Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
kratkie_rossyka (1).docx
Скачиваний:
12
Добавлен:
02.06.2015
Размер:
1.36 Mб
Скачать

Василий Аксенов. Завтраки сорок третьего года

- Да-да, есть такая теория, вернее, гипотеза.

Предполагается, что спутники Марса - Фобос и Деймос - несколько

тормозятся атмосферой этой планеты. Следовательно, внутри они

полые, понимаете? А полые тела, как известно, могут быть

созданы только... как?

- Только, только... - залепетала, словно школьница, первая

дама.

- Только искусственным путем.

- Боже мой! - воскликнула более сообразительная дама.

- Да, искусственным. Значит, они сделаны какими-то

разумными существами.

Я смотрел на человека, который рассказывал столь интересные

вещи, и мучительно пытался вспомнить, где я видел его раньше.

Он сидел напротив меня в купе, покачивал элегантно вскинутой

ногой. Он был в синем, достаточно модном, но не вызывающе

модном костюме, в безупречно белой рубашке и галстуке в тон

костюму. Все в нем показывало человека не опустившегося, да и

не собирающегося опускаться, к тому же и лет ему было не так уж

много - максимум тридцать пять. Некоторая припухлость щек

делала его лицо простым и милым. Все это не давало мне ни

малейшей возможности предполагать, что я его где-то встречал

раньше. И только то, что он иногда как-то странно знакомо

кривил губы, и временами мелькающие в его речи далекие и

знакомые интонации заставляли приглядываться к нему.

- Последние находки в Сахаре и Месопотамии позволяют

думать, что в далекие времена на Земле побывали пришельцы из

космоса.

- Может быть, те самые марсиане? - в один голос ахнули

дамы.

- Не исключена такая возможность, - улыбаясь сказал он. -

Не исключена возможность, что мы прямые потомки марсиан, -

веско закончил он и, оставив дам в смятенном состоянии, взялся

за газеты.

У него была толстая пачка газет, много названий. Он

просматривал их по очереди и, просмотрев, клал на стол,

придавливая локтем.

За окном проносились красные сосны и молодой подлесок,

мелькали яркие солнечные поляны. Лес был теплый и спокойный. Я

представил себе, как я иду по этому лесу, раздвигая кусты и

путаясь в папоротниках, и на лицо мне ложится невидимая лесная

паутина, и я выхожу на жаркую поляну, а белки со всех сторон

смотрят на меня, внушая добрые скудоумные мысли.

Все это почему-то самым решительным образом противоречило

тому, что связывало меня с этим человеком, укрывшимся за

газетой.

- Разрешите посмотреть, - попросил я и легонько дернул у

него из-под локтя газету.

Он вздрогнул и выглянул из-за газеты так, что я сразу его

вспомнил.

Мы учились с Ним в одном классе во время войны в далеком

перенаселенном, заросшем желтым грязным льдом волжском городе.

Он был третьегодник, я догнал Его в четвертом классе в сорок

третьем году. Я был тогда хил, ходил в телогрейке, огромных

сапогах и темно-синих штанах, которые мне выделили по ордеру из

американских подарков. Штаны были жесткие, из чертовой кожи, но

к тому времени я их уже износил, и на заду у меня красовались

две круглые, как очки, заплаты из другой материи. Все же я

продолжал гордиться своими штанами - тогда не стыдились заплат.

Кроме того, я гордился трофейной авторучкой, которую мне

прислала из действующей армии сестра. Однако я недолго гордился

авторучкой. Он отобрал ее у меня. Он все отбирал у меня

- все, что представляло для Него интерес. И не только у

меня, но и у всего класса. Я вспомнил и двух Его товарищей

- горбатого паренька Люку и худого, бледного, с горящими

глазами Казака. Возле кинотеатра "Электро" вечерами они

продавали папиросы раненым и каким-то удивительно большим, о

[фрагмент отсутствует]

Когда мы выходили из кино, мы постоянно наталкивались на

них. Они попрыгивали с ноги на ногу и покрикивали:

- Эй, летуны, папиросы есть?

Мы с Абкой старались обойти их, укрыться в тени, но они все

равно нас не замечали. Вечером они не узнавали нас, словно мы

не учились с ними в одном классе, словно они не отбирали у нас

каждый день наших школьных завтраков.

В школе нам каждый день выдавали завтраки - липкие булочки

из пеклеванной муки. Староста нес их наверх в большом блюде, а

мы стояли на верхней площадке и смотрели, как к нам плывет из

школьных недр, из горестных глубин плывет это чудесное блюдо.

- Правда, интересное событие? - сказал я Ему и показал то

место в газете, где было сказано о событии.

Он заглянул, улыбнулся и стал рассказывать мне подробности

этого события. Я кивал и смотрел в окно. Мне было трудно

смотреть в Его голубые глаза, потому что они каждый день

встречали меня за углом школы.

- Давай, - говорил Он, и я протягивал Ему свою булочку, на

которой оставались вмятины от моих пальцев.

- Давай, - говорил он следующему, а рядом с ним работали

Люка и Казак.

Я приходил домой и ждал младшую сестренку. Потом мы вместе

ждали тетю. Тетя возвращалась с базара и приносила буханку

хлеба и картошку. Иногда она ничего не приносила. Тетя дралась

за нас с сестренкой с покорной, вошедшей уже в привычку

яростью. Каждое утро, собираясь в школу, я видел, как она

проходит под окнами, широкоплечая и низкая, нос картошкой, а

тонкие губы сжаты.

Однажды она сказала мне:

- Нина приносит завтраки, а ты нет. Рустам приносит и все

ребята с того двора, а ты съедаешь сам.

Я вышел во двор и сел на поломанную железную койку возле

террасы. В сером темнеющем небе над липами кружили грачи. За

забором шли военные девушки. "И пока за туманами виден был

паренек, на окошке у девушки все горел огонек". Чем питаются

грачи? Насекомыми, червяками, воздухом? Им хорошо. А может

быть, у них тоже есть кто-нибудь такой, кто все отбирает себе?

Флюгер над нашим домом резко скрипел. Низко над городом шли

пикировщики. Что будет со мной?

Всю ночь тетя стирала. Вода струилась за ширмой,

плескалась, булькала. Темнели омуты, гремели водопады, Гитлер в

смешных полосатых трусах захлебывался в мыльной пене, тетя

давила его своими узловатыми руками.

На следующий день произошло событие. Булочки были смазаны

тонким слоем сала "лярд" и посыпаны яичным порошком. Я вырвал

из тетрадки листок, завернул в него булочку и положил ее в

сумку. За углом, сотрясаясь от отваги, я схватил Его за

пуговицы и ударил. Абка Циперсон сделал то же самое и кое-кто

из ребят. Через несколько секунд я уже лежал в снегу, Казак

сидел верхом на мне, а Лека совал мне в рот мой же завтрак:

- На, смелый, кусни!

- Вот вся суть этой истории, - сказал Он. - Я это знаю,

потому что мой близкий друг имел к этому некоторое отношение. А

в газетах только голая информация, подробности события часто

ускользают, это естественно.

- Понятно, - сказал я и поблагодарил Его: - Спасибо.

Рядом мило щебетали дамы. Они угощали друг друга вишнями и

говорили о том, что это не вишни, что вот на юге это вишни, и

неожиданно выяснилось, что обе они родом из Львова, Боже мой, и

вроде бы жили на одной улице, и, кажется, учились в одной

школе, и совпадений оказалось так много, что дамы в конце

концов слились в одно огромное целое.

На другой день, когда кончился последний урок, я положил

тетрадки в сумку и оглянулся на "камчатку". Казак, Люка и Он

сидели вместе на одной парте и улыбались, глядя на меня. По

моему лицу они, видимо, поняли, что я снова буду отстаивать

свой завтрак. Они встали и вышли. Я нарочно долго сидел за

партой, ждал, когда все уйдут. Мне не хотелось снова вовлекать

в это бессмысленное дело Абку и других ребят. Когда все ушли, я

проверил свою рогатку и высыпал из сумки в карман запас

оловянных пулек. Если они снова будут стоять за углом, я выпущу

в них три заряда и наверняка попаду каждому в морду, а потом,

как Антоша Рыбкин, четким и легким приемом схвачу одного из них

за ногу, может быть Люку или Казака, но лучше Его, и опрокину

на спину. Ну, потом будь что будет. Пусть они меня изобьют, я

буду делать это каждый день.

Я медленно спускался по лестнице, перебирая в кармане

оловянные пули. Кто-то прыгнул мне сверху на спину, а впереди

передо мной вырос Он. Он схватил меня пятерней за лицо и сжал.

Снизу кто-то потянул меня за ноги. Слышался легкий

презрительный смех. Работа шла быстрая. Они стащили с меня

сапоги и размотали все, что я накручивал на ноги. Потом они

развесили все это дурно пахнущее тряпье на лестнице и стали

спускаться.

- Держи сапоги, смелый! - крикнул Он, и мои сапоги, смешно

кувыркаясь, взлетели вверх. Весело смеясь, шайка удалилась.

Завтрак мой прихватить они забыли.

- Разрешите пригласить вас отобедать со мной в

вагон-ресторане, - сказал я Ему.

Он отложил газету и улыбнулся.

- Я только что хотел сделать это по отношению к вам,

- сказал Он. - Вы меня опередили. Позвольте мне

пригласить вас.

- Нет-нет! - охваченный огромным волнением, вскричал я. -

Как говорится в детстве, чур-чура. Вы меня понимаете?

- Да, понимаю, - сказал Он, внимательно глядя мне в

глаза...

Я заплакал. Я собирал свои тряпочки, предметы тетиной

заботы, и плакал. Я чувствовал, что теперь уже я разбит

окончательно и не скоро смогу разогнуться и что пройдет еще

немало лет, прежде чем я смогу забыть этот легкий презрительный

смех и пальцы, сжимавшие мое лицо. Раздались звонки и

нарастающий топот многих ног, и по лестнице мимо меня с

гиканьем скатилась лавина старшеклассников.

Я вышел на улицу и пересек ее, пролез между железными

прутьями и пошел по старому запущенному парку, по аллее, в

конце которой неслась ватага старшеклассников. Я медленно брел

по их следам, мне хотелось посмотреть, как они играют в футбол.

Там, возле наполовину растасканной на дрова летней

читальни, была вытоптанная нашей школой площадка.

Старшеклассники, разбившись на две ватаги, проносились по ней

то туда, то сюда. Каждое наступление было сокрушительным, в

какую бы сторону оно ни велось, оно было стремительным и диким,

с неизбежными потерями и с победным воем. Волны пота то

набегали, то уносились прочь, а я сидел у кромки поля, и надо

мной проносились большие сильные ноги, валенки, сапоги, и,

словно желая вселить в меня уверенность в своих силах, они

дрались за свое право владеть мячом все сильнее, все

ожесточеннее, они, старшеклассники.

Проваливаясь по пояс в глубокий снег, я подавал им мячи,

залетавшие в парк.

Я так и не знаю, было это поражением или победой. Иногда

они, Казак, Люка и Он, останавливали меня и отбирали мой

завтрак, и я не сопротивлялся, а иногда они почему-то не

трогали меня, и я нес свою булочку домой, и вечером мы пили

чай, закусывая вязкими ломтиками пеклеванного теста...

Мы шли по вагонным коридорам, и я открывал перед Ним двери

и пропускал Его вперед, а когда Он шел впереди, Он открывал

передо мной двери и пропускал меня вперед. Мне повезло - дверь

в ресторан открыл я.

Когда-то они узнали, что мать Абки Циперсона работает в

больнице.

- Слушай, Старушка-Не-Спеша-Дорожку-Перешла, притащил бы ты

от своей матухи глюкозу, - сказали они ему.

Абка некоторое время уклонялся, а потом, когда они

"расписали" в клочья его портфель, принес им несколько ампул.

Глюкоза им понравилась - она была сладкая и питательная. С тех

пор они стали звать Абку не так, как раньше, а Глюкозой.

- Эй, Глюкоза, - говорили они, - иди-ка сюда!

Не знаю, от чего Абка больше страдал: от того ли, что ему

приходилось воровать, или от того, что его прозвали так

заразительно и стыдно.

Так или иначе, но однажды я увидел, что он дерется с ними.

Я бросился к нему, и нас обоих сильно избили. Каждый из этой

троицы был сильнее любого из нашего класса. Они были старше нас

на три года.

Конечно, мы могли бы объединиться и сообща им "отоварить",

но школьный кодекс говорил, что драться можно только один на

один и до первой крови. В силу своей мальчишеской логики мы не

понимали, как это можно бить того, кто явно слабее, или втроем

бить одного, или всем классом бить троих. В этом все дело: они

боролись за еду, не придерживаясь кодекса. И еще в том, что они

не отстаивали, а отбирали. Они были старше нас.

"Почему же Он меня не узнает?" - думал я.

В вагон-ресторане было пусто, красиво и чисто. Столики

светились белыми крахмальными скатертями, и только один, видимо

недавно покинутый, хранил следы обильного пиршества.

Я заказывал. Я не скупился. Коньяк - так "Отборный",

прекрасно. Не время мне было скупиться и зажимать монету. Самое

время было разойтись вовсю. Жаль, что в отношении еды пришлось

ограничиться обычным вагон-ресторанным набором - солянка, шашлык

и компот из слив.

Я вел с Ним простой дружелюбный разговор о смене времен

года и смотрел на Его руки, на маленькие рыжие волосики,

выбивающиеся из-под браслета. Потом я поднял глаза и вспомнил

еще одну интересную вещь.

Сердце у Него было не с левой, а с правой стороны. Позднее

я узнал, что это явление называется "декстрокардией" и бывает,

в общем, редко, страшно редко, считанные единицы таких людей на

свете.

В самом начале учебного года, когда они еще не перешли на

насильственное изъятие продовольственных излишков, Он спорил с

нами на этот счет. Спорил на завтрак.

- Спорим, что у меня сердце не с той стороны, - говорил Он

и горделиво расстегивал рубашку. Потом, когда все уже знали об

этой Его особенности, Он перешел на силовой шантаж. - Спорим? -

спрашивал Он, садился рядом и выворачивал тебе руку. - Споришь

или нет? - и расстегивал рубашку.

Тук-тук, тук-тук - ровно и мерно стучало с правой стороны

сердце.

Тяжелую лучистую поверхность солянки тревожила равномерная

вагонная тряска. Янтарные капли жира дрожали, собирались вокруг

маленьких кусочков сосиски, плававших на поверхности, а в

глубине этого варева таилось черт те что - кусочки ветчины, и

огурцы, и кусочки куриного мяса.

- Какой хлеб! - сказал я. - А помните, во время войны был

какой хлеб?

- Да, - сказал Он, - неважный был тогда хлеб.

Я набрался сил и посмотрел Ему в глаза:

- Помните наши школьные завтраки?

- Да, - твердо сказал Он, и я понял по Его тону, что силы у

него по-прежнему достаточно.

- Такие вязкие пеклеванные булочки, да?

- Да-да, - улыбнулся Он, - ну и булочки...

Ноги у меня ходили ходуном. Нет, я не могу сейчас. Нет,

нет... Пусть Он все съест. Ведь мне приятно смотреть, как Он

ест. Он насытится, и я заплачу.

- Сало "лярд" и яичный порошок, а? - с легкостью усмехаясь,

спросил я.

- Второй фронт? - в тон мне улыбнулся Он.

- Но больше всего мы любили тогда подсолнечный жмых.

- Это было лакомство, - засмеялся Он.

Обед продолжался в блистательном порхании улыбок.

Французы делают так: наливают коньяк, плюют в него и

выплескивают таким вот типам в физиономию. Разным там

коллаборационистам.

- Выпьем? - сказал я.

- Ваше здоровье, - ответил Он.

Подали шашлык.

Прожевывая сочное, хорошо прожаренное мясо, я сказал:

- Конечно, это не "Арагви", но...

- Совсем неплохо, - подхватил Он, кивая головой и словно

прислушиваясь к ходу своих внутренних соков, - Соус, конечно,

не "ткемали", но...

Тут меня охватила такая неслыханная злоба, что... Ах ты

гурман! Ты гурман. Ты знаешь толк в еде и в винах, наверное и в

женщинах, должно быть... А ручку мою ты по-прежнему носишь в

кармане?

Я взял себя в руки и продолжал застольную беседу в заданном

ритме и в нужном тоне.

- Удивительное дело, - сказал я, - как усложнилось с ходом

истории понятие "еда", сколько вокруг этого понятия споров,

сколько нюансов...

- Да, да, - подхватил Он с готовностью, - а ведь понятие

самое простое.

- Верно. Проще простого - еда. Е-да. Самое простое и самое

важное для человека.

- Ну, это вы немножко преувеличиваете, - улыбнулся Он.

- Нет, действительно. Еда и женщины - самое важное,

- продолжал я свою наивную мистификацию.

- Для меня есть и более важные вещи, - серьезно

сказал Он.

- Что же?

- Мое дело, например.

- Ну, все это уже позднейшие напластования.

- Нет, вы меня не понимаете...

Он стал развивать свои соображения. Я понял, что Он меня не

узнает. Я понял, что Он меня никогда не узнает, как не узнал бы

никого другого из нашего класса, кроме Люки и Казака. И я

понял, почему Он не узнал бы никого из нас: мы не были для Него

отдельными личностями, мы были массой, с которой просто иногда

нужно было немного повозиться.

- Ну где уж мне вас понять! - неожиданно для самого себя

грубо воскликнул я. - Понятно, для вас еда - это что! Ведь вы

же прямой потомок марсиан!

Он осекся и смотрел на меня, сузив глаза. На пухлых его

щеках появились желваки.

- Тише, - тихо произнес Он, - вы мне аппетита не испортите.

Понятно?

Я замолчал и взялся за шашлык. Коньяк стоял при мне, и

никогда не поздно было в него плюнуть. Пусть Он только все

съест и я заплачу!

Рядом с нами сидел человек в бедной клетчатой рубашке, но

зато в золотых часах. Он склонил голову над пивом и что-то

шептал. Он был сильно пьян. Вдруг он поднял голову и крикнул

нам:

- Эй вы! Черное море, понятно?.. Севастополь, да? Торпедный

катер...

И снова уронил голову на грудь. Из глубины его груди

доносилось глухое ворчанье.

- Официант! - сказал мой сотрапезник. - Нельзя ли удалить

этого человека? - Он показал не на меня, а на пьяного. - Во

избежание эксцессов.

- Пусть сидит, - сказал официант. - Что он вам, мешает?

- Черное море... - проворчал человек, - торпедный катер...

а может, преувеличиваю...

- Вы в самом деле считаете себя потомком марсиан? - спросил

я своего сотрапезника.

- А что? Не исключена такая возможность, - кротко сказал

Он.

- Марсиане симпатичные ребята, - сказал я. - У них все

нормально, как у всех людей: руки, ноги, сердце с левой

стороны... А вы же...

- Стоп, - сказал Он, - еще раз говорю: вы мне аппетита не

испортите, не старайтесь.

Я перевел разговор на другую тему, и все было сглажено в

несколько минут, и обед пошел дальше в блистательном порхании

улыбок и в шутках. Вот Он каким стал, просто молодец, железные

нервы.

- Да что это мы все так - "вы" да "вы", - сказал я,

- даже не познакомились.

Я назвал свое имя и привстал с протянутой рукой. Он тоже

привстал и назвал свое имя.

Того звали иначе. Это был не Он, это был другой человек.

Подали сладкое.1962

Василий Аксенов

Местный хулиган Абрамашвили

1

Почти всегда Георгий ночевал прямо на пляже под тентом. Сразу после танцев, проводив ту или иную даму, он шел на пляж, проверял замки на своих лодках, а потом затаскивал под тент какой-нибудь лежак и растягивался на нем, блаженно и медленно погружался в дремоту.

Несколько секунд, отделявших его от сна, заполнялись солнечными искрами, плеском воды, смехом, стуком шариков пинг-понга, писком карманных радиоприемников, голосами Анкары и Салоник, шарканьем подошв на цементе…

– Георгий? Ты спишь, Георгий?

Иногда к нему под тент приходили отдыхающие. Тогда он садился на лежаке и делал зверское лицо.

– Уходи отсюда, ненормальная женщина! – говорил он. – Раз-два-три, чтобы я тебя не видел. Раз-два-три, нарушение режима!

И отдыхающие уходили, унося с собой как самое нежное воспоминание его грубый юношеский голос, вид его корпуса, облитого лунным светом, как самое трепетное и романтическое воплощение дней, проведенных на юге.

Утром его точно подбрасывала какая-то пружина, он вскакивал, длинными прыжками пересекал полосу холодной гальки, сильно бросался в воду, рассекал ее долго и стремительно, выныривал и переходил на баттерфляй, потом снова нырял и уже далеко от берега ложился на спину, глядя, как над хребтом поднимается огненный лоб солнца.

Этот горящий, полыхающий, саднящий глаза лоб солнца, и чистое небо, и маленькая точка утреннего вертолета из Гагры – все это обещало еще один день в цепи однообразного, пышного, бездумного, утомительного счастья. А для тех, кто, зевая, выходил на балконы дома отдыха, коричневая фигура, бегущая от воды, фигура с втянутым животом и мощной грудью, с длинными летящими ногами, фигура матроса спасательной лодки Георгия Абрамашвили, была первой приметой этого дня.

Не вытираясь – да полотенца не было и в помине – он натягивал на себя истертые джинсы тбилисского производства, повязывал на шее платок, подаренный одной немкой, всовывал ноги в сандалии и отправлялся на кухню. Там была повариха, русская женщина Шура, которая кормила Георгия.

– Ешь, Жорик, рубай, – говорила она, смахивая слезы, и ставила перед ним полную тарелку и отдельно на блюдечке три куска сахара и двадцать пять граммов масла.

– Шура, он пришел? – спрашивал Георгий, погружаясь в еду.

– Пришел. Принесла его нелегкая, – кивала Шура в окно. Значит, там под окном уже сидел ее муж: она была замужем за греком, пьяницей и дурнем. Обычно грек весь день сидел под окном кухни, питался, а к вечеру пропадал и колобродил всю ночь, где – неизвестно. Шура вечно была заревана, честила своего грека, но если утром его не оказывалось под окном, она горько бедовала, то и дело застывая, подпирая скрещенными руками свои тяжелые распаренные груди.

– Пришел, бестия! – вздыхала она. – Ох, неизвестная нация!

– Какая нация, Шура?! – вскрикивал грек, и в окне появлялась его сияющая физиономия с оплывшими щечками. – Какая нация?

– Сам знаешь, какая у тебя нация, – ворчала Шура, отворачиваясь от окна.

– Моя нация – шотлан, – куражился за окном грек.

– Ox-ox, – качалась, уперев руки в бока, Шура, глядя на него и словно издеваясь, а на самом деле не в силах сдержать любви. – Выпил, да? Выпил, да?

– Выпил, Шура! За твое здоровье выпил!

– Ох-ох, ишь ты, герой! Герой – штаны с дырой!

– Дай поесть, Шура! – кричал грек и прятался на всякий случай.

Шура ставила на подоконник тарелку.

– Дай пятьдесят копеек, Шура! – кричал грек, хватая тарелку.

Шура замахивалась полотенцем, и муж ее скрывался надолго. Шура тогда подсаживалась к Георгию и невидящими глазами смотрела, как он ест.

– Сколько тебе лет, Шура? – спрашивал Георгий.

– Сороковка подходит, Жорик, – отвечала Шура, – а сама-то я воронежская, да ты знаешь.

– Старовата немного, Шура, – говорил он.

– То-то оно и есть, – вздыхала повариха и вдруг как-то воспламенялась и выпрямлялась: – Знаешь, какая я была? В санитарном поезде служила! Знаешь, девочка какая была – сапожки, ножки, талья вот такая, коса вот такая… Врачи за мной бегали с высшим образованием и в чинах, стихи мне писали…

– Шурочка! Ходы-ы сюда на закладку! – кричал шеф-повар, и она вставала.

– Покажу тебе как-нибудь карточку, Жорик. Влюбишься.

Георгию было жалко Шуру: второй сезон она его питала.

Он думал о том, что, если бы он родился пораньше и там, на войне, встретил бы ту самую Шуру, лихую девчонку с санитарного поезда, он бы тогда полюбил ее, и жизнь ее сложилась бы тогда иначе.

Качая головой и вытирая свои ранние усики, он выходил из кухни и шел к месту своей работы – к Черному морю.

– Гоги! – кричал ему какой-нибудь пингпонгист. – Дашь пять очков форы, сделаю тебя!

– Не смеши меня, дорогой, – отвечал Георгий. – Десять очков получишь и проиграешь.

Он был одновременно королем пляжа и шутом; он ходил на руках и позировал перед кинокамерами, демонстрировал падения в волейболе; со всех сторон к нему неслось его имя, ответственные работники старались быть с ним по-свойски; полдня он проводил в воде и слыл Ихтиозавром, морским дьяволом, дельфином; и впрямь, ему иногда казалось, что он возник где-то на большой глубине, в темных расселинах между скал. За свою работу он получал 40 рублей в месяц плюс питание; не густо, конечно, но жизнь эта его устраивала – в плеске, в шуме, в свисте, в музыке, покрываясь немыслимым загаром, он ждал призыва в армию; мускулы его росли.

Он следил за тем, чтобы не заплывали за боны, и в тот день, когда возле ялика появились две головы в голубых шапочках, он встал во весь рост и заорал:

– Назад, ненормальные женщины! Раз-два-три, нарушение режима! Раз-два-три, докладную подам!

Два смеющихся овала прыгали возле ялика, и в воде слабо колебались белые тела.

– Посмотри, Алина, какая анатомия? Какой эллинский тип? Ты видела что-нибудь подобное?

– Я ничего не вижу без очков, ах, я ничего не вижу!

Георгий шуганул их веслом. Голубые шапочки повернули назад.

Очкастую девицу он заметил уже на пляже. Узнать ее было нелегко после такой встречи в море. Она стояла возле самой воды, вытянувшись и подставив лицо солнцу. Она была высока, а рыжие волосы ее, густые и длинные, падали на спину. На ней почти ничего не было, только две узкие полоски материи на груди и на бедрах. Да и кроме того очки. Иногда она их снимала каким-то удивительным движением – поднималась тонкая рука, поворачивалось чистое лицо с закрытыми глазами, вздрагивала рыжая грива.

Рядом с Георгием отдыхающая показала на очкастую.

– Как вам нравится? Голые скоро будут ходить, – сказала она.

– Лично я не возражаю, – с некоторым похабством и отпускным легкомыслием хохотнул отдыхающий, который у себя дома, должно быть, карал дочь и ее подруг за малейшее легкомыслие в туалете.

Георгий взял в руки мяч и, крутя его на одном пальце, независимо прошел мимо девицы. Она была в этот миг без очков и не заметила ни вертящегося на его пальце мяча, ни его самого.

Гоги сделал стойку и пошел на руках. Никто на пляже не удивился – все привыкли к таким его выходкам, к брожению его молодой силы, и сам он ни на секунду не думал о нарочитости своих действий, просто потянуло его встать на руки и он пошел на них. Он шел на руках и смотрел назад, на грубое каменистое небо, а может быть, это было и не небо, а выгнутый бок земли, нависший над голубым простором вселенной, и по нему, по этому боку, вниз головой шествовала девушка, удалялись длинные голени. Девушка почему-то не срывалась в синюю пустоту, а шла, помахивая вялыми красивыми руками.

У Георгия потемнело в глазах, и он сел на гальку. Что-то плакать ему захотелось, и он пощипал себя за усики.

– Гоги! Миленький! – позвала знакомая дама, и он вскочил, словно молодой услужливый лев, плакать ему расхотелось.

Потом он увидел, что очкастая его рисует. Она сидела на надувном матрасике в обществе своей подруги и очень коротко остриженного молодого человека и рисовала в большом альбоме, выглядывая то и дело из-за него, очки ее то и дело вспыхивали на солнце. Гоги как раз играл с дамой в бадминтон. Волан взлетал очень высоко и пропадал в солнечном свете, и дама, колыхая руками, бежала к предполагаемому месту его падения. Гоги вспомнил, как дедушка его осудил эту игру.

– Вот еще новости, – сказал дедушка, – пробкой от шампанского вздумали играть. Нехорошая игра.

Игра эта и Гоги казалась тупой и вялой, не то что пинг-понг, и играл он в нее с дамами только из чистой любезности. А в пинг-понг он играл, словно шашкой рубил – справа, слева и защищался, как воин.

Очки перестали поблескивать из-за альбома, склонилась рыжая голова. Георгий бросил играть, зашел сзади и заглянул в альбом. Там он увидел себя, но только в странном каком-то виде – будто бы он был сердит, будто в гневе поднял над головой не ракетку, а камень или пращу.

– Нравится вам ваш портрет? – спросила очкастая, не оборачиваясь, словно спиной почувствовала, что он стоит сзади.

Друзья ее обернулись и посмотрели на него.

– Почему ноги такие длинные? – спросил Георгий. – Разве у меня такие ноги?

– Элементарная стилизация, – заносчиво сказал глупый молодой человек.

Девицы переглянулись и засмеялись.

Георгий вскочил в ярости. Ему показалось, что это над ним засмеялись белокожие женщины, приехавшие с Севера, туманной громадой висевшего над узкой полоской его жаркой земли. Нежные и вялые женщины, с папиросами в длинных пальцах… В гневе и обиде он зашагал прочь.

2

В неделю раз он ночевал на горе у дедушки и бабушки, в маленьком и хилом их домике – 600 метров над уровнем моря. Терраса поскрипывала под его сильным телом, когда он поворачивался на кошме. Лунный свет заливал террасу, мешки с айвой и горку дынь, бочонки и ящики, бутыли разных размеров и рыцарскую утварь деда – бурдюк, огромный рог, охотничье старое ружье.

За стеной стонал дедушка, его мучили боли в затылке, под террасой топотали бабушкины козлята, сама же бабушка Нателла спала тихо, словно девушка, ее не было слышно.

Георгий приходил сюда каждую неделю с субботы на воскресенье. Утром в воскресенье он отвозил вниз на базар бабушкины фрукты, продавал их там, поднимался на гору, отдавал Нателле выручку и снова устремлялся вниз, торопясь на танцы или в кино. Здешний верхний быт ничуть не был похож на быт нижний, шумный и праздничный. Здесь Георгия встречали бабушкины хлопоты, топот козлят, то нарастающие, то стихающие, но никогда не прекращающиеся стоны деда, и скрип колодезного ворота, и тихий преданный взгляд горной овчарки, запах помета и сырого подземелья, лопата и мотыга, и огромный желтый подъем горы, где на отшибе от поселения стоял домик греческого семейства и где бегала с оравой своих сестричек четырнадцатилетняя девочка, тонкая и долгоногая, давно выросшая из школьного платья.

Ночью Георгий лежал на животе, подперев кулаками голову, и смотрел вниз на море, по которому светящейся игрушкой полз пассажирский теплоход.

Он думал о теплоходе, на котором когда-нибудь он будет матросом, а художница сидела бы на палубе с альбомом; кроме того, он должен попробовать свои силы в спортивном плаванье, ведь он еще ни разу не плавал под хронометр, может быть, он покрыл уже все мировые рекорды, а художница сидела бы на трибуне водного стадиона; у него еще никогда не было костюма и он не носил галстука, но когда-нибудь он сошьет себе пиджак с двумя разрезами, как у Левана Торадзе, и поедет в Москву, а художница встретила бы его на улице Горького; кроме того, о том, что скоро уже придет осень, и его призовут в армию, и отвезут на Север, и он увидит большие русские города, и в армии продолжит учебу, а может быть, он станет летчиком, а художница подняла бы голову и увидела бы в небе белый след от его самолета и подумала бы… ах, как обидела его эта художница!

Утром Нателла разбудила Георгия, дала ему лобио, сыр, кувшин маджари и принялась укладывать в чемоданы крупные свои мандарины, крупные и ровные, один к одному.

Дедушка уже сидел на сундуке, подобрав ноги в галошах и длинных коричневых носках, в которые были заправлены старые бостоновые брюки. Он стонал и презрительно наблюдал за сборами на базар.

– Э, – сказал он, – молодежь! Э, э, ну и молодежь пошла, – два чемодана мандаринов на базар везут. Я, когда молодой был, в Астрахани полвагона продал, а во Львове целый вагон продал. Э!

Глаза его, напряженные и тупо страдальческие, на миг сверкнули далеким и темным рыцарским огнем, но тут же он снова застонал, покачиваясь и отключаясь от этих хлопот.

– Продай быстрей, внучек, – сказала Нателла, – не дорожись. Продай быстрей и беги по своим делам.

Георгий кивнул, вывел из сарая старого дедовского коня – ржавый велосипед, перекинул через раму связанные деревянные чемоданы. Он двинулся вниз по каменистой колкой тропе, с трудом сдерживая вихлянье велосипеда.

Солнце уже встало за спиной, и в море вонзилась тысяча огненных спиц, и утренний вертолет из Гагры, похожий отсюда на крохотную стрекозу, уже нацеливался на свою посадочную площадку.

Вместе с Георгием в этот час по тропам вниз спешили на базар представители грузинских, армянских и греческих горных семейств. Вскоре Георгий догнал Мишу Габуния, шофера санатория имени Первой пятилетки, который так же, как и он, поднимался раз в неделю на гору в помощь своим старикам. Вдвоем они добрались до базара, взяли весы, заняли места за прилавком, выставили свой товар и написали объявления.

Миша написал: «Мандарины самые лучшие. Цена 1 кг – 1 р. 40 к. Можно и за 1 р. 20 коп.».

Георгий написал: «1 р. 20 коп. бэз разговоров».

Все это, разумеется было тонкой игрой, призванной привлечь смешливых покупателей, и «э» Георгий написал лишь для этой же цели, для колорита.

Парни прекрасно подходили друг другу – красавец Георгий и маленький шутник Габуния с быстрыми горячими глазами. Вокруг них толпились дамочки, торговля шла бойкая, Миша сыпал колоритными шуточками.

Базар шумел. У входа, заложив руки за спину, стоял огромный и толстый директор в хорошо отглаженном голубом костюме и плоской кепке. Рядом стояли представители местной дружины во главе с Авессаломом Илларионовичем Черчековым, наблюдали за порядком. Дальше в два ряда сидели торговцы живностью. Розовые поросята, тоненько визжа, дергали свои веревочки, пытаясь разбежаться во все концы этого мира, оглушившего их младенчество. Куры гроздьями висели вниз головой, иногда прикрывая налитые кровью глаза. На мягком асфальте лежали в предсмертной апатии два связанных за лапки петуха. Временами, словно вспомнив старые счеты, они вскакивали и начинали бешеный неуклюжий бой, потом в изнеможении падали, распластывались, зарывали клювы и гребни в зеленые и красные свои перья. Сидели здесь горцы с ягнятами на шее, поджав худые ноги в носках и галошах, и темные старухи с деревянными лицами, и младшее поколение в ковбойках. А дальше шли ряды с булыжниками груш, с баррикадами баклажанов, с пирамидами апельсинов; а еще дальше – кепочные мастерские, где шла тайная и ловкая купля-продажа разных пустяков; потом сидели умельцы, производящие по трафаретам клеенчатые коврики с волоокими княгинями и зубчатыми башнями. В толпе бродил на деревянной ноге лукавый старичок с птицей попугаем на плече. Для удобства вещая птица делила все человечество на русских и армян. Русским она вытаскивала из банки белые билетики, армянам – розовые. Старичок тут был, понятно, ни при чем. Художница Алина развернула белый билетик и прочла: «Попутная дорога обещает бесчисленные наслаждения на основе взаимной привязанности счастья любви».

Молодые люди, а их уже стало трое вокруг Алины и ее подруги Насти, расхохотались и принялись острить. Повод, конечно, для острот был завидный.

– Алина, смотри – там наш Гоги! – сказала наперсница Настя.

– Верно! – весело воскликнула Алина. Компания повалила к фруктовым рядам.

– Гагемарджос, кацо! Почем мандарины, генацвале? – кавалеры наперебой защеголяли своим умением обращаться с местными людьми.

Георгий твердо смотрел на художницу. Она склонилась к мандаринам. Сарафан ее еле прикрывал белую грудь.

– Здравствуйте, Гоги! – она протянула ему руку. – Вы напрасно обиделись. Мы не над вами смеялись.

Глаза ее за толстыми стеклами расширились, и зубы вспыхнули в улыбке.

– Я хочу подарить вам ваш портрет.

Она вынула из сумки альбом, вырвала лист и протянула Георгию. Потом она пошла от прилавка, часто оглядываясь. Георгий остался с портретом в руках.

– Георгий, дорогой, подари мне эту девочку на день рождения, – попросил Габуния громко, чтобы художница слышала. Был он скромным семьянином, этот Габуния, а подобные шуточки отпускал опять же только для колорита.

– Вот это парень, – сказала Настя, – просто бог.

– Сколько ему лет, как ты думаешь? – спросила Алина.

– Лет двадцать пять. Вот уж, наверно, любовник!

– Да уж воображаю. Может быть, проверить?

– Попробуй. Он на тебя глаз положил.

– Ты сгорела, Настя.

– Это ты сгорела, а я загорела.

– Еще бы, ты ведь мажешься этим маслом.

– Что это вы шепчетесь? – бросились к ним кавалеры.

Кавалеры, лукавые бандиты, изворотливые, как ящерицы, угодники, похотливые козлы и ослы, прочь! – в разные стороны! – врассыпную! – прочь от нее! – под горячим кинжальным взглядом Георгия Абрамашвили.

3

Под щелканье длинных лихих ножниц падали на салфетку, на плечи и на пол черные космы морского бога Абрамашвили. Жужжал вентилятор, жужжали мухи, пахло крепко и противно одеколоном. Георгий стригся под «канадку».

– На нет или скобочкой? – спросил мастер.

Скобочку пожелал Георгий, и шея стала прямой и высокой, как колонны «Первой пятилетки».

Георгий вышел на улицу. Был он в этот вечер в нейлоновой итальянской рубашке, польских брюках и западногерманских ботинках, которые прислал ему из Москвы двоюродный брат, – словом, в полном параде.

– Эй, Гоги, куда собрался? – крикнули ему от стоянки такси Леван Торадзе и вся компания. Леван с компанией обычно после обеда занимал свой пост на главном перекрестке городка. Стояли они, облокотившись на головное такси, крутили в пальцах брелоки, разговаривали друг с другом и с шофером. Когда пассажир занимал машину, подъезжала следующая, и друзья облокачивались на нее. Если же машины на стоянке все кончались, компания тогда переходила через улицу и начинала стоять возле чистильщика. Так стояли они ежедневно до темноты, а потом отправлялись на турбазу, на танцы, и начинали там стоять.

– Пойдем с нами на турбазу, – сказал Леван, когда Гоги подошел и со всеми перездоровался, – там знаешь какие девочки, не то что ваши старухи.

– Нет, я к себе пойду, – сказал Георгий.

– Георгию старухи нравятся, – засмеялся кто-то из компании.

– Пойдем, Гоги, выпей с нами вина, – сказал Леван и улыбнулся.

– Нет, я лучше так пойду, – сказал Георгий и тоже улыбнулся.

– Гоги вина еще и не пробовал, – подсмеивалась компания.

Он попрощался со всеми за руку и, широко вышагивая в легких ботинках, чуть откинув назад корпус, направился в платановый тоннель, в конце которого за забором уже зажигались лампочки над танцплощадкой.

– Эй, Абрамашвили, стой! – остановила его народная дружина.

Авессалом Илларионович Черчеков был строг.

– Почему не пришел на дежурство? Почему? – спросил он.

– Почему? – счастливо улыбаясь и глядя на близкие уже лампочки, переспросил Георгий. – Почему я не пришел?

– Тебе оказали доверие, выдвинули в дружину, а ты не пришел, – удивленно поднял Черчеков густые брови. – Как это понять?

– Я приду, обязательно приду! – воскликнул Георгий и поплыл, полетел дальше.

– Смотри! – вслед ему крикнул Черчеков.

4

– Что ты, Алина, ты с ума сошла или ты с ума сошла? Посмотри, сколько пришло знакомых, будет скандал, или ты скандала хочешь? Откажи ему теперь, сумасшедшая!

– Какой бес вселился в нее?

– Разошлась Алина!

– А, красавчик грузин!

– Не приглашай его хотя бы на дамский, подожди, позор, ей-богу! Шутки шутками, но зачем тебе это надо, дурацкие шутки, ведь это даже банально, не ходи, ты с ума сошла!

– Я встречал ее в Москве. Говорят – стерва.

– Брось, отличная девка и талантливая.

– Ее муж…

– Ты хочешь, чтобы я ушла? Я – уйду! Алинка, ну хватит, похохмили и довольно, нас зовут, может быть, ты хочешь?.. Знаешь, давай поговорим серьезно…

– Парень здесь увеселяет дам.

– Может, поговорить с ним по-мужски?

– Не связывайся. Налетят с ножами.

Алина с ума сошла и сняла уже очки, чтобы ничего отчетливо не видеть, чтобы все предметы чуть-чуть расплылись и даже его лицо, но пальцы ее тонкие точно ощущали весь рельеф спины молодого разбойника, услужливого Дон Жуана, и ноздри улавливали запах моря сквозь запах «Шипра», – уйдем, давай уйдем. Алина сошла с ума.

5

Волны молча шли в темноте, а потом шипящей белой лавой покрывали всю гальку и хлопались о парапет, и Алина с Гоги, стоящие у подножия парапета, были мокры с головы до ног.

– Что же делать, Гоги? – спросила она.

– Не знаю, – пробормотал он, дрожа, не выпуская ее из рук.

– Ты замерз, что ли?

– Не знаю, ничего не знаю.

– Подожди, подожди, ты мои очки разобьешь… Слушай, ты знаешь наш корпус, в ста метрах отсюда, над самым парапетом? Крайний балкон на втором этаже… Сможешь влезть?

– Конечно!

– Пусти, я побегу и буду тебя ждать.

По стене на второй этаж, какие пустяки, не так ли когда-то поднимался Тариель в доспехах и с оружием, а ему, мокрому и гладкому, как дельфин, гибкому, как обезьяна, сильному, как барс, влюбленному, как Тариель, по стене на второй этаж – это пустяки!

На балконе ему стало страшно. Он тронул дверь ногой, она скрипнула. Он замер, но дверь заскрипела еще сильнее и отворилась, а за ней в темноте стояла Алина, она была без платья, и тут ему стало так страшно, как никогда не было страшно в жизни.

– Иди, Гоги, – сдавленно прошептала она, – я Настю прогнала.

6

Он лежал, уткнувшись лицом в подушку, и одним глазом тайно наблюдал за ней. Она долго была неподвижной, потом зашевелилась, взяла с тумбочки сигарету, щелкнула зажигалкой, огонь осветил ее шею, подбородок, губы, чуть вислый кончик носа…

– Да-а, вот уж не ожидала, – вяло проговорила она и вяло помахала в темноте огоньком сигареты. – Сколько тебе лет? – спросила она, нагибаясь к нему.

– Восемнадцать, – прошептал он.

– Мда-а, – она засмеялась и погладила его по голове. – Это я над собой смеюсь. Хочешь закурить? – спросила она.

Он взял сигарету и сел на кровати.

– Первая сигарета, понимаешь, – сказал он.

– Ну и денек выдался, – ласково сказала она, – первая сигарета, первая женщина.

За панбархатом, за кисеей очень близко шумел прибой, как будто там шла тяжелая стирка.

– Иди, Георгий, вниз, – сказала она, – сейчас Настя придет. – Иди, – она поцеловала его, – не расстраивайся. Все еще впереди.

Он сполз по стене вниз и уселся на край парапета. Вдали в черноте стояло судно, очертаний его видно не было, только светились желтые огни, как будто стоял там стол со свечами, накрытый к ужину.

«Почему я должен расстраиваться, когда такое счастье, понимаешь», – думал Георгий.

7

На турбазе был вечер отдыха: шутили культурники-затейники, грохотал барабанный джаз, когда с четырех разных концов подошли к танцплощадке компания москвичей с Алиной в центре, Леван со своими друзьями, городская дружина во главе с Черчековым и одинокий Абрамашвили.

Георгий издали увидел Алину. Она была очень хороша, и он гордо подбоченился возле колонны и послал к ней гордый и счастливый свой взгляд.

– Нехорошо получается, Абрамашвили, – сказал, подходя, Черчеков, – опять ты не пришел в штаб. Как это понимать?

И снова удивленно поднялись его густые брови.

– Отстань, Авессалом Илларионович, – сказал Георгий, глядя на Алину, – отойди, дорогой.

– Хулиганишь, Абрамашвили? – удивился Черчеков и зафиксировал уже утвердительно: – Хулиганишь.

Компания Алины сильно разрослась за истекший день – кроме Насти, были уже здесь и другие женщины, а также появились крепко сколоченные мужчины лет 35, уверенно оттеснившие на задний план троицу легкомысленных молодых людей.

Алина наконец заметила Георгия и еле заметно кивнула ему, чуть нахмурилась и тут же отвернулась к мужчине, что стоял рядом, широко расставив ноги в голубых джинсах, расправив плечи в полосатой рубашке, подтянув начинающий тяжелеть живот.

Улыбку Алины и знак ее бровей Георгий воспринял как выражение общей тайны, близости, ласки.

На самом же деле Алина смеялась над собой и над ним, над своим дурацким приключением накануне неожиданного приезда мужа, смеялась, вспоминая неумелые мальчишеские ласки Георгия и подавляя невесть откуда взявшуюся горечь. Женщина она была неглупая и добрая, способная художница, в общем-то весьма рассудительная, но в их кругу почему-то за ней утвердилась слава неожиданной женщины, и она иногда выкидывала неожиданные номера, возьмет да уедет вдруг ни с того ни с сего в какой-нибудь город или вот сделает то, что вчера, но, впрочем, может быть, она действительно была неожиданной женщиной, как и все остальные, впрочем, женщины.

– Хелло, друг, – сказал, подходя, Леван, – посмотри, какую я заметил женщину. Великолепная женщина.

Он показал на Алину.

– Это моя женщина, – сказал Георгий, и от счастья и гордости все струны в нем натянулись и загудели. – Не смотри на нее, Леван. Любовь, понимаешь.

– Понятно, Гоги, – сказал Леван и скрестил руки на груди. – Друзья одной помадой губ не мажут.

Он был доволен, что высказал один из параграфов своего курортного рыцарского кодекса.

Георгий зашагал к Алине, чуть-чуть, вежливо взяв за талию, подвинул мужчину и поклонился ей.

– Ого! – сказал мужчина, взглянув на него. – Горный орел!

Алина танцевала ловко и красиво, но, конечно, не так, как тогда она танцевала. Георгий встревожился, глядя ей в очки и пытаясь уловить выражение глаз. Увы, очки отсвечивали, лишь иногда мелькали в них зрачки, но понять что-нибудь было невозможно.

– Алина, давай уйдем, – шепнул он, как она шептала ему тогда.

– Приехал мой муж, – усмехнулась она, – и поэтому… ты же понимаешь… и вообще не будем вспоминать и…

– Давай уйдем, – шепнул он, не вслушиваясь в ее слова, а только чувствуя течение речи.

– Я же говорю тебе, муж приехал, – с маленьким раздражением произнесла она, – мой законный муж, серьезный человек.

– Какой муж, что ты говоришь? – в ужасе и смятении забормотал он. – Глупости говоришь, дорогая…

Они танцевали в центре площадки, а вокруг бушевал вечер отдыха, и под крик и визг культурников танцующие очищали место действия то ли для бега в мешках, то ли для ловли призов с завязанными глазами. Они остались одни. Музыка смолкла. К ним уже бежали культурники, а Гоги все не отпускал Алину.

– Пусти немедленно, – зло прошептала она. – Мальчишка, дурак, пусти!

На шее у нее вздулись вены.

– Я твой муж! – закричал вдруг Георгий. – Я тебя увезу! Я тебя спрячу! Я не отдам…

Происходило что-то дикое и нелепое. Их окружили культурники, еще какие-то люди. Все кричали:

– Позор! Совсем обнаглели!

Какие-то лица мелькали перед Гоги: ощеренные лица Левана и его дружков, ее лицо без глаз, с огромными стеклами, деловые лица дружинников, возмущенные лица, ухмыляющиеся, тяжелое лицо того человека, ее мужа, его тяжелая рука…

Тут произошла вспышка, похожая на длинный кустистый разряд молнии, и рассеченное время стало плавиться, оползать, зрение Гоги застил красный туман – это его военная древняя кровь хлынула в мозг, он закричал что-то, чего и не знал никогда, и он не помнил потом, что он сделал, а опомнился через секунду уже в руках двух дружинников.

Из-за плеча Черчекова вспыхнул блиц – Гоги сфотографировали.

Потом его вывели за ворота турбазы.

8

По вечерам на парапете сидит старик горец, шамкает что-то и за пятнадцать копеек наливает желающим маджари из автомобильной канистры.

Знающие люди легонько толкают старика в плечо, подмигивают ему, словно он может в темноте увидеть это подмигивание, суют полтинники, и тогда он лезет в корзину, разворачивает тряпки, вытаскивает оплетенную бутыль и наливает знающему человеку добрый стакан чачи. Итак, в мальчишескую прекрасную жизнь Георгия бурно ворвалась первая женщина, первая сигарета, первый стакан водки.

Он долго плавал в темноте, пока не попал под луч прожектора. Тогда он выбрался на берег, натянул штаны и рубашку и заснул на остывшей уже гальке.

В сатирическом окне городской дружины, которое называлось «Солнечный удар», появилась фотография Гогиной головы, к которой пририсовано было извивающееся в безобразных конвульсиях тело. Текст гласил: «Девушкам строго воспрещается танцевать с местным хулиганом Георгием Абрамашвили, 1947 г. р.».

Леван Торадзе по этому поводу высказался так:

«Разве так делают? С девушками делают совсем по-другому. Гоги – осел».

Авессалом Илларионович Черчеков докладывал об этом случае так:

«Ничего страшного не случилось. Георгию Абрамашвили мы дадим возможность исправиться. Еще раз в связи с этим хочу поднять вопрос о мерах наказания безобразных бесстыдниц, которые к нам приезжают для поправки сил здоровья. У нас молодежь южная, горячая, а они разгуливают по городу, понимаете ли, фактически без ничего, и отсюда вытекают печальные факты недоразумения. Нужно штрафовать».

9

Георгий сидел на самом солнцепеке над обрывом возле вагончика, в котором жила водолазная команда. Внизу под обрывом, метрах в двадцати от берега с маленького катера опускали в море водолаза. Вот завинтили у него на шее шлем, толстяк какой-то хлопнул ладонью по шлему, и водолаз ушел в глубину.

Георгий сполз по обрыву вниз, поплыл и в двадцати метрах от берега нырнул.

Там, где работал водолаз, было уже чуть-чуть темновато и прохладно. На камнях качались длинные водоросли. Гоги поплавал немного вокруг водолаза, заглянул к нему в стекло, увидел смеющийся глаз молодого парня, подмигнул ему и пошел вверх.

В пронизанной солнцем воде над ним качалось днище катера, он вынырнул рядом и взялся рукой за борт.

– Ты! – сказал ему толстяк с катера. – Ну и силен! Иди к нам работать, кацо.

– Нет, – сказал Георгий. – Я скоро в армию иду. В авиацию.

Поплыл к берегу, посидел немного на берегу, оделся и пошел в парк.

В парке возле горбатого мостика, прихотливо повисшего над пересохшим ручьем, сидела повариха Шура. Перед ней на газетке лежали куски пемзы разной величины.

– Здравствуй, Шура, – сказал Георгий.

– Здравствуй, Жорик, – сказала Шура, виновато как-то улыбаясь.

На голове у Шуры был выцветший платок с надписями «Рим», «Париж», «Лондон» и с видами этих столиц.

Гоги сел рядом с ней и закурил.

– Вот видишь, – кивнула Шура на газету, – пемзы насобирала. Торгую. Может, наберу своему ироду на сто грамм. Вот ведь иго иноземное, а, Жорик?

– Да-а, Шура, – сказал Георгий. Ему было хорошо сидеть рядом с ней и чувствовать к ней жалость, добро.

– Что же ты не питаешься, Жорик? – спросила Шура. – Совсем не ходишь.

– Уволился, – сказал он. – Скоро в армию иду. Скоро, Шура, летчиком я стану.

– А ты все равно приходи, – сказала Шура. – Приходи, Жорик, я тебя питать буду. А сейчас закурить мне дай.

Они посидели немного молча, покуривая и глядя на аллею, которую пересекали редкие отдыхающие под зонтами.

– Вот он идет! – вдруг вырвалось у Шуры восклицанье, звонкое, как у девушки. В конце аллеи, волоча широкие штаны, появился ее муж. – И-идет, древний грек! – язвительно пропела Шура, а в глазах ее светилась любовь.

– Здравствуй, Шура, – смущенно хихикая, сказал грек, – торгуешь?

– Торгую! – закричала Шура. – Ради тебя тут сижу, всему народу на позор.

– Конечно, ради меня, Шура, – заулыбался грек, протягивая уже ладонь и выворачивая большой палец. – Ведь я твой муж.

– Муж! – Шура уперла руки в бока. – Ох уж и муж. Муж объелся груш.

Георгий оставил супругов на мостике, а сам пошел вдоль ручья к ущелью. Идти было приятно – сзади жарило солнце, висевшее над морем, а в лицо дул прохладный ветер из ущелья. Желтеющие уже листья платанов важно колыхались.

На окраине возле станции стояли в ряд четыре палатки военно-строительного отряда. Георгий прошел мимо них, с любопытством заглядывая вглубь каждой. Там шла тихая жизнь – солдат в майке писал письмо, другой лежал на койке с книгой, третий под взглядом Георгия испуганно встрепенулся – оказывается, разглядывал в зеркало свой затылок, четвертый спал. К расположению отряда подъехал грузовик с гравием, трое солдат прыгнули в кузов и принялись сбрасывать лопатами гравий.

– Что стоишь, кацо, подсоби! – крикнул один из них, длинный и голый, в одних только трусах и сапогах.

Георгий взял лопату и прыгнул в кузов.

– Да я шучу, – сказал длинный парень.

– Ничего, – сказал Георгий, и они заработали вчетвером.

– Пошли купаться, – сказал потом длинный Георгию, напялил на себя мешковатую тропическую форму, нахлобучил зеленую панаму с вислыми полями, и они пошли вдвоем к морю.

– Житуха! – сказал парень, жмурясь на море. – Ты местный?

– Ага, местный. Я скоро тоже в армию иду.

– Советую тебе, друг, – просись в строительные отряды.

– Нет, я в авиацию. Мне вчера военком обещал.

– А-а, в авиацию, – сказал солдат, видно задумавшись о чем-то своем. – В авиацию, значит… А я так решил, дорогой кацо. Сам я москвич. Так? На «Красном пролетарии» работал. Там у меня и девчонка осталась – нормировщица. Мне в военно-строительном отряде деньги платят. Верно? Понял? А я их на сберкнижку кладу. Правильно? Вернусь с деньгами. Верно или нет? И тогда мы купим мотоцикл с коляской и будем с ней гонять по живописному Подмосковью. Ну и вечернюю школу закончим. Правильно я говорю?

Возбужденный своими мечтами, солдат все сильнее махал руками и ногами, Георгий еле поспевал за ним.

– Правильно говоришь, солдат.

– А ты, значит, в летные войска хочешь? В аэродромное обслуживание? – заинтересовался солдат судьбой Георгия. – Тоже дело. Специальность можно хорошую приобрести.

Они уже бежали к морю, двое мальчишек с торчащими ушами.

– Я хочу… – сказал Георгий и на миг сощурился под нестерпимым блеском солнца и моря, – я хочу…

Что-то вдруг пронзило его в этот миг. Он словно услышал какой-то далекий, очень далекий, бесконечный зов и бессознательно стиснул кулаки, пытаясь понять, чего же он хочет и что это за звук, услышанный им.

Может быть, это был ветер древней Месхетии, пролетевший по всем грузинским ущельям от неприступного Вардзия сюда, к юноше Абрамашвили? Чего он хочет?

Путь им пересек шлагбаум, и они остановились. Прошел скорый поезд Сухуми – Москва.

– Гоги! Приветик, Го-о-ги! – поезд унес этот крик в туннель.

Они побежали дальше к морю.

– Я хочу стать космонавтом! – яростно закричал Георгий.

– Тоже дело, – одобрил солдат.

...1964 г.

Василий Аксенов

Папа, сложи!

Высокий мужчина в яркой рубашке навыпуск стоял на

солнцепеке и смотрел в небо, туда, где за зданием гостиницы

"Украина" накапливалась густая мрачноватая синева.

"В Филях наверное, уже льет", - думал он.

В Филях, должно быть, все развезло. Люди бегут по изрытой

бульдозерами земле, прячутся во времянках, под деревьями, под

навесами киосков. Оттуда на Белорусский вокзал приходят мокрые

электрички, а сухие с Белорусского уходят туда и попадают под

ливень и сквозь ливень летят дальше, в Жаворонки, в Голицыно, в

Звенигород, где по оврагам текут ручьи, пахнет мокрыми соснами

и белые церкви стоят на холмах. Ему вдруг захотелось быть

где-нибудь там, закутать Ольгу в пиджак, взять ее на руки и

бежать под дождем к станции.

"Только бы до Лужников не докатилось", - думал он.

Сам он любил играть под дождем, когда мокрый мяч летит на

тебя, словно тяжелое пушечное ядро, и тут уже не до шуток и не

до пижонства, не поводишь, стараешься играть в пас, стараешься

играть точно, а ребята дышат вокруг, тяжелые и мокрые, идет

тяжелая и спешная работа, как на корабле во время аврала, но на

трибунах лучше сидеть под солнышком и смастерить себе из газеты

шляпу.

Он оглянулся и позвал:

- Ольга!

Девочка лет шести прыгала в разножку по "классикам" в тени

большого дома. Услышав голос отца, она подбежала к нему и взяла

за руку. Она была послушной. Они вошли под тент летней

закусочной, которая так и называлась - "Лето". Мужчина еще раз

оглянулся на тучу.

"Может быть, и пройдет мимо стадиона", - прикинул он.

- Пэ, - сказала девочка, - рэ, и, нэ, о, сэ, и, тэ, мягкий

знак...

Она читала объявление.

Под тентом было, пожалуй, еще жарче, чем на улице. Розовые

лица посетителей, сидящих у наружного барьера, отсвечивали на

солнце. Отчетливо блестели капельки пота на лицах. Страшно было

смотреть, как люди едят горячие супы, а им еще подносят

трескучие шашлыки.

- Сэ, - продолжала девочка, - и опять сэ, о... Папа, сложи!

Отец обратил внимание на объявление, на котором было

написано: "Приносить с собой и распивать спиртные напитки

строго воспрещается". Он давно уже привык к этим объявлениям и

не обращал на них внимания.

- Что там написано? - спросила девочка.

- Чепуха, - усмехнулся он.

- Разве чепуху пишут печатными буквами? - усомнилась она.

- Бывает.

Он пошел в дальний тенистый угол, где сидели его приятели.

Там пили холодное пиво. Девочка шла рядом с ним, белобрысенькая

девочка в синей матроске и аккуратной плиссированной юбочке, с

капроновыми бантиками в косичках, а на ногах белые носочки. Вся

она была очень воскресной и чистенькой, такой примерно-

показательный ребенок, вроде тех, которые нарисованы на стенках

микроавтобусов - "Знают наши малыши: консервы эти хороши". Ее

не приходилось тянуть, она не глазела по сторонам, а спокойно

шла за своим папой.

Ее папа был когда-то спортсменом и кумиром трех близлежащих

улиц. Когда он весенним вечером возвращался с тренировки, на

всех трех близлежащих улицах ребята выходили из подворотен и

приветствовали его, а девчонки бросали на него взволнованные

взгляды. Даже самые заядлые "ханурики" почтительно поднимали

кепки, а подполковник в отставке Коломейцев, который без

футбола не представлял себе жизни, останавливал его и говорил:

"Слышал, что растешь. Расти!" А он шел, в серой кепочке

"букле", в синем мантеле, в каких ходила вся их команда

- дубль мастеров, шел особой развинченной футбольной

походкой, которая вырабатывается не от чего-нибудь, а

просто от усталости (только пижоны нарочно вырабатывают себе

такую походку), и улыбался мягкой от усталости улыбкой, и все в

нем пело от молодости и от спортивной усталости.

Это было еще до рождения Ольги, и она, понятно, этого еще

не знает, но для него-то эти шесть лет прошли словно шесть

дней. К тому времени, к ее рождению, он уже перестал "расти",

но все еще играл. Летом футбол, зимой хоккей, вот и все. С поля

на скамью запасных, а потом и на трибуны, но все равно - летом

футбол, зимой хоккей... Шесть летних сезонов и шесть зимних...

Ну и что? Чем плохо? Отстань и не лезь в чужую жизнь.

Межсезонье, осень, весна - периоды тренировок, знаем мы эти

байки... Телевизор - ну его к черту! А что у тебя есть еще?

Приветик, у меня есть жена. Жена? Ты говоришь, что у тебя в

постели есть женщина! Я говорю, что у меня есть жена. Семья,

понял? Жена и дочка. О, даже дочка! Даже о дочке ты вспомнил.

Слушай, ты там полегче, а то нарвешься. Футбол, хоккей... Тебе

не надоело? Господи, разве спорт может надоесть? И потом, еще у

меня есть завод. А тебе он еще не надоел? Стоп, на завод

посторонним вход воспрещен. И потом, ты там ничего не поймешь.

Тебе бы только глазеть на небо и разводить кисель на молоке.

Тебя к нашим станкам на сто метров нельзя подпускать. Итак,

завод и футбол, да? Слушай, сколько раз можно повторять: жена,

дочка... Ах, да! Я те дам "ах да". Семью обеспечивал, понял?

Полторы бумаги в месяц и премиальные? Я, между прочим,

рационализатор. Знаю, у тебя неплохая башка. То-то. У меня

друзей, между прочим, полно. Вон они сидят - Петька Стру

- Это что, Серега, твоя пацанка? - спросил Петька-второй.

Все с любопытством уставились на девочку.

- Ага.

Он сел на подставленный ему стул и посадил девочку на

колени. Ей было неудобно, но она сидела смирно.

- Сиди тихо, Олюсь, сейчас получишь конфетку.

Ему подвинули кружку пива и тарелку раков, а девочке он

заказал лимонаду и двести граммов конфет "Ну-ка, отними".

Друзья смотрели на него с огромным любопытством. Они впервые

видели его с дочкой.

- Понимаешь, у Алки сегодня конференция, - объяснил он

Петьке Струкову.

- В воскресенье? - удивился Игорь.

- Вечно у них конференции, у помощников смерти, -

усмехнулся Сергей и добавил чуть ли не виновато: - А теща в

гости уехала, вот и приходится...

Он показал глазами на голову девочки. Волосики у нее были

разделены посредине ниточкой пробора.

- Пей пиво, - сказал Ильдар, - холодное...

Сергей поднял кружку, обвел глазами друзей и усмехнулся,

наклонив голову, скрывая теплоту. Он любил свою гоп-компанию и

каждого в отдельности и знал, что они его тоже любят. Его

любили как-то по-особенному, наверное потому, что когда-то он

был среди всех самым "растущим", он рос на глазах, он играл за

дублеров. У него были хорошие физические данные и сильный удар,

и он поле видел. И женился он по праву на самой красивой из их

девочек.

Сергей держался своих друзей. Только среди них он

чувствовал себя таким, как шесть лет назад. Все они прочно

держались друг друга, и посторонние не допускались. Словно

связанные тайной порукой, они несли в тесном кругу свои

юношеские вкусы и привычки, тащили все вместе в неведомое

будущее кусочек времени, которое уже прошло. Манера носить

кепки и кое-какие слова, футбол, хоккей, яркие ковбойки и

вечера в парке, когда Ильдар играет на гитаре и поет "Ты меня

не любишь, не жалеешь...". Жизнь шла своим чередом, нападающие

и защитники женились, переходили в запас, становились

болельщиками, у них рождались дети, но дети, жены и весь быт

были где-то за невидимой чертой той мужской московской жизни, в

которой опоздавшие бегут от метро к стадиону словно в атаку, а

на трибунах волнение, и всех опьяняет огромное весеннее чувство

солидарности. Они не понимали, почему это их девочки (те самые

болельщицы и партнерши по танцам) стали такими занудами. Они

играли в цеховых командах и за пивом вспоминали о том времени,

ко

- Папа, не надо отламывать ему голову, - сказала девочка.

Сергей вздрогнул и заглянул в ее внимательные и строгие

голубые глаза, Алкины глаза. Он опустил руку с красным

красавцем раком. Этот голубой взгляд, внимательный и строгий.

Восемь лет назад он остановил его: "Убери руки и приходи ко мне

трезвый". Такой взгляд. Можно, конечно, трепаться с ребятами о

том, как надоела "старуха", а может быть, она и действительно

надоела, потому что нет-нет, а вдруг тебе хочется познакомиться

с какой-нибудь девочкой с сорокового года, пловчихой или

гимнасткой, и ты знакомишься, бывает, но этот взгляд...

- И ноги ему не выдергивай.

- Почему? - пробормотал он растерянно, как тогда.

- Потому что он как живой.

Он положил рака на стол.

- А что мне с ним делать?

- Дай мне его.

Оля взяла рака и завернула его в носовой платок.

Вокруг грохотали приятели.

- Ну и пацанка у тебя, Сергей! Вот это да!

- Ты любишь рака, Оленька? - спросил Зямка, у которого не

было детей.

- Да, - сказала девочка. - Он задом ходит.

- О-хо-хо! О-хо-хо! - изнемогали соседние столики. - Вот

ведь умница! Умница!

- А ну-ка, замолчали! - прикрикнул Петька Струков, и

соседние столики замолчали.

Ильдар вынул таблицу чемпионата и расстелил ее на столе, и

все склонились над таблицей и стали говорить о команде, о той

команде, которая, по их расчетам, должна была выиграть

чемпионат, но почему-то плелась в середине таблицы. Они болели

за эту команду, но болели не так, как обычно болеют несведущие

фанатики, выбирающие своего фаворита по каким-то непонятным

соображениям. Нет, просто их команда - это была Команда с

большой буквы, это было то, что, по их мнению, больше всего

соответствовало высокому понятию "футбольная команда". На

трибунах они не топали ногами, не свистели и не кричали при

неудачах: "Меньше водки надо пить!", потому что они знали, как

все это бывает, ведь "пшенку" может выдать любой самый классный

вратарь: мяч - круглый, а команда

- это не механизм, а одиннадцать разных парней.

Вдруг с улицы из раскаленного добела дня вошел в закусочную

человек в светлом пиджаке и темном галстуке, Вячеслав Сорокин.

Его появление шумно приветствовали:

- Привет, Слава!

- С приездом, Слава!

- Ну, как Ленинград, Слава?

- Город-музей, - коротко ответил Слава и стал всем пожимать

руки, никого не обошел.

- Здравствуй, Олюсь! - сказал он дочке Сергея и ей пожал

руку.

- Здравствуйте, дядя Вяча! - сказала она.

"Откуда она знает, как его зовут?" - подумал Сергей.

Сорокину подвинули пиво. Он пил и рассказывал о Ленинграде,

куда он ездил на родственное предприятие с делегацией по обмену

опытом.

- Удивительные архитектурные ансамбли, творения Растрелли,

Росси, Казакова, Кваренги... - торопливо выкладывал он.

"Успел уже и там культуры нахвататься", - подумал Сергей.

Он тоже был в Ленинграде, когда играл за дублеров, и

Ленинград волновал его, как любой незнакомый город, таящий в

себе невесть что. Но он тогда был режимным парнем и мало что

себе позволял. Не успел культуры похавать и даже не

познакомился ни с кем.

- ...колонны дорические, конические, готические,

калифорнийские... - выкладывал Сорокин.

- Молчу, молчу... - сказал Сергей, и все засмеялись.

Сорокин сделал вид, что не обиделся. Щелчками он сбил со

стола на асфальт останки рака и придвинулся к таблице. Он

прикурил у Женечки и сказал, что, по его мнению, Команда

сегодня проиграет.

- Выиграет, - сказал Сергей.

- Да нет же, Сережа, - мягко сказал Сорокин и посмотрел ему

в глаза, - сегодня им не выиграть. Есть законы игры, теория,

расчет...

- Ни черта ты в игре не понимаешь, Вяча, - холодно

усмехнулся Сергей.

- Я не понимаю? - сразу завелся Сорокин. - Я книги читаю!

- Книги! Ребята, слышите, Вяча наш книги читает! Вот он

какой, наш Вяча!

Сорокин сразу взял себя в руки и пригладил свои нежные

редкие волосы. Он улыбнулся Сергею так, словно жалел его.

"Да, я не люблю, когда меня зовут Вячей, - казалось,

говорила его улыбка, - но так называешь меня только ты, Сергей,

и у тебя ничего не получится, не будут ребята называть меня

Вячей, а будут звать Славой, Славиком, как и раньше. Да,

Сергей, ты играл за дублеров, но ведь сейчас ты уже не играешь.

Да, ты женился на самой красивой из наших девочек, но..."

Сергей тоже сдержался.

"Спокойно, - думал он. - Как-нибудь друзья".

Но что делать, если друг иногда смотрит на тебя таким

взглядом, что хочется плеснуть ему опивками в физиономию!

Сергей поднял голову. Брезентовый тент колыхался, словно

сверху лежал кто-то пухлый и ворочался там с боку на бок.

Помещение уже было набито битком. Сидевший за соседним столиком

сумрачный человек в кепке-восьмиклинке тяжело поставил кружку

на стол, сдвинул кепку на затылок и заговорил, ни к кому не

обращаясь:

- Сам я приезжий, понял?.. Не здешний... Женщина у меня

здесь, в Москве, баба... Короче - я живу с ней. Все!

Он стукнул кулаком по столу, надвинул кепку и замолчал,

видимо, надолго.

Сергей вытер пот со лба - здесь становилось невыносимо

жарко. Сорокин перегнулся через стол и шепнул ему:

- Сережа, выведи отсюда девочку, пусть поиграет в сквере.

- Не твое дело, - шепнул ему Сергей в ответ.

Сорокин откинулся и опять улыбнулся так, словно жалел его.

Потом он встал и одернул пиджак.

- Извините, ребята, я пошел.

- На стадион придешь? - спросил Петька.

- К сожалению, не смогу. Надо заниматься.

- В воскресенье? - удивился Игорь.

- Что поделаешь, экзамены на носу.

- За какой курс сейчас сдаешь, Славка? - спросил Женечка.

- За третий, - ответил Сорокин.

- Ну, пока, - сказал он.

- Общий привет! - помахал он сжатыми ладонями.

- Олюсь, держи! - улыбнулся он и протянул девочке

шоколадку.

- Э, подожди, - окликнул его Зямка, - мы все идем. Здесь

становится жарко.

Все встали и тесной гурьбой вышли на раскаленную добела

улицу. Асфальт пружинил под ногами, как пенопластовый коврик.

Туча не сдвинулась с места. Она по-прежнему темнела за высотным

зданием и была похожа на чистое лицо всех невзгод. Она вызывала

прилив мужества.

- А ты на стадион поедешь? - примирительно обратился к

Сергею Сорокин.

- А что ты думаешь, я пропущу такой футбол?

- Ничего я не думаю, - устало сказал Сорокин.

- Ну, не думаешь, так и молчи.

Сорокин перебежал улицу и сел в автобус, а все остальные

медленно пошли по теневой стороне, тихо разговаривая и

посмеиваясь. Обычно они выходили с шумом-гамом, Зямка

рассказывал анекдоты, Ильдар играл на гитаре, но сейчас среди

них была маленькая девочка и они не знали, как себя вести.

- Куда мы идем? - спросил Сергей.

- Потянемся потихоньку на стадион, - сказал Игорь. -

Посмотрим пока баскет на малой арене, там женский полуфинал.

- Папа, можно тебя на минуточку? - сказала Оля.

Сергей остановился, удивленный тем, что она говорит совсем

как взрослая. Друзья пошли вперед.

- Я думала, мы пойдем в парк, - сказала девочка.

- Мы пойдем на стадион. Там тоже парк, знаешь, деревья,

киоски...

- А карусель?

- Нет, этого там нет, но зато...

- Я хочу в парк.

- Ты неправа, Ольга, - сдерживаясь, сказал он.

- Не хочу я идти с этими дядями, - совсем раскапризничалась

она.

- Ты неправа, - тупо повторил он.

- Мама обещала покатать меня на карусели.

- Ну пусть мама тебя и катает, - с раздражением сказал

Сергей и оглянулся.

Ребята остановились на углу.

У Оли сморщилось личико.

- Она же не виновата, что у нее конференция.

- Мальчики! - крикнул Сергей. - Идите без меня! Я приеду к

матчу!

Он взял Олю за руку и дернул:

- Пойдем быстрей.

"Конференция, конференция, - думал он на ходу, - вечные эти

конференции. И теща сегодня уехала. Веселое воскресенье. Чего

доброго, Алка станет кандидатом наук. Тогда держись. Она и

сейчас тебя в грош не ставит".

Он шел быстрыми шагами, а девочка, не поспевая, бежала

рядом. В правой руке она держала завернутого в платочек рака.

Из ее кулачка, словно антенны маленького приемника, торчали

рачьи усы. Она бежала, веселая, и читала вслух буквы, которые

видела:

- Тэ, кэ, а, нэ, и... Пап!

- Ткани! - сквозь зубы бросал Сергей.

- Мясо!

- Галантерея!

Кандидат наук и бывший футболист-неудачник, имя которого

помнят только самые старые пройдохи на трибунах. Человек сто из

ста тысяч. Да-да, да, был такой, ага, помню, быстро сошел... А

кто виноват, что он не стал таким, как Нетте, что он тогда не

поехал в Сирию, что он... Уважаемый кандидат, ученая женщина,

красавица... Ах ты, красавица... Ей уже не о чем с ним

говорить. Но ночью-то находится общий язык, а днем пусть она

говорит с кем-нибудь другим, с Сорокиным, например, он ей

расскажет про Кваренги и про всех остальных и про колонны там

разные

- все выложит в два счета. Ты разменял четвертую

десятку. А, ты опять заговорил? Ты сейчас тратишь

четвертую. На что? Отстань! Кончился спорт, кончается любовь...

О, любовь! Что мне стоит найти девочку с сорокового года,

пловчиху какую- нибудь... Я не об этом. Отстань! Слушай,

отстань!

В парке они катались на каруселях, сидели рядом верхом на

двух серых конях в синих яблоках. Сергей держал дочку. Она

хохотала, заливалась смехом, положила рака коню между ушей.

- И рак катается! - кричала она, закидывая головку.

Сергей хмуро улыбался. Вдруг он заметил главного технолога

со своего завода. Тот стоял в очереди на карусель и держал за

руку мальчика. Он поклонился Сергею и приподнял шляпу. Сергея

покоробила эта общность с главным технологом, ожиревшим и

скучным человеком.

- Дочка? - крикнул главный технолог.

"Располным-полна коробочка, есть и ситец и парча..."

- Сын? - крикнул Сергей на следующем кругу.

"Пожалей, душа-зазнобушка, молодецкого..."

Главный технолог кивнул несколько раз.

"...пле... ча!"

- Да-да, сын! - крикнул главный технолог.

Ну и пластиночки крутят на карусели! Нет, он все- таки

симпатичный, главный технолог.

Оля долго не могла забыть блистательного кружения на

карусели.

- Папа, папа, расскажем маме, как рак катался?

- Слушай, Ольга, откуда ты знаешь про дядю Вячу? -

неожиданно для себя спросил Сергей.

- Мы его часто встречаем с мамой, когда идем на работу. Он

очень веселый.

"Ах, вот как, он, оказывается, еще и веселый, - подумал

Сергей. - Вяча - весельчак. Значит, он снова начал крутить свои

финты. Ох, напросится он у меня".

Он оставил Ольгу на скамейке, а сам вошел в телефонную

будку и стал звонить в этот мудрейший институт, где шла эта

мудрая конференция. Он надеялся, что конференция кончилась, и

тогда он отвезет дочку домой, сдаст ее Алке, а сам поедет на

стадион, а потом проведет весь вечер с ребятами. Ильдар будет

петь:

Ты меня не любишь, не жалеешь,

Разве я немного не красив?

Не смотря в лицо, от страсти млеешь,

Мне на плечи руки опустив...

В трубке долго стонали длинные гудки, наконец они

оборвались и старческий голос сказал:

- Алю!

- Кончилась там ваша хитрая конференция? - спросил Сергей.

- Какая такая конференция? - прошамкала трубка. - Сегодня

воскресенье.

- Это институт? - крикнул Сергей.

- Ну, институт...

Сергей вышел из будки. Воздух струился, будто плавился от

жары. По аллее шел толстый распаренный человек в шелковой

"бобочке" с широкими рукавами. Он устало отмахивался от мух.

Мухи упорно летели за ним, кружили над его головой, он им,

видимо, нравился.

"Та-ак", - подумал Сергей, и у него вдруг чуть не

подогнулись ноги от неожиданного, как толчок в спину, страха.

Он побежал было из парка, но вспомнил об Ольге. Она сидела в

тени на скамеечке и водила рака.

- "Даже раки, даже раки, уж такие забияки, тоже пятятся

назад и усами шевелят", - приговаривала она.

"Способная девочка, - подумал Сергей. - В мамочку".

Он схватил ее за руку и потащил. Она верещала и показывала

ему рака.

- Папа, он такой умный, он почти стал как живой!

Сергей остановился, вырвал у нее рака, переломил его

пополам и выбросил в кусты.

- Раками не играют, - сказал он, - их едят. Они идут под

пиво.

Девочка сразу заплакала в три ручья и отказалась идти. Он

подхватил ее на руки и побежал.

Выскочил из парка. Сразу подвернулось такси. В горячей

безвоздушной тишине промелькнула внизу Москва- река, похожая на

широкую полосу серебряной фольги, открылась впереди другая

река, асфальтовая, река под названием Садовое кольцо, по

которому ему лететь, торопиться, догонять свое несчастье.

Девочка сидела у него на руках. Она перестала плакать и

улыбалась. Ее захватила скорость. В лицо ей летели буквы с

афиш, вывесок, плакатов, реклам. Все буквы, которые она

выучила, и десятки тысяч других, красных, синих, зеленых,

летели ей навстречу, все буквы одиннадцати планет солнечной

системы.

- Пэ, жэ, о, рэ, мягкий знак, жэ, лэ, рэ, жэ, у, е, жэ...

Папа, сложи!

"ПЖОРЬЖЛРЖУЕЖ, - пронеслось в голове у Сергея. - Почему так

много "ж"? Жажда, жестокость, жара, женщина, жираф, желоб,

жуть, жир, жизнь, желток, желоб... "Папа, сложи!" Попробуй-ка

тут сложи на такой скорости".

- У тебя задний мост стучит, - сказал он шоферу и оставил

ему сверх счетчика тридцать копеек.

Он вбежал в свой дом, через три ступеньки запрыгал по

лестнице, открыл дверь и ворвался в свою квартиру. Пусто.

Жарко. Чисто. Сергей оглянулся, закурил, и эта его собственная

двухкомнатная квартира показалась ему чужой, настолько чужой,

что вот сейчас из другой комнаты может выйти совершенно

незнакомый человек, не имеющий отношения ни к кому на свете.

Ему стало не по себе, и он тряхнул головой.

"Может, путаница какая-нибудь?" - подумал он с облегчением

и включил телевизор, чтобы узнать, начался ли матч.

Телевизор тихо загудел, потом послышалось гудение трибун, и

по характеру этого гудения он сразу понял, что идет разминка.

"Она может быть у Тамарки или у Галины", - подумал он.

Спускаясь по лестнице, он убеждал себя, что у Тамарки или у

Галины, и уговаривал себя не звонить. Все же он подошел к

автомату и позвонил. Ни у Тамарки, ни у Галины ее не было. Он

вышел из автомата. Солнце жгло плечи. Ольга прямо на солнцепеке

прыгала в разножку по "классикам". Возле гастронома стояли два

"ханурика" из дома No 16, молчаливые и спокойные. Они заложили

руки за борта пиджаков и перебирали высунутыми наружу двумя

пальцами. Искали, стало быть, третьего в свою капеллу.

Девочка подошла и взяла его за руку.

- Папа, куда мы пойдем теперь?

- Куда хочешь, - ответил он, - пошли куда-нибудь.

Они медленно пошли по солнечной стороне, потом он догадался

перейти на другую сторону.

- Почему ты растерзал рака? - строго спросила Оля.

- Хочешь мороженого? - спросил он.

- А ты?

- Я хочу.

Переулками они вышли на Арбат прямо к кафе.

В кафе было прохладно и полутемно. Над столиками во всю

стену тянулось зеркало. Сергей смотрел в зеркало, как он идет

по кафе, и какое у него красное лицо, и какие уже большие

залысины. Ольги в зеркале видно не было, не доросла еще.

- А вам, гражданин, уже хватит, - сказала официантка,

проходя мимо их столика.

- Мороженого дайте! - крикнул он ей вслед.

Она подошла и увидела, что мужчина вовсе не пьян, просто у

него лицо красное, а глаза блуждают не от водки, а от каких-то

других причин.

Оля ела мороженое и болтала ножками. Сергей тоже ел, не

замечая вкуса, чувствуя только холод во рту.

Рядом сидела парочка. Молодой человек с шевелюрой, похожей

на папаху, в чем-то убеждал девушку, уговаривал ее.

- Не ликвидация, а реорганизация, - говорил он.

Девушка смотрела на него круглыми глазами.

- Перепрофилирование, - с мольбой произнес он.

Она потупилась, а он придвинулся ближе и забубнил. Видно

было, как коснулись их колени.

- Бу-бу-бу, - бубнил он, - перспектива роста, бу- бубу,

зато перспектива, бу-бу-бу, ты понимаешь?

Она кивнула, они встали и ушли, чуть пошатываясь.

- Хочешь черепаху, дочка? - спросил Сергей.

Оля вздрогнула и даже вытянула шейку.

- Как это - черепаху? - осторожно спросила она.

- Элементарную живую черепаху. Здесь недалеко зоомагазин.

Сейчас пойдем и выберем тебе первоклассную черепаху.

- Пойдем быстрей, а?

Они встали и пошли к выходу. В гардеробе приглушенно

верещал радиокомментатор и слышался далекий, как море, рев

стадиона. Сергей хотел было пройти мимо, но не удержался и

спросил гардеробщика, как дела.

Заканчивался первый тайм. Команда проигрывала.

Они вышли на Арбат. Прохожих было мало, и машин тоже

немного. Все в такие дни за городом. Через улицу шел

удивительно высокий школьник. В расстегнутом сером кителе,

узкоплечий и весь очень тонкий, красивый и веселый, он обещал

вырасти в атлета, в центра сборной баскетбольной команды

страны. Сергей долго провожал его глазами, ему было приятно

смотреть, как вышагивает эта верста, как плывет высоко над

толпой красивая, модно постриженная голова.

В зоомагазине Оля поначалу растерялась. Здесь были птицы,

голуби и зеленые попугаи, чижи, канарейки. Здесь были

аквариумы, в которых словно металлическая пыль серебрились

мельчайшие рыбки. И наконец, здесь был застекленный грот, в

котором находились черепахи. Грот был ноздреватый, сделанный из

гипса и покрашенный серой краской. На дне его, устланном

травой, лежало множество маленьких черепах. Они лежали вплотную

друг к другу и не шевелились даже, они были похожи на булыжную

мостовую. Они хранили молчание и терпеливо ждали своей участи.

Может быть, они лежали скованные страхом, утратив веру в свои

панцири, не ведая того, что здесь не едят, что они не идут под

пиво, что здесь их постепенно всех разберут веселые маленькие

дети и у них начнется довольно сносная, хотя и одинокая жизнь.

Наконец, одна из них высунула из-под панциря головку, забралась

на свою соседку и поплелась по спинам своих неподвижных сестер.

Куда она ползла и зачем, она, наверное, и сама этого не знала,

но она все ползла и ползла и этим по

Папа действительно купил эту черепаху, и ее вытащили их

грота, положили в картонную коробку с дырочками, напихали туда

травы.

- Что она ест? - спросил папа у продавщицы.

- Траву, - сказала продавщица.

- А зимой чем ее кормить? - поинтересовался папа.

- Сеном, - ответила продавщица.

- Значит, на сенокос надо ехать, - пошутил папа.

- Что? - спросила продавщица.

- Значит, надо, говорю, ехать на сенокос, - повторил свою

шутку папа.

Продавщица почему-то обиделась и отвернулась.

Когда они вышли на улицу, начался второй тайм. Почти из

всех окон были слышны крики, шел репортаж. Оля несла коробку с

черепахой и заглядывала в дырочки. Там было темно, слышалось

слабое шуршание.

- Она долго будет живой? - спросила Оля.

- Говорят, они живут триста лет, - сказал Сергей.

- А нашей сколько лет, папа?

Сергей заглянул в коробку.

- Наша еще молодая. Ей восемьдесят лет. Совсем девочка.

Рев из ближайшего окна возвестил о том, что команда

сравняла счет.

- А мы сколько живем? - спросила девочка.

- Кто - мы?

- Ну, мы, люди...

- Мы меньше, - усмехнулся Сергей, - семьдесят лет или сто.

Ох, какая там, видно, шла драка! Комментатор кричал так,

словно разваливался на сто кусков.

- А что потом? - спросила Оля.

Сергей остановился и посмотрел на нее. Она своими синими

глазами смотрела на него пытливо, как Алка. Он купил в киоске

сигареты и ответил ей:

- Потом суп с котом.

Оля засмеялась.

- С котом! Суп с котом! Папа, а сейчас мы куда поедем?

- Давай поедем на Ленинские горы, - предложил он.

- Идет!

Солнце спряталось за университет и кое-где пробивало его

своими лучами насквозь. Сергей поднял дочку и посадил ее на

парапет.

- Ой, как красиво! - воскликнула девочка.

Внизу по реке шел прогулочный теплоход. Тень Ленинских гор

разделила реку пополам. Одна половина ее еще блестела на

солнце. На другом берегу реки лежала чаша большой спортивной

арены. Поля не было видно. Видны были верхние ряды восточной

стороны, до отказа заполненные людьми. Доносились голоса

дикторов, но слов разобрать было нельзя. Дальше был парк, аллеи

и Москва, Москва, необозримая, горящая на солнце миллионом

окон. Там, в Москве, его дом, тридцать пять квадратных метров,

там на всех углах расставлены телефонные будки, в каждой из

которых можно узнать об опасности, в каждой из которых может

заколотиться сердце и подогнуться ноги, в каждой из которых

можно, наконец, успокоиться. Там, в Москве, все его тридцать

два года тихонько разгуливают по улицам, аукаясь и не находя

друг друга. Там, в Москве красавиц полно, сотни тысяч красавиц.

Там мудрые институты ведут исследовательскую работу, там люди

идут на повышение. Там его спокойствие возле станка, там его

завод. Там его спокойствие и тревоги, его весенн

Сергей держал девочку за руку и чувствовал, как бьется ее

пульс. Он посмотрел сбоку на ее лицо, на задранный носик, на

открытый рот, в котором, как бусинки, блестели зубы, и ему

вдруг стало радостно, и отлегли все печали, потому что он

подумал о том, как его дочка будет расти, как ей будет восемь

лет и четырнадцать, потом шестнадцать, восемнадцать,

двадцать... как она поедет в пионерлагерь и вернется оттуда,

как он научит ее плавать, какая она будет модница и как будет

целоваться в подъезде с каким-нибудь стилягой, как он будет

кричать на нее и как они вместе когда-нибудь куда-нибудь

поедут, может быть, к морю.

Оля водила пальцем в воздухе, писала в воздухе какие-то

буквы.

- Папа, угадай, что я пишу.

Он смотрел, как над стадионом и над всей Москвой двигался

палец девочки.

- Не знаю, - сказал он. - Не могу понять.

- Да ну тебя, папка! Вот смотри!

И она стала писать на его руке:

- О-л-я, п-а-п-а...

Мощный рев, похожий на взрыв, долетел со стадиона. Сергей

понял, что Команда забила гол. 1962

Василий Аксенов

Затоваренная бочкотара

Журнальный вариант. Печатался в журнале "Юность"

Повесть с преувеличениями и сновидениями

Затоварилась бочкотара, зацвела желтым

цветком, затарилась, затюрилась и с места

стронулась.

Из газет.

В палисаднике под вечер скопление пчел, жужжание, деловые перелеты с

георгина на подсолнух, с табака на резеду, инспекция комнатных левкоев и

желтофиолей в открытых окнах; труды, труды в горячем воздухе районного

центра.

Вторжение наглых инородцев, жирных навозных мух, пресыщенных мусорной

кучей.

Ломкий, как танго, полет на исходе жизни - темнокрылая бабочка -

адмирал, почти барон Врангель.

На улице, за палисадником, все еще оседает пыль от прошедшего полчаса

назад грузовика.

Хозяин - потомственный рабочий пенсионного возраста, тихо и уютно

сидящий на скамейке с цигаркою в желтых, трудно зажатых пальцах,

рассказывает приятелю, почти двойнику, о художествах сына:

- Я совсем атрофировал к нему отцовское отношение. Мы, Телескоповы,

сам знаешь, Петр Ильич, по механической части, в лабораторных цехах, слуги

индустрии. В четырех коленах, Петр Ильич, как знаешь. Сюда, к идиотизму

сельской жизни, возвращаемся на заслуженный отдых, лишь только когда соль

в коленах снижает квалификацию, как и вы, Петр Ильич. А он, Владимир, мой

старшой, после армии цыганил неизвестно где почти полную семилетку,

вернулся в Питер в совершенно отрицательном виде, голая пьянь, возмущенные

глаза. Устроил я его в цех. Талант телескоповский, руки телескоповские,

наша, телескоповская голова, льняная и легкая. Глаз стал совершенно

художественный, У меня, Петр Ильич, сердце пело, когда мы с Владимиром

вместе возвращались с завода, да эх... все опять процыганил... И в кого,

сам не пойму. К отцу на пенсионные хлеба прикатил, стыд и позор... зов

земли, говорит, родина предков...

- Работает где, ай так шабашит? - спрашивает Петр Ильич.

- Третьего дня в сельпо оформился шофером, стыд и позор. Так с того

дня у Симки и сидит в закутке, нарядов нет, не просыхает...

- А в Китае-то, слыхал, что делается? - переключает разговор Петр

Ильич. - Хунвэйбины фулиганят.

В это время Владимир Телескопов действительно сидит в закутке у

буфетчицы Симы, вопевой вдовы. Он сидит на опасно скрипучем ящике из-под

мыла, хотя мог бы себе выбрать сиденье понадежней. Вместе с новым дружком,

моряком-черноморцем Глебом Шустиковым, он угощается мандариновой

настойкой. На розовой пластмассовой занавеске отчетливо видны их тени и

тени стаканчиков с мандариновым огоньком внутри. Профиль Шустикова Глеба

чеканен, портретно-плакатен, видно сразу, что будет человек командиром,

тогда как профиль Владимира вихраст, курнос, ненадежен. Он покачивается,

склоняется к стаканчику, отстраняется от него.

Сима считает у стойки выручку, слышит за спиной косоротые откровения

своего избранника.

- ...и он зовет меня, директор-падло, к себе на завод, а я ему

говорю, я пьяный, а он мне говорит, я тебя в наш медпункт отведу, там тебя

доведут до нормы, а какая у меня квалификация, этого я тебе, Глеб, не

скажу...

- Володька, кончай зенки наливать, - говорит Сима. - Завтра повезешь

тару на станцию.

Она отдергивает занавеску и смотрит, улыбаясь, на парней,

потягивается своим большим, сладким своим телом.

- Скопилась у меня бочкотара, мальчики, - говорит она томно,

многосмысленно, туманно, - скопилась, затоварилась, зацвела желтым

цветком... как в газетах пишут...

- Что ж, Серафима Игнатьевна, будьте крепко здоровы, - говорит

Шустиков Глеб, пружинисто вставая, поправляя обмундирование, - Завтра

отбываю по месту службы. Да вот Володя меня до станции и подбросит.

- Значит, уезжаете, Глеб Иванович, - говорит Сима, делая по закутку

ненужные движения, посылая военному моряку улыбчивые взгляды из-за пышных

плеч. - Ай-ай, вот девкам горе с вашим отъездом.

- Сильное преувеличение, Серафима Игнатьевна, - улыбается Шустиков

Глеб.

Между ними существует тонкое взаимопонимание, а могло бы быть и нечто

большее, но ведь Сима не виновата, что еще до приезда на побывку

блестящего моряка она полюбила баламута Телескопова. Такова игра природы,

судьбы, тайны жизни.

Телескопов Владимир, виновник этой неувязки, не замечает никаких

подтекстов, меланхолически углубленный в свои мысли, в банку ряпушки.

Он провожает моряка, долго стоит на крыльце, глядя на бескрайние

темнеющие поля, на полосы парного тумана, на колодезные журавли, на

узенький серпик, висящий в зеленом небе, как одинокий морской конек.

- Эх, Сережка Есенин, Сережка Есенин, - говорит он месяцу, - видишь

меня, Володю Телескопова?

А старшина второй статьи Шустиков Глеб крепкими шагами двигается к

клубу. Он знает, что механизаторы что-то затеяли против него в последний

вечер, и идет, отчетливый, счастливый, навстречу опасностям.

Темнеет, темнеет, пыль оседает, инсекты угомонились, животные

топчутся в дремоте, в мечтах о завтрашней свежей траве, а люди топчутся в

танцах, у печей, под окнами своих и чужих домов, что-то шепчут друг другу,

какие-то слова: прохвост, любимый, пьяница, проклятый, миленький ты мой...

Стемнело и тут же стало рассветать.

Рафинированный интеллигент Вадим Афанасьевич Дрожжин также

собирался возвращаться по месту службы, то есть в Москву, в одно из

внешних культурных учреждении, консультантом которого состоял.

Летним утром в сером дорожном костюме из легкого твида он сидел на

веранде лесничества и поджидал машину, которая должна была отвезти его на

станцию Коряжск. Вокруг большого стола сидели его деревенские

родственники, пришедшие проститься. С тихим благоговением они смотрели на

него. Никто так и не решился пригубить чайку, варенца, отведать драники,

лишь папа лесничий Дрожжинин шумно ел суточные щи да мама для этикета

аккомпанировала ему, едва разжимая строгие губы.

"Все-таки странная у них привычка есть из одной тарелки", - подумал

Вадим Афанасьевич, хотя с привычкой этой был знаком уже давно, можно

сказать, с рождения.

Он обвел глазами идиллически дрожащий а утреннем свете лес, кусты

смородины, близко подступившие к веранде, листья, все в каплях росы,

робких и тихих родственников: папина борода-палка попалась конечно, в поле

зрения и мамин гребень в жиденьких волосах, - и тепло улыбнулся. Ему было

жаль покидать эту идиллию, тишину, но, конечно же, жалость эта была мала

по сравнению с прелестью размеренно-насыщенной жизни рафинированного

холостого интеллигента в Москве.

В конце концов всего, чего он добился, - и этого костюма "Фицджеральд

и сын, готовая одежда", и ботинок "Хант" и щеточки усов под носом, и

полной, абсолютно безукоризненной прямоты, безукоризненных манер, всего

этого замечательного англичанства, - он добился сам.

Ах, куда канули бесконечно далекие времена, когда Вадим Афанасьевич в

вельветовом костюме и с деревянным чемоданом явился в Москву!

Вадим Афанасьевич никаких звезд с неба хватать не собирался, но он

гордился - и заслуженно - своей специальностью, своими знаниями в одной

узкой области.

Раскроем карты: он был единственным в своем роде специалистом по

маленькой латиноамериканской стране Халигалии.

Никто в мире так живо не интересовался Халигалией, как Вадим

Афанасьевич, да еще один француз - викарий из швейцарского кантона

Гельвеция. Однако викария больше, конечно, интересовали вопросы

религиозно-философского порядка, тогда как круг интересов Вадима

Афанасьевича охватывал все стороны жизни Халигалии. Он знал все диалекты

этой страны, а их было двадцать восемь, весь фольклор, всю историю, всю

экономику, все улицы и закоулки столицы этой стремы города Полис и трех

остальных городов, все магазины и лавки на этих улицах, имена их хозяев и

членов их семей, клички и нрав домашних животных, хотя никогда в этой

стране не был. Хунта, правившая в Халигални, не давала Вадиму Афанасьевичу

въездной визы, но простые халигалийцы все его знали и любили, по меньшей

мере с половиной из них он был в переписке, давал советы по части семейной

жизни, урегулировал всякого рода противоречия.

А началось все с обычного усердия. Просто Вадим Афанасьевич хотел

стать хорошим специалистом по Халигалии, и он им стал, стал лучшим

специалистом, единственным в мире.

С годами усердие перешло в страсть. Мало кто догадывался, а

практически никто не догадывался, что сухопарый человек в строгой серой

(коричневой) тройке, ежедневно кушающий кофе и яблочный пирог в кафе

"Националь", обуреваем страстной любовью к душной, знойной, почти никому

не известной стране.

По сути дела, Вадим Афанасьевич жил двойной жизнью, и вторая,

халигалийская, жизнь была для него главной. Каждую минуту рабочего и

личного времени он думал о чаяниях халигалийского народа, о том, как

поженить рабочего велосипедной мастерской Луиса с дочерью ресторатора

Кублицки Роситой, страдал от малейшего повышения цен в этой стране, от

коррупции и безработицы, думал о закулисной игре хунт, об извечной борьбе

народа с аргентинским скотопромышленником Сиракузерсом, наводнившим

маленькую беззащитную Халигалию своими мясными консервами, паштетами,

бифштексами, вырезками, жюльенами из дичи.

От первой же, основной (казалось бы), жизни Вадима Афанасьевича

остался лишь внешний каркас, вот это безукоризненное англичанство,

трубка в чехле, лаун-теннис, кофе и чай в "Национале", безошибочные

пересечения улицы Арбат и проспекта Калинина. Он был холост и бесстрастен.

Лишь Халигалия, о, да - Халигалия...

Вот и сейчас после двухнедельных папиных поучений и маминых варенцов

с драниками, после всей этой идиллии и тешащих душу подспудных надежд на

дворянское происхождение он чувствовал уже тоску по Халигалии, по двум

филиалам Халигалии - по своей однокомнатной квартире с халигалийской

литературой и этнографическими ценностями и по кабинету с табличкой

"сектор Халигалии, консультант В. А. Дрожжинин" в своем учреждении.

Сейчас он радовался предстоящему отъезду, и лишь многочисленные банки

с вареньем, с клубничным, вишневым, смородинным, принесенные

родственниками на прощание, неприятно будоражили его. "Что мне делать с

этим огромным количеством конфитюра?"

Старик Моченкин дед Иван битый час собачился с сыном и невесткой -

опять обидела его несознательная молодежь: не протопила баньку, не

принесла кваску, как бывало прежде, когда старик Моченкин еще крутил

педали инспектором по колорадскому жуку, когда он крутил педали

машины-велосипеда с новеньким портфелем из ложного крокодила на раме. В

жизни своей старик Моченкин не видел колорадского жука, окромя как на

портретах, однако долгов время преследовал его по районным

овощехранилищам, по колхозным и приусадебным огородам, активно выявлял.

Тогда и банька была с кваском и главная в доме кружка, с петухами,

лакомый кусок, рушник шитый, по субботам стакана два казенной и

генеральское место под почетной грамотой.

К тому же добавляем, что старик Моченкин дед Иван дал сыну в руки

верную профессию: научил кастрировать ягнят и поросят, дал ему,

малоактивному, верную шабашку, можно сказать, обеспечил по гроб жизни. По

сути дела, и радиола "Урал", и шифоньерка, и мотоцикл, хоть и без хода, -

все дело рук старика Моченкина.

А получается все наоборот, без широкого взгляда на перспективы.

Народили сын с невесткой хулиганов-школьников, и у тех ноль внимания к

деду, бесконечное отсутствие уважения - ни тебе "здравствуйте, уважаемый

дедушка Иван Александрович", ни тебе - разрешите сесть, уважаемый дедушка

Иван Александрович", и этого больше терпеть нет сил.

В свое время он писал жалобы: на школьников-хулиганов в пионерскую

организацию, на сына в его монтажное (по коровникам) управление, на

невестку в журнал "Крестьянка", - но жалобам ходу не дала бюрократия,

которая на подкупе у семьи.

Теперь же у старика Моченкина возникла новая идея, и имя этой

восхитительной идеи было Алимент.

До пенсии старик Моченкин стажу не добрал, потому что, если честно

говорить, ухитрился в наше время прожить почти не трудовую жизнь, все

охолащивал мелкий парнокопытный скот, все по чайным основные годы

просидел, наблюдая разных лиц, одних буфетчиц перед ним промелькнул

цельный калейдоскоп, и потому на последующую жизнь витала сейчас перед ним

идея Алимента.

Этот неблагодарный сын, с которым сейчас старик Моченкин, резко

конфликтуя, жил, был говорящим. Другие три его сына, были хоть и не

говорящими, но высокоактивными, работящими умельцами. Они давно уже

покинули отчие края и теперь в разных концах страны клепали по хозрасчету

личную материальную заинтересованность. Их, неговорящих и невидимых,

старик Моченкин сильно уважал, хотя и над ними занес карающую идею

Алимента.

И вот в это тихое летнее утро, не найдя в баньке ни пару, ни квасу и

вообще не найдя баньки, старик Моченкин чрезвычайно осерчал, полаялся с

сыном (благо, говорящий), с невесткой-вздорницей, расшугал костылем

хулиганов-школьников и снарядил свой портфель, который плавал когда-то

ложным крокодилом по африканской реке Нил, в хлопоты по областным

инстанциям.

В последний раз горячим взором окинул он избу, личную трудовую,

построенную покойной бабкой, а сейчас захваченную наглым потомством (ни

тебе "разрешите взять еще кусочек, уважаемый дедушка Иван Александрович",

ни тебе посоветоваться по школьной теме "луч света в темном царстве"),

криво усмехнулся - запалю я их Алиментом с четырех концов - и направился в

сельпо, откуда, он знал, должна была нынче утром идти машина до станции

Коряжск.

Учительница неполной средней школы, учительница по географии всей

планеты Ирина Валентиновна Селезнева собиралась в отпуск, в зону

черноморских субтропиков. Первоначальное решение отправиться на берега

короткой, но полноводной Невы, впадающей в Финский залив Балтийского моря,

в город-музей Ленинград, было изменено при мыслях о южном загаре,

покрывающем умопомрачительную фигуру, при кардинальной мысли - "не

зарывай, Ирина, своих сокровищ".

Вот уже год, как после института копала она яму для своих сокровищ

здесь, в глуши районного центра, и Дом культуры посещала только с целью

географической, по линии распространения знаний, на танцы же ни-ни, как

представитель интеллигенции.

Ах, Ирина Валентиновна глянула в окно: у телеграфного столба на

утреннем солнцепеке стоял удивительный семиклассник Боря Курочкин в новом

синем костюме, обтягивающем его маленькую атлетическую фигуру, при зеленом

галстуке и красном платке в нагрудном кармане; длинные волосы набриолинены

на пробор. Он стоял под столбом среди коровьих лепешек, как выходец из

иного мира, и возмущал все существо Ирины Валентиновны своим шикарным

видом и стеклянным взглядом сосредоточенных на одной идее глаз.

Почти что год назад Ирина Валентиновна, просматривая классный журнал,

задала удивительному семикласснику Боре Курочкину, сыну главного агронома,

довольно равнодушный вопрос по программе:

- Ответьте мне, Курочкин, как влияет ил реки Мозамбик на

экономическое развитие народов Индонезии? - или еще какой-то вздор.

Ответа не последовало,

- Начертите мне пожалуйста, профиль Западного Гиндукуша или, ну,

скажем, Восточного Карабаха.

Молчание.

Ирина Валентиновна, пораженная, смотрела на его широченные плечи и

эту типичную мужскую улыбочку, всегда возмущавшую все ее существо.

- А глаза-то голубые, - пробасил удивительный семиклассник.

- Единица! Садитесь! - Ирина Валентиновна вспыхнула, вскочила,

пронесла свои сокровища вон из класса.

- Ребята! - завопил за дверью удивительный семиклассник. - Училка в

меня втрескалась!

С тех пор началось: закачались Западные и Восточные Гиндукуши,

Восточный Карабах совместно с озером Эри влился в экономическое засилье

неоколониалистских элементов всех Гвиан и зоны лесостепей.

Ирина Валентиновна и в институте-то была очень плохо успевающей

студенткой, а тут в ее головушке все перепуталось: на все даже самые

сложные вопросы удивительный семиклассник Боря Курочкин отвечал

"комплиментом".

Ирина Валентиновна, закусив губки, осыпала его единицами и двойками.

Положение было почти катастрофическим - во всех четвертях колы и лебеди, с

большим трудом удалось Ирине Валентиновне вывести Курочкину годовую

пятерку.

В течение всего учебного года удивительный семиклассник возмущал все

существо педагога, надумавшего к весне поездку в субтропические зоны.

Пенясь, взбухая пузырями, полетело в чемодан голубое, розовое, черное

в сеточку-экзотик, перлончик, нейлончик, жатый конфексион, эластик,

галантерея, бижутерия, и сверху рельефной картой плоскогорья Гоби легло

умопомрачительное декольте-волан для ночных фокстротов; щелкнули замки.

- Очей немые разговоры забыть так скоро, забыть так скоро, - на

прощание спела радиоточка.

Ирина Валентиновна выбежала на улицу и зашагала к сельпо. Куры,

надоевшие, оскорбляющие вислыми грязными гузками любое душевное движение,

идиотски кудахтая, разлетались из-под ее жаждущих субтропического

фокстрота ног.

- Одну минуточку, Ирина Валентиновна! - крикнул педагогу удивительный

семиклассник Боря Курочкин.

Он преследовал ее по мосткам до самого сельпо на виду у всего

райцентра, глядя сбоку кровавым глазом лукавого маленького льва.

У крыльца сельпо стояла уже бортовая машина, груженная бочкотарой.

Бочкотара была в печальном состоянии от бесчеловечного обращения, от

долголетнего забвения ее запросов и нужд - совсем она затарилась,

затюрилась, зацвела желтым цветком, хоть в отставку подавай.

Возле машины, картинно опершись на капот, стоял монументальный

Шустиков Глеб, военный моряк. Никаких следов вчерашней беседы с

механизаторами на чистом его лице не было, ибо был Глеб по специальности

штурмовым десантником и очень хорошо умел защищать свое красивое лицо.

Он смотрел на подходящую, почти бегущую Ирину Валентиновну, смотрел с

преогромным удивлением и совершенно не замечал удивительного школьника

Борю Курочкина.

- Как будто мы с вами попутчики до Коряжска? - любезно спросил моряк

педагога и подхватил чемоданчик.

- Это определенно, - весело, с задорцем ответила Ирина Валентиновна,

радуясь, такому началу, и уничижительно взглянула через плечо на

удивительного семиклассника.

- А дальше куда следуете, милая девушка?

- Я еду в субтропическую зону Черного моря. А вы?

- Примерно в эту же зону, - сказал моряк, удивляясь такой удаче.

- Какая, вы думаете, сейчас погода в субтропиках? - продолжала

разговор педагог главным образом для того, чтобы унизить удивительного

школьника.

- Думаю, что погода там располагает... к отдыху, - ответил с улыбкой

моряк.

Увидев эту улыбку и поняв ее, бубукнул Боря Курочкин детскими губами,

фуфукнул детским носом.

- Ну, я пошел, - сказал он.

Он ушел, заметая пыль новомодными клешами, ссутулившись, плюясь во

все стороны. Жизнь впервые таким образом хлопнула удивительного

семиклассника пыльным мешком по голове.

Моряк подсадил педагога (при подсадке еще раз удивился своему

везению), махнул и сам через борт. Уютно устроившись на бочкотаре, они

продолжали разговор и даже не заметили, как на бочкотару голодной рысью

вскарабкался третий пассажир-старик Моченкин дед Иван.

Старик Моченкин по привычке быстро осмотрел бочкотару на предмет

колорадского жука, не нашел такового и, пристроившись у кабины, написал в

район жалобу на учительницу Селезневу, голыми коленками завлекающую

военнослужащих. А чему она научит подрастающее поколение?

На крыльце появилась сладко зевающая Сима.

- Эге, Глеб Иванович, как вы удачно приспособились, - протянула она.

- Ой, да это вы, Ирина Валентиновна? Извиняйте за неуместный намек, -

пропела она с томным коварством и обменялась с моряком понимающими

улыбками. - Э, а ты куда собрался, дед Иван?

- Я с твоей бабкой на печи не лежал, - сердито пшикнул старик

Моченкин, - Ты лучше письмо это в ящик брось. - И передал буфетчице донос

на педагога.

На крыльцо выскочил чумовой Володя Телескопов, рожа вся в яичнице,

- Все в порядке, пьяных нет! - заорал он, - Эй, Серафима, где мой

кепи, где лайковые перчатки, где моя книженция, сборник сказок? Дай-ка мне

десятку, Серафима, подарок тебе куплю в Коряжске, промтовар тебе куплю,

будешь рада.

- Значит, заедешь за сыном лесничего, - сказала Сима, - и сразу в

Коряжск. Бочкотару береги, она у нас нервная. Десятки тебе не дам, а на

пол-литра сам наберешь. Смотри, на пятнадцать суток не загреми, разлюблю.

И тут она по-женски, никого не стыдясь, поцеловала Телескопова в

некрасивые губы.

Володька сел за руль, дуднул, рванул с места. Бочкотара крякнула,

осела, пассажиры повалились на бока.

Через десять минут безумный грузовик на лихом вираже, на одних только

правых колесах влетел во двор лесничества.

Вадим Афанасьевич снялся было со своим элегантным чемоданом, скорее

даже портпледом, но родственники, дружно рыдая, ловко навьючили на него

огромный, тяжеленный рюкзак с вареньем. Халигалия тут чуть не лишилась

своего лучшего друга, ибо мешок едва не переломил консультанта пополам.

Вадим Афанасьевич расположился было уже в кабине, как вдруг заметил в

кузове на бочкотаре особу противоположного пола. Он предложил ей занять

место в кабине, но Ирина Валентиновна наотрез отказалась: ветер дальних

дорог совсем ее не страшил, скорее вдохновлял,

Старик Моченкин тоже отверг интеллигентные приставания, он не хотел

покидать наблюдательный пост. Вадим Афанасьевич совсем уже растерялся от

своего джентльменства и предложил место в кабине Шустикову Глебу как

военнослужащему.

- Кончай, кореш. Садись и не вертухайся, - довольно сердито оборвал

его Глеб, и Вадим Афанасьевич, покоробленный "корешем", сел в кабину.

И наконец тронулись. Жутко прогрохотали через весь райцентр: мимо

агрономского дома, возле которого лицом к стене стояла маленькая фигурка с

широкими, трясущимися от рыданий плечами; мимо Дома культуры, с крыльца

которого салютовал отъезжающим мужской актив; мимо моченкинекого дома,

неподозревающего о карающем Алименте; мимо вальяжно-лукавой Симы на

пылающем фоне мандариновой настойки; мимо палисадника с георгинами, за

которыми любовно хмурил брови на родственный грузовик старший Телескопов,

- и вот выехали в поля. До Коряжска было шестьдесят пять километров, то

есть часа два езды с учетом местных дорог и без учета странностей

Володиного характера.

Странности эти начали проявляться сразу. Сначала Володя оживленно

болтал с Вадимом Афанасьевичем, вернее, говорил только сам, поражая

интеллигентного собеседника рассказом о своей невероятной жизни...

- ...короче забежали с Эдиком в отдел труда и найма а там одна рожа

шесть на шесть пуляет нас в обком профсоюза дорожников а вместе с нами был

этот сейчас не помню Ованесян-Петросян-Огднесян блондин с которым в

нападении "Водника" играли в Красноводске ну кто-то плечом надавил на

буфет сопли-вопли я говорит вас в колонию направлю а кому охота хорошо

мужик знакомый с земснаряда ты говорит Володя слушай меня и заявление

движимый чувством применить свои силы ну конечно газ газ газ а Эдик мы с

ним плоты гоняли на Амуре пошли говорит на Комсомольское озеро сами рыли

сами и кататься будем с двумя чудаками ялик перевернули а старик говорит я

на вас акт составлю или угости Витька Иващенко пришлепал массовик здоровый

был мужик на геликоне лабал а я в барабан бил похоронная команда а сейчас

второй уж год под планом ходит смурной как кот Егорка и Буркин на огонек

младший лейтенант всех переписал чудохам говорит вышлю а нам на кой фиг

такая самодеятельность улетели в Кемерово в багажном отделении а там газ

газ газ вы рыбу любите?

...потом вдруг замолчал, помрачнел, угрожающе засопел носом. Вадим

Афанасьевич сначала испугался, прижался к стенке, потом понял - человек

почему-то страдает.

И в кузове на бочкотаре жизнь складывалась сложно. Бочкотара от

невероятной Володиной езды и от ухабов проселочных дорог очень страдала,

скрипела, трещала, разъезжалась, раскатывалась на части, теряла свое лицо.

Пассажиры то и дело шлепались с нее на доски, набивали шишки, все шло

к членовредительству, но тут моряк Шустиков Глеб нашел выход из положения:

перевернув всю бочкотару на попа, он предложил пассажирам занять каждому

свою ячейку.

Бочкотара почувствовала себя устойчивей, сгруппировалась, и пассажиры

уютно расположились в ее ячейках и продолжали свою жизнь.

Старик Моченкин писал заявление на Симу за затоваривание бочкотары,

на Володю Телескопова за связь с Симой, на Вадима Афанасьевича за оптовые

перевозки приусадебного варенья, а также продолжал накапливать материал на

Глеба и Ирину Валентиновну.

Раскрасневшаяся, счастливая Ирина Валентиновна что-то все лепетала о

субтропиках, придерживала летящие свои умопомрачительные волосы,

взглядывала мельком на лаконичное мужественное лицо моряка и внутренне

озарялась, а моряк кивал, улыбаясь, "в ее глаза вникая долгим взором".

Внезапно грузовик резко остановился. Бочкотара вскрикнула, в ужасе

перемешала свои ячейки, так что Ирина Валентиновна вдруг оказалась рядом

со стариком Моченкиным и была им строго ухвачена.

Из кабины вылез мрачней тучи Володя Телескопов.

- Ну-ка, Глеб, слезь на минутку, - сказал он, глядя не на Глеба, а в

бескрайние поля,

Моряк, недоумевающе пожав плечами, махнул через борт.

- Пройдем-ка немного, - сказал Телескопов.

Они удалились немного по грунтовой дороге,

- Скажи мне, Глеб, только честно, - Володя весь замялся, затерся, то

насупливался, то выпячивал жалкую челюсть, взвизгивал угрожающе. - Только

честно, понял? У тебя с Симкой что-нибудь было?

Шустиков Глеб улыбнулся и обнял его дружеской рукой,

- Честно, Володя, ничего не было.

- А глаз на нее положил, ну, ну? - горячился Володя. - Дошло до меня,

понял, допер я сейчас за рулем!

- Знаешь песню? - сказал Глеб и тут же спел хорошим, чистым голосом;

- "Если узнаю, что Друг влюблен, а я на его пути, уйду с дороги, такой

закон - третий должен уйти..."

- Это честно? - спросил Володя тихо.

- Могу руку сжечь, как Сцевола, - ответил моряк.

- Да я тебе верю! Поехали! - заорал вдруг Володя и захохотал.

Дальше они ехали спокойно, без всяких треволнений, мимо

бледно-зеленых полей, по которым двигались сенокосилки, мимо голубых рощ,

мимо деревень с ветряками, с журавлями, с обглоданными церквами, мимо

линий высокого напряжения. Пейзаж был усыпляюще ровен, мил, благолепен,

словно тихая музыка струилась в воздухе, и идиллически расписывали небо

реактивные самолеты. Вот так они ехали, ехали, а потом заснули.

Первый сон Вадима Афанасьевича

По авеню Флорида-ди-Маэстра разгуливал весьма пристойно большой

щенок, ростом с корову.

Собаки к добру!

- А, Карабанчель! - на правах старого знакомого приветствовал его

Вадим Афанасьевич. - Как поживает ваша матушка?

Матушка Карабанчеля, бессменный фаворит национальных скачек, усатая и

цветущая, как медная труба, тетя Густа высунулась с румяными лепешками со

второго этажа траттории "Моя Халигалия".

- Синьор Дрожжинин!

Улица покрылась простыми халигалийцами. Многотысячная толпа присела

на корточки в тени агавы и кактуса, Вадим Афанасьевич, или почти он,

нет-нет, водителя отметаем и старичка отметаем, папа и мама не в счет,

лично он влез "на пальму" обсудил с простыми халигалийцами насущные

вопросы дружбы с зарубежными странами.

Кривя бледные губы в дипломатической улыбке, появилась Хунта. На

ногах у нее были туфли-шпильки, на шее вытертая лисья горжетка. Остальное

все свисало, наливалось синим. Дрожали под огромным телом колосса слабые

глиняные ножки.

- А я уж думала, наш друг приехал, синьор Сиракузерс, а это всего

лишь вы, месье Дрожжинин. Какое приятное разочарование!

Ночь Вадим Афанасьевич провел в болотистой низменности Куккофуэго,

Вокруг сновали кровожадные халигалийские петухи и ядовитые гуси, но солнце

все-таки встало над многострадальной страной.

Вадим Афанасьевич протер глаза. К нему по росе шел Хороший Человек,

простой пахарь с циркулем и рейсшиной.

Первый сон моряка Шустикова Глеба

Боцман Допекайло дунул в серебряную дудку.

- Подъем, манная каша!

Манная каша, гремя сапогами, разобрала оружие.

- Старшина II статьи Шустиков Глеб, с кем вчера познакомились?

- С инженером-химиком, товарищ гвардии боцман,

- Молодец! Награждаетесь сигаретами "Серенада". Кок, пончики для

Шустикова!

Прямо с пончиком в зубах в подводное царство. Плывем с аквалангами,

вкусные пончики, а рядом Гулямов пускает пузыри - отработка операции

"Ландыш". Светлого мая привет! Следующий номер нашей программы - прыжок с

парашютом.

Кто это рядом висит на стропах, лыбится, как мамкин блин? А, это

Шустиков Глеб, растущий моряк, Как же, как же, видел его в зеркале в кафе

"Ландыш". Вот проблема, кем стать: аспирантом или адъюнктом?

А внизу под сапогами оранжерея ботанического сада. Или же

разноцветные зонтики? Зонтики раздвигаются, а под ними знакомые девушки:

инженер-химик, инструктор роно, почвовед, лингвист, подруги дней его

суровых. Мимо, камнем, боцман Допекайло.

- Промахнешься, Шустиков, гальюны тебе чистить!

Ветер 10 баллов, попробуй не промахнуться. Относит, относит!

Бухнулся в стог, поспал минут шестьсот, проснулся, определился по

звездам, добрал еще пару часиков, от сна пока никто не умер. А утром вижу

- идет по роев Хороший Человек, несет свои сокровища, весь просвечивает

сквозь платье.

Первый сон старика Моченкина

И вот увидел он богатые палаты с лепным архитектурным излишеством и

гирляндом. Батюшки светы родные, Пресвятая Дева Богородица, как говаривала

отсталая матушка под влиянием крепостного ига.

Образована авторитетная комиссия по разбору заявлений нижеследующего

вышеизложенного.

Его проводят в предбанник с кислым квасом... Уже в предбаннике!

...вручают единовременный подарок сухим пайком. Нате вам сала

шашнадцать кило, нате урюку шашнадцать кило, сахару для самогонки

шашнадцать кило.

Потом проводят в залу двухсветную, красным бархатом убранную, ставят

на колени, власы ублажают подсолнечным маслом из каленых семян,

расчесывают на прямой пробор.

В президиуме авторитетная комиссия с председателем. Председатель из

себя солидный, очень знакомый, членистоногий - батюшки светы, Колорадский

Жук. По левую, по правую руку жучата малые, высокоактивные.

- Заявления ваши рассмотрены в положительном смысле, - внушительным

голосом говорит председатель.

- Разрешите слово в порядке ведения, - пискнул малый жучок.

Душа старика Моченкина похолодела - разоблачат, разоблачат!

- Посмотрите на него внимательно, уважаемая комиссия, ведь это же

картошка. По всему свету рыщем, найти не можем, а тут перед нами

высококачественный клубень.

Принято решение, сами знаете какое.

Еле выбрался в щель подпольную, выскочил на волю вольную. В окно

видал своими глазами - жуки терзали огромный клубень.

Ночь провел на Квасной Путяти в темени и тоске. Подбирался ложный

крокодил, цапал замками за ноги, щекотал.

А утром вижу, идет по росе осиянной молодой защитник - Хороший

Алимент,

Первый сон педагога Ирины Валентиновны Селезневой

Она давно уже подозревала существование не включенной в программу

главы Эластик-Мажестик-Семанифик...

Гули-гулишки-гулю, я тебя люблю... На карнавале под сенью ночи вы мне

шептали - люблю вас очень...

Это староста первого потока рыжий Сомов взял ее на буксир как

плохоуспевающую.

Помните, у Хемингуэя? Помните, у Дрюона? Помните, у Жуховицкого? Да

ой! Нахалы какие, за какой-то коктейль "Мутный таран" я все должна

помнить.

А сверху, сверху летят, как опахала, польские журналы всех стран.

- Встаньте, дети!

Встали маленькие львы с лукавыми глазами.

Ой, вспомнила - это лев Пиросманишвили. Если вы сложный человек, вам

должны нравиться примитивы. Так говаривал ей руководитель практики Генрих

Анатольевич Рейнвольф. Наговорили они ей всякого, а оценка - три.

И все ж: гули-гулюшки-гулю-я-тебя-люблю-на-карнавале-под-сенью-ночи

кружились красавцы в полумасках на танцплощадке платформы Гель-Гью.

Ирочка, деточка, иди сюда, мячик дам. Бабушка, а зачем тебе такие большие

руки? Чтобы обнять тебя. А зачем тебе эта лопата? Бери лопату, копай яму,

сбрасывай сокровища!

На маленькой опушке,

Среди зеленых скал,

Красивую бабешку

Волчишка повстречал.

Прощайтесь, гордо поднимите красивую голову. Не сбрасывайте сокровищ!

Стоп, вы спасены. К вам по росе идет Хороший Человек, и клеши у него

мокрые до колен.

Первый сон Володи Телескопова

В медпункте над ним долго мудрили: вливали спецсознание через

резиновый шланг - ох, - врачи-паразиты, - промывали бурлящий организм.

Однако полегчало - встал окрыленный.

Директор с печки слез, походил вокруг в мягких валенках, гукнул;

- Дать товарищу Телескопову самый наилучший станок высотой с гору.

- Э, нет, - говорю, - ты мне сначала тарифную сетку скалькулируй.

Директор на колени перед ним.

- Что ты, Володя, да мы в лепешку расшибемся! Мы тебя путевкой

награждаем в Цхалтубо.

Здрасьте, вот вам и Цхалтубо. Вся эта Цхалтуба ваша по грудь в снегу.

Трактор идет, Симка позади, очень большая на санном прицепе.

Володенька. Володенька,

Ходи ко мне зимой,

Люби, пока молоденька,

Хорошенький ты мой.

Понятное дело, не вынесла душа поэта позора мелочных обид, весь утоп

в пуховых подушках, запутался в красном одеяле, рожа вся в кильках

маринованных, лапы в ряпушке томатной. Однако не зажимают, наливают

дополна.

Утром заявляется Эдюля, Степан и этот, как звать, не помню,

- Айда, Володя, на футбол.

Футбол катился здоровенный, как бык с ВДНХ. Бобан, балерина

кривоногая, сколько мы за тебя болели, сколько души вложили, бацнул

"сухого листа", да промазал. Иван Сергеич тут же его под конвой взял на

пятнадцать суток. Помню как сейчас, во вторник это было.

А Симка навалилась: Володенька, Володенька, любезный мой, свези

бочкотару в Коряжск. Она у меня нервная, капризная, я за нее перед

Центросоюзом в ответе.

Ну, везу. Как будто в столб сейчас шарахнусь. Жму на тормоза, кручу

баранку. Куда летим, в кювет, что ли? Тяпнулись, потеряли сознание,

очнулись. Глядим, а к нам по росе идет Хороший Человек, вроде бы на

затылке кепи, вроде бы в лайковой перчатке узкая рука, вроде бы Сережка

Есенин.

Удар, по счастью, был несильный. От бочкотары отлетели лишь две-три

ее составные части, но и этот небольшой урон причинил ей, такой

чувствительной, неслыханные страдания.

Грузовик совершенно целый лежал на боку в кювете.

Моряк и педагог, сидя на стерне, в изумлении смотрели друг на друга,

охваченные все нарастающим взаимным чувством.

Старик Моченкин уже бегал по полю, ловил в воздухе заявления,

кассации, апелляции.

Вадим Афанасьевич, всегда внутренне готовый к катастрофам,

невозмутимо, по "правилам англичанства", набивал свою трубочку.

Володя Телескопов еще с полминуты после катастрофы спал на руле, как

на мягкой подушке, блаженно улыбался, словно встретил старого друга, потом

выскочил из кабины, бросился к бочкотаре. Найдя ее в удовлетворительном

состоянии, он просиял и о пассажирах побеспокоился.

- Але, все общество в сборе?

Он обошел всех пассажиров, задавая вопрос:

- Вы лично как себя чувствуете?

Все лично чувствовали себя прекрасно и улыбались Володе ободряюще,

только старик Моченкин рявкнул что-то нечленораздельное. В общем-то и он

был доволен: бумаги все поймал, пересчитал, подколол.

Тогда, посовещавшись, решили перекусить. Развели на обочине костерок,

заварили чай. Вадим Афанасьевич вскрыл банку вишневого варенья.

Володя предоставил в общее пользование свое любимое кушанье - коробку

тюльки в собственном соку.

Шустиков Глеб, немного смущаясь, достал мамашины твороженники, а

Ирина Валентиновна - плавленый сыр "Новость", утеху ее девического

одиночества.

Даже старик Моченкин, покопавшись в портфеле, вынул сушку.

Сели вокруг костерка, завязалась беседа.

- Это что, даже не смешно, - сказал Володя Телескопов, - Помню, в

Усть-Касимовском карьере генераторный трактор загремел с верхнего профиля.

Четыре самосвала в лепешку. Танками растаскивали. А вечером макароны

отварили, артельщик к ним биточки сообразил. Фуганули как следует.

- Разумеется, бывают в мире катастрофы и посерьезнее нашей, -

подтвердил Вадим Афанасьевич Дрожжинин. - Помню, в 1964 году в Пуэрто, это

маленький нефтяной порт в... - Он смущенно хмыкнул и опустил глаза: - ...в

одной южноамериканской стране, так вот в Пуэрто у причала загорелся

Панамский танкер. Если бы не находчивость Мигеля Маринадо,

сорокатрехлетнего смазчика, дочь которого... впрочем... хм... да... ну,

вот так.

- Помню, помню, - покивал ему Володя.

- А вот у нас однажды, - сказал Шустиков Глеб, - лопнул

гидравлический котел на камбузе. Казалось бы, пустяк, а звону было на весь

гвардейский экипаж. Честное слово, товарищи, думали, началось.

- Халатность еще и не к тому приводит, - проскрипел старик Моченкин,

уплетая твороженники, тюльку в собственном соку, вишневое варенье, сыр

"Новость", хлебая чай, зорко приглядывая за сушкой, - От халатности бывают

и пожары, когда полыхают цельные учреждения. В тридцать третьем годе в

Коряжске-втором от халатности инструктора Монаховой, между прочим, моей

сестры, сгорел ликбез, МОПР и Осоавиахим, и получился вредительский акт.

- А со мной никогда ничего подобного не было, и это замечательно! -

воскликнула Ирина Валентиновна и посмотрела на моряка голубым прожекторным

взором.

Ой, Глеб, Глеб, что с тобой делается? Ведь знал же ты раньше,

красивый Глеб, и инженера-химика, и технолога Марину, и множество лиц с

незаконченным образованием, и что же с тобой получается здесь, среди

родных черноземных полей?

Честно говоря, и с Ириной Валентиновной происходило что-то необычное.

По сути дела, Шустиков Глеб оказался первым мужчиной, не вызвавшим а ее

душе стихийного возмущения и протеста, а, напротив, наполнявшим ее душу

какой-то умопомрачительной тангообразной музыкой.

Счастье ее в этот момент было настолько полным, что она даже не

понимала, чего ей еще не хватает. Ведь не самолета же в небе с прекрасным

летчиком за рулем?!

Она посмотрела в глубокое, прекрасное, пронизанное солнцем небо и

увидела падающий с высоты самолет. Он падал не камнем, а словно перышко,

словно маленький кусочек серебряной фольги, а ближе к земле стал

кувыркаться, как гимнаст на турнике.

Тогда и все его увидели.

- Если мне не изменяет зрение, это самолет, - предположил Вадим

Афанасьевич.

- Ага, это Ваня Кулаченко падает, - подтвердил Володя.

- Умело борется за жизнь, - одобрительно сказал Глеб.

- А мне за него почему-то страшно, - сказала Ирина Валентиновна.

- Достукался Кулаченко, добезобразничался, - резюмировал старик

Моченкин.

Он вспомнил, как третьего дня ходил в окрестностях райцентра, считал

копны, чтоб никто не проворовался, а Ванька Кулаченко с бреющего полета

фигу ему показал.

Самолет упал на землю, попрыгал немного и затих. Из кабины выскочил

Ваня Кулаченко, снял пиджак пилотский, синего шевиота с замечательнейшим

золотым шевроном, стал гасить пламя, охватившее было мотор, загасил это

пламя и, повернувшись к подбегающим, сказал, сверкнув большим, как желудь,

золотым зубом:

- Редкий случай в истории авиации, товарищи!

Он стоял перед ними - внушительный, блондин, совершенно целый -

невредимый Ваня Кулаченко, немного гордился, что свойственно людям его

профессии,

- Сам не понимаю, товарищи, как произошло падение, - говорил он с

многозначительной улыбкой, как будто все-таки что-то понимал. - Я спокойно

парил на высоте двух тысяч метров, высматривая объект для распыления

химических удобрений, уточняю - суперфосфат. И вот я спокойно парю, как

вдруг со мной происходит что-то загадочное, как будто на меня смотрят

снизу какие-то большие глаза, как будто какой-то зов, - он быстро взглянул

на Ирину Валентиновну. - Как будто крик, извиняюсь, лебедихи. Тут же теряю

управление, и вот я среди вас.

- Где начинается авиация, там кончается порядок, - сердито сказал

Шустиков Глеб, поиграл для уточнения бицепсами и увел Ирину Валентиновну

подальше.

Володя Телескопов тем временем осмотрел самолет, ободрил Ваню

Кулаченко,

- Ремонту тут, Иван, на семь рублей с копейками. Еще полетаешь, Ваня,

на своей керосинке. Я на такой штуке в Каракумах работал, машина надежная.

Иной раз скапотируешь в дюны - пылища!

- Как же, полетаете, гражданин Кулаченко, годков через десять -

пятнадцать обязательно полетаете, - зловеще сказал старик Моченкин.

- А вот это уже необоснованный пессимизм! - воскликнул Вадим

Афанасьевич и очень смутился.

- Значит, дальше будем действовать так, - сказал на энергичном

подходе Шустиков Глеб, - Сначала вынимаем из кювета наш механизм, в потом

берем на буксир машину незадачливого, хе-хе, ха-ха, авиатора. Законно,

Володя?

- Между прочим, товарищи, я должен всем нам сделать замечание, -

вдруг пылко заговорил Вадим Афанасьевич. - Где-то по большому счету мы

поступили бесчеловечно по отношению к бочкотаре. Извините, друзья, но мы

распивали чаи, наблюдали редкое зрелище падения самолета, а в это время

бочкотара лежала всеми забытая, утратившая несколько своих элементов. Я бы

хотел, чтобы впредь это не повторялось.

- А вот за это, Вадик, я тебя люблю на всю жизнь! - заорал Володя

Телескопов и поцеловал Дрожжинина.

Потрясенный поцелуем, а еще больше "Вадиком", Вадим Афанасьевич

зашагал к бочкотаре.

Вскоре они двинулись дальше в том же порядке, но только лишь имея на

буксире самолет. Пилот Ваня Кулаченко сидел в кабине самолета, читал

одолженный Володей Телескоповым "Сборник гималайских сказок", но не до

чтения ему было: золотистые, трепетавшие на ветру волосы педагога

Селезневой, давно уже замеченной им в среде районной интеллигенции, не

давали ему углубиться в фантастическую поэзию гималайского народа.

Ведь сколько раз, бывало, пролетал Ваня Кулаченко на бреющем полете

над домом педагога, сколько раз уж сбрасывал над этим домом букетики

полевых и культурных цветов! Не знал Ваня, что букетики эти попадали

большей частью на соседний двор, к тете Нюше, которая носила их своей

козе.

В сумерках замаячила впереди в багровом закате водонапорная башня

Коряжека, приблизились огромные тополя городского парка, где шла

предвечерняя грачиная вакханалия.

Казалось бы, их совместному путешествию подходил конец, но нет - при

приближении водонапорная башня оказалась куполом полуразрушенного собора,

а тополя на поверку вышли дубами. Вот тебе и влопались - где же Коряжск?

Старик Моченкин выглянул из своей ячейки, ахнул, забарабанил вострыми

кулачками по кабине.

- Куды завез, ирод? Это же Мышкин! Отсюда до Коряжека сто верст!

Вадим Афанасьевич выглянул из кабины.

- Какой милый патриархальный городок! Почти такой же тихий, как

Грандо-Кабальерос.

- Точно, похоже, - подтвердил Володя Телескопов.

По главной улице Мышкина в розовом сумерке бродили, удовлетворенно

мыча, коровы, пробегали с хворостинами их бойкие хозяйки. Молодежь

сигаретила на ступеньках клуба. Ждали кинопередвижку. Зажглась мышкинская

гордость - неоновая надпись "Книжный коллектор".

- Отсюда я Симке письмо пошлю, - сказал Володя Телескопов.

Письмо Володи Телескопова

его другу Симе

Здравствуйте, многоуважаемая Серафима Игнатьевна! Пишет ним,

возможно, незабытый Телескопии Владимир. На всякий случай сообщаю о

прибытии в город Мышкин, где и заночуем. Не грусти и не печаль бровей.

Бочкотара в полном порядочке. Мы с Вадиком ее накрыли брезентом, а также

его клетчатым одеялом, вот бы нам такое, сейчас она не предъявляет никаких

претензий и личных пожеланий.

Насчет меня, Серафима Игнатьевна, не извольте беспокоиться.

Во-первых, полностью контролирую свое самочувствие, а, во-вторых,

мышкинский участковый старший сержант Биродкин Виктор Ильич, знакомый вам

до нашей любви, гостит сейчас у братана младшего лейтенанта Бородкина,

также вами известного, в Гусятине.

Пусть струится над твоей избушкой тот вечерний несказанный свет.

Кстати, передайте родителям пилота Кулаченко, что он жив-здоров, чего

и им желает.

Сима помнишь пойдем с тобою в ресторана зал нальем вина в искрящийся

бокал нам будет петь о счастье саксофон а если чего узнаю не обижайся.

Дорогой сэр, примите уверения в совершенном к вам почтении.

Бате моему сливочного притарань полкило за наличный расчет.

Целую крепко моя конфетка.

Владимир.

Представьте себе березовую рощу, поднимающуюся на бугор. Представьте

ее себе как легкую и сквозную декорацию нехитрой драматургии красивых

человеческих страстей. Затем для полного антуража поднимется над бугром и

повиснет за березами преувеличенных размеров луна, запоют ночные птицы,

свидетели наших тайн, запахнут мятные травы, и Глеб Шустиков, военный

моряк, ловким жестом постелет на пригорке свой видавший всякое бушлат, и

педагог Селезнева сядет на него в трепетной задумчивости.

Глеб, задыхаясь, повалился рядом, ткнулся носом в мятные травы.

Романтика, хитрая лесная ведьма с лисьим пушистым телом, изворотливая, как

тать, как росомаха, подстерегающая каждый наш неверный шаг, бацнула Глебу

неожиданно под дых, отравила сладким газом, загипнотизировала расширенными

лживопечальными глазами.

Спасаясь, Глеб прижался носом к матери-земле.

- Не правда ли, в черноземной полосе, в зоне лесостепей тоже есть

своя прелесть? - слабым голосом спросила Ирина Валентиновна. - Вы не

находите, Глеб? Глеб? Глебушка?

Романтика, ликуя, кружила в березах, то ли с балалайкой, то ли с

мандолиной.

Глеб подполз к Ирине Валентиновне поближе.

Романтика, ойкнув, бухнулась внезапно в папоротники, заголосила

дивертисмент.

А Глеб боролся, страдая, и все его бронированное тело дрожало, как

дрожит палуба эсминца на полном ходу.

Романтика, печально воя, уже сидела над ними на суку гигантским

глухарем.

- В общем и целом, так, Ирина, - сказал Шустиков Глеб, - честно

говоря, я к дружку собирался заехать в Бердянск перед возвращением к месту

прохождения службы, но теперь уж мне не до дружка, как ты сама понимаешь.

Они возвращались в Мышкин по заливным лугам. Над ними в ночном ясном

небе летали выпи. Позади на безопасном расстоянии, маскируясь под

обыкновенного культработника, плелась Романтика, манила аккордеоном.

- Первые свидания, первые лобзания, юность комсомольскую никак не

позабыть...

- Отстань! - закричал Глеб. - Поймаю-кишки выпущу!

Романтика тут же остановилась, готовая припустить назад в рощу.

- Оставь ее, Глеб, - мягко сказала Ирина Валентиновна. - Пусть идет.

Ее тоже можно понять.

Романтика тут же бодро зашагала, шевеля меха.

- ...тронутые ласковым загаром руки обнаженные твои...

А на площади города Мышкин спал в отцепленном самолете

пилот-распылитель Ваня Кулаченко.

Сон пилота Вани Кулаченко

Разноцветными тучками кружили над землей нежелательные инсекты.

- Мне сверху видно все, ты так и знай! Сейчас опылю!

В перигее над районом Европы поймал за хвост внушительную стрекозу.

Со всех станций слежения горячий пламенный привет и вопрос:

- Бога видите, товарищ Кулаченко?

- Бога не вижу. Привет борющимся народам Океании!

На всех станциях слежения:

- Ура! Бога нет! Наши прогнозы подтвердились!

- А ангелов видите, товарищ Кулаченко?

- Ангелов как раз вижу.

Навстречу его космическому кораблю важно летел большим лебедем Ангел.

- Чем занимаетесь в обычной жизни, товарищ Кулаченко?

- Распыляю удобрения, суперфосфатом ублажаю матушку-планету.

- Дело хорошее. Это мы поприветствуем. - Ангел поаплодировал мягкими

ладошками. - Личные просьбы есть?

- Меня, дяденька Ангел, учительница не любит.

- Знаем, знаем. Этот вопрос мы провентилируем. Войдем с ним к

товарищу Шустикову. Пока что заходите на посадку.

Ляпнулся в землю. Гляжу-идет по росе Хороший Человек, то ли

учительница, то ли командир отряда Жуков.

Вадим Афанасьевич Дрожжинин тем временем сидел на завалинке

мышкинского дома приезжих, покуривал свою трубочку.

Кстати говоря, история трубочки. Курил ее на Ялтинской конференции

лорд Биверлибрамс, личный советник Черчилля по вопросам эксплуатации

автомобильных покрышек, а ему она досталась по наследству от его

деда-адмирала и меломана Брамса, долгие годы прослужившего хранителем

печати при дворе короля Мальдивских островов, а дед, в свою очередь,

получил ее от своей бабки, возлюбленной сэра Элвиса Кросбн, удачливого

капера Ее Величества, друга сэра Френсиса Дрейка, в сундуке которого и

была обнаружена трубочка. Таким образом, история трубочки уходила во тьму

великобританских веков.

Лорд Биверлибрамс, тоже большой меломан, будучи в Москве, прогорел на

нотах и уступил трубку за фантастическую цену нашему композитору

Красногорскому-Фишу, а тот, в свою очередь, прогорев, сдал ее в одну из

московских комиссионок, где ее и приобрел за ту же фантастическую цену

нынешний сосед Вадима Афанасьевича, большой любитель конного спорта,

активист московского ипподрома Аркадий Помидоров.

Однажды, будучи в отличнейшем настроении, Аркадий Помидоров уступил

эту историческую английскую трубку своему соседу, то есть Вадиму

Афанасьевичу, но, конечно, по-дружески, за цену чисто символическую, за

два рубля восемьдесят семь копеек.

Итак, Вадим Афанасьевич сидел на завалинке и по поручению Володи

сторожил бочкотару, уютно свернувшуюся под его пледом "мохер",

Ему нравился этот тихий Мышкин, так похожий на Грандо-Кабальерос, да

и вообще ему нравилось сидеть на завалинке и сторожить бочкотару, ставшую

ему родной и близкой,

Да, если бы не проклятая Хунта, давно бы уже Вадим Афанасьевич

съездил в Халигалию за невестой, за смуглянкой Марией Рохо или за

прекрасной Сильвией Честертон (английская кровь!), давно бы уже построил

кооперативную квартиру в Хорошево-Мневниках, благо за годы умеренной жизни

скоплена была достаточная сумма, но...

Вот таким тихим, отвлеченным мыслям предавался Вадим Афанасьевич в

ожидании Телескопова, иногда вставая и поправляя плед на бочкотаре.

Вдруг в конце улицы за собором послышался голос Телескопова. Тот шел

к дому приезжих, горланя песню, и песня эта бросила в дрожь Вадима

Афанасьевича.

Ие-йе-йе, хали-гали!

Ие-йе-йе, самогон!

Ие-йе-йе, сами гнали!

Иейе-йе. сами пьем!

А кому какое дело,

Где мы дрожжи достаем... -

Распевал Володя никому, кроме Вадима Афанасьевича, не известную

халигалийскую песню. Что за чудо? Что за бред? Уж не слуховые ли

галлюцинации?

Володя шел по улице, загребая ногами пыль.

- Привет, Вадька! - заорал он, подходя. - Ну и гада эта тетка Настя!

Не поверишь, по двугривенному за стакан лупит. Да я, когда в Ялте на

консервном заводе работал, за двугривенный в колхозе "Первомай" литр вина

имел, а вино, между прочим, шампанских сортов, накапаешь туда одеколону

цветочного полсклянки и ходишь весь вечер косой.

- Присядьте, Володя, мне надо с вами поговорить, - попросил Вадим

Афанасьевич,

- В общем, если хочешь, пей, Вадим, - сказал Телескопов, присаживаясь

и протягивая бутыль.

- Конечно, конечно, - пробормотал Дрожжинин и стал с усилием глотать

пахучий, сифонный, сифонноводородный, сифонно-винегретно-котлетно-хлебный,

культурный, освежающе-одуряющий напиток,

- Отлично, Вадим, - похвалил Телескопов. - Вот с тобой я бы пошел в

разведку.

- Скажите, Володя, - тихо спросил Вадим Афанасьевич. - Откуда вы

знаете халигалийскую народную песню?

- А я там был, - ответил Володя. - Посещал эту Халигалию-Малигалию.

- Простите, Володя, но сказанное вами сейчас ставит для меня под

сомнение все сказанное вами ранее. Мы, кажется, успели уже с вами друг

друга узнать и внушить друг другу уважение на известной вам почве, но

почему вы полученные косвенным путем сведения превращаете в насмешку надо

мной? Я знаю всех советских людей, побывавших в Халигалии, их не так уж

много, больше того, я знаю вообще всех людей, бывших в этой стране, и со

всеми этими людьми нахожусь в переписке. Вы, именно вы, там не были,

- А хочешь заложимся? - спросил Володя.

- То есть как? - оторопел Дрожжинин.

- Пари на бутылку "Горного дубняка" хочешь? Короче, Вадик, был я там,

и все тут. В шестьдесят четвертом году совершенно случайно оформился

плотником на теплоход "Баскунчак", а его о Халигалию погнали, понял?

- Это было единственное европейское судно, посетившее Халигалию за

последние сорок лет, - прошептал Вадим Афанасьевич.

- Точно, - подтвердил Володя. - Мы им помощь везли по случаю

землетрясения,

- Правильно, - еле слышно прошептал Вадим Афанасьевич, его начинало

колотить неслыханное возбуждение. - А не помните ли, что конкретно вы

везли?

- Да там много чего было - медикамент, бинты, детские игрушки,

сгущенки, хоть залейся, всякого добра впрок на три землетрясения и четыре

картины художника Каленкина для больниц.

Вадим Афанасьевич с удивительной яркостью вспомнил счастливые минуты

погрузки этих огромных, добротно сколоченных картин, вспомнил массовое

ликование на причале по мере исчезновения этих картин в трюмах

"Баскунчака".

- Но позвольте, Володя! - воскликнул он. - Ведь я же знаю весь экипаж

"Баскунчака". Я был на его борту уже на второй день после прихода из

Халигалии, а вас...

- А меня, Вадик, в первый день списали, - доверительно пояснил

Телескопов. - Как ошвартовались, так сразу Помпезов Евгений Сергеевич

выдал мне талоны на сертификаты. Иди, говорит, Телескопов, отоваривайся, и

чтоб ноги твоей больше в нашем пароходстве не было, божий плотник, А в чем

дело, дорогой друг? С контактами я там кой-чего напутал.

- Володя, Володя, дорогой, я бы хотел знать подробности. Мне это

крайне важно!

- Да ничего особенного, - махнул ручкой Володя. - Стою я раз в

Пуэрто, очень скучаю. Кока-колой надулся, как пузырь, а удовлетворения

нет. Смотрю, симпатичный гражданин идет, познакомились - Мигель Маринадо.

Потом еще один работяга появляется, Хосе-Луис...

- Велосипедчик? - задохнулся Дрожжинин,

- Он, Завязали дружбу на троих, потом повторили. Пошли к Мигелю в

гости, и сразу девчонок сбежалась куча поглазеть на меня, как будто я

павлин кавказский из Мурманского зоопарка, у которого в прошлом году

Гришка Офштейн перо вырвал,

- Кто же там был из девушек? - трепетал Вадим Афанасьевич.

- Сонька Маринадова была, дочка Мигеля, но я ее пальцем не тронул,

это, Вадик, честно, затем, значит, Маришка Рохо и Сильвия, фамилии не

помню, ну а потом Хосе-Луис на велосипеде за своей невестой съездил, за

Роситой. Вернулся с преогромным фингалом на ряшке. Ну, Вадик, ты пойми,

девчонки коленками крутят, юбки короткие, я же не железный, верно?

Влюбился начисто в Сильвию, а она в меня. Если не веришь, могу карточку

показать, я ее от Симки у пахана прячу.

- Вы переписывались? - спросил Дрожжинин.

- Да и сейчас переписываемся, только Симка ее письма рвет, ревнует, А

ревность унижает человека, дорогая Симочка, это еще Вильям Шекспир железно

уточнил, а человек, Серафима Игнатьевна, он хозяин своего "я". И я вас

уверяю, дорогой работник прилавка, что у нас с Сильвией почти что и не

было ничего платонического, а если и бывало, то только когда теряли

контроль над собой. Я, может, больше любил, Симочка, по авенидам ихним

гулять с этой девочкой и с собачонкой Карабанчелем, Зверье такого типа я

люблю как братьев наших меньших, а также, Серафима, любите птиц-источник

знаний!

С этими словами Володя Телескопов совсем уже отключился, бухнулся на

завалинку и захрапел.

Тренированный по джентльменской методе Вадим Афанасьевич без особого

труда перенес легкое тело своего друга (да, Друга, теперь уже

окончательного друга) в дом приезжих и долго сидел на койке у него в

ногах, шевелил губами, думал о коварной Сильвии Честертон, ничего не

сообщившей ему о своем романе с Телескоповым, а сообщавшей только лишь о

всяких девических пустяках. Думал он также вообще о странном прелестном

характере халигалийских ветрениц, о периодических землетрясениях,

раскачивающих сонные халигалийские города, как бы в танце фанданго.

Второй сон Володи Телескопова

У Серафимы Игнатьевны сегодня день рождения, а у вас фонарь под

глазом. Начал рыться в карманах, вытащил талоны на бензин,

справочку-выручалочку о психической неполноценности, гвоздь, замок,

елового мыла кусок, красивую птицу-источник знаний, восемь копеек денег.

Начал трясти костюм, полупальто - вытряслось тарифной сетки метра

три, в ней премиальная рыба - доска-чего-тебе-надобно-старче, возвратной

посуды бутылками на шестьдесят копеек, банками на двадцать (живем!),

сборник песен "Едем мы, друзья, в дальние края", наряд на бочкотару,

расческа, пепельница, Наконец, обнаружилось искомое - вытащил из-под

подкладки завалящую маленькую ложь.

- А это у меня еще с Даугавпилса. Об бухту Троса зацепился и на ящик

глазом упал.

Верхом на белых коровах проехали приглашенные - все шишки

райпотребкооперации.

А Симка стоит в красном бархатном платье, смеется, как доменная печь

имени Кузбасса.

А его, конечно, не пускают. Выбросил за ненадобностью свою

паршивенькую ложь.

- У других и ложь-то как ложь, а у тебя и ложь-то как вошь.

Но ложь, отнюдь не как вошь, а спорее лягушкой весело шлепала к луже,

хватая на скаку комариков.

- Ворюги, позорники, сейчас я вас всех понесу! Как раз меня и

вынесли, а мимо дружина шла.

- Доставьте молодчика обратно в универмаг ДЛТ или в огороде под

капусту бросьте.

Одного меня в универмаг повезла боевая дружина, а другого меня под

капусту бросила.

Посмотрел из-за кочана - идет, идет по росе Хороший Человек, вроде бы

кабальеро, вроде бы Вадик Дрожжинин.

- Але, Хороший Человек, пойдем Серафиму спасать, баланс подбивать,

ой, честно, боюсь проворуется.

Второй сон Вадима Афанасьевича

Гаснут дальней Альпухары золотистые края, а я ползу по черепичным

крышам Халигални. Вон впереди дом, похожий на утес, ущербленный и узкий.

Он весь залит лунным светом, а наверху балкон, ниша в густой тени.

Выгнув спину, лунным леопардом иду по коньку крыши. Перед решающим

броском ощупываю рубашку, брюки-все ли на месте? Ура, все на месте!

Перепрыгиваю через улицу, взлетаю вверх по брандмауэру, и вот я на

балконе, в нише, а потом в будуаре, а в будуаре-альков, а в алькове

кровать XVI века, а на кровати раскинула юное тело Сильвия Честертон,

потомок испанских конкистадоров и каперов Ее Величества. Прыгнул на

кровать, завязалась борьба, сверкнул выхваченный из-под подушки кинжал,

ищу губы Сильвии.

СИЛЬВИЯ. - Вадим!

ОН. - Это я, любимая!

Кинжал летит на ковер. Дышала ночь восторгом сладострастья...

- Любимый, куда ты?

- Теперь я к Марии Рохо. Ночь-то одна...

У него ноги были подбиты железом, а пиджак из листовой стали.

Тедди-бойс, конечно, разбежались, потрясая длинными патлами, как козы.

Мария Рохо вздрогнула, как лань, когда он вошел.

- Вадим!

Хороши весной в саду цветочки... Это еще что, это откуда?

Иду дальше по лунным площадям, по голубым торцам, а где-то пытается

наложить на себя руки посрамленный соперник Диего Моментальный. Скрипят

рамы, повсюду открываются окна, повсюду они - прекрасные женщины Халигалии.

- Вадим!

- Спокойно, красавицы...

Вихрем в окно и из дымовой трубы, опять в окно, опять из трубы...

Габриэла Санчес, Росита Кублицки, тетя Густа, Конкордия Моро, Стефания

Сандрелли... Клятвы, мечты, шепот, робкое дыхание... Безумная мысль; а

разве Хунта не женщина? Проснулся опять в Кункофуэго в полной тоске... Как

связать свою жизнь с любимыми? Ведь не развратник же, не ветреник.

В дымных лучах солнца по росе подходил Хороший Человек.

- Я тебе, Вадик, устроил свидание с подшефной бочкотарой.

Старик Моченкин дед Иван в этот вечер в Мышкине очень сильно гордился

перед кумой своей Настасьей: во-первых, съел яичницу из десяти яиц;

во-вторых, выпил браги чуть не четверть; в-третьих, конечно, включил

радиоточку, прослушал, важно кивая, передачу про огнеупорную глину, а

также концерт "Мадемуазель Нитуш".

Кума Настасья все это время стояла у печи, руки под фартуком,

благоговейно смотрела на старика Моченкина, лишь изредка с поклонами, с

извинениями удалялась, когда молодежь под окнами гремела двугривенными.

Уважение к старику Моченкину она питала традиционное, давнее, начавшееся

еще в старые годы с баловства. Честно говоря, старик Моченкин был даже

рад, что попал в город Мышкин, да вот жаль только, что неожиданно. Кабы

раньше он знал, так теперь на столе бы уж ждал корифей всех времен и

народов - пирог со щукой. Всегда в былые годы запекала кума Настасья к его

приезду цельную щуку в тесто. Очень великолепный получался пирог - сверху

корочка румяная, а внутри пропеченная гада, империалистический хищник.

- Плесни-ка мне, кума, еще браги, - приказал старик Моченкин.

- Извольте, Иван Александрович.

- Вот здесь, кума, - старик Моченкин хлопнул ладонью по своему

портфелю ложного крокодила, - вот здесь все они у мене - и немые и

говорящие.

- Сыночки ваши, Иван Александрович?

- Не только... - Старик Моченкин строго погрозил куме пальцем. -

Отнюдь не только сыночки. Усе! - вдруг заорал он, встал и, качаясь,

направился к кровати. - Усе! Опче! Ума! - еще раз погрозил кому-то, в

кого-то потыкал длинным пальцем и залег.

Второй сон старика Моченкина

И вот увидел он - вся большая наша страна решила построить ему

пальто.

Сказано-сделано: вырыли котлован, работа закипела.

Пальтомоченкинстрой!

Заложено было пальтецо, как линейный крейсер, синего драпа, бортовка

конским волосом, груди проектируются агромаднейшие, как у Фефелова Андрона

Лукича, нате вам!

Надо бы жирности накачать под такое пальто. Беру булютень (у кого?),

беру булютень у товарища Телескопова, нашего водителя, ввожу в себе

крем-бруле, стюдень, лапшу утячию, яичню болтанку - ноль-ноль процента

результата, привес отсутствует, хоть вой! Шельмуют в семье с жирами,

жируют в шельме с семьями, а кому писать, кому челом бить? Стучи, стучи -

не достучишься. Пальто высилось над полями и рощами, как элеватор,

воротник мелкими кольцами в облаках, и вот я иду на примерку.

А посередь поля - баран неохолощенный, огромный, товарный,

товарный... А вы идите, господин-товарищ, как бы стороной, как бы между

прочим.

Так и иду, баран только землю роет, спасибо, люди добрые. Вот пальто,

а в пальте дверь, а в дверях Фефелов Андрон Лукич.

- Вам куда, гражданин хороший?

- А на примерку, Андрон Лукич.

- Хоть я и Лукич, а ты мене не тычь. Примерки, гражданин, больше не

будет. В вашем пальте давно уже краеведческий музей. Извольте за гривенник

полюбопытствовать экспонатом. Етта баран товарный, мутон натуральный, етта

диаграмма качественная с абциссом и ординатом, а етта старичок

маринованный в банке, ни богу свечка, ни черту кочерга - узнаете?

С ужасом, с воем выпрыгнул из кармана, плюхнулся в траву.

- Иде ж ты, иде ж ты, заступница моя родная? Иде ж ты, Юриспруденция,

дева чистая, мятная, неподкупная?

Шевелились травы росные, скрыл был большой, как будто под тяжелыми

шагами.

Второй сон педагога Ирины Валентиновны Селезневой

Ирина Валентиновна в эту ночь снов не видела.

Второй сон моряка Шустикова Глеба

Шустиков Глеб в эту ночь снов не видел.

Вскоре над городом Мышкин взошло радостное солнце, и все наши

путешественники проснулись счастливыми. Володя Телескопов включил мотор,

поднял крышку капота и стал на работающий мотор смотреть. Он очень любил

смотреть на работающие механизмы. Иногда остановится где-нибудь и смотрит

на работающий механизм, смотрит. на него несколько минут, все в нем

понимает, улыбается тихо, без всякого шухера, и отходит счастливый, будто

помылся теплой и чистой водой.

Вадим Афанасьевич тем временем бочкотару ублажал мылом и мочалкой,

задавал ей утренний туалет, тер до блеска ее коричневые бока, а она

нежилась и кряхтела под солнечными лучами и мыльной водой, давно ей уж не

было так хорошо, и Вадиму Афанасьевичу давно так хорошо не было. Ему

всегда было в общем-то неплохо, всегда было организованно и ровно, но так

хорошо, как сейчас, ему не было, пожалуй, с детства.

Вернулся от кумы старик Моченкин, стоял в стороне хмурый, строго

наблюдал. Трудно сказать, почему он не отправился в Коряжск рейсовым

автобусом. Может быть, из соображений экономии, ведь он решил заплатить

Телескопову за все художества не больше пятнадцати .копеек, а может быть,

и он, так же как другие пассажиры, чувствовал уже какую-то внутреннюю

связь с этой полуторкой, с чумазым баламутом Телескоповым, с распроклятой

бочкотарой, такой нервной и нежной.

Ирина Валентиновна тем временем сервировала в палисаднике завтрак,

яйца и картошку, а верный ее друг Шустиков Глеб резал огурцы.

- Прошу к столу, товарищи! - пригласила счастливым голосом Ирина

Валентиновна, и все сели завтракать, не исключая, разумеется, и старика

Моченкина, который хоть и подзаправился у кумы, но упустить лишний случай

пожировать на дармовщинку, конечно же, не мог. Сушку свою он опять вынул и

положил на стол ближе к локтю.

Путешественники уже кончали завтрак, когда с улицы из-за штакетника

прилетел милый голосок:

- Приятного вам аппетита, граждане хорошие!

За забором стояла миловидная старушка в плюшевом аккуратном жакете, с

сундучком, узелком и сачком, какими дети ловят бабочек.

- Здравствуйте, - сказала она и низко поклонилась, - Не вы ли,

граждане, бочкотару в Коряжск транспортируете?

- Мы, бабка! - гаркнул Володя. - А тебе чего до нашей бочкотары?

- А як вам в попутчицы прошусь, милок. Кто у вас старшой в команде?

Путешественники весело переглянулись: они и не знали, что они

"команда".

Старик Моченкин крякнул было, стряхнул крошки с пестрядинового

пиджака, приосанился, но Шустиков Глеб, подмигнув своей подруге, сказал:

- У нас, мамаша, начальства тут нет. Мы, мамаша, просто люди разных

взглядов и разных профессий, добровольно объединились на почве любви и

уважения к нашей бочкотаре, А вы куда следуете, пожилая любезная мамаша?

- В командировку, сыночек, еду в город Хвеодосию. Институт меня

направляет в крымскую степь для отлова фотоплексируса.

- Это жука, что ль, рогатого, бабка? - крикнул Володя,

- Его, сынок. Очень трудный он для отлова, этот батюшка

фотоплексирус, вот меня и направляют.

Оказалось, что Степанида Ефимовна (так звали старушку) вот уже пять

лет является лаборантом одного московского научного института и получает

от института ежемесячную зарплату сорок целковых плюс премиальные.

- Я для них, батеньки мои, кузнецов ловлю полевых, стрекоз, бабочек,

личинок всяких, а особливо уважают тутового шелкопряда, - напевно

рассказывала она. - Очень они мною довольные и потому посылают в крымскую

степь для отлова фотоплексируса, жука рогатого, неуловимого, а науке

нужного.

- Ты только подумай, Глеб, - сказала Ирина Валентиновна. - Такая

обыкновенная, скромная бабушка, а служит науке! Давай и мы посвятим себя

науке, Глеб, отдадим ей себя до конца, без остатка...

Ирина Валентиновна сдержанно запылала, чуть-чуть задрожала от

вдохновения, и Глеб обнял ее за плечи.

- Хорошая идея, Иринка, и мы воплотим ее в жизнь.

- Все-таки это странно, Володя, - зашептал Вадим Афанасьевич

Телескопову. - Вы заметили, что они уже перешли на ты? Поистине, темпы

космические. И потом эта старушка... Неужели она действительно будет

ловить фотоплексируса? Как странен мир...

- А ничего странного, Вадим, - сказал Володя. - Глеб с училкой вчера

в березовую рощу ходили. А бабка жука поймает, будь спок. У меня глаз

наметенный, изловит бабка фотоплексируса.

Старик Моченкин молчал, потрясенный и уязвленный рассказом Степаниды

Ефимовны. Как же это так получается, други-товарищи? О нем, о крупном

специалисте по инсектам, отдавшем столько лет борьбе с колорадским жуком,

о грамотном, политически подкованном человеке, даже и не вспомнили в

научном институте, а бабка Степанида, которой только лебеду полоть,

пожалуйте - лаборант. Не берегут кадры, разбазаривают ценную кадру,

материально не заинтересовывают, душат инициативу. Допляшутся губители

народной копейки!

- Залезайте, ребята, поехали! - закричал Володя. - Залезай и ты,

бабка, - сказал он Степаниде Ефимовне, - да будь поосторожней с нашей

бочкотарой.

- Ай, батеньки, а бочкотара-то у вас какая вальяжная, симпатичная да

благолепная, - запела Степанида Ефимовна, - ну чисто купчиха какая, чисто

явсиха сытая, а весела-а-я-то, тятеньки...

Все тут же полюбили старушку-лаборанта за ее такое отношение к

бочкотаре, даже старик Моченкин неожиданно для себя смягчился.

Залезли все в свои ячейки, тронулись, поплыли по горбатым улицам

города Мышкин.

- Сейчас на площадь заедем, Ваньку Кулаченко подцепим, - сказал

Володя.

Но ни Вани Кулаченко, ни аэроплана на площади не оказалось. Уже парил

пилот Кулаченко в голубом небе, уже парил на своей надежной машине с

солнечными любовными бликами на несущих плоскостях. Выходит, починил уже

Ваня свою верную машину и снова полетел на ней удобрять матушку-планету.

Уже на выезде из города путешественники увидели пикирующий прямо на

них биплан. Точно сманеврировал на этот раз пилот Кулаченко и точно бросил

прямо в ячейку Ирины Валентиновны букет небесных одуванчиков.

- Выбрось немедленно! - приказал ей Шустиков Глеб и поднял к небу

глаза, похожие на спаренную зенитную установку.

"Эх, - подумал он, - жаль, не поговорил я с этим летуном на

отвлеченные литературные темы!"

К тому же заметил Глеб, что вроде колбасится за ними по дороге

распроклятая Романтика, а может, это была просто пыль. Очень он

заволновался вдруг за свою любовь, тряхнул внутренним железом,

сгруппировался.

- Выбросила или нет?

- Да ой, Глеб! - досадливо воскликнула Ирина Валентиновна. - Давно

уже выбросила.

На самом деле она спрятала один небесный одуванчик в укромном месте

да еще и посылала украдкой взоры вслед улетевшему, превратившемуся уже и

точку самолету, вдохновляла его мотор. Какая женщина не оставит у себя

памяти о таком волнующем эпизоде в ее жизни?

Итак, они снова поехали вдоль тихих полей и шуршащих рощ. Володя

Телескопов гнал сильно, на дорогу не глядел, сворачивал на развилках с

ходу, особенно не задумываясь о правильности направления, сосал леденцы,

тягал у Вадима Афанасьевича из кармана табачок "Кепстен", крутил цигарки,

рассказывал другу-попутчику байки из своей увлекательной жизни,

- В то лето Вадюха я ассистентом работал в кинокартине Вечно пылающий

юго-запад законная кинокартина из заграничной жизни приехали озеро голубое

горы белые мама родная завод стоит шампанское качает на экспорт аппетитный

запах все бухие посудницы в столовке не поверишь поют рвань всякая

шампанским полуфабрикатом прохлаждается взяли с Вовиком Дьяченко кителя из

реквизита ментели головные уборы отвалили по-французски разговариваем

гули-мули и утром в среду значит Бушканец Нина Николаевна турнула меня из

экспедиции Вовика товарищеский суд оправдал а я дегустатором на завод

устроился они же ко мне и ходили бобики а я в художественной

самодеятельности дух бродяжный ты все реже рванул главбух плакал

честно устал я там Вадик.

Вадим же Афанасьевич, ничему уже не удивляясь, посасывал свою

трубочку, в элегическом настроении поглядывал на поля, на рощи, послушивал

скрип любезной своей бочкотары и даже слова не сказал своему другу, когда

заметил, что проскочили они поворот на Коряжск.

Старик Моченкин тоже самое - разнежился, накапливая аргументацию,

ослаб в своей ячейке, вкушая ноздрями милый сердцу слабый запах огуречного

рассола пополам с пивом, и лишь иногда, спохватываясь, злил себя, - а вот

пойду в облеобес, как хва-ачу, да как, - но тут же опять расслаблялся.

Степанида Ефимовна в своей ячейке устроилась домовито, постелила шаль

и сейчас дремала под розовым флажком своего сачка, дремала мирно, уютно,

лишь временами в ужасе вскакивая, выпучивая голубые глазки: "Окстись,

окстись, проклятущий!" - мелко крестилась и дрожала.

- Ты чего, мамаша, паникуешь? - сердито прикрикнул на нее разок

Шустиков Глеб.

- Игреца увидела, милок. Игрец привиделся, извините, - смутилась

Степанида Ефимовна и затухла, как мышка.

Так они и ехали в ячейках бочкотары, каждый в своей.

Однажды на косогоре у обочины дороги путешественники увидели старичка

с поднятым пальцем, Палец был огромен, извилист и коряв, как сучок. Володя

притормозил, посмотрел на старичка из кабины.

Старичок слабо стонал,

- Ты чего, дедуля, стонаешь? - спросил Володя.

- Да вишь как палец-то раздуло, - ответил старичок. - Десять ден

назад собираю я, добрые люди, груздя в бору, и подвернись тут гад

темно-зеленый, Ентот гад мене в палец и клюнул, зашипел и ушел. Десять ден

не сплю...

- Ну, дед, поел ты груздей! - вдруг дико захохотал Володя Телескопов,

как будто ничего смешнее этой истории в жизни не слыхал. - Порубал ты,

дедуля, груздей! Вкусные грузди-то были или не очень? Ну, братцы,

умора-дед груздей захотел!

- Что это с вами, Володя? - сухо спросил Вадим Афанасьевич. - Что это

вы так развеселились? Не ожидал я от вас такого.

Володя поперхнулся смехом и покраснел,

- В самом деле, чего это я ржу, как ишак? Извините, дедушка, мой

глупый смех, вам лечиться надо, починять ваш пальчик. Пол-литра водки вам

надо выпить, папаша, или грамм семьсот.

- Ничего, терпение еще есть, - простонал старичок.

- А ты, мил-человек, кирпича возьми толченого, - запела Степанида

Ефимовна, - узвару пшеничного, лебеды да табаку. Пятак возьми медный да

все прокипяти, Покажи этот киселек месяцу молодому, а как кочет в третий

раз зарегочет, так пальчик свой и спущай...

- Ничего, терпение еще есть, - стонал старичок.

- Какие предрассудки, Степанида Ефимовна, а еще научный лаборант! -

язвительно прошипел старик Моченкин. - Ты вот что, земляк, веди свою рану

на ВТЭК, получишь первую группу инвалидности, сразу тебе полегчает.

- Ничего, терпение есть, - тянул свое старичок. - Еще есть терпенье,

люди добрые.

- А по-моему, лучшее средство - свиной жир! - воскликнула Ирина

Валентиновна, - Туземцы Килиманджаро, когда их кусает ядовитый питон,

всегда закалывают жирную свинью, - блеснула она своими познаниями.

- Ничего, ничего, еще покуда терпенье не лопнуло, - заголосил вдруг

старичок на высокой ноте.

- Анпутировагь надо пальчик, ой-ей-ей, - участливо посоветовал

Шустиков Глеб. - Человек пожилой и без пальца как-нибудь дотянет.

- А вот это мысля хорошая, - вдруг совершенно четко сказал старичок и

быстро посмотрел на свой ужасный палец, как на совершенно постороннего

человека.

- Да что вы, товарищи! - выскочил вдруг на первый план Вадим

Афанасьевич, - Что за нелепые советы? В ближайшей амбулатории сделают

товарищу продольный разрез и антибиотики, антибиотики!

- Правильно! - заорал Володя. - Спасать надо этот палец! Так пальцами

бросаться будем - пробросаемся! Полезай-ка, дед, в бочкотару!

- Да ничего, ничего, терпение-то у меня еще есть, - снова заканючил

укушенный гадом дед, но все тут возмущенно загалдели, а Шустиков Глеб, еще

секунду назад предлагавший свое боевое решение, спрыгнул на землю, поднял

легонького странника и посадил его в свободную ячейку, показав тем самым,

что на ампутации не настаивает.

- Опять, значит, крюк дадим, - притворно возмутился старик

Моченкин,

- Какие уж тут крюки, Иван Александрович! - махнул рукой Вадим

Афанасьевич, и с этими его словами Володя Телескопов ударил по газам,

врубил третью скорость и полез на косогор, а потом запылил по боковушке к

беленьким домикам зерносовхоза.

- Я извиняюсь, земляк, - полюбопытствовал старик Моченкин, косым

глазом ощупывая стонущего ровесника, - вы, можно сказать, просто так

прогуливались с вашим пальцем или куда-нибудь конкретно следовали?

- К сестрице я шел, граждане хорошие, в город Туапсе, - простонал

старичок.

- Куда? - изумился Шустиков Глеб, сразу вспомнив столь далекий отсюда

пахучий южный порт, черную ночь и светящиеся острова танкеров на внешнем

рейде.

- В Туапсе я иду, умный мальчик, к своей единственной сестрице.

Проститься хочу с ней перед смертью.

- Вот характер, Ирина, обрати внимание. Ведь это же Сцевола, -

обратился Глеб к своей подруге.

- Скажи, Глеб, а ты смог бы, как Сцевола, сжечь все, чему поклонялся,

и поклониться всему, что сжигал? - спросила Ирина.

Потрясенный этим вопросом, Глеб закашлялся, А старик Моченкин тем

временем уже вострил свой карандаш в областные инстанции.

Проект старика Моченкина

по ликвидации темно-зеленой змеи

Уже много лет районные организации развертывают успешную борьбу по

ликвидации темно-зеленого уродливого явления, свившего себе уютное змеиное

гнездо в наших лесах.

Однако, наряду с достигнутым успехом многие товарищи совсем не

чухаются окромя пустых слов.

Стендов нигде нету.

Надо развернуть повсеместно наглядную агитацию против пресмыкающихся

животных, кусающих ним пальцы, вооружить население литературой по данному

вопросу и паче чанья учредить районного инспектора по - змее с окладом 18

рублей 75 копеек и с выдачей молока.

В просьбе прошу не отказать.

Моченкин И. А., бывший инспектор по колорадскому жуку, пока

свободный.

Вот так они и ехали. Телескопов с Дрожжининым в кабине, а все

остальные в ячейках бочкотары, каждый в своей.

Однажды они приехали в зерносовхоз и там сдали терпеливого старичка в

амбулаторию.

В амбулатории старичок расшумелся, требовал ампутации, но его

накачали антибиотиками, и вскоре палец выздоровел. Конечно же, на шум

сбежался весь зерносовхоз и в числе прочих "единственная сестрица",

которая вовсе не в Туапсе проживала, а именно в этом зерносовхозе, откуда

и сам старичок был родом. Что-то тут напутал терпеливый старичок, Должно

быть, от боли.

Однажды они заночевали в поле, Поле было дикое с выгнутой спиной, и

они сидели на этой спине у огня, под звездами, как на закруглении Земли.

Пахло пожухлой травой, цветами, дымом, звездным рассолом. Стрекотали

ночные кузнецы.

- Стрекочут, родные, - ласково пропела Степанида Ефимовна. -

Стрекочьте, стрекочьте, по кузнецам-то я квартальный план уже выполнила.

Теперича мне бы по батюшке фотоплексирусу дать показатель, вот была бы я

баба довольная,

Личико ее пошло лучиками, голубенькие глазки залукавились, ручка

мелко-мелко - ох, грехи наши тяжкие - перекрестила зевающий ротик, и

старушка заснула,

- Сейчас опять игреца увидит мамаша, - предположил Глеб.

- Ай! Ай! Ай! - во сне прокричала старушка. - Окстись, проклятущий,

окстись!

- Хотелось бы мне увидеть этого ее игреца, - сказал Вадим

Афанасьевич. - Интересно, каков он, этот так называемый игрец?

- Он оченно приятный, - сказала Степанида Ефимовна, сразу же

проснувшись. - Шляпочка красненька, сапог модельный, пузик кругленький,

оченно интересный.

- Так почему же вы его, бабушка, боитесь? - наивно удивилась Ирина

Валентиновна.

- Да как же его не бояться, матушка моя, голубушка-красавица, -

ахнула старушка. - А ну как щекотать начнет да как запляшет, да зенками

огневыми как заиграет! Ой, лихой он, этот игрец, нехороший...

- Перестраиваться вам надо, Мамаша, - строго сказал Шустиков Глеб. -

Перестраиваться самым решительным образом.

- В самом деле, бабка, - сказал Телескопов, - загадай себе и увидишь,

как хороший человек...

- ...идет по росе, - сказали вдруг все хором и вздрогнули, смущенно

переглянулись.

- Лыцарь? - всплеснула руками догадливая старушка.

- Да нет, просто Друг, готовый прийти на помощь, - сказал Вадим

Афанасьевич. - Ну, скажем, простой пахарь с циркулем...

- Во-во, - кивнул Володька, - такой кореш в лайковых перчатках...

- Юридический, полномочный, - жалобно затянул старик Моченкин.

- Уполномоченный? - ахнула старушка. - Окстись, окстись! Мой игрец

тоже уполномоченный.

- Да нет, мамаша, какая вы непонятливая, - досадливо сказал Глеб, -

просто красивый лицом и одеждой и внутренне собранный, которому до феньки

все турусы на колесах...

- И мужественный! - воскликнула Ирина Валентиновна. - Героичный, как

Сцевола...

- Поняла, голубчики, поняла! - залучилась, залукавилась Степанида

Ефимовна. - Блаженный человек идет по росе, ай как хорошо!

Тут же она и заснула с открытым ртом.

- Запрограммировалась мамаша, - захохотал было Шустиков Глеб, но

смущенно осекся. И все были сильно смущены, не глядели друг на друга, ибо

раскрылась общая тайна их сновидений.

Блики костра трепетали на их смущенных лицах, принужденное молчание

затягивалось, сгущалось, как головная боль, но тут нежно скрипнула во сне

укутанная платками и одеялами бочкотара, и все сразу же забыли свой

конфуз, успокоились.

Шустиков Глеб предложил Ирине Валентиновне "побродить, помять в

степях багряных лебеды", и они церемонно удалились,

Огромные сполохи освещали на мгновения бескрайнюю холмистую равнину и

удаляющиеся фигуры моряка и педагога, и старик Моченкин вдруг подумал:

"Красивая любовь украшает нашу жисть передовой молодежью", - подумал, и

ужаснулся, и для душевного своего спокойствия сделал очередную пометку о

низком аморальном уровне.

Вадим Афанасьевич и Володька лежали рядом на спинах, покуривали,

пускали дым в звездное небо.

- Какие мы маленькие, Вадик, - вдруг сказал Телескопов, - и кому мы

нужны в этой вселенной, а? Ведь в ней же все сдвигается, грохочет,

варится, вея она химией своей занята, а мы ей до феньки.

- Идея космического одиночества? Этим занято много умов, - проговорил

Вадим Афанасьевич и вспомнил своего соперника-викария, знаменитого

кузнечника из Гельвеции.

- А чего она варит, чего сдвигает и что же будет в конце концов, да и

что такое "а конце концов"? Честно, Вадик, мандраж меня пробирает, когда

думаю об этом "в конце концов", страшно за себя, выть хочется от

непонятного, страшно за всех, у кого руки-ноги и черепушка на плечах.

Сквозануть куда-то хочется со всеми концами, зашабашить сразу, без

дураков. Ведь не было же меня и не будет, и зачем я взялся?

- Человек остается жить в своих делах, - глухо проговорил Вадим

Афанасьевич в пику викарию.

- И дед Моченкин, и бабке Степанида, и я, богодул несчастный? В каких

же это делах остаемся мы жить? - продолжал Володя. - Вот раньше

несознательные массы знали; бог, рай, ад, черт-и жили под этим законом.

Так ведь этого же нету, на любой лекции тебе скажут. Верно? Выходит, я

весь ухожу, растворяюсь к нулю, а сейчас остаюсь без всяких подробностей,

просто, как ожидающий, так? Или нет? Был у нас в Усть-Касимовском карьере

Юрка Звонков. Одно только знал - трешку стрельнуть до аванса, а замотает,

так ходит именинником, да к девкам в общежитие залезть, били его бабы

каждый вечер, ой, смех. Однажды стрела на Юрку упала, повезли мы его на

кладбище, я в медные тарелки бил. Обернусь, лежит Юрка, важный, строгий,

как будто что-то знает, никогда я раньше такого лица у него не видел.

Прихожу в амбулаторий, спрашиваю у Семена Борисовича; отчего у Юрки лицо

такое было? А он говорит, мускулатура разглаживается у покойников, оттого

и такое лицо. Понятно вам, Телескопов? Это-то мне понятно, про мускулатуру

это понятно...

- Человек остается в любви, - глухо проговорил Вадим Афанасьевич.

Володя замолчал, тишину теперь нарушал лишь треск костра да легкое,

сквозь сои, поскрипывание бочкотары.

- Я тебя понял, Вадюха! - вдруг вскричал Володя. - Где любовь, там и

человек, а где нелюбовь, там эта самая химия-химия-вся мордеха синяя.

Верно? Так? И потому ищут люди любви, и куролесят, и дурят, а в каждом она

есть, хоть немного, хоть на донышке. Верно? Нет? Так?

- Не знаю, Володя, в каждом ли, не знаю, не знаю, - совсем уже еле

слышно проговорил Вадим Афанасьевич.

- А у кого нет, так там только химия. Химия, физика, и без остатка...

Так? Правильно?

- Спи, Володя, - сказал Вадим Афанасьевич,

- А я уже сплю, - сказал Володя и тут же захрапел.

Вадим Афанасьевич долго еще лежал с открытыми глазами, смотрел на

сполохи, озаряющий мирные поля, думал о храпящем рядом друге, о его

откровениях, вспоминал о своей любимой (что греха таить, и он порой

вскакивал среди ночи в холодном поту) работе, заглушавшей подобные мысли,

думал о Глебе и Ирине Валентиновне, о Степаниде Ефимовне и старике

Моченкине, о пилоте Ване Кулаченко, о терпеливом старичке, о папе и маме,

о всемирно знаменитом викарии, прыгающем по разным странам, ошеломляющем

интеллектуальную элиту каждый раз новыми сногсшибательными то

католическими, то буддийскими, то дионистическими концепциями и

возвращающемся всякий раз в кантон Гельвецию, чтобы подготовить очередную

интеллектуальную бурю - что-то он готовит сейчас блаженной, бесштанной,

ничего не подозревающей Халигалии?

С этими мыслями, с этим беспокойством Вадим Афанасьевич и уснул.

В отдалении на полынном холме, словно царица Восточного Гиндукуша,

почивала под матросским бушлатом Ирина Валентиновна. Весь мир лежал у ее

ног, и в этом мире бегал по кустам ее верный Глеб, шугал козу Романтику.

Она гугукала в кустах, шурша, юлила в кюветах, выпью выла из ближнего

болота, и Глеб вконец измучился, когда вдруг все затихло, замерло; на

землю лег обманчивый покой, и Глеб напружинился, ожидая нового подвоха.

И точно... вскоре послышалось тихое жужжание и по дороге силуэтами на

прозрачных Колесах медленно проехали турусы.

Вот вам пожалуйста - расскажешь, не поверят. Глеб сиганул через

кювет, напрягся, приготовился к активному сопротивлению, И точно-турусы

возвращались, Описав кольцо вокруг полынного холма, вокруг безмятежно

спящей царицы Восточного Гиндукуша, они медленно катили прямо на Глеба,

четверо турусов - молчаливые ночные соглядатаи.

В дрожащем свете сполоха мелькнул перед моряком облик вожака -

детский чистый лоб, настырные глазенки и широченные, прямо скажем,

атлетические плечи,

Почти не раздумывая, с жутким степным криком Глеб бросился вперед.

Что-то тут разыгралось, что-то замелькало, что-то заверещало... в

результате военный моряк поймал всех четырех.

- Ха, - сказал Глеб и подумал совершенно отчетливо: "Вот ведь

расскажешь, не поверят".

Он тряхнул турусов-они были гладкие.

- Ну, - сказал он великодушно, - можно сказать, влопались, товарищи

турусы на колесах?

- Отпусти нас, дяденька Глеб, - пискнул кто-то из турусов.

Глеб от удивления тут же всех отпустил и еще больше удивился; . перед

ним стояли четверо школьников из родного райцентра.

- Это еще что такое? - растерялся молодой моряк.

- Велопробег "Знаешь ли ты свой край", - глухим дрожащим басом

ответил один из школьников.

- Дяденька Глеб, да вы нас знаете, - запищал другой, - я Коля

Тютюшкин, это Федя Жилкин, это Юра Мамочкин, а это Боря Курочкин. Он нас

всех и подбил. Прибежал, как чумной, организовал географический кружок.

Знаешь ли ты, говорит, свой край? Вперед, говорит, в погоню за этой...

- За кем, за кем в погоню? - вкрадчиво спросил Глеб и на всякий

случай взял Борю Курочкина за удивительно плотную руку.

- За романтикой, не знаете, что ли, - буркнул удивительный

семиклассник и показал свободной рукой куда-то вдаль.

Очередной сполох озарил пространство, и Глеб увидел пылящую вдали

полнотелую Романтику на дамском велосипеде.

- Это-депо хорошее, ребята, - повеселев, сказал он. - Хорошее и

полезное. Пусть сопутствует вам счастье трудных дорог.

И тут он окончательно отпустил школьников и совершенно спокойный, в

преотличнейшем настроении поднялся на полынный холм к своей царице.

Третий сон педагога Ирины Валентиновны Селезневой

Жить спокойно, жить беспечно, в вихре танца мчаться вечно. Вечно! Ой,

Глеб, пол такой скользкий) Ой, Глеб, где же ты?

Ирочка, познакомьтесь, - это мой Друг, преподаватель физики Генрих

Анатольевич Допекайло.

Генрих Анатольевич, совсем еще не старый, скользя на сатирических

копытцах, подлетал в вихре вальса - узнаете, Селезнева?

На одном плече у него катод, на другом - анод. Ну, как это понять

моей бедной головушке?

С какой стати, скажите, любезная бабушка, квадрат катетов гипотенузы

равен региональной конференции аграрных стран в системе атомного пула? Еще

один мчится, набирая скорость, - чемпион мира Диего Моментальный, в руках

букет экзаменационных билетов. Ах да, мое соло!

В пятнадцатом билетике пятерка и любовь, в шестнадцатом билетике

расквасишь носик в кровь, в семнадцатом билетике копченой кильки хвост, а

в этом вот билетике вопрос совсем не прост.

Кругом вальсировали чемпионы мира, мужчины и женщины,

преподаватели-экзаменаторы приставучие. Ждали юрисконсульта из облсобеса -

он должен был подвести черту.

И вот влетел, раскинув руки, скользя в пружинистом наклоне,

огненно-рыжий старичок. Все расступились, и старичок, сужая круги,

рявкнул:

- Подготовили заявление об увольнении с сохранением содержания?

Повсюду был лед, гладкий лед, раскрашенный причудливым орнаментом, и

только где-то в необозримой дали шел по королевским мокрым лугам Хороший

Человек. Шел он, сморкаясь и кашляя, а за ним на цепочке плелись мраморные

львята мал мала меньше.

Третий сон военного моряка Шустикова Глеба

Утром обратил внимание на некоторое отставание мускулюс дельтоидеус.

Немедленно принял меры.

Итак, стою возле койки - даю нагрузку мускулюс дельтоидеус. Ребята

занимаются кто чем, каждый своим делом - кто трицепсом, кто бицепсом, кто

квадрицепсом. Сева Антонов мускулюс глютеус качает - его можно понять.

Входит любимый мичман Рейнвольф Козьма Епистратович. Вольно! Вольно!

Сегодня манная каша, финальное соревнование по перетягиванию канатов с

подводниками. Всем двойное масло, двойное мясо, тройной компот.

А пончики будут, товарищ мичман? Смирно! И вот схватились. Прямо

передо мной надулся жилами неуловимо знакомый подводник. Умело борется за

победу, вызывает законное уважение, хорошую зависть,

В результате невероятный случай в истории флота со времен ботика

Петра - ничья! Канат лопнул. Все довольны.

Я лично доволен и в полном параде при всех значках гуляю по тенистым

аллеям. Подходит неуловимо знакомый подводник.

- Послушай, друг, есть предложение познакомиться.

- Мы, кажется, немного знакомы.

- А я думал, не узнали, - улыбается подводник.

- Телескопов Володя?

- Холодно, холодно, - улыбается он.

- Дрожжинин, что ли? - спрашиваю я.

- Тепло, тепло, - смеется он.

Пристально вглядываюсь.

- Иринка, ты?

- Почти угадали, но не совсем. Моя фамилия - Сцевола.

- А, это вы? - воскликнул я. - Однако ручки-то у вас обе целы.

Выходит-миф, треп, легенда?

- Обижаешь, - говорит Сцевола. - Подумаешь, большое дело - ручку

сжечь.

Тут же Сцевола чиркает зажигалкой, и фланелка на рукаве начинает

пылать.

Поднимает горящую руку, как олимпийский факел, и бежит по темной

аллее.

- Але, Глеб, делай, как я!

Поджечь руку было делом одной секунды. Бегу за Сцеволой. Рука над

головой трещит. Горит хорошо.

Сцевола ныряет в черный туннельчик. Я - за ним. Кромешная мгла, лишь

кое-где мелькают оскаленные рожи империалистов. На бегу сую им горящую

руку в агрессивные хавальники. Воют. Выбегаю из туннеля - чисто, тихо,

пустынно. По радио неуловимо знакомый голос:

- Готов ли ты посвятить себя науке, молодой, красивый Глеб, отдать ей

себя до конца, без остатка?

Гляжу-лежит Наука, жалобно поскрипывает, покряхтывает, тоненьким,

нежным и нервным голосом что-то поет. Какие-то добрые люди укутали ее

брезентом, клетчатыми одеялами. Ору:

- Готов!

Нате вам, пожалуйста, - из комнаты смеха выходит Лженаука огромного

роста. Напоминает какую-то Хунту из какой-то жаркой страны. В одной руке

кнут, в другой - консервы рыбные и бутылка "Горного дубняка". Знаем мы эту

политику!

Автоматически включаю штурмовую подготовку. Подхожу поближе,

обращаюсь по-заграничному:

- Разрешите прикурить?

Лженаука пялит бесстыдные зенки на мою горящую руку. Размахивается

кнутом. Это мы знаем, Носком ботинка в голень - в надкостницу! Тут же -

прямой удар в нос - ослепить! Двумя крюками добиваю расползающегося

колосса. Лженаука испаряется.

Хлынул тропический ливень - ядовитый. Кашляю и сморкаюсь. Гаснет моя

рука. Бегу по комнате смеха - во всех зеркалах красивый, но мокрый.

Абсолютно не смешно. Пробиваю фанерную стенку и вижу...

...за лугами, за морями, за синими горами встает солнце, и прямо от

солнышка идет ко мне любимая в шелковой полумаске. Идет по росе Хороший

Человек.

Третий сон Владимира Телескопова

Бывают в жизни огорченья - вместо хлеба ешь печенье, Я слышал где-то

краем уха, что едет Ваня Попельнуха. Придет без всяких выкрутасов

наездник-мастер Эс Тарасов.

Глаза бы мои на проклятый ипподром не смотрели, однако смотрят.

Тащусь, позорник, в восьмидесятикопеечную кассу. Вхожу в залу - и почему

это так тихо? Тихо, как в пустой церкви. И что характерно, все, толкаясь,

смотрят на входящего Володю Телескопова. И я тоже смотрю на него, будто в

зеркало, что характерно.

Что характерно, идет Володя в пустоте весь белый, как с похмелья, И

что характерно, он идет прямо к Андрюше.

Андрюша стоит у колонны. Что характерно, он тоже белый, как чайник,

- Андрюша, есть вариант от Ботаники и Будь-Быстрой. Входишь

полтинником?

Андрюша-смурняга пугливо озирается и, что характерно, шевелит губами.

- Чего-о?

- Ты думаешь, Володя, мы на них ставим? Они, кобылы, ставят ни нас.

Включили звук. Аплодисменты. Хохот. Заиграл оркестр сорок шестого

отделения милиции.

Андрюша гордо вскинул голову, бьет копытом. Я тоже бью копытом,

похрапываю. Подошли, взнуздали, вывели на круг. Настроение отличное - надо

осваивать новую специальность.

У меня наездник симпатичный кирюха. У Андрюши-маленький, как сверчок,

серенький и, что характерно, в очках - видно, из духовенства. Гонг, пошли,

щелкнула резина.

Идем голова в голову. Промелькнула родная конюшня, где когда-то в

жеребячьем возрасте читал хрестоматию. Вот моя конюшня, вот мой дом

родной, вот качу я санки с пшенной кашей. От столба к столбу идем голова в

голову. Андрюша весь в мыле, веселый,

А трибуны приближаются, все белые, трепещут, Эге, да там сплошь

ангелы. Хлопают крыльями, свистят.

Финиш, гонг, а мы с Андрюшей жмем дальше, Наездники попадали, а мы

чешем-улюлю!

Видим, под тюльпаном Серафима Игнатьевна с Сильвией пьют чай и кушают

тефтель.

- Присоединяйтесь, ребятишки!

Очень хочется присоединиться, но невозможно. Бежим по болоту, ноги

вязнут. Впереди вспучилось, завоняло-всплыла огромная Химия, разевает

беззубый рот, хлопает рыжими глазами, приглашает вислыми ушами,

Оседлал Андрюшу - проскочили.

Бежим по рельсам. Позади стук, свист, жаркое дыхание-Физика догоняет.

Андрюша седлает меня - уходим.

Устали - аж кровь из носа. Ложимся - берите нас, тепленьких,

сопротивление окончено.

Вокруг травка, кузнецы стригут, пахнет ромашкой. Андрюша поднял

шнобель-эге, говорит, посмотри, Володька!

Гляжу - идет по росе Хороший Человек, шеф-повар с двумя тарелками ухи

из частика.

Третий сон Вадима Афанасьевича

На нейтральной почве сошлись для решения кардинальных вопросов три

рыцаря-скотопромышленник Сиракузерс из Аргентины, ученый викарий из

кантона Гельвеции и Вадим Афанасьевич Дрожжинин с Арбата.

На нейтральной почве росли синие и золотые надежды и чаяния. В

середине стоял треугольный стол. На столе бутылка "Горного дубняка", бычки

в томате. Вместо скатерти карта Халигалии.

- Что касается меня, - говорит Сиракузерс, - то я от своих привычек

не отступлюсь - всегда я наводнял слаборазвитые страны и сейчас наводню.

- Вы опираетесь на Хунту, сеньор Сиракузерс, - дрожащим от возмущения

голосом говорю я.

Сиракузерс захрюкал, захихикал, закрутил бычьей шеей в притворном

смущении.

- Есть грех, иной раз опираюсь.

Аббат, падла такая позорная, тоже скабрезно улыбнулся.

- Ну, а вы-то, вы, ученый человек, - обращаюсь я к нему, - что вы

готовите моей стране? Знаете ли вы, сколько там вчера родилось детей и как

окрестили младенцев?

Проклятый расстрига тут же читает по бумажке.

- Девять особ мужского рода, семь женского. Девочки все без

исключения наречены Азалиями, пять мальчиков Диего, четверо Вадимами в

вашу честь. Как видите, Диего вырвался вперед, Задыхаюсь!

Задыхаюсь от ярости, клокочу от тоски.

- Но вам-то какое до этого дело? Ведь вам же на это плевать!

Он улыбается.

- Совершенно верно. Друг мой, вы опоздали. Скоро Халигалия проснется

от спячки, она станет эпицентром новой интеллектуальной бури. Рождается на

свет новый философский феномен - халигалитет.

- В собственном соку или со специями? - деловито поинтересовался

Сиракузерс.

- Со специями, коллега, со специями, - хихикнул викарий.

Я встаю.

- Шкуры! Позорники! Да я вас сейчас понесу одной левой!

Оба вскочили - в руках финки.

- Ко мне! На помощь! Володя! Глеб Иванович! Дедушка Моченкин!

Была тишина. Нейтральная почва, покачиваясь, неслась в океане

народных слез.

- Каждому своя Халигалия, а мне моя! - завизжал викарий и рубанул

финкой по карте.

- А мне моя! - взревел Сиракузерс и тоже махнул ножом.

- А где же моя?! - закричал Вадим Афанасьевич.

- А ваша, вон она, извольте полюбоваться.

Я посмотрел и увидел свою дорогую, плывущую по тихой лазурной воде.

Мягко отсвечивали на солнце ее коричневые щечки. Она плыла, тихонько

поскрипывая, напевая что-то неясное и нежное, накрытая моим шотландским

пледом, ватником Володи, носовым платком старика Моченкина.

- Это действительно моя Халигалия! - прошептал я, - Другой мне и не

надо!

Бросаюсь, плыву. Не оглядываясь, вижу: Сиракузерс с викарием хлещут

"Горный дубняк". Подплываю к своей любимой, целую в щеки, беру на буксир.

Плывем долго, тихо поем.

Наконец, видим: идет навстречу Хороший Человек, квалифицированный

бондарь с новыми обручами.

Третий сон старика Моченкина

И вот увидел он свою Характеристику. Шла она посередь поля, вопила

низким голосом:

- ...в-труде-прилежен-в-быту-морален...

А мы с Фефеловым Андроном Лукичом приятельски гуляем, щупаем колосья,

- Ты мне, брат Иван Александрович, представь свою Характеристику, -

мигает правым глазом Андрон Лукич, - а я тебе за это узюму выпишу

шашнадцать кило.

- А вот она, моя Характеристика, Андрон Лукич, извольте

познакомиться,

Фефелов строгим глазом смотрит на подходящую, а я весь дрожу - ой, не

пондравится!

- Это вот и есть твоя Характеристика?

- Она и есть, Андрон Лукич. Не обессудьте.

- Нда-а...

Хоть бы губы подмазала, проклятущая, уж не говорю про перманенту.

Идет, подолом метет, душу раздирает:

- ...политически-грамотен-с-казенным - имуществом-щщапетилен...

- Нда, Иван Александрович, признаться, я разочарован. Я думал, твоя

Характеристика - девка молодая, ядреная, а эта - как буряк-прошлогод.

- Ой, привередничаете, Андрон Лукич! Ой, недооцениваете...

Говорю это я басом, а сам дрожу ажник, как фитюля одинокая. Узюму

хочется.

- Ну, да ладно, - смирился Андрон Лукич - какая-никакая, а все ж таки

баба.

Присел, набычился, рявкнул, да как побежит всем телом на мою

Характеристику.

- Ай-я-яй! - закричала Характеристика и наутек, дурь лупоглазая.

Бежит к реке, а за ей Андрон Лукич частит ногами, гудит

паровозом-люблю-ю-у-у! Ну и я побег - перехвачу глупую бабу!

- Нет! - кричит Характеристика, - Никогда этого не будет! Уж лучше в

воду!

И бух с обрыва в речку! Вынырнула, выпучила зенки, взвыла:

- ...с-товарищами-по-работе-принципиален!!! И камнем ко дну.

Стоит Фефелов Андрон Лукич отвлеченный, перетирает в руке колосок.

- Пшеница ноне удалась, Иван Александрович, а вот с узюмом перебой.

И пошел он от мене гордый и грустный, и, конечно, по-человечески его

можно понять, но мне от этого не легче,

И первый раз в жизни горючими слезами заплакал бывший инспектор

Моченкин, и кого-то мне стало жалко-то ли себя, то ли узюм, то ли

Характеристику.

Куды ж теперь мне деваться, на что надеяться? Сколько сидел, не

знаю,,. Протер глаза-на той стороне стоит в росной траве Хороший Человек,

молодая, ядреная Характеристика.

Сон внештатного лаборанта Степаниды Ефимовны

Вы ли, тетеньки, гусели фильдиперсовые! Ой ли, батеньки, лук

репчатый, морква сахарная,,, Ути, люти, цып-цып-цып...

Ой, схватил мене за подол игрец молоденькай, пузатенькай. Ой, за косу

ухватил, косу девичью,

- Пусти мине, игрец, на Муравьиную гору!

- Не пущщу!

- Пусти мине, игрец, во Стрекозий лес!

- Не пущщу!

- Да куды ж ты мине тянешь, в какое игралище окаянное?

- Ох, бабушка-красавочка, лаборант внештатный, совсем вы без понятия!

Закручу тебя, бабулька, булька, яйки, млеко, бутербротер, танцем-шманцем

огневым, заграмоничным! Будешь пышке молодой, дорогой гроссмуттер! Вуаля!

Заиграл игрец, взбил копытами модельными, телесами задрожал сочными,

тычет пальцем костяным мне по темечку, щакотит-жизни хочет лишитьай-тю-тю!

- Окстись, окстись, проклятущий!

Не окщается. Кружит мине по ботве картофельной танцами ненашенскими.

Ой, в лесу мурава пахучая, ох, дурманная... Да куды ж ты мине, куды ж

ты мине, куды ж ты мине... бубулички...

Гляжу, у костра засел мой игрец брюнетистый, глаз охальный, пузик

красненькай.

- А ну-ка, бабка-красавка-плутовка, вари мне суп! Мой хотель покушать

зюпне дритте нахтигаль. Вари мне суп, да наваристый!

- Суп?

- Суп!

- Суп?

- Суп!

- Суп?

- Суп!

- А, батеньки! Нахтигаль, мои тятеньки, по-нашему соловушка, а

по-ихнему, так и будет нахтигаль, да только очарованный. Ой, бреду я, баба

грешная, по муравушке, выковыриваю яйца печеные, щавель щиплю, укроп

дергаю, горькими слезами заливаюся, прощеваюсь с бочкотарою любезною, с

вами, с вами, мои голуби полуночные.

Гутень, фисонь, мотьва купоросная!

А темень-то тьмущая, тятеньки, будто в мире нет электричества! А

сзади-то кочет кычет, сыч хрючет, игрец регочет.

И надоть: тут тишина пришла благодатная, гульгульная, и лампада над

жнивьем повисла масляная. И надоть-вижу: по траве росистой, тятеньки,

Блаженный Лыцарь выступает, научный, вдумчивый, а за ручку он ведет, мои

матушки, как дитятю он .ведет жука рогатого, возжеланного жука

фотоплексируса-батюшку.

Второе письмо

Володи Телескопова другу Симе

Многоуважаемая Серафима Игнатьевна, здравствуйте!

Дело прежде всего. Сообщаю Вам, что ваша бочкотара в целости и

сохранности, чего и Вам желает.

Сима, помнишь Сочи те дни и ночи священной клятвы вдохновенные слова

взволнованно ходили по комнате и что-то резкое в лицо бросали мне а я с

тобой сильно заскучал хотя рейсом очень доволен вы говорили нам пора

расстаться я страшен в гневе.

Перерасхода бензина нету, потому что едем на нуле уж который день, и

это конечно новаторский почин, сам удивляюсь.

Возможно Вы думаете, Серафима Игнатьевна, что я Вас неправильно

информирую, а сам на пятнадцать суток загремел, так это с Вашей стороны

большая ошибка.

Бате моему притарань колбасы спиной домашней 1 (один) кг за наличный

расчет.

Симка, хочешь честно? Не знаю когда свидимся, потому что едем не куда

хотим, а куда бочкотара наша милая хочет. Поняла?

Спасибо тебе за любовь и питание.

Возможно еще не забытый

Телескопов Владимир.

Письмо Владимира Телескопова

Сильвии Честертон

Здравствуйте многоуважаемая Сильвия, фамилии не помню.

Слыхал от общих знакомых о Вашем вступлении в организацию "Девичья

честь". Горячо Вас поздравляю, а Гутику Роземблюму передайте, что ряшку я

ему все ж таки начищу.

Сильвия, помнишь ту волшебную южную ночь, когда мы... Замнем для

ясности. Помнишь или нет?

Теперь расскажу тебе о своих успехах. Работаю начальником

автоколонны. Заработная плата скромная - полторы тыщи, но хватает. Много

читаю. Прочел: "Дети капитана Гранта" Жюль Верна, журнал "3нание-сила" N7

за этот год, "Сборник. гималайских сказок", очень интересно,

Сейчас выполняю общественное поручение. Хочешь знать какое? Много

будешь знать, скоро состаришься! Впрочем, могу тебе довериться -

сопровождаю бочкотару, не знаю как по-вашему, по-халигалийски. Она у меня

очень нервная и если бы ты ее знала, Сильвочка, то конечно бы полюбила.

Да здравствует Дружба молодежи всех стран и оттенков кожи. Регулярно

сообщай о своих успехах в учебе и спорте. Что читаешь?

Твой, может быть, помнишь, Володя Телескопов (Спутник).

Оба эти письма Володя отслюнявил карандашом на разорванной пачке

"Беломора", Симе на карте, Сильвии - на изнанке. В пыльном луче солнца

сидел он, грустно хлюпая носом, на деревянной скамейке, изрезанной

неприличными выражениями, в камере предварительного заключения

Гусятинского отделения милиции. А дело было так...

Однажды они прибыли в городок Гусятин, где на бугре перед старинным

гостиным двором стоял величественный аттракцион "Полет в неведомое".

Володя остановил грузовик возле аттракциона и предложил пассажирам

провести остаток дня и ночь в любопытном городе Гусятине,

Все охотно согласились и вылезли из ячеек. Каждый занялся своим

делом. Старик Моченкин пошел в местную поликлинику сдавать желудочный сок,

поскольку справочка во ВТЭК об его ужасном желудочном соке куда-то

затерялась, Шустиков Глеб с Ириной Валентиновной отправились на поиски

библиотеки-читальни, Надо было немного поштудировать литературку, слегка

повысить уровень, вырасти над собой. Что касается Степаниды Ефимовны, то

она, увидев не заборе возле клуба афишу кинокартины "Бэла" и на этой афише

Печорина, ахнула от нестерпимого любопытства и немедленно купила себе

билет. Что-то неуловимо знакомое, близкое почудилось ей в облике

розовощекого молодого офицера с маленькими усиками, Володя же Телескопов

не отрывал взгляда от диковинного аттракциона, похожего на гигантскую

зловещую скульптуру поп-арта.

- Вадик! Ну ты! Ну, дали! Во, это штука! Айда кататься!

- Ах, что ты, Володя, - поморщился Вадим Афанасьевич, - совсем я не

хочу кататься на этом агрегате.

- Или ты мне Друг, или я тебе портянка. Кататься - кровь из носа,

красился последний вечер! - заорал Володька.

Вадим Афанасьевич обреченною вздохнул.

- Откуда у тебя, Володя, такой инфантилизм?

- Да что ты, Вадик, никакого инфантилизма, клянусь честью! - Володя

приложил руку к груди, выпучился на Вадима Афанасьевича, дыхнул. - Видишь?

Ни в одном глазу. Клянусь честью, не взял ни грамма! Веришь или нет? Друг

ты мне или нет?

Вадим Афанасьевич махнул рукой.

- Ну, хорошо-хорошо...

Они подошли к подножию аттракциона, ржавые стальные ноги которого

поднимались из зарослей крапивы, лебеды и лопухов - видно, не так уж часто

наслаждались гусятинцы "Полетом в неведомое". Разбудили какого-то

охламона, спавшего под кустом бузины.

- Включай машину, дитя природы! - приказал ему Володя.

- Току нет и не будет, - привычно ответил охламон.

Вадим Афанасьевич облегченно вздохнул. Володя сверкнул гневными

очами, закусил губу, рванул на себя рубильник. Аттракцион неохотно

заскрипел, медленно задвигалось какое-то колесо,

- Чудеса! - вяло удивился охламон. - Сроду вам току не было, а сейчас

скрипит. Пожалте, граждане, занимайте места согласно купленным билетам.

Пятак - три круга.

Друзья уселись в кабины, Охламон нажал какие-то кнопки и отбежал от

аттракциона на безопасное расстояние. Начались взрывы. На выжженной

солнцем площади Гусятина собралось десятка два любопытных жителей,

пять-шесть бродячих коз.

Наконец - метнуло, прижало, оглушило, медленно, с большим размахом

стало раскручивать.

Вадим Афанасьевич со сжатыми зубами, готовый ко всему, плыл над

гусятинскими домами, над гостиным двором. Где-то, счастливо гогоча, плыл

по пересекающейся орбите Володя Телескопов, изредка попадал в поле зрения.

Круги становились все быстрее, мелькали звезды и планеты - пышнотелая

потрескавшаяся Венера, синеносый мужлан Марс, Сатурн с кольцом и другие,

безымянные, хвостатые, уродливые.

- Остановите машину! - крикнул Вадим Афанасьевич, чувствуя

головокружение. - Хватит! Мы не дети!

Площадь была пуста. Любопытные уже разошлись. Охламона тоже не было

видно. Лишь одинокая коза пялилась еще на гудящий, скрежещущий аттракцион

да неподалеку на скамеечке два крепкотелых гражданина, выставив зады,

играли в шахматы.

- Как ходишь, дура? - орал, проносясь над шахматистами, Володя. - Бей

слоном е-восемь! Играть не умеешь!

- Володя, мне скучно! - крикнул Вадим Афанасьевич. - Где этот

служитель? Пусть остановит.

- Что ты, Вадик! - завопил Володька. - Я ему пятерку дал! Он сейчас в

чайной сидит!

Вадим Афанасьевич потерял сознание и так, без сознания, прямой,

бледный, с трубкой в зубах, кружил над сонным Гусятином.

Вечерело. Солнце, долго висевшее над колокольней, наконец, ухнуло за

реку. Оживились улицы. Прошло стадо. Протарахтели мотоциклы.

Возвращались в город усталые Шустиков Глеб с Ириной Валентиновной,

Так и не нашли они за весь день Гусятинской библиотеки-читальни.

Старик Моченкин шумел в гусятинской поликлинике.

- Вашему желудочному соку верить нельзя! - кричал он, потрясая

бланком, на котором вместо прежних ужасающих данных теперь стояла лишь

скучная "норма".

Степанида Ефимовна по третьему разу смотрела кинокартину "Бэла",

вглядывалась в румяное лицо, в игривые глазки молодого офицера, шептала;

- Нет, не тот. Федот, да не тот. Ой, не тот, батюшки!

Вадим Афанасьевич очнулся. Над ним кружили звезды, уже не

гусятинские, а настоящие.

"Как это похоже на обыкновенное звездное небо! - подумал Вадим

Афанасьевич. - Я всегда думал, что за той страшной гранью все будет совсем

иначе, никаких звезд и ничего, что было, однако вот - звезды, и вот,

однако, трубка".

В звездном небе над Вадимом Афанасьевичем пронеслось что-то дикое,

косматое, гаркнуло:

- Вадик, накатался.

Встрепенувшись, Вадим Афанасьевич увидел уносящегося по орбите

Телескопова. Володя стоял в своей кабине, размахивая знакомой бутылкой с

размочалившейся затычкой.

"Или я снова здесь, или он уже там, то есть здесь, а я не там, а

здесь, в смысле там, а мы вдвоем там о смысле здесь, а не там, то есть не

здесь", - сложно подумал Вадим Афанасьевич и догадался наконец глянуть

вниз,

Неподалеку от стальной ноги аттракциона он увидел грузовичок, а в нем

любезную свою, слегка обиженную, удрученную странным одиночеством

бочкотару.

"Ура! - подумал Вадим Афанасьевич, - Раз она здесь, значит, и я

здесь, а не там, то есть... ну, да ладно", - и сердце его сжалось от

обыкновенного земного волнения,

- Вадим, накатался? - неожиданно снизу заорал Телескопов. - Айда в

шахматы играть! Эй, вырубай мотор, дитя природы!

Охламон, теперь уж в строгом вечернем костюме, причесанный на косой

пробор, стоял внизу.

- Сбросьте рублики, еще покатаю! - крикнул он.

- Слышишь, Вадим? - крикнул Володька. - Какие будут предложения?

- Пожалуй, на сегодня хватит! - собрав все силы, крикнул Вадим

Афанасьевич.

Аттракцион, испустив чудовищный, скрежещущий вой, подобный смертному

крику последнего на земле ящера, остановился, теперь уже навсегда.

Вадим Афанасьевич, прижатый к полу кабины, снова потерял сознание, но

на этот раз ненадолго. Очнувшись, он вышел из аттракциона, почистился,

закурил трубочку, закинул голову...

О, весна без конца и без края, без конца и без края мечта...

А ведь, если бы не было всего этого ужаса, этого страшного

аттракциона, я не ощутил бы вновь с такой остротой прелесть жизни, ее

вечную весну...

И зашагал к грузовику. Бочкотара, когда он подошел и положил ей руку

на бочок, взволнованно закурлыкала.

Володя Телескопов тем временем на косых ногах направился к

шахматистам, которых набралось на лавочке не менее десятка.

- Фишеры! - кричал он. - Петросяны! Тиграны! Играть не умеете! В

миттельшпиле ни бум-бум, в эндшпиле, как куры в навозе! Я сверху-то все

видел! Не имеете права в мудрую игру играть!

Он пошел вдоль лавки, смахивая фигуры в пыль, Шахматисты вскакивали и

махали руками, апеллируя к старшему, хитроватому плотному мужчине в

полосатой пижаме и зеленой велюровой шляпе, из-под которой свисала газета

"Известия", защищая затылок и шею от солнца, мух и прочих вредных влияний,

- Виктор Ильич, что же это получается?! - кричали шахматисты. -

Приходят, сбрасывают фигуры, оскорбляют именами, что прикажете делать?

- Надо подчиниться, - негромко сказал шахматистам мужчина в пижаме и

жестом пригласил Володю к доске.

- Эге, дядя, ты, видать, сыграть со мной хочешь! - захохотал Володя.

- Не ошиблись, молодой человек, - проговорил человек в пижаме, и в

голосе его отдаленно прозвучали интонации человека не простого, а власть

имущего.

Володя при всей своей малохольности интонацию эту знакомую все-таки

уловил, что-то у него внутри екнуло, но, храбрясь и петушась, а главное,

твердо веря в свой недюжинный шахматный талант (ведь сколько четвертинок

было выиграно при помощи древней мудрой игры!), он сказал, садясь к доске:

- Десять ходов даю вам, дорогой товарищ, а на большее ты не

рассчитывай.

И двинул вперед заветную пешечку.

Пижама, подперев голову руками, погрузилась в важное раздумье. Кружок

шахматистов, вихляясь, как чуткий подхалимский организм, захихикал.

- Ужо ему жгентелем... Виктор Ильич... по мордасам, по мордасам...

Заманить его, Виктор Ильич, в раму, а потом дуплетом вашим отхлобыстать...

В Гусятине, надо сказать, была своя особая шахматная теория.

- Геть отсюда, мелкота! - рявкнул Володя на болельщиков. - Отвались,

когда мастера играют.

- Хулиганье какое - играть не дают нам с вами! - сказал он пижаме.

Он тоже подхалимничал перед Виктором Ильичем, чувствуя, что попал в

какую-то нехорошую историю, однако соблазн был выше его сил, превыше

всякой осторожности, и невинными пальцами, мирно посвистывая, Володя

соорудил Виктору Ильичу так называемый "детский мат".

Он поднял уже ферзя для завершающего удара, как вдруг заметил на

мясистой лапе Виктора Ильича синюю татуировку СИМА ПОМ...

Конец надписи был скрыт пижамным рукавом. "Сима! Так какая же еще

Сима, если не моя? Да неужто это рыло, нос пуговицей, Серафиму мою лобзал?

Да, может, это Бородкин Виктор Ильич? Да ух!" - керосинной, мазутной,

нефтяной горючей ревностью обожгло Володькины внутренности.

- Мат тебе, дядя! - рявкнул он и выпучился на противника, приблизив к

нему горячее лицо.

Виктор Ильич, тяжело ворочая мозгами, оценивал ситуацию - куда ж

подать короля, подать было некуда. Хорошо бы съесть королеву, да нечем. В

раму взять? Жгентелем протянуть? Не выйдет, Нету достаточных оснований.

И вдруг он увидел на руке обидчика, на худосочной заурядной руке

синие буковки СИМА ПОМНИ ДРУ... остальное скрывалось чуть ли не под

мышкой.

"Серафима, неужели с этим недоноском ты забыла обо мне? Да, может,

это и есть тот самый Телескопов, обидчик, обидчик шахматистов всех времен

и народов, блуждающий хулиган, текучая рабочая сила?" - Виктор Ильич

выгнул шею, носик его запылал, как стоп-сигнал милицейской машины.

- Телескопов? - с напором спросил ОН,

- Бородкин? - с таким же напором спросил Володя.

- Пройдемте, - сказал Бородкин и встал,

- А вы не при исполнении, - захохотал Володя, - а во-вторых, вам мат,

и в-третьих, вы в пижаме.

- Мат?

- Мат!

- Мат?

- Мат!

- А вы уверены?

Виктор Ильич извлек из-под пижамы свисток, залился красочными,

вдохновенными руладами, в которых трепетала вся его оскорбленная душа.

"Бежать, бежать", - думал Володя, но никак не мог сдвинуться с места,

тоже свистал в два пальца. Важно ему было сказать последнее слово в споре

с Виктором Ильичем, нужна была моральная победа.

Дождался - вырос из-под земли старший брат младший лейтенант Бородкин

в полной форме и при исполнении.

- Жгентелем его, жгентелем, товарищи Бородкины! - радостно заблеяли

болельщики. - В раму его посадить и двойным дуплетом...

Видимо, сейчас они вкладывали в эти шахматные термины уже какой-то

другой смысл.

Вот так Володя Телескопов попал на ночь глядя в неволю. Провели его

под белы руки мимо потрясенного Вадима Афанасьевича, мимо вскрикнувшей

болезненно бочкотары, посадили в КПЗ, принесли горохового супа, борща,

лапши, паровых битков, тушеной гусятины, киселю; замкнули.

Всю ночь Володя кушал, курил, пел, вспоминал подробности жизни,

плакал горючими слезами, сморкался, негодовал, к утру начал писать письма.

Всю ночь спорили меж собой братья Бородкины. Младший брат листал

Уголовный кодекс, выискивал для Володи самые страшные статьи и наказания.

Старший, у которого душевные раны, связанные с Серафимой Игнатьевной, за

давностью лет уже затянулись, смягчал горячего братца, предлагал

административное решение,

- Побреем его, Витек, под нуль, дадим метлу на пятнадцать суток,

авось, Симка поймет, на кого тебя променяла,

При этих словах старшого брата отбросил Виктор Ильич Уголовный

кодекс, упал ничком на оттоманку, горько зарыдал.

- Хотел забыться, - горячо бормотал он, - уехал, погрузился в

шахматы, не вспоминал... появляется этот недоносок, укравший... Сима...

любовь,,, моя... - скрежетал зубами,

Надо ли говорить, в каком волнении провели ночь Володины попутчики и

друзья? Никто из них не сомкнул глаз. Всю ночь обсуждались различные

варианты спасения.

Ирина Валентиновна, с гордо закинутой головой, с развевающимися

волосами, изъявила готовность лично поговорить о Володе с братьями

Бородкиными, лично, непосредственно, тет-а-тет, шерше ля фам. В последние

дни она твердо поверила, наконец, в силу и власть своей красоты.

- Нет уж, Иринка, лучше я сам потолкую с братанами, - категорически

пресек ее благородный порыв Шустиков Глеб, - поговорю с ними в частном

порядке, и делу конец.

- Нет-нет, друзья! - пылко воскликнул Вадим Афанасьевич. - Я подам в

гусятинский нарсуд официальное заявление. Я уверен... мы... наше

учреждение... вся общественность... возьмем Володю на поруки. Если

понадобится, я усыновлю его!

С этими словами Вадим Афанасьевич закашлялся, затянулся трубочкой,

выпустил дымовую завесу, чтобы скрыть за ней свои увлажнившиеся глаза.

Степанида Ефимовна полночи металась в растерянности по площади,

ловила мотыльков, причитала, потом побежала к гусятинской товарке,

лаборанту Ленинградского научного института, принесла от нее черного

петуха, разложила карты, принялась гадать, ахая и слезясь; временами

развязывала мешок, пританцовывая, показывала черного петуха молодой луне,

что-то бормотала.

Старик Моченкин всю ночь писал на Володю Телескопова положительную

характеристику. Тяжко ему было, муторно, непривычно. Хочешь написать

"политически грамотен", а рука сама пишет "безграмотен". Хочешь написать

"морален", а рука пишет "аморален".

И всю-то ночь жалобно поскрипывала, напевала что-то со скрытой

страстью, с мольбой, с надеждой любезная их бочкотара.

Утром Глеб подогнал машину прямо под окна КПЗ, на крыльце которой уже

стояли младший лейтенант Бородкин со связкой ключей и старший сержант

Бородкин с томиком Уголовного кодекса под мышкой.

Володя к этому времени закончил переписку с подругами сердца и теперь

пел драматическим тенорком:

Этап на Север, сроки огромные...

Кого ни спросишь, у всех указ,

Взгляни, взгляни в лицо мое суровое.

Взгляни, быть может, в последний раз!

Степанида Ефимовна перекрестилась.

Ирина Валентиновна с глубоким вздохом сжала руку Глеба.

- Глеб, это похоже на арию Каварадосси. Милый, освободи нашего

дорогого Володю, ведь это благодаря ему мы с тобой так хорошо узнали друг

друга!

Глеб шагнул вперед.

- Але, друзья, кончайте этот цирк. Володя-парень, конечно,

несобранный, но, в общем, свой, здоровый, участник великих строек, а

выпить может каждый, это для вас не секрет,

- Больно умные стали, - пробормотал старший сержант.

- А вы кто будете, гражданин? - спросил младший лейтенант. -

Родственники задержанного или сослуживцы?

- Мы представители общественности. Вот мои документы.

Братья Бородкины с еле скрытым удивлением осмотрели сухопарого

джентльмена, почти что иностранца по внешнему виду, и с не меньшим

удивлением ознакомились с целым ворохом голубых и красных предъявленных

книжечек.

- Больно умные стали, - повторил Бородкин-младший.

Вперед выскочил старик Моченкин, хищно оскалился, задрожал

пестрядиновой татью, направил на братьев Бородкиных костяной перст,

завизжал:

- А вы еще ответите за превышение прерогатив, полномочий, за

семейственность отношений и родственные связи!

Братья Бородкины немного перепугались, но виду, конечно, не подали

под защитой всеми уважаемых мундиров.

- Больно умные стали! - испуганно рявкнул Бородкин-младший,

- Гутень, фисонь, мотьва купоросная! - гугукнула Степанида Ефимовна и

показала вдруг братьям черного петуха, главного, по ее мнению, Володиного

спасителя.

Выступила вперед вся в блеске своих незабываемых сокровищ Ирина

Валентиновна Селезнева.

- Послушайте, товарищи, давайте говорить серьезно. Вот я женщина, а

вы мужчины...

Младший Бородкин выронил Уголовный кодекс. Старший, крепко крякнув,

взял себя в руки.

- Вы, гражданка, очень точно заметили насчет серьезности ситуации.

Задержанный в нетрезвом виде Телескопов Владимир сорвал шахматный турнир

на первенство нашего парка культуры. Что это такое, спрашивается?

Отвечается: по меньшей мере злостное хулиганство. Некоторые товарищи

рекомендуют уголовное дело завести на Телескопова, а чем это для него

пахнет? Но мы,

товарищ-очень-красивая-гражданка-к-сожалению-не-знаю-как-величать- в-

надежде-на-будущее-с-голубыми-глазами, мы не звери, а гуманисты и дадим

Телескопову административную меру воздействия. Пятнадцать суток метлой

помашет и будет на свободе.

Младший лейтенант объяснил это лично, персонально Ирине Валентиновне,

приблизившись к ней и округляя глаза, и она, польщенная рокотанием его

голоса, важно выслушала его своей золотистой головкой, но когда Бородкин

кончил, за решеткой возникло бледное, как у графа Монтекристо, лицо

Володи.

- Погиб я, братцы, погиб! - взвыл Володя. - Ничего для меня нет

страшнее пятнадцати суток! Лучше уж срок лепите, чем пятнадцать суток!

Разлюбит меня Симка, если на пятнадцать суток загремлю, а Симка, братцы,

последний остров в моей жизни!

После этого вопля души на крыльце КПЗ и вокруг возникло странное,

томящее душу молчание.

Младший Бородкин, отвернувшись, жевал губами, в гордой обиде задирал

подбородок.

Старший, поглядывая на брата, растерянно крутил на пальце ключи.

- А что же будет с бочкотарой?! - крикнул Володя. - Она-то в чем

виноватая?

Тут словно лопнула струна, и звук, таинственный и прекрасный,

печальным лебедем тихо поплыл в небеса.

- Мочи нет! - воскликнул младший Бородкин, прижимая к груди Уголовный

кодекс. - Дышать не могу! Тяжко!

- Что это за бочкотара? Какая она? Где? - заволновался

Бородкин-старший.

Вадим Афанасьевич молча снял брезент. Братья Бородкины увидели

потускневшую, печальную бочкотару, изборожденную горькими морщинами.

Младший Бородкин с остановившимся взглядом, с похолодевшим лицом

медленно пошел к ней.

- Штраф, - сказал старший Бородкин дрожащим голосом. - Пятнадцать

суток заменяем на штраф. Штраф тридцать рублей, вернее, пять.

- Ура! - воскликнула Ирина Валентиновна и, взлетев на крыльцо,

поцеловала Бородкина-старшего прямо в губы. - Пять рублей - какая ерунда по

сравнению с любовью!

- Ура! - воскликнул старик Моченкин и подбросил вверх заветный свой

пятиалтынный,

- Шапка по кругу! - гаркнул Глеб, вытягивая из тугих клешей последнюю

трешку, припасенную на леденцы для штурмовой группы.

- А яйцами можно, милок? - пискнула Степанида Ефимовна.

Бородкин-старший после Ирининого поцелуя рыхло, с завалами плыл по

крыльцу, словно боксер в состоянии "гроги".

- Никакого штрафа, брат, не будет, - сказал, глядя прямо перед собой

в темные и теплые глубины бочкотары, Бородкин-младший Виктор Ильич. -

Разве же Володя виноват, что его полюбила Серафима? Это я виноват, что

гонор свой хотел на нем сорвать, и за это, если можете, простите мне,

товарищи.

Солнечные зайчики запрыгали по щечкам бочкотары, морщины

разгладились, веселая и ладная балалаечная музыка пронеслась по небесам.

Бородкин-старший поймал старика Моченкина и поцеловал его прямо в

чесночные губы.

Глеб облобызался со Степанидой Ефимовной, Вадим Афанасьевич трижды

(по-братски) с Ириной Валентиновной. Бородкин-младший Виктор Ильич, никого

не смущаясь, влез на колесо и поцеловал теплую щеку бочкотары.

Володя Телескопов, хлюпая носом, целовал решетку и мысленно, конечно,

Серафиму Игнатьевну, а также Сильвию Честертон и все человечество.

И вот они поехали дальше мимо благодатных полей, а следом за ними шли

косые дожди, и солнце поворачивалось, как глазом теодолита на треноге

лучей, а по ночам луна фотографировала их при помощи бесшумных

вспышек-сполохов, и тихо кружили близ их ночевок семиклассники-турусы на

прозрачных, словно подернутых мыльной пленкой кругах, и серебристо

барражировал над ними мечтательный пилот-распылитель, а они мирно ехали

дальше в ячейках любезной своей бочкотары, каждый в своей.

Однажды на горизонте появилось странное громоздкое сооружение.

Почувствовав недоброе, Володя хотел было свернуть с дороги на

проселок, но руль уже не слушался его, и грузовик медленно катился вперед

по прямой мягкой дороге. Сооружение отодвигалось от горизонта,

приближалось, росло, и вскоре осе сомнения и надежды рассеялись - перед ними

была башня Коряжского вокзала со шпилем и монументальными гранитными

фигурами представителей всех стихий труда и обороны.

Вскоре вдоль дороги потянулись маленькие домики и унылые склады

Коряжска, и неожиданно мотор, столько дней работавший без бензина, заглох

прямо перед заправочной станцией,

Володя и Вадим Афанасьевич вылезли из кабины,

- Куда ж мы ноне приехали, батеньки? - поинтересовалась умильным

голоском Степанида Ефимовна.

- Станция Вылезай, бабка Степанида! - крикнул Володя и дико

захохотал, скрывая смущение и душевную тревогу.

- Неужто Коряжск, маменька родима?

- Так точно, мамаша, Коряжск, - сказал Глеб.

- Уже? - с печалью вздохнула Ирина Валентиновна.

- Крути не крути, никуда не денешься, - проскрипел старик Моченкин. -

Коряжск, он и есть Коряжск, и отседа нам всем своя дорога.

- Да, друзья, это Коряжск, и скоро, должно быть, придет экспресс, -

тихо проговорил Вадим Афанасьевич.

- В девятнадцать семнадцать, - уточнил Глеб.

- Ну, что ж, граждане попутчики, товарищи странники, поздравляю с

благополучным завершением нашего путешествия. Извините за компанию. Желаю

успеха в труде и в личной жизни. - Володя чесал языком, а сам отвлеченно

глядел в сторону, и на душе у него кошки скребли.

Пассажиры вылезли из ячеек, разобрали вещи. Сумрачная башня

Коряжского вокзала высилась над ними. На головах гранитных фигур сияли

солнечные блюдечки.

Пассажиры не смотрели друг на друга, наступила минута тягостного

молчания, минута прощания, и каждый с болью почувствовал, что узы,

связывавшие их, становятся все тоньше, тоньше, и вот уже одна только

последняя тонкая струна натянулась между ними, и вот...

- А что же будет с ней, Володя? - дрогнувшим голосом спросил Вадим

Афанасьевич.

- С кем? - как бы не понимая, спросил Володя.

- С ней, - показал подбородком Вадим Афанасьевич, и все взглянули на

бочкотару, которая молчала.

- С бочками-то? А чего ж, сдам их по наряду и кранты. - Володя

сплюнул в сторону и...

...и вот струна лопнула, и последний прощальный звук ушел в высоту...

...и Володя заплакал.

Коряжский вокзал оборудован по последнему слову техники -

автоматические справки и камеры хранения с личным секретом, одеколонные

автоматы, за две копейки выпускающие густую струю ароматного шипра,

которую некоторые несознательные транзитники ловят ртом, но главное

достижение - электрически-электронные часы, показывающие месяц, день

недели, число и точное время.

Итак, значилось: август, среда, 15, 19.67. Оставалось десять минут до

прихода экспресса.

Вадим Афанасьевич, Ирина Валентиновна, Шустиков Глеб, Степанида

Ефимовна и старик Моченкин стояли на перроне,

Ирина Валентиновна трепетала за свою любовь. Шустиков Глеб трепетал

за свою любовь. Вадим Афанасьевич трепетал за свою любовь. Степанида

Ефимовна трепетала за свою любовь. Старик Моченкин трепетал за свою

любовь. Под ними лежали вороненые рельсы, а дальше за откосом, в явном

разладе с вокзальной автоматикой, кособочились Домики Коряжска, а еще

дальше розовели поля и густо синел лес, и солнце в перьях висело над

лесом, как петух с отрубленной башкой на заборе.

А минуты уходили одна за другой. За рельсами на откосе появился

Володька Телескопов с всклокоченной головой, с порванным воротом рубахи.

Он вылез на насыпь, расставил ноги, размазал кулаком слезу по

чумазому лицу,

- Товарищи, подумайте, какое безобразие! - закричал он. - Не приняли!

Не приняли ее, товарищи!

- Не может быть! - закричал и затопал ногами по бетону Вадим

Афанасьевич. - Я не могу в это поверить!

- Не может быть! Как же это так? Почему же не приняли? - закричали мы

все.

- Затоварилась, говорят, зацвела желтым цветком, затарилась, говорят,

затюрилась! Забраковали, бюрократы проклятые! - высоким, рыдающим голосом

кричал Володя,

Из-за пакгауза появилась желтая, с синими усами, с огромными

буркалами голова экспресса.

- Да где же она, Володенька? Где ж она? Где?

- В овраге она! В овраг я ее свез! Жить не хочу! Прощайте!

Экспресс со свистом закрыл пространство и встал. Транзитники всех

мастей бросились по вагонам. Животным голосом заговорило радио. Запахло

романтикой дальних дорог.

Через две минуты тронулся этот знаменитый экспресс "Север - юг",

медленно тронулся, пошел мимо нас. Прошли мимо нас окна международного,

нейлонного, медного, бархатно-кожаного, ароматного, В одном из окон стоял

с сигарой приятный господин в пунцовом жилете. С любопытством, чуть-чуть

ехидным, он посмотрел на нас, снял кепи и сделал прощальный салютик,

- Он! - ахнула про себя Степанида Ефимовна. - Он самый! Игрец!

"Боцман Допекайло? А может быть, Сцевола собственной персоной?" -

подумал Глеб.

- Это он, обманщик, он, он, Рейнвольф Генрих Анатольевич, -

догадалась Ирина Валентиновна.

- Не иначе как Фефелов Андрон Лукич в загранкомандировку отбыли, туды

им и дорога, - хмыкнул старик Моченкин.

- Так вот вы какой, сеньор Сиракузерс, - прошептал Вадим Афанасьевич.

- Прощайте навсегда!

И так исчез из наших глаз загадочный пассажир, подхваченный

экспрессом.

Экспресс ушел, и свист его замер в небытии, в несуществующем

пространстве, а мы остались в тишине на жарком и вонючем перроне.

Володя Телескопов сидел на насыпи, свесив голову меж колен, а мы

смотрели на него. Володя поднял голову, посмотрел на нас, вытер лицо

подолом рубахи.

- Пошли, что ли, товарищи, - тихо сказал он, и мы не узнали в нем

прежнего бузотера.

- Пошли, - сказали мы и попрыгали с перрона, а один из нас, по имени

старик Моченкин, еще успел перед прыжком бросить в почтовый ящик письмо во

все инстанции: "Усе мои заявления и доносы прошу вернуть взад".

Мы шли за Володей по узкой тропинке на дне оврага сквозь заросли

"куриной слепоты", папоротника и лопуха, и высокие, вровень с нами лиловые

свечки иван-чая покачивались в стеклянных сумерках.

И вот мы увидели нашу машину, притулившуюся под песчаным обрывом, и в

ней несчастную нашу, поруганную, затоваренную бочкотару, и сердца наши

дрогнули от вечерней, закатной, манящей, улетающей нежности.

А вот и она увидела нас и закурлыкала, запела что-то свое,

засветилась под ранними звездами, потянулась к нам желтыми цветочками,

теперь уже огромными, как подсолнухи.

- Ну, что ж, поехали, товарищи, - тихо сказал Володя Телескопов, и мы

полезли в ячейки бочкотары, каждый в свою...

Последний общий сон

Течет по России река. Поверх реки плывет Бочкотара, поет. Пониз реки

плывут угри кольчатые, изумрудные, вьюны розовые, рыба камбала

переливчатая...

Плывет Бочкотара в далекие моря, а путь ее бесконечен.

А в далеких морях на луговом острове ждет Бочкотару в росной траве

Хороший Человек, веселый и спокойный.

Он ждет всегда.

__________________________________________________________________________

ПОСЛЕСЛОВИЕ К ПОВЕСТИ

На пути

к Хорошему Человеку

Аксенов написал странную повесть.

До этого он написал несколько странных рассказов - "Маленький Кит -

лакировщик действительности", "Победа", "Жаль, что вас не было с нами".

Почитатели "Коллег" и "Звездного билета" огорченно задумались.

Рассказы, внешне как будто традиционные, были написаны "не в форме

самой жизни". В Симферополе вдруг появлялся Герострат и поджигал

современное здание, поливая его авиационным бензином.

Тихий гроссмейстер из "Победы" вел себя не лучше. Он проигрывал

шахматную партию соседу по купе, который едва-едва передвигал фигуры.

Было отчего задуматься. Аксенов нарушал правила игры. На наших глазах

менялось направление таланта.

Почти полвека назад литературоведы нашли определение, которым можно,

на мой взгляд, передать внутреннее состояние такой литературы -

остранение. От слова "странность".

Это значит, что странности жизни (а вряд ли кто будет всерьез

отрицать, что жизнь до сих пор еще в каких-то своих сторонах непонята и

негармонична) писатель передает особым способом: не впрямую, а по

преимуществу через гротеск, сатирическую гиперболу, материализованную

метафору.

Нос майора Ковалева - хрестоматийный пример фантастического

остранения действительности.

У Достоевского в петербургском пассаже при всем честном народе

крокодил съедает чиновника, и тот преспокойно живет у него в брюхе.

Самую суть сатирического гротеска легко почувствовать тому читателю,

который обратит основное внимание не на абсурдность прогулок живого носа

по улицам Петербурга, а на реакцию живых людей, сталкивающихся с этим

фантомальным случаем.

Они в основном ведут себя так, как будто ничего особенного не

происходит.

Скушанный чиновник быстро привыкает к новому положению и даже

извлекает из него некоторое удовольствие.

Так условный прием помогает писателю резко обнажить противоречия и

странности действительности.

Психологическая проза добивается этого другим путем. Она рисует

человеческие характеры прежде всего.

Проза остраненная, гротескная ближе к сказке. Глубокая

психологическая характеристика образов здесь не всегда обязательна.

Достаточно нескольких обозначений, штрихов. Для того чтобы извлечь из

такой прозы нравственный и идейный вывод, читателю требуется известная

склонность к самостоятельному рассуждению, культура мысли.

Реалистической литературе дороги обе эти традиции. Остраненную прозу

писали М. Булгаков, Ю. Олеша. Ев. Иванов.

"Затоваренная бочкотара" открывается эпиграфом, который сразу же

вводит читателя в атмосферу игры, небылицы.

"Затоварилась бочкотара, зацвела желтым цветком, затарилась,

затворилась и с места стронулась. Из газет".

Ни один читатель не поверит автору, будто это сообщение он почерпнул

действительно из газет. И будет прав.

Он будет неправ, если подумает, что писатель Аксенов исказил нашу

действительность. Повесть ищет внимательного и чуткого читателя. Разные,

симпатичные и малосимпатичные люди, незнакомые друг с другом, трясутся в

грузовике по ухабистым дорогам. Интеллигент. Шофер. Моряк. Учительница.

Склочник. Едут на попутке до райцентра, где должны разойтись, каждый по

своим надобностям.

В дороге случаются происшествия. В дороге пассажиры сближаются. В

дороге им снятся сны, каждому особенный, свой, но одна деталь в этих

фантастических снах всегда общая: Хороший Человек, который ждет каждого из

них и всех вместе.

Поэтому, добравшись до райцентра, герои повести не расстаются, а

продолжают свой путь.

"Затоваренная бочкотара" - притча о преодолении в человеке низкого,

недостойного.

У каждого из нас, даже прелучших и честных, есть огромный резерв

нравственного, духовного. В далеких морях, на луговом острове каждого ждет

Хороший Человек, веселый и спокойный.

Ежедневно мы или приближаемся, или удаляемся от этого острова.

Такова, думается мне, главная мысль аксеновской повести.

Будучи простой в вечной, мысль эта преподается читателю на языке

искусства, далекого от схематизма и дидактики.

Отношение писателя к стилю, слову заставляют вспоминать чуткого

драматурга литературной фразы - Михаила Зощенко. Еще ни в одной своей вещи

Аксенов не был так щедр на иронию, сатиру, озорной юмор.

Сатира писателя имеет точный прицел. Когда, к примеру, он превращает

Романтику то в глухаря, то в козу, то еще в какое-нибудь малопочтенное

животное, мы понимаем, что речь идет не о романтике вообще. Писатель

смеется над пошлыми и, к сожалению, бытующими представлениями о романтике.

Ветхая, почти одушевленная Бочкотара - важный символический мотив

повести. Только общая цель 1 способна привести людей к взаимопониманию.

Могут спросить, ну почему же именно бочкотара? А почему бы и нет? -

вправе ответить автор. Ведь правила литературной игры в данном случае

таковы, что и бочкотара с персональными ячейками, и сам грузовик, и образ

дороги, традиционный для русской литературы, - все это лишь условные

представления, за которыми скрываются серьезные раздумья писателя о

реальной жизни.

АСТАФЬЕВ. Пастух и пастушка

По пустынной степи вдоль железнодорожной линии, под небом, в котором тяжелым облачным бредом проступает хребет Урала, идет женщина. В глазах её стоят слезы, дышать становится всё труднее. У карликового километрового столба она останавливается, шевеля губами, повторяет цифру, значащуюся на столбике, сходит с насыпи и на сигнальном кургане отыскивает могилу с пирамидкой. Женщина опускается на колени перед могилой и шепчет: «Как долго я искала тебя!»

Наши войска добивали почти уже задушенную группировку немецких войск, командование которой, как и под Сталинградом, отказалось принять ультиматум о безоговорочной капитуляции. Взвод лейтенанта Бориса Костяева вместе с другими частями встретил прорывающегося противника. Ночной бой с участием танков и артиллерии, «катюш» был страшным — по натиску обезумевших от мороза и отчаяния немцев, по потерям с обеих сторон. Отбив атаку, собрав убитых и раненых, взвод Костяева прибыл в ближайший хутор на отдых.

За баней, на снегу, Борис увидел убитых залпом артподготовки старика и старуху. Они лежали, прикрывая друг друга. Местный житель, Хведор Хвомич рассказал, что убитые приехали на этот украинский хутор с Поволжья в голодный год. Они пасли колхозный скот. Пастух и пастушка. Руки пастуха и пастушки, когда их хоронили, расцепить не смогли. Боец Ланцов негромко прочитал над стариками молитву. Хведор Хвомич удивился тому, что красноармеец знал молитвы. Сам он их забыл, в молодости ходил в безбожниках и стариков этих агитировал ликвидировать иконы. Но они его не послушались… Солдаты взвода остановились в доме, где хозяйкой была девушка Люся. Они отогревались и пили самогонку. Все были утомлены, пьянели и ели картошку, не пьянел лишь старшина Мохнаков. Люся выпила вместе со всеми, сказав при этом: «С возвращением вас… Мы так вас долго ждали. Так долго…» Солдаты по одному укладывались спать на полу. Те, кто ещё хранил в себе силы, продолжали пить, есть, шутить, вспоминая мирную жизнь. Борис Костяев, выйдя в сени, услышал в темноте возню и срывающийся голос Люси: «Не нужно. Товарищ старшина…» Лейтенант решительно прекратил домогательства старшины, вывел его на улицу. Между этими людьми, которые вместе прошли многие бои и невзгоды, вспыхнула вражда. Лейтенант грозился пристрелить старшину, если тот ещё раз попытается обидеть девушку. Разозленный Мохнаков ушел в другую избу. Люся позвала лейтенанта в дом, где все солдаты уже спали. Она провела Бориса на чистую половину, дала свой халат, чтобы он переоделся, и приготовила за печкой корыто с водой. Когда Борис помылся и лег в постель, веки его сами собой налились тяжестью, и сон навалился на него. Ещё до рассвета командир роты вызвал лейтенанта Костяева. Люся даже не успела выстирать его форму, чем была очень расстроена. Взвод получил приказ выбить фашистов из соседнего села, последнего опорного пункта. После короткого боя взвод вместе с другими частями занял село. Вскоре туда прибыл командующий фронтом со своей свитой. Никогда раньше Борис не видел близко командующего, о котором ходили легенды. В одном из сараев нашли застрелившегося немецкого генерала. Командующий приказал похоронить вражеского генерала со всеми воинскими почестями. Борис Костяев вернулся с солдатами в тот самый дом, где они ночевали. Лейтенанта опять сморил крепкий сон. Ночью к нему пришла Люся, его первая женщина. Борис рассказывал о себе, читал письма своей матери. Он вспоминал, как в детстве мать возила его в Москву и они смотрели в театре балет. На сцене танцевали пастух и пастушка. «Они любили друг друга, не стыдились любви и не боялись за нее. В доверчивости они были беззащитны». Тогда Борису казалось, что беззащитные недоступны злу… Люся слушала затаив дыхание, зная, что такая ночь уже не повторится. В эту ночь любви они забыли о войне — двадцатилетний лейтенант и девушка, которая была старше его на один военный год. Люся узнала откуда-то, что взвод пробудет на хуторе ещё двое суток. Но утром передали приказ ротного: на машинах догонять основные силы, ушедшие далеко за отступившим противником. Люся, сраженная внезапным расставанием, сначала осталась в избе, потом не выдержала, догнала машину, на которой ехали солдаты. Не стесняясь никого, она целовала Бориса и с трудом от него оторвалась. После тяжелых боев Борис Костяев просился у замполита в отпуск. И замполит уже было решился отправить лейтенанта на краткосрочные курсы, чтобы тот мог на сутки заехать к любимой. Борис уже представлял свою встречу с Люсей… Но ничего этого не произошло. Взвод даже не отвели на переформировку: мешали тяжелые бои. В одном из них геройски погиб Мохнаков, с противотанковой миной в вещмешке бросившись под немецкий танк. В тот же день Бориса ранило осколком в плечо. В медсанбате народу было много. Борис подолгу ждал перевязок, лекарств. Врач, оглядывая рану Бориса, не понимал, почему этот лейтенант не идет на поправку. Тоска съедала Бориса. Однажды ночью врач зашел к нему и сказал: «Я назначил вас на эвакуацию. В походных условиях души не лечат…» Санитарный поезд увозил Бориса на восток. На одном из полустанков он увидел женщину, похожую на Люсю… Санитарка вагона Арина, присматриваясь к молодому лейтенанту, удивлялась, почему ему с каждым днем становится все хуже и хуже. Борис смотрел в окно, жалел себя и раненых соседей, жалел Люсю, оставшуюся на пустынной площади украинского местечка, старика и старуху, закопанных в огороде. Лиц пастуха и пастушки он уже не помнил, и выходило: похожи они на мать, на отца, на всех людей, которых он знал когда-то… Однажды утром Арина пришла умывать Бориса и увидела, что он умер. Его похоронили в степи, сделав пирамидку из сигнального столбика. Арина горестно покачала головой: «Такое легкое ранение, а он умер…» Послушав землю, женщина сказала: «Спи. Я пойду. Но я вернусь к тебе. Там уж никто не в силах разлучить нас…» «А он, или то, что было им когда-то, остался в безмолвной земле, опутанный корнями трав и цветов, утихших до весны. Остался один — посреди России».

АСТАФЬЕВ ЦАРЬ - РЫБА Игнатьич — главный герой новеллы. Этого человека уважают односельчане за то, что он всегда рад помочь советом и делом, за сноровку в ловле рыбы, за ум и сметливость. Это самый зажиточный человек в селе, все делает «ладно» и разумно. Нередко он помогает людям, но в его поступках нет искренности. Не складываются у героя новеллы добрые отношения и со своим братом. 
    В селе Игнатьич известен как самый удачливый и умелый рыбак. Чувствуется, что он в избытке обладает рыбацким чутьем, опытом предков и собственным, обретенным за долгие годы. Свои навыки Игнатьич часто использует во вред природе и людям, так как занимается браконьерством. Истребляя рыбу без счета, нанося природным богатствам реки непоправимый урон, он сознает незаконность и неблаговидность своих поступков, боится «сраму», который может его постигнуть, если браконьера в темноте подкараулит лодка рыбнадзора. Заставляла же Игнатьича ловить рыбы больше, чем ему было нужно, жадность, жажда наживы любой ценой. Это и сыграло для него роковую роль при встрече с царь-рыбой. 
    Рыба походила на «доисторического ящера», «глазки без век, без ресниц, голые, глядящие со змеиной холодностью, чего-то таили в себе». Игнатьича поражают размеры осетра, выросшего на одних «козявках» и «вьюнцах», он с удивлением называет его «загадкой природы».С самого начала, с того момента, как увидел Игнатьич царь-рыбу, что-то «зловещее» показалось ему в ней, и позже понял, что «одному не совладать с этаким чудищем». 
    Желание позвать на подмогу брата с механиком вытеснила всепоглощающая жадность: «Делить осетра?.. В осетре икры ведра два, если не больше. Икру тоже на троих?!» Игнатьич в эту минуту даже сам устыдился своих чувств. Но через некоторое время «жадность он почел азартом», а желание поймать осетра оказалось сильнее голоса разума. Кроме жажды наживы, была ещё одна причина, заставившая Игнатьича помериться силами с таинственным существом. Это удаль рыбацкая. «А-а, была не была! — подумал главный герой новеллы. — Царь-рыба попадается раз в жизни, да и то не «всякому Якову». 
    Отбросив сомнения, «удало, со всего маху Игнатьич жахнул обухом топора в лоб царь-рыбу…». Вскоре незадачливый рыбак оказался в воде, опутанный своими же удами с крючками, впившимися в тела Игнатьича и рыбы. «Реки царь и всей природы царь — на одной ловушке», — пишет автор. Тогда и понял рыбак, что огромный осетр «не по руке ему». Да он и знал это с самого начала их борьбы, но «из-за этакой гады забылся в человеке человек». Игнатьич и царь-рыба «повязались одной долей». Их обоих ждет смерть. Страстное желание жить заставляет человека рваться с крючков, в отчаянии он даже заговаривает с осетром. «Ну что тебе!.. Я брата жду, а ты кого?» — молит Игнатьич. Жажда жизни толкает героя и да то, чтобы перебороть собственную гордыню. Он кричит: «Бра-ате-ельни-и-и-ик!..» Игнатьич чувствует, что погибает. Рыба «плотно и бережно жалась к нему толстым и нежным брюхом». Герой новеллы испытал суеверный ужас от этой почти женской ласковости холодной рыбы. Он понял: осетр жмется к нему потому, что их обоих ждет смерть. В этот момент человек начинает вспоминать свое детство, юность, зрелость. Кроме приятных воспоминаний, приходят мысли о том, что его неудачи в жизни были связаны с браконьерством. Игнатьич начинает понимать, что зверский лов рыбы всегда будет лежать на его совести тяжелым грузом. Вспомнился герою новеллы и старый дед, наставлявший молодых рыбаков: «А ежли у вас, робяты, за душой што есть, тяжкий грех, срам какой, варначество — не вяжитесь с царью-рыбой, попадется коды — отпушшайте сразу». Слова деда и заставляют астафьевского героя задуматься над своим прошлым. Какой же грех совершил Игнатьич? Оказалось, что тяжкая вина лежит на совести рыбака. Надругавшись над чувством невесты, он совершил проступок, не имеющий оправдания. Игнатьич понял, что этот случай с царь-рыбой — наказание за его дурные поступки. Обращаясь к Богу, Игнатьич просит: «Господи! Да разведи ты нас! Отпусти эту тварь на волю! Не по руке она мне!» Он просит прощения у девушки, которую когда-то обидел: «Прос-сти-итееее… её-еээээ… Гла-а-аша-а-а, прости-и-и». После этого царь-рыба освобождается от крюков и уплывает в родную стихию, унося в теле «десятки смертельных уд». Игнатьичу сразу становится легче: телу — оттого что рыба не висела на нем мертвым грузом, душе — оттого что природа простила его, дала ещё один шанс на искупление всех грехов и начало новой жизни.

ВИКТОР АСТАФЬЕВ

Людочка

1989

Краткое содержание рассказа.

Читается за 20–25 мин.

оригинал — за 30−50 мин.

Лет пятна­дцать назад автор услышал эту историю, и сам не знает почему, она живет в нем и жжет сердце. «Может, все дело в её удру­ча­ющей обыден­ности, в её обез­ору­жи­ва­ющей простоте?» Кажется автору, что героиню звали Людочкой. Роди­лась она в небольшой выми­ра­ющей дере­веньке Вычуган. Роди­тели — колхоз­ники. Отец от угне­та­ющей работы спился, был суетлив и туповат. Мать боялась за буду­щего ребенка, поэтому поста­ра­лась зачать в редкий от мужниных пьянок перерыв. Но девочка, «ушиб­ленная нездо­ровой плотью отца, роди­лась слабенькой, болез­ненной и плак­сивой». Росла вялой, как придо­рожная трава, редко смея­лась и пела, в школе не выхо­дила из троечниц, хотя была молча­ливо-стара­тельной. Отец из жизни семьи исчез давно и неза­метно. Мать и дочь без него жили свободнее, лучше, бодрее. В их доме время от времени появ­ля­лись мужики, «один трак­то­рист из сосед­него леспром­хоза, вспахав огород, крепко отобедав, задер­жался на всю весну, врос в хозяй­ство, начал его отла­жи­вать, укреп­лять и умно­жать. Ездил на работу на мото­цикле за семь верст, брал с собой ружье и часто привозил то битую птицу, то зайца. «Посто­ялец никак не отно­сился к Людочке: ни хорошо, ни плохо». Он, каза­лось, не замечал её. А она его боялась.

Когда Людочка закон­чила школу, мать отпра­вила её в город — нала­жи­вать свою жизнь, сама же собра­лась пере­ез­жать в леспромхоз. «На первых порах мать пообе­щала помо­гать Людочке день­гами, картошкой и чем Бог пошлет — на старости лет, глядишь, и она им поможет».

Людочка прие­хала в город на элек­тричке и первую ночь провела на вокзале. Утром пришла в привок­зальную парик­махер­скую сделать завивку, маникюр, хотела еще покра­сить волосы, но старая парик­махерша отсо­ве­то­вала: у девушки и без того слабенькие волосы. Тихая, но по-дере­венски сноро­ви­стая, Людочка пред­ло­жила подмести парик­махер­скую, кому-то развела мыло, кому-то салфетку подала и к вечеру вызнала все здешние порядки, подка­ра­у­лила пожилую парик­махершу, отсо­ве­то­вавшую ей краситься, и попро­си­лась к ней в ученицы.

Гаври­ловна внима­тельно осмот­рела Людочку и её доку­менты, пошла с ней в горком­мунхоз, где офор­мила девушку на работу учеником парик­махера, и взяла к себе жить, поставив нехитрые условия: помо­гать по дому, дольше один­на­дцати не гулять, парней в дом не водить, вино не пить, табак не курить, слушаться во всем хозяйку и почи­тать её как родную мать. Вместо платы за квар­тиру пусть с леспром­хоза привезут машину дров. «Покуль ты ученицей будешь — живи, но как мастером станешь, в обще­житку ступай, Бог даст, и жизнь устроишь... Если обрю­ха­теешь, с места сгоню. Я детей не имела, пискунов не люблю...» Она преду­пре­дила жилицу, что в распо­го­дицу мается ногами и «воет» по ночам. Вообще, для Людочки Гаври­ловна сделала исклю­чение: с неко­торых пор она не брала квар­ти­рантов, а девиц тем более. Когда-то, еще в хрущев­ские времена, жили у нее две студентки финан­со­вого техни­кума: крашеные, в брюках... пол не мели, посуду не мыли, не разли­чали свое и чужое — ели хозяй­ские пирожки, сахар, что вырас­тало на огороде. На заме­чание Гаври­ловны девицы обозвали её «эгоисткой», а она, не поняв неиз­вест­ного слова, обру­гала их по матушке и выгнала. И с той поры пускала в дом только парней, быстро приучала их к хозяй­ству. Двоих, особо толковых, научила даже гото­вить и управ­ляться с русской печью.

Людочку Гаври­ловна пустила оттого, что угадала в ней дере­вен­скую родню, не испор­ченную еще городом, да и стала тяго­титься одино­че­ством на старости лет. «Свалишься — воды подать некому».

Людочка была послушной девушкой, но учение шло у нее туго­вато, цирюльное дело, казав­шееся таким простым, дава­лось с трудом, и, когда минул назна­ченный срок обучения, она не смогла сдать на мастера. В парик­махер­ской Людочка прира­ба­ты­вала еще и убор­щицей и оста­лась в штате, продолжая прак­тику, — стригла под машинку призыв­ников, корнала школь­ников, фасонные же стрижки училась делать «на дому», подстригая под расколь­ников стра­шенных модников из поселка Вэпэ­вэрзэ, где стоял дом Гаври­ловны. Соору­жала прически на головах верт­лявых диско­течных девочек, как у загра­ничных хит-звезд, не беря за это никакой платы.

Гаври­ловна сбыла на Людочку все домашние дела, весь хозяй­ственный обиход. Ноги у старой женщины болели все сильнее, и у Людочки щипало глаза, когда она втирала мазь в иско­ре­женные ноги хозяйки, дора­ба­ты­ва­ющей последний год до пенсии. Запах от мази был такой лютый, крики Гаври­ловны такие душе­раз­ди­ра­ющие, что тара­каны разбе­жа­лись по соседям, мухи померли все до единой. Гаври­ловна жало­ва­лась на свою работу, сделавшую её инва­лидом, а потом утешала Людочку, что не оста­нется та без куска хлеба, выучив­шись на мастера.

За помощь по дому и уход в старости Гаври­ловна обещала Людочке сделать посто­янную прописку, запи­сать на нее дом, коли девушка и дальше будет так же скромно себя вести, обиха­жи­вать избу, двор, гнуть спину в огороде и доглядит её, старуху, когда она совсем обез­но­жеет.

С работы Людочка ездила на трамвае, а потом шла через поги­ба­ющий парк Вэпэ­вэрзэ, по-чело­ве­чески — парк вагоно-паро­воз­ного депо, поса­женный в 30-е годы и погуб­ленный в 50-е. Кому-то взду­ма­лось проло­жить через парк трубу. Выко­пали канаву, провели трубу, но зако­пать забыли. Черная с изги­бами труба лежала в распа­ренной глине, шипела, парила, бурлила горячей бурдой. Со временем труба засо­ри­лась, и горячая речка текла поверху, кружа радужно ядовитые кольца мазута и разный мусор. Деревья высохли, листва обле­тела. Лишь тополя, корявые, с лопнувшей корой, с рога­тыми сучьями на вершине, опер­лись лапами корней о земную твердь, росли, сорили пух и осенями роняли вокруг осыпанные древесной чесоткой листья.

Через канаву пере­брошен мосток с пери­лами, которые ежегодно ломали и по весне обнов­ляли заново. Когда паро­возы заме­нили тепло­во­зами, труба совер­шенно засо­ри­лась, а по канаве все равно текло горячее месиво из грязи и мазута. Берега поросли всяким дурно­ле­сьем, кое-где стояли чахлые березы, рябины и липы. Проби­ва­лись и елки, но дальше младен­че­ского возраста дело у них не шло — их срубали к Новому году догад­ливые жители поселка, а сосенки общи­пы­вали козы и всякий блуд­ливый скот. Парк выглядел словно «после бомбежки или наше­ствия неустра­шимой враже­ской конницы». Кругом стояла посто­янная вонь, в канаву бросали щенят, котят, дохлых поросят и все, что обре­ме­няло жителей поселка.

Но люди не могут суще­ство­вать без природы, поэтому в парке стояли желе­зо­бе­тонные скамейки — дере­вянные момен­тально ломали. В парке бегали ребя­тишки, води­лась шпана, которая развле­ка­лась игрой в карты, пьянкой, драками, «иногда насмерть». «Имали они тут и девок...» Верхо­водил шпаной Артемка-мыло, с вспе­ненной белой головой. Людочка сколько ни пыта­лась усми­рить лохмотья на буйной голове Артемки, ничего у нее не полу­ча­лось. Его «кудри, издали напо­ми­навшие мыльную пену, изблизя оказа­лись что липкие рожки из вокзальной столовой — сварили их, бросили комком в пустую тарелку, так они, слип­шиеся, неподъ­емно и лежали. Да и не ради прически приходил парень к Людочке. Как только её руки стано­ви­лись заня­тыми ножни­цами и расческой, Артемка начинал хватать её за разные места. Людочка сначала увер­ты­ва­лась от хватких рук Артемки, а когда не помогло, стук­нула его машинкой по голове и пробила до крови, пришлось лить йод на голову «ухажо­ри­стого чело­века». Артемка заулю­люкал и со свистом стал ловить воздух. С тех пор «домо­гания свои хули­ган­ские прекратил», более того, шпане повелел Людочку не трогать.

Теперь Людочка никого и ничего не боялась, ходила от трамвая до дома через парк в любой час и любое время года, отвечая на привет­ствие шпаны «свой­ской улыбкой». Однажды атаман-мыло «зачалил» Людочку в центральный город­ской парк на танцы в загон, похожий на звериный.

«В загоне-зверинце и люди вели себя по-звери­ному... Беси­лось, неистов­ство­вало стадо, творя из танцев телесный срам и бред... Музыка, помогая стаду в бесов­стве и дикости, билась в судо­рогах, трещала, гудела, грохо­тала бара­ба­нами, стонала, выла».

Людочка испу­га­лась проис­хо­дя­щего, заби­лась в угол, искала глазами Артемку, чтобы засту­пился, но «мыло измы­лился в этой бурлящей серой пене». Людочку выхватил в круг хлыщ, стал нахаль­ни­чать, она едва отби­лась от кава­лера и убежала домой. Гаври­ловна нази­дала «посто­ялку», что ежели Людочка «сдаст на мастера, опре­де­лится с профес­сией, она безо всяких танцев найдет ей подхо­дя­щего рабо­чего парня — не одна же шпана живет на свете...». Гаври­ловна уверяла — от танцев одно безоб­разие. Людочка во всем с ней согла­ша­лась, считала, ей очень повезло с настав­ницей, имеющей богатый жизненный опыт.

Девушка варила, мыла, скребла, белила, красила, стирала, гладила и не в тягость ей было содер­жать в полной чистоте дом. Зато если замуж выйдет — все она умеет, во всем само­сто­я­тельной хозяйкой может быть, и муж её за это любить и ценить станет. Недо­сы­пала Людочка часто, чувство­вала слабость, но ничего, это можно пере­жить.

Той порой вернулся из мест совсем не отда­ленных всем в округе известный человек по прозванию Стрекач. С виду он тоже напо­минал черного узко­гла­зого жука, правда, под носом вместо щупалец-усов у Стре­кача была какая-то грязная нашлепка, при улыбке, напо­ми­на­ющей оскал, обна­жа­лись испор­ченные зубы, словно из цементных крошек изго­тов­ленные. Порочный с детства, он еще в школе зани­мался разбоем — отнимал у малышей «сереб­рушки, пряники», жвачку, особенно любил в «блес­кучей обертке». В седьмом классе Стрекач уже таскался с ножом, но отби­рать ему ни у кого ничего не надо было — «малое насе­ление поселка прино­сило ему, как хану, дань, все, что он велел и хотел». Вскоре Стрекач кого-то порезал ножом, его поста­вили на учет в милицию, а после попытки изна­си­ло­вания почта­льонки получил первый срок — три года с отсрочкой приго­вора. Но Стрекач не угомо­нился. Громил соседние дачи, грозил хозя­евам пожаром, поэтому владельцы дач начали остав­лять выпивку, закуску с поже­ла­нием: «Миленький гость! Пей, ешь, отдыхай — только, ради Бога, ничего не поджигай!» Стрекач прожи­ровал почти всю зиму, но потом его все же взяли, он сел на три года. С тех пор обре­тался «в испра­ви­тельно-трудовых лагерях, время от времени прибывая в родной поселок, будто в заслу­женный отпуск. Здешняя шпана гужом тогда ходила за Стре­качом, наби­ра­лась ума-разума», почитая его вором в законе, а он не гнушался, по-мелкому пощи­пывал свою команду, играя то в картишки, то в напер­сток. «Тревожно жилось тогда и без того всегда в тревоге пребы­ва­ю­щему насе­лению поселка Вэпэр­вэзэ. В тот летний вечер Стрекач сидел на скамейке, попивая дорогой коньяк и маясь без дела. Шпана обещала: «Не психуй. Вот массы с танцев повалят, мы тебе цыпушек наймам. Сколько захо­чешь...»

Вдруг он увидел Людочку. Артемка-мыло попы­тался замол­вить за нее слово, но Стрекач и не слушал, на него нашел кураж. Он поймал девушку за поясок плаща, старался усадить на колени. Она попы­та­лась отде­латься от него, но он кинул её через скамейку и изна­си­ловал. Шпана нахо­ди­лась рядом. Стрекач заставил и шпану «испач­каться», чтобы не один он был винов­ником. Увидя растер­занную Людочку, Артемка-мыло оробел и попы­тался натя­нуть на нее плащ, а она, обезумев, побе­жала, крича: «Мыло! Мыло!» Добежав до дома Гаври­ловны, Людочка упала на ступеньках и поте­ряла сознание. Очну­лась на стареньком диване, куда дота­щила её сердо­больная Гаври­ловна, сидящая рядом и утешавшая жиличку. Придя в себя, Людочка решила ехать к матери.

В деревне Вычуган «оста­лось двa целых дома. В одном упрямо дожи­вала свой век старуха Вычу­га­ниха, в другом — мать Людочки с отчимом». Вся деревня, задох­нув­шаяся в дико­росте, с едва натоп­танной тропой, была в зако­ло­ченных окнах, пошат­нув­шихся скво­реч­никах, дико разрос­ши­мися меж изб топо­лями, чере­му­хами, осинами. В то лето, когда Людочка закон­чила школу, старая яблоня дала небы­валый урожай красных наливных яблок. Вычу­га­ниха стра­щала: «Ребя­тишки, не ешьте эти яблоки. Не к добру это!» «И однажды ночью живая ветка яблони, не выдержав тяжести плодов, обло­ми­лась. Голый, плоский ствол остался за рассту­пив­ши­мися домами, словно крест с обло­манной попе­ре­чиной на погосте. Памятник умира­ющей русской дере­веньке. Еще одной. «Эдак вот, — проро­чила Вычу­га­ниха, — одинова середь России кол вобьют, и помя­нуть её, нечи­стой силой изве­денную, некому будет...» Жутко было бабам слушать Вычу­га­ниху, они неумело моли­лись, считая себя недо­стой­ными милости Божьей.

Людоч­кина мать тоже стала молиться, только на Бога и оста­ва­лась надежда. Людочка хихик­нула на мать и схло­по­тала затре­щину.

Вскоре умерла Вычу­га­ниха. Отчим Людочки кликнул мужиков из леспром­хоза, они свезли на трак­торных санях старуху на погост, а помя­нуть не на что и нечем. Людоч­кина мать собрала кое-что на стол. Вспо­ми­нали, что Вычу­га­ниха была последней из рода вычуган, осно­ва­телей села.

Мать стирала на кухне, увидев дочь, стала выти­рать о передник руки, прило­жила их к боль­шому животу, сказала, что кот с утра «намывал гостей», она еще удив­ля­лась: «Откуда у нас им быть? А тут эвон что!» Огля­дывая Людочку, мать сразу поняла — с дочерью случи­лась беда. «Ума боль­шого не надо, чтобы смек­нуть, какая беда с нею случи­лась. Но через эту... неиз­беж­ность все бабы должны пройти... Сколько их ещё, бед-то, впереди...» Она узнала, дочь прие­хала на выходные. Обра­до­ва­лась, что подко­пила к её приезду сметану, отчим меду накачал. Мать сооб­щила, что вскоре пере­ез­жает с мужем в леспромхоз, только «как рожу...». Смущаясь, что на исходе четвер­того десятка реши­лась рожать, объяс­нила: «Сам ребенка хочет. Дом в поселке строит... а этот продадим. Но сам не возра­жает, если на тебя его пере­пишем...» Людочка отка­за­лась: «Зачем он мне». Мать обра­до­ва­лась, может, сотен пять дадут на шифер, на стекла.

Мать запла­кала, глядя в окно: «Кому от этого разора польза?» Потом она пошла дости­ры­вать, а дочь послала доить корову и дров принести. «Сам» должен прийти с работы поздно, к его приходу успеют сварить похлебку. Тогда и выпьют с отчимом, но дочь отве­тила: «Я не научи­лась еще, мама, ни пить, ни стричь». Мать успо­коила, что стричь научится «когда-нито». Не боги горшки обжи­гают.

Людочка заду­ма­лась об отчиме. Как он трудно, однако азартно врастал в хозяй­ство. С маши­нами, мото­рами, ружьем управ­лялся легко, зато на огороде долго не мог отли­чить один овощ от другого, сенокос воспри­нимал как балов­ство и праздник. Когда закон­чили метать стога, мать убежала гото­вить еду, а Людочка — на реку. Возвра­щаясь домой, она услы­шала за обмыском «звериный рокот». Людочка очень удиви­лась, увидев, как отчим — «мужик с бритой, седе­ющей со всех сторон головой, с глубо­кими бороз­дами на лице, весь в наколках, приса­ди­стый, длин­но­рукий, хлопая себя по животу, вдруг забегал впри­прыжку по отмели, и хриплый рев радости истор­гался из сгорев­шего или пере­ржав­лен­ного нутра мало ей знако­мого чело­века», — Людочка начала дога­ды­ваться, что у него не было детства. Дома она со смехом расска­зы­вала матери, как отчим резвился в воде. «Да где ж ему было купанью-то обучиться? С мало­лет­ства в ссылках да в лагерях, под конвоем да охран­ским доглядом в казенной бане. У него жизнь-то ох-хо-хо... — Спохва­тив­шись, мать постро­жела и, словно кому-то дока­зывая, продол­жала: — Но человек он поря­дочный, может, и добрый».

С этого времени Людочка пере­стала бояться отчима, но ближе не стала. Отчим близко к себе никого не допускал.

Сейчас вдруг поду­ма­лось: побе­жать бы в леспромхоз, за семь верст, найти отчима, присло­ниться к нему и выпла­каться на его грубой груди. Может, он её и погладит по голове, пожа­леет... Неожи­данно для себя решила уехать с утренней элек­тричкой. Мать не удиви­лась: «Ну что ж... коли надо, дак...» Гаври­ловна не ждала быст­рого возвра­щения жилички. Людочка объяс­нила, что роди­тели пере­ез­жают, не до нее. Она увидела две вере­вочки, приде­ланные к мешку вместо лямок, и запла­кала. Мать сказы­вала, что привя­зы­вала эти вере­вочки к люльке, совала ногу в петлю и зыбала ногой... Гаври­ловна испу­га­лась, что Людочка плачет? «Маму жалко». Старуха приго­рю­ни­лась, а её и пожа­леть некому, потом преду­пре­дила: Артемку-мыло забрали, лицо ему Людочка все расца­ра­пала... примета. Ему велено помал­ки­вать, шаче смерть. От Стре­кача и старуху преду­пре­дили, что если жиличка что лишнее пикнет, её гвоз­дями к столбу прибьют, а старухе избу спалят. Гаври­ловна жало­ва­лась, что у нее всех благ — угол на старости лет, она не может его лишиться. Людочка пообе­щала пере­браться в обще­житие. Гаври­ловна успо­коила: бандюга этот долго не нагу­ляет, скоро сядет опять, «а я тебя и созову обратно». Людочка вспом­нила, как, живя в совхозе, просту­ди­лась, откры­лось воспа­ление легких, её поло­жили в районную боль­ницу. Беско­нечной, длинной ночью она увидела умира­ю­щего парня, узнала от сани­тарки его нехитрую историю. Вербо­ванный из каких-то дальних мест, одинокий паренек простыл на лесо­секе, на виске выскочил фурункул. Неопытная фельд­ше­рица отру­гала его, что обра­ща­ется по всяким пустякам, а через день она же сопро­вож­дала парня, впав­шего в беспа­мят­ство, в районную боль­ницу. В боль­нице вскрыли череп, но сделать ничего не смогли — гной начал делать свое разру­ши­тельное дело. Парень умирал, поэтому его вынесли в коридор. Людочка долго сидела и смот­рела на муча­ю­ще­гося чело­века, потом прило­жила ладошку к его лицу. Парень посте­пенно успо­ко­ился, с усилием открыл глаза, попы­тался что-то сказать, но доно­си­лось лишь «усу-усу... усу...». Женским чутьем она угадала, он пыта­ется побла­го­да­рить её. Людочка искренне пожа­лела парня, такого моло­дого, одино­кого, наверное, и полю­бить никого не успев­шего, принесла табу­ретку, села рядом и взяла руку парня. Он с надеждой глядел на нее, что-то шептал. Людочка поду­мала, что он шепчет молитву, и стала помо­гать ему, потом устала и задре­мала. Она очну­лась, увидела, что парень плачет, пожала его руку, но он не ответил на её пожатие. Он постиг цену состра­дания — «совер­ши­лось еще одно привычное преда­тель­ство по отно­шению к умира­ю­щему». Предают, «предают его живые! И не его боль, не его жизнь, им свое стра­дание дорого, и они хотят, чтоб скорее кончи­лись его муки, для того, чтоб самим не мучиться». Парень отнял у Людочки свою руку и отвер­нулся — «он ждал от нее не слабого утешения, он жертвы от нее ждал, согласия быть с ним до конца, может, и умереть вместе с ним. Вот тогда свер­ши­лось бы чудо: вдвоем они сдела­лись бы сильнее смерти, восстали бы к жизни, в нем появился бы могучий порыв», открылся бы путь к воскре­сению. Но не было рядом чело­века, способ­ного пожерт­во­вать собой ради умира­ю­щего, а в одиночку он не одолел смерти. Людочка бочком, как бы уличенная в нехо­рошем поступке, краду­чись ушла к своей кровати. С тех пор не умол­кало в ней чувство глубокой вины перед покойным парнем-лесо­рубом. Теперь сама в горе и забро­шен­ности, она особо остро, совсем осязаемо ощутила всю отвер­жен­ность умира­ю­щего чело­века. Ей пред­стояло до конца испить чашу одино­че­ства, лука­вого чело­ве­че­ского сочув­ствия — простран­ство вокруг все сужа­лось, как возле той койки за боль­ничной облуп­ленной печью, где лежал умира­ющий парень. Людочка засты­ди­лась: «зачем она притво­ря­лась тогда, зачем? Ведь если бы и вправду была в ней готов­ность до конца остаться с умира­ющим, принять за него муку, как в старину, может, и в самом деле выяви­лись бы в нем неве­домые силы. Ну даже и не свер­шись чудо, не воскресни умира­ющий, все равно сознание того, что она способна... отдать ему всю себя, до послед­него вздоха, сделало бы её сильной, уверенной в себе, готовой на отпор злым силам». Теперь она поняла психо­ло­ги­че­ское состо­яние узников-одиночек. Людочка опять вспом­нила об отчиме: вот он небось из таких, из сильных? Да как, с какого места к нему подсту­питься-то? Людочка поду­мала, что в беде, в одино­че­стве все одина­ковы, и нечего кого-то стыдить и прези­рать.

В обще­житии мест пока не было, и девушка продол­жала жить у Гаври­ловны. Хозяйка учила жиличку «возвра­щаться в потемках» не через парк, чтобы «сара­но­палы» не знали, что она живет в поселке. Но Людочка продол­жала ходить через парк, где её однажды подло­вили парни, стра­щали Стре­качом, неза­метно подтал­кивая к скамейке. Людочка поняла, что они хотят. Она в кармане носила бритву, желая отре­зать «досто­ин­ство Стре­кача под самый корень». О страшной этой мести доду­ма­лась не сама, а услы­шала однажды о подобном поступке женщины в парик­махер­ской. Парням Людочка сказала, жаль, что нет Стре­кача, «такой видный кавалер». Она развязно заявила: отва­лите, маль­чики, пойду пере­оде­нусь в поно­шенное, не богачка. Парни отпу­стили её с тем, чтобы поскорее верну­лась, преду­пре­дили, чтобы не смела «шутить». Дома Людочка пере­оде­лась в старенькое платье, подпо­я­са­лась той самой вере­вочкой от своей люльки, сняла туфли, взяла лист бумаги, но не нашла ни ручки, ни каран­даша и выско­чила на улицу. По пути в парк прочи­тала объяв­ление о наборе юношей и девушек в лесную промыш­лен­ность. Промельк­нула спаси­тельная мысль: «Может, уехать?» «Да тут же другая мысль пере­била первую: там, в лесу-то, стрекач на стре­каче и все с усами». В парке она отыс­кала давно запри­ме­ченный тополь с корявым суком над тропинкой, захлест­нула на него вере­вочку, сноро­висто увязала петельку, пусть и тихоня, но по-дере­венски она умела многое. Людочка забра­лась на обломыш тополя, надела петлю на шею. Она мысленно прости­лась с родными и близ­кими, попро­сила прощения у Бога. Как все замкнутые люди, была довольно реши­тельной. «И тут, с петлей на шее, она тоже, как в детстве, зажала лицо ладо­нями и, оттолк­нув­шись ступ­нями, будто с высо­кого берега броси­лась в омут. Безбрежный и бездонный».

Она успела почув­ство­вать, как сердце в груди разбу­хает, кажется, разло­мает ребра и вырвется из груди. Сердце быстро устало, осла­бело, и тут же всякая боль и муки оста­вили Людочку...

Парни, ожида­ющие её в парке, стали уже ругать девушку, обма­нувшую их. Одного послали в разведку. Он крикнул прия­телям: «Когти рвем! Ко-огти! Она...» — Разведчик мчался прыж­ками от тополей, от света«. Позже, сидя в привок­зальном ресто­ране, он с нервным хохотком расска­зывал, что видел дрожащее и дерга­ю­щееся тело Людочки. Парни решили преду­пре­дить Стре­кача и куда-то уехать, пока их не «заба­ра­бали».

Хоро­нили Людочку не в родной брошенной деревне, а на город­ском клад­бище. Мать време­нами забы­ва­лась и голо­сила. Дома Гаври­ловна разры­да­лась: за дочку считала Людочку, а та что над собой сделала? Отчим выпил стакан водки и вышел на крыльцо поку­рить. Он пошел в парк и застал на месте всю компанию во главе со Стре­качом. Бандит спросил подо­шед­шего мужика, что ему надо. «Погля­деть вот на тебя пришел», — ответил отчим. Он рванул с шеи Стре­кача крест и бросил его в кусты. «Эт-то хоть не погань, обсосок! Бога-то хоть не лапайте, людям оставьте!» Стрекач пробовал пригро­зить мужику ножом. Отчим усмех­нулся и неуло­вимо-молние­носным движе­нием пере­хватил руку Стре­кача, вырвал её из кармана вместе с куском материи. Не дав бандиту опом­ниться, сгреб ворот рубашки вместе с фраком, поволок Стре­кача за шиворот через кусты, швырнул в канаву, в ответ раздался душе­раз­ди­ра­ющий вопль. Вытирая руки о штаны, отчим вышел на дорожку, шпана засту­пила ему дорогу. Он уперся в них взглядом. «Насто­я­щего, непри­ду­ман­ного пахана почув­ство­вали парни. Этот не пачкал штаны грязью, давно уже ни перед кем, даже перед самым грязным конвоем на колени не стано­вился». Шпана разбе­жа­лась: кто из парка, кто тащил полу­сва­рив­ше­гося Стре­кача из канавы, кто-то за «скорой» и сооб­щить полу­спив­шейся матери Стре­кача об участи, постигшей её сыночка, бурный путь кото­рого от детской испра­ви­тельно-трудовой колонии до лагеря стро­гого режима завер­шился. Дойдя до окраины парка, отчим Людочки споткнулся и вдруг увидел на сучке обрывок веревки. «Какая-то прежняя, до конца им самим не познанная сила высоко его подбро­сила, он поймался за сук, тот скрипнул и отва­лился». Подержав сук в руках, почему-то понюхав его, отчим тихо молвил: «Что же ты не обло­мился, когда надо?» Он искрошил его в куски, разбросав в стороны, поспешил к дому Гаври­ловны. Придя домой и выпив водки, засо­би­рался в леспромхоз. На почти­тельном рассто­янии за ним спешила и не поспе­вала жена. Он взял у нее пожитки Людочки, помог забраться по высоким ступенькам в вагон элек­трички и нашел свободное место. Мать Людочки сначала шептала, а потом в голос просила Бога помочь родить и сохра­нить хотя бы это дитя полно­ценным. Просила за Людочку, которую не сберегла. Потом «несмело поло­жила голову ему на плечо, слабо присло­ни­лась к нему, и пока­за­лось ей, или на самом деле так было, он приспу­стил плечо, чтоб ловчее и покойней ей было, и даже вроде бы локтем её к боку прижал, пригрел».

У мест­ного УВД так и недо­стало сил и возмож­но­стей раско­лоть Артемку-мыло. Со строгим преду­пре­жде­нием он был отпущен домой. С пере­пугу Артемка поступил в училище связи, в филиал, где учат лазить по столбам, ввин­чи­вать стаканы и натя­ги­вать провода; с испугу же, не иначе, Артемка-мыло скоро женился, и у него по-стаха­новски, быстрее всех в поселке, через четыре месяца после свадьбы наро­ди­лось куче­рявое дите, улыб­чивое и веселое. Дед смеялся, что «этот малый с плоской головой, потому что на свет Божий его выни­мали щипцами, уже и с папино мозго­вать не сумеет, с какого конца на столб влазить — не сооб­разит».

На четвертой полосе местной газеты в конце квар­тала появи­лась заметка о состо­янии морали в городе, но «Людочка и Стрекач в этот отчет не угодили. Началь­нику УВД оста­ва­лось два года до пенсии, и он не хотел портить поло­жи­тельный процент сомни­тель­ными данными. Людочка и Стрекач, не оста­вившие после себя никаких записок, имуще­ства, ценно­стей и свиде­телей, прошли в реги­стра­ци­онном журнале УВД по линии само­убийц... сдуру нало­живших на себя руки».

АСТАФЬЕВ. КОНЬ С РОЗОВОЙ ГРИВОЙ

Рассказ Астафьева «Конь с розовой гривой» повествует об одном эпизоде из детства мальчика. Рассказ заставляет улыбнуться над проделкой главного героя и одновременно оценить замечательный урок, который преподала бабушка своему внуку. Маленький мальчик отправляется собирать землянику, и бабушка обещает ему за это пряничного коня с розовой гривой. Для тяжелого полуголодного времени такой подарок просто великолепен. Но мальчишка попадает под влияние своих друзей, которые съедают свои ягоды и его упрекают «в жадности». 
    Но за то, что ягоды так и не были собраны, последует суровое наказание от бабушки. И мальчишка решается на мошенничество — он набирает в туесок травы, а сверху закрывает ее ягодами. Мальчик хочет утром признаться бабушке, но не успевает. И она уезжает в город, чтобы продать там ягоды. Мальчик боится разоблачения, и после возвращения бабушки он даже не хочет идти домой. 
    Но потом возвратиться все-таки приходится. Как стыдно ему слышать сердитую бабушку, которая уже рассказала всем вокруг о его мошенничестве! Мальчик просит прощения и получает от бабушки того самого пряничного коня с розовой гривой. Бабушка преподала своему внуку хороший урок и сказала: «Бери, бери, чего смотришь? Глядишь, зато еще когда обманешь бабушку...» И действительно, автор говорит: «Сколько лет с тех пор прошло! Сколько событий минуло! а я все не могу забыть бабушкиного пряника — того дивного коня с розовой гривой».

ВАСИЛИЙ БЕЛОВ

Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]