
Пономарев_диссертация
.pdf
291
С такими вопросами обращаются к советским путешественникам многие эмигранты. Те, кто понял, что совершил ошибку. И даже те, кто не понял: их тяга в Россию интерпретируется советским «правильным взглядом» как объективно-историческая неправота. При всем этом советский путешественник не может по-человечески общаться с бывшими врагами. Это монстры,
персонажи камеры ужасов из музея восковых фигур134. В специальном разделе путеводителя «Встречи» Никулин рассказывает о том, как столкнулся во время концерта, организованного «группой советских граждан» (по иронии судьбы, в
помещении масонской «ложи великого Востока»), с человеком из далекого прошлого. Никулин смотрит на него с изумлением и отвращением, как на дьявола во плоти:
«Здесь громко разговаривали, и кто-то позади сказал мягким высоким тенором:
–…стало быть, это, когда мы обошли вашу дивизию…
/…/ Живые, внимательные, быстрые глаза и глубокий шрам от угла рта до уха,
след сабельного удара или удара нагайки [маска отрицательного персонажа. –
Е.П.]. /…/
134 Тема эмиграции нередко снижается ассоциативными связями с темой человеческих низостей –преступлениями, развратом. Например, говоря об авеню Ваграм как главной улице бежавших из России русских, Никулин невзначай упоминает проституток в расположенном неподалеку Булонском лесу. Ход мысли советского путешественника хорошо демонстрирует записная книжка В.Г.Лидина 1927 года. Он записывает монпарнасское впечатление, звучащее почти цитатой из Маяковского; изменено только название кафе: «Closerie des Lilas» вместо «Ротонды»: «Я видел /нрзб/ бородатых людей в Closerie des Lilas. Боже мой, какие пыльные /нрзб/ русской революции запутались в их взлохмаченных бородах?» (РГАЛИ. Ф. 3102. оп. 1. Ед.хр. 190. Л. 35). На следующих страницах книжки появляется набросок сюжета: «Я жил это лето один в Париже, на шестом этаже по маленькой уличке Мо/н/парнасса. /…/ В это лето мы задумали ограбление антиквара м-сье Remy. Любовница – Ивон. Я пил утренний кофе в Closerie des Lilas, блуждал по городу, ездил на пароходике по Сене. Однажды мы уехали в Сен-Клу. /…/ В воскресенье мы поехали в Версаль. Электрический поезд уносил нас…» (Там же. Л. 36об-37об). Связь задуманного преступления с эмигрантским (богемным) кафе вскоре растворяется в откровенно туристическом перечислении памятных мест – в стремлении использовать в литературе все увиденное в Париже. Криминальный рассказ, не успев начаться, развертывается все в тот же путеводитель.

292
Не отрываясь я смотрел ему вслед, пока публика, покидающая зал, не разделила нас.
Этот человек был Нестор Иванович Махно»135.
Другая «встреча» Никулина еще более показательна. Поначалу идет убийственная характеристика творчества А.Н.Вертинского (с объективным пафосом советской критической статьи): подражатель Игоря Северянина, не имевший при этом и грамма его поэтической силы. Пошляк, певец кокаина.
Заодно (в марксистском понимании идеологической лжи) подчеркнута полная противоположность Вертинского-артиста и Вертинского-человека: «В жизни он был веселый малый, остряк, с прекрасным аппетитом и самыми здоровыми привычками. Но так как он торговал наркотической эротикой, тлением и вырождением, то он играл роль дегенерата, наркомана – и играл эту роль очень правдоподобно, даже в те минуты, когда ел с аппетитом вареники с вишнями»136. Теперь, вместо песен о «попугае Флобере» и «маленьком креольчике» он поет в дорогом эмигрантском ресторане старинные лирические романсы – с ностальгической тоской по утраченной родине. Перемена репертуара – отражение исторического поражения старой тлетворной культуры
– сказалась и в облике (иллюстрация буржуазной идеологической гибкости): «И
пел он не в карнавальном костюме Пьеро, а во фраке, плотный, постаревший, с
едва намечающимся брюшком /…/. Он спрашивал о Москве, жаловался, что его
“не пускают в Россию”»137. В этой точке критическая статья должна перейти в диалог. Но диалога не возникает: мы узнаем, что повествователь и персонаж встречались, не более того. Глухая тишина сопровождает в очерках все контакты советского писателя с приятелями-эмигрантами. Очерк заканчивается символически:
«Мы простились. Серый парижский рассвет просвечивал сквозь чернеющий камень домов. Кукла из дансинга, стилизованная кукла Пьеро,
135Никулин Л. Вокруг Парижа (Воображаемые прогулки). С. 143.
136Там же. С. 146.
137Там же. С. 147.

293
одетая в кружева и бархат, висела у него через плечо. Он махнул нам длинной прозрачной рукой [реализация метафоры «призрак прошлого». – Е.П.] и вошел в подъезд. И мы представили себе бархатного зеленолицего певца, ветошь вчерашней эпохи, которую время смахнуло с эстрады и перебросило, как куклу, через плечо»138.
Субъективная по природе метафора-уподобление передана советскому коллективу: «мы» замещает «я», подчеркивая историческую объективность формулировки (рифмовка фраз «мы простились…» и «мы представили себе…»
заставляет и «певца» взглянуть на самого себя глазами истории). Кукла на плече Вертинского – довоенный блоковский Пьеро, маска которого ожила в незабываемом, известном на весь мир лице Чаплина. Вертинский,
олицетворяющий русскую эмиграцию, не смог, в отличие от Чаплина,
перерасти кукольные проблемы своей поэзии.
Несостоятельность, никчемность – постоянный атрибут эмиграции. В
противовес западной культуре, движущейся вперед – в сторону советского искусства. Эта антитеза обязательна во всех обзорах эмигрантской литературы
– например, в лекции Никулина по итогам поездки 1933 года. Сначала описана сцена эмигрантского суда над Андре Жидом, позволившим себе добрые слова в адрес СССР. Затем внезапный переход к знаменитым эмигрантам, неизменно повторяющим дооктябрьские зады:
«Политические высказывания Андрэ Жида пришлись не по вкусу
“русской общественной мысли” в Париже, и над писателем был устроен литературный суд. Судил Андрэ Жида маститый старец – патриарх Мережковский.
Появление почтенного судьи вызвало в переполненном зале реакцию, на которую меньше всего рассчитывали организаторы вечера. Первые же слова обвинительной речи сухого, замшелого, издыхающего Мережковского были
138 Там же.

294
встречены криками: “на кладбище, на кладбище…” [еще одно проявление восхищающей Никулина парижской непосредственности. – Е.П.]139.
Эти крики не помешали, впрочем, Мережковскому досказать свою мысль,
тем более, что нового сказать он ничего не собирался и не мог, а ограничился повторением тех же самых слов и мыслей, которые кормят старичка уже второе десятилетие…
Перепевом старого, очень старого занимаются Куприн и Бунин»140.
Несостоятельность, провинциальность и убожество постоянно подчеркиваются в быту эмигрантской массы. Эмигрантские районы составляют особый маршрут в никулинском путеводителе. Ресторан «Медведь» в Бианкуре
– одновременно и гараж, и церковь, и ресторан, похожий на провинциальную столовую. Авеню Ваграм, где живут большей частью беглецы из России,
похожа на главную улицу большого русского города. Но главное: «Русские проходят мимо чужой, французской жизни, которая кипит тут же рядом, на Ваграме»141. В отличие от советского путешественника, эмигранты не обладают
«взглядом другого», у них вообще отсутствует взгляд.
Обязательность темы эмиграции в «либеральном травелоге» объясняется тем, что именно в этот период (с конца 1920-х годов) СССР и русское зарубежье начинают идейную борьбу за наследие русской культуры: эмигранты утверждают, что в Советской России не осталось ничего подлинно русского,
советская пропаганда доказывает, что все лучшее из культурного наследия России в СССР хранят и преумножают. Одним из главных примеров противостояния стал юбилей Л.Н.Толстого в 1928 г. Эмиграция в антибольшевистском пафосе уже начиная с 1919 года записывала Толстого в
139 Эпизод подлинный. См., напр., воспоминания писателя-эмигранта В.С.Яновского: «Недаром на большом, сводном собрании, где выступал Мережковский вместе с Андре Жидом, французская молодежь весело кричала:
– Cadavre! Cadavre! Cadavre! [Труп!]» (Яновский В.С. Поля Елисейские. Книга памяти. СПб: Пушкинский фонд, 1993. С. 129).
140Николаи В. Сто пятьдесят дней в Европе. На докладе Льва Никулина // РГАЛИ. Ф. 350. Оп. 1. Ед. хр. 5. Л. 74 (рукой Никулина приписано: «15.VII.33 Литерат. Ленинград»).
141Никулин Л. Вокруг Парижа (Воображаемые прогулки). С. 17.

295
идейные союзники. Оказалось, что (не без влияния статей Ленина) Л.Н.Толстой воспринимается в СССР как революционер и борец с царским режимом – следовательно, союзником большевиков. Юбилей стал соревнованием советской и эмигрантской печати. Тема Толстого звучит и в некоторых травелогах конца 1920-х годов (В.Инбер), она попадает в единый контекст с разговорами о непонимании европейцами великого русского искусства – Гоголя, Горького и др.
Путешественники в обязательном порядке указывают на идейное бессилие и творческое бесплодие эмигрантов. Они всемирные провинциалы,
выпавшие из одной национальной культуры и не способные влиться в другую.
Эмигранты-рабочие не участвуют в забастовках и не празднуют первое мая.
Эмигранты-шоферы не вступают в профсоюз, штрейкбрехерствуют – французские шоферы прокалывают им шины142. И если обычные куклы Парижа могут ожить, воспрянуть к иной жизни («Выдохлись все вы – мужчины, да,
выдохлись! Трусы, болтуны, нет, не вам устроить лучшую жизнь. А женщины только начали понимать… но дайте срок, дайте! Мы-то болтать уж не станем – мы сделаем»143, – внезапно в финале очерка О.Форш говорит девушка-манекен Луиза Барбье), то кукла Пьеро в форме белого офицера уже выброшена на свалку истории.
Идея Чернышевского из романа «Что делать?» (второй сон Веры Павловны) о делении плохих людей на два сорта – здоровую и нездоровую грязь, во многом реализованная в сталинских лагерях (социально близкие и социально вредные элементы) четко проступает здесь в глубинах общественного сознания советского писателя.
142 «Если бы такие уроды были только в одной шоферской среде, беда была бы не так уж велика, но решительно везде, где есть русские рабочие из белогвардейцев /…/, они немедленно жмутся не к рабочим, а к хозяевам» (Каржанский Н. Зарубежная Россия // Новый
мир. 1926. № 8-9. С. 283-284). 143 Форш О. Под куполом. С. 35.

296
5. Тема Америки
Абсолютными куклами, аналогичными по внутренней пустоте русским эмигрантам, оказываются гости из-за океана. Они – валютные хозяева Парижа;
эта тема звучит традиционно, напоминая об итогах мировой войны. Впрочем, в
травелоге Инбер проступает новая ситуация: уровень жизни во Франции растет,
франк стабилизируется, американцы меньше ездят, еще меньше покупают, в
результате во Франции увеличивается безработица. Еще одна закономерность буржуазного мира, где одни нации живут угнетением других.
Понятие «разбогатевшая на войне страна», постоянно употребляемое по отношению к США в советской печати, переносится на людей, приехавших из этой страны. Разбогатевшая страна породила разбогатевшего человека.
Довольного собой и своей жизнью, равнодушного к другому. Обобщенный портрет американского туриста в Европе – бескультурный, упоенный своим успехом торговец144. Бездумный и агрессивный патриотизм, постоянное качество американца, – одна из форм упоения собой.
Либеральное путешествие как бы подчищает огрехи агитационного. Оно объективирует колонизатора в новом персонаже, олицетворяющем абсолютного врага. Этот персонаж – полная противоположность либеральному путешественнику: он совершенно не умеет наслаждаться, ибо находится вне культуры, он не способен на «взгляд другого», ибо закоснел во всем собственном. На эти обобщенные черты накладываются черты, идеологически окрашенные – он воплощение идей наживы и потребления, иными словами – абсолютного капитализма. Это – враг Парижа и одновременно – враг Москвы.
Общий враг создает союзников (эта логика приближает путешествие предвоенное).
144 Еще в путевых очерках В.П.Крымова появляется колоритная группа американцев, зарабатывающих на производстве свиных консервов. Американцы посещают Лувр: «Американцы плохо слушали, как он [экскурсовод. – Е.П.] их не устанавливал около картины. Свиные консервы в патентованной упаковке или Анжелико?» (Крымов В.П. Сегодня (Лондон – Берлин – Париж). Л.: Изд. Ж-ла «Жизнь искусства», [1925]. С. 125).

297
Американец оказывается спутником Инбер от Берлина до Парижа.
Первым делом он кладет ноги на место советской писательницы: он не хочет ее обидеть, он просто не видит «другого». Затем, познакомившись, нахваливает свои башмаки, купленные в Америке «по новейшей системе» при помощи рентгена. Потому что, в отличие от импульсивной Европы, «Америка ничего не делает наугад», как названа одна из последних глав книги. Спутник Инбер постоянно говорит и не слышит собеседника. Патриотизм не допускает мысли о ценности чужого слова. Все его рассказы, подкрепленные лейтмотивом
«Америка все придумывает первая», посвящены техническим усовершенствованиям, делающим жизнь более удобной. Техника и прибыль – две взаимосвязанные ценности американского утилитарного бытия. Техника становится материальным воплощением жизни, прибыль – воплощением успеха. Эта прямолинейность американцев, с одной стороны, делает их неуязвимыми: рассматривая жизнь как бизнес, они богатеют и побеждают,
оказываются сильнее утонченных европейцев. С другой стороны, жизнь-бизнес чудовищно ограничивает сама себя.
Интересы американцев в Париже незатейливы. Как манекены, они закупают ворохи одежды. Как куклы, стремятся ко всякого рода развлечениям.
Они потребляют Париж, не интересуясь его внутренней сутью. Им недоступна красота города, не видят они и красоты парижан, привлекающей советского писателя, – их открытости, детской непосредственности:
«Правда, французская речь все еще слышится на бульварах, но развязные американцы, меняющие доллары на франки /…/, неуклюже острят:
– Хороший город, но, знаете, слишком много французов»145.
Американцы ведут себя, как варвары-колонизаторы, приспосабливая тысячелетнюю культуру Парижа к доступным им интересам. Тема колонизированной Европы, гиперболой запавшая в кушнеровское описание
145 Никулин Л. Вокруг Парижа (Воображаемые прогулки). С. 95-96.

298
Монмартра, теперь реализована – как объяснение внутренней сути процесса – у
Эренбурга в разговоре о немецком кино:
«Трансатлантические пароходы увозят в Новый Свет не только парижские платья /…/, – нет, в трюмы и кабины первого класса грузится старенькая европейская душа. Как всякие колонизаторы, американцы вывозят одно, уничтожают другое. Последнее, впрочем, совершается гуманно и бесшумно, как казнь на электрическом стуле: вместо динамита – зелененькие ассигнации» (Э 47).
Вынув европейскую душу, Америка заменяет ее своей. Париж вынужден угождать вкусам и интересам американских хозяев, ибо американцы платят. И
Париж меняется – на американский манер. Даже в области моды:
«Раньше, в довоенное время, во Франции не существовало различных типов одежды. Всюду: на улице, на работе, в театре, дома – всюду одевались одинаково. Всюду были шелк, короткие рукава, голые шеи. /…/
На смену появились практичные, спокойные, удобные, одним словом – американские вещи. /…/ Одежда приобрела спортивный вид, столь ненавистный раньше французам»146.
«Что такое европейский /…/ человек? У него интересы спортивные»147, –
заносит в записную книжку В.Лидин.
Те же изменения Инбер замечает и в облике города. Он еще сохраняет европейскую душу, но, начиная с окраин, ее вытесняет вненациональная
«современная архитектура»:
«Весь Париж выстроен по одному образцу: для домов выработана форма со строго определенным размером окон, дверей и т.д. Правда, это придает Парижу ту стройность, то единообразие, которое так выгодно отличает его от других городов. /…/ Никаким “новым” веяниям архитектуры здесь не место.
146Инбер В. Америка в Париже. С. 158.
147РГАЛИ. Ф 3102. Оп. 1. Ед. хр. 190. Л. 24.

299
Но в предместьях Парижа, например, там, где селятся либо богатые люди,
либо “чудаки”, – в предместьях можно увидеть уже то, что называется “сите модерн”, т.е. “дом новейшей архитектуры”… В домах этих прежде всего поражает простота их очертаний, их прямоугольность. Все они – большие светлые кубы, где стекло занимает столько же, если не больше места, чем камень»148.
Стеклянный куб хорош для манекена, но невозможен для жизни человека.
Современная архитектура, по мысли советского писателя, связана с Америкой если не происхождением, то «духом машины», идеей утилитарности. «Небоскребы Нью-Йорка были вызваны темпом американской жизни,
скоплением деловой гущи в десяти-двадцати узких каналах; нас же,
европейцев, они потрясли абстрактной своей патетичностью. Эти прыщи заатлантической лихорадки были восприняты нами, как новая готика» (Э 74), –
пишет Эренбург. На самом деле, примитивный разбогатевший человек создает соответствующую своему духу архитектуру – пучки прямых линий.
Американский прямой угол, формулирует Инбер, уничтожает европейский зигзаг. Это особенно заметно в Париже, на фоне традиционных французских округлостей – менуэтов, вальсов, реверансов, линий скульптур и завитушек декора.
Французские завитушки – это вершина многовековой европейской цивилизации, не имеющей, кстати сказать, классовой привязки («зигзаги» создавались Европой испокон веку, начиная с античной Лютеции). Прямота линий есть откровенность капиталистической наживы. Архитектурный функционализм в трактовке 1927 года сводится к утилитаризму. Архитектура стекла и прямых линий, следовательно, далека от подлинной красоты. Это архитектура агрессивного мещанства. Если Маяковский и лефы считали мещанством завитушку и реверанс, то теперь оценки повернулись на сто восемьдесят градусов. Лефовский прагматизм прошел круг развития и
148 Инбер В. Америка в Париже. С. 169-170.

300
завершился самоосуждением, рожденным из глубин советского общественного сознания. Характерно, что последовательное неприятие современной архитектуры мы находим в книге конструктивистки Инбер:
«Лестница устанавливается там, где она занимает наименьшее количество места и обслуживает наибольшее число комнат. Она устанавливается там, где это всего удобнее для человека, а не красивее всего для лестницы, как это делали раньше. И по этой новой, “строго мотивированной” лестнице сходит к человеку в дом новое понятие о красоте, новая [читай: буржуазная. – Е.П.]
эстетика»149. Все зависит от того, как понимать обобщенного «человека». Если лестница служит пролетариату, она не утилитарна; она несет идею коммунистического коллектива. Если же сытому ограниченному буржуа, она немедленно осуждается за безыдейность. Искусство абстракций и прагматики распространилось по Европе и перестало быть пролетарским. В категорию обобщенной Идеи, соответствующей идее Пролетариата, вновь возвели прежнюю (буржуазно-эстетскую, в терминологии ранних двадцатых) Красоту.
Знаменательно, что немецкий Bauhaus кажется Эренбургу живым искусством до той поры, пока он поддерживается социалистическим правительством Тюрингии: «Здесь обосновалась академия – “Bauhaus” –
единственная живая художественная школа Германии. Ее удалось устроить в дни ноябрьских бурь. Она случайно уцелела в нынешние годы отступлений под охраной нынешнего тюрингенского социалистического правительства (если хочешь, не менее случайно уцелевшего)» (Э 29). Но Bauhaus, переехавший в Дессау, вызывает уже иные эмоции – сомнения в творческой состоятельности кардинального новаторства. Пабло Пикассо, друг молодости, навсегда останется для Эренбурга вершиной искусства двадцатого века. Его (как более высокую и более точную «формулировку» новой эпохи) он противопоставит и Кандинскому и Корбюзье. Эта позиция достигнет логического завершения в очерке «Новый Париж» (1926). Голос Эренбурга, новатора до определенной
149 Там же. С. 173-174.