрушить лишь обветшалую оболочку Святой Руси: потому его «надругательство» над старой Русью встретило ничтожное духовное сопротивление — древнерусская жизнь, лишенная святости, омертвела. Речь шла, разумеется, не об утрате какого-то субстанциального качества или сущностного компонента целого («святости»), а об изменении общественного отношения к некоторым традиционным ценностям, прежде почитаемым всем обществом, а позднее вызывавшим противоречивое и даже амбивалентное отношение.
Так, протопоп Аввакум с точки зрения одной, наиболее традиционалистской части русского общества был несомненным святым, великомучеником, пророчески предрекавшим свою гибель за веру, идейную принципиальность и стойкость в религиозных убеждениях; для другой же, наиболее модернизированной части населения он был опасным святотатцем, еретиком, смутьяном, раскольником, оппонентом царской власти и господствующего клира, а потому вполне заслужившим сожжения. Это же относилось и к иным, аналогичным фигурам того времени — священнику Лазарю, иноку Епифанию, дьякону Федору, боярыне Феодосье Морозовой и ее сестре княгине Евдокии Урусовой, жене стрелецкого полковника Марье Даниловой и др.
«Житие» протопопа Аввакума Петрова представляет собой первое в истории русской литературы автобиографическое жизнеописание, написанное от первого лица самим главным героем повествования. Несомненна парадоксальность этого, по всей видимости, совершенно оригинального и вполне секуляризованного жанра («житие» в истолковании Аввакума Петрова явно понимается, во-первых, как «жизнь», «жизнеописание», а, во-вторых, как «житейская» история», а не «житийная», канонизированная церковью и верующими). Между тем автор в детализированном изложении своих злоключений и мук, несомненно, претендует на святость, великомученичество, готовится к насильственной смерти за истинную веру от рук-гонителей и на глазах своих читателей и последователей сам слагает собственную агиографию (не напоминает ли этот духовный подвиг Аввакума пресловутое «хождение» с усеченной главой Меркурия Смоленского, столь поражавшее воображение жителей Московского царства). И «Житие» протопопа Аввакума в этом отношении совсем не одиноко. Например, «Повесть об Ульянии Осорьиной» представляет собой также вполне реальное жизнеописание конкретного человека.
Тождественность частной биографии, автобиографии и агиографии очень показательна для русской культуры XVII века, с ее контрастным столкновением религиозно-охранительных и секулярно-модернистских мотивов, своего рода «реалистических» и нормативных тенденций. В результате святость и ересь, пророчество и протест против власти, преступление и героизм, частная и общественная жизнь неразличимо перепутались, отождествились, слились.
