Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Теория литературы. Введение. Монография

.pdf
Скачиваний:
3
Добавлен:
07.09.2026
Размер:
2 Мб
Скачать
☆
  
о естественном обществе. В период американской «новой критики» Юг подвергался быстрой индустриализации под влиянием север­ных капиталистических монополий. Но «традиционные» (из поко­ления в поколения) южные интеллектуалы, такие как Джон Кроу Рэнсом, который дал «новой критике» ее имя, все еще могли найти в нем «эстетическую» альтернативу стерильному научному рацио­нализму индустриального Севера. Испытавший, как и Томас Элиот,
духовную травму из-за индустриального вторжения, Рэнсом снача-
ла нашел убежище в литературном движении так называемых бегле­цов -х годов, а затем в правом политическом популизме -х. Идеология «новой критики» начала выкристаллизовываться: науч­ный рационализм разрушал «эстетическую жизнь» старого Юга, че­ловеческий опыт был обнажен в его чувственно-эмоциональных де­талях, и поэзия была возможным выходом из этой ситуации. Поэ­тический отклик, в отличие от научного, почтительно относился к чувственно целостному восприятию объекта: это не вопрос раци­онального познания, но нечто эмоциональное, что соединяет нас с
«жизнью тела» религиозной в сущности связью. Через искусство от-
чужденный мир может быть возвращен нам во всех своих многочис­ленных вариациях. Поэзия, как созерцательный по своей сути ме­тод, побудит нас не изменить мир, но уважать его таким, какой он есть, учила бы подходить к нему с незаинтересованным смирением.
Иными словами, как и взгляды «Скрутини», «новая критика» была идеологией утратившей корни, занявшей оборонительную позицию интеллигенции, которая заново нашла в литературе то, что не могла удержать в жизни. Поэзия стала новой религией, но­стальгическим убежищем от отчужденности индустриального ка­питализма. Стихотворение было так же непроницаемо для ра­ционального подхода, как и сам Всевышний: оно существует как замкнутый на себе объект, таинственно цельный в собственном
уникальном существовании. Стихотворение было тем, что невоз-
можно передать своими словами, нельзя выразить на любом дру-
гом языке, кроме его собственного: каждая из его частей была со­единена с другими в общее органическое единство, осквернить которое было бы богохульством. Литературный текст для амери­канской «новой критики», как и для Айвора Ричардса, определялся терминами, которые можно назвать «функционалистскими»: как американская функционалистская социология развивала «бескон-
 «Беглецы» (или «фьюджитивисты») — литературно-поэтическая группа
в штате Теннеси, кузница кадров «новой критики». — Прим. перев.

 .  
фликтную» модель общества, в котором каждый элемент «приспо­соблен» к любому другому, так и стихотворение виделось стираю-
щим разногласия и противоречия в симметричном объединении
своих различных сторон. «Связь» и «объединение» были ключе-
выми словами, но если стихотворение при этом склоняло читате-
ля к определенной идеологической позиции по отношению к ми-
ру — грубо говоря, умозрительно принимаемой, — эта установка
на внутреннюю связность не могла быть доведена до точки, где стихотворение становилось совершенно отрезанным от реально­сти, прекрасно поддерживающим собственное автономное суще­ствование. Поэтому было необходимо соединить этот упор на вну­треннем единстве текста с положением о том, что благодаря этому единству произведение в некотором смысле «согласуется» с самой
реальностью. Иными словами, «новая критика» исключала чисто-
кровный формализм, неуклюже смягчая его разновидностью эмпи-
ризма — убеждения, что поэтический дискурс неким образом вклю­чает в себя реальность.
Так как «новая критика» рассматривала стихотворение как объ­ект, ей приходилось отделять его одновременно и от автора, и от читателя. Айвор Ричардс наивно полагал, что стихотворение бы­ло лишь прозрачным проводником, через который мы можем ви-
деть психологические процессы, происходящие в голове поэта: чтение просто раскрывало нашему собственному сознанию вну­треннее состояние автора. И большинство представителей тради-
ционной литературной критики поддерживали этот взгляд в той
или иной форме. Великая Литература создается Великим Челове-
ком, и ее ценность заключается главным образом в том, что она да­ет нам возможность вплотную приблизиться к его душе. При такой
позиции мы сталкиваемся с несколькими проблемами. Для начала, она сводит всю литературу к завуалированной форме автобиогра­фии: мы читаем литературные произведения не как литературные
произведения, а просто как опосредованный способ узнать кого-то.
Во-вторых, из такого мнения следует, что литературные произведе-
ния действительно «выражают» авторское сознание, что, кажется,
не поможет нам в обсуждении «Красной Шапочки» или крайне сти­лизованной куртуазной любовной лирики. Положим, читая «Гам­лета», я буду знать, что происходило в сознании Шекспира. Но в чем смысл этого моего знания, если все это сознание, которое мне
доступно, и без того дано в тексте «Гамлета»? Почему бы просто
не сказать вместо этого, что я читаю «Гамлета», если не осталось
никаких свидетельств о сознании Шекспира, кроме самой пьесы?

  
Отличалось ли то, что было в его сознании, от того, что он напи­сал, и как мы можем об этом узнать? Знал ли он сам, что было у не-
го в сознании? Всегда ли писатели полностью владели собственны-
ми замыслами?
«Новая критика» смело порвала с литературной теорией Ве­ликого Человека, настаивая на том, что намерения автора, даже если бы мы могли их узнать, несущественны для интерпретации его текста. Запрещалось путать со смыслом стихотворения и эмо­циональные реакции конкретных читателей: стихотворение зна­чит то, что оно значит, безотносительно к интенции автора или субъективным ощущениям читателя, вызванным этих стихотворе-
. Смысл был общим и объективным, зашифрованным в са-
нием мом языке литературного текста, а не скрытым в некоем предпо­лагаемом душевном импульсе в голове давно умершего автора; не сводился смысл и к произвольным частным значениям, которые конкретный читатель мог приписать тем или иным словам про­изведения. Мы обсудим все «за» и «против» этой точки зрения во второй главе. Между тем необходимо осознать, что отношение
«новой критики» к этим вопросам тесно связано с ее побуждени-
ем превратить стихотворение в самодостаточный объект, такой же цельный и материальный, как гробница или икона. Стихотво-
рение стало скорее пространственной фигурой, чем процессом, разворачивающимся во времени. Освобождение текста от авто-
ра и читателя шло рука об руку с его избавлением от любого соци­ального или исторического контекста. Конечно, нужно знать, что конкретно слова стихотворения значили для его первых читате­лей, но только эта довольно техническая разновидность истори­ческого знания и была теперь дозволена. Литература есть реше­ние социальных проблем, а не их часть; стихи должны оставаться свободными от обломков истории и быть подняты в сферу возвы­шенного.
Сделанное «новой критикой» было фактически превращением стихотворения в фетиш. Если Айвор Ричардс «дематериализовал» текст, сведя его к открытому окну в душу писателя, американская
«новая критика», взяв реванш, вновь его материализовала, сделав
его похожим не на процесс порождения значения, а на нечто с че­тырьмя углами и отштукатуренным фасадом. Весьма иронично, что весь социальный порядок, против которого протестовала такого
 См.: The Intentional Fallacy and The Affective Fallacy  Wimsatt W. K., Beards-
ley M. The Verbal Icon. New York, .

 .  
рода поэзия, изобилует этими «овеществлениями», преобразова­ниями людей, процессов и институтов в «вещи». С точки зрения
«новой критики», стихи, как и романтический символ, были, таким
образом, вдохновлены абсолютно мистической властью, которая
не терпит ни одного рационального аргумента. Как и большинство других рассмотренных нами литературных теорий, «новая крити­ка» была изначально полнокровным иррационализмом, тесно свя­занным с религиозным вероучением (несколько возглавляющих те-
чение критиков были христианами) и с правыми американскими
аграрными популистами с их идеологией «крови и почвы». Этим я не хочу сказать, что «новая критика» была враждебна критиче­скому анализу более, чем «Скрутини». Если некоторые ранние ро-
мантики в почтительном молчании склонялись перед непроницае-
мой тайной текста, «новая критика» сознательно развивала самые твердые и последовательные приемы критического разбора. Тот же импульс, что заставил их настаивать на «объективном» харак­тере сочинений, позволил им утверждать и беспощадную «объек­тивность» метода их анализа. Типичный для «новой критики» раз-
бор стихотворения предлагал строгое постижение различных его
«внутренних конфликтов», «парадоксов» и «амбивалентностей», де-
монстрацию того, как все они разрешились и встроились в цельную структуру. Если сама поэзия была новым естественным обществом
в себе, последним выходом из тупика для науки, материализма и на-
ходившегося в упадке эстетизма рабовладельческого Юга, вряд ли ей нужно было поддаваться критическому импрессионизму и вяло-
му субъективизму.
Кроме того, «новая критика» развивалась в те годы, когда ли­тературная критика в Северной Америке боролась за то, чтобы стать «профессиональной» сферой деятельности, приемлемой
в качестве респектабельной академической дисциплины. Весь ар­сенал её критического инструментария был призван поставить ее на один уровень с точной наукой, в которой общество видело
модель знания вообще. Возникнув как гуманистическая подпор-
ка или альтернатива технократическому обществу, движение тем самым нашло себя, воспроизводя такого рода технократию в соб­ственных методах. Бунтарь слился с образом своего хозяина и, как
показали -е и -е годы, был довольно легко поглощен академи­ческой элитой. Поначалу «новая критика» казалась самой есте­ственной вещью в мире литературной критики. Действительно,
было сложно представить, что когда-то было по-другому. Длинное
путешествие из Нэшвилла, штат Теннесси, родины «беглецов», до

  
университетов «Лиги плюща» с восточного побережья было за-
вершено.
Есть, по меньшей мере, две причины, по которым «новая кри­тика» хорошо прижилась в академической среде. Во-первых, она подготовила удобный педагогический метод управления возраста­ющим числом студентов. Знакомить студентов с короткими сти-
хами, чтобы обучить их восприятию, было менее обременительно,
чем энергично браться за Великие Романы курса всемирной лите-
ратуры. Во-вторых, взгляд «новой критики» на стихи как на тонкое равновесие противоборствующих позиций, объективное прими-
рение противоположных влечений был глубоко симпатичен скеп­тическим либеральным интеллектуалам, дезориентированным столкновением догм во время «холодной войны». Читать поэзию так, как это предлагала «новая критика», означало ни к чему се­бя не обязывать: поэзия учила лишь «незаинтересованности», без­мятежной созерцательности, полной беспристрастности, неприя­тию ничего конкретного. Это вряд ли подтолкнет вас к противо­стоянию маккартизму или к развитию гражданских прав, скорее заставит пережить политическое давление как нечто частичное и несомненно гармонически сбалансированное в масштабах всего мира дополняющими его оппозициями. Иными словами, это был
рецепт политической инертности и, соответственно, подчинения политическому статус-кво. Как и следовало ожидать, все это не пе-
ресекало границ безопасного плюрализма: стихи, по словам Клин­та Брукса, стали «объединением позиций в иерархически органи­зованное и тотальное в своей управляемости отношение». Плю-
рализм был очень хорош, если иметь в виду, что он не нарушал иерархического порядка; различные непредвиденные обстоятель­ства в ткани стихотворения могли приятно смаковаться, посколь­ку его управляющая структура оставалась нетронутой. Противопо­ложности должны быть разрешены, а в конечном счете и слиться в гармонии. Пределы «новой критики» были, по сути, границами

Восемь частных высших учебных заведений в северо-восточных штатах США,
объединенных в ассоциацию: Корнельский университет в Итаке, универси­тет Брауна в Провиденс, Колумбийский университет в Нью-Йорке, Дартмут­ский колледж в Ганновере, Гарвардский университет в Кембридже, Принстон­ский университет в Принстоне, Пенсильванский университет в Филадель­фии, Йельский университет в Нью-Хейвене. — Прим. перев.

См.: Ohmann R. English in America. New York, . Ch. .

Brooks C. The Well Wrought Urn. London, . P. .

 .  
либеральной демократии: стихи, как написал Джон Кроу Рэнсом,
«были, так сказать, словно демократическое государство, которое
выполняет государственные цели, не жертвуя личностями своих граждан». Интересно узнать, как рабы с южных плантаций посту­пили бы с этим утверждением.
Читатель мог заметить, что «литература» в произведениях не­скольких последних критиков, которых я рассмотрел, незаметно соскользнула в «поэзию». «Новая критика» и Айвор Ричардс каса-
ются почти исключительно поэзии. Томас Элиот исследовал дра­му, но не роман, Ливис имел дело с романом, но проводил его под рубрикой «драматическая поэма»: как видим, что угодно, но не ро-
ман. Большинство литературных теорий, в самом деле, невольно отдают предпочтение конкретному литературному жанру, из ко­торого и выводят свои главные утверждения. Было бы интересно
проследить этот процесс через историю теории литературы, опре-
деляя конкретную литературную форму, взятую в качестве парадиг-
мы. В случае современной литературной теории сдвиг в поэзию яв­ляется особенно важным. Из всех родов литературы лирика наи-
более очевидно изолирована от истории, это тот самый род, где
«чувственность» может выступать в чистейшей форме, наименее за-
пятнанной обществом. Сложно рассматривать «Тристрама Шенди»
или «Войну и мир» как целостно организованную структуру симво­лической амбивалентности. Однако даже в поэзии критики, о кото-
рых я только что еще раз говорил, поразительно оставляют вне рас­смотрения то, что может быть довольно упрощенно названо «мыс­лью». Критика Элиота показывает исключительное отсутствие
интереса к тому, что действительно говорит литературное произ-
ведение: его внимание практически полностью сконцентрировано
на особенностях языка, манере чувств, структуре образов и опыте.
«Классическим» для Элиота является произведение, которое берет
начало в системе коллективных верований, но убеждения тут менее
важны, чем самый факт коллективности. Для Ричардса хлопоты с убеждениями являются несомненной преградой для правильно-
го восприятия литературы: сильные эмоции, испытываемые нами
при чтении стихотворения, могут ощущаться как убеждение, но это
всего лишь еще одно псевдосостояние. Только Ливис освобождает­ся от этого формализма, считая, что комплекс формального един­ства произведения и его «трепетная открытость жизни» являют­ся гранями одного процесса. Однако на практике его работы стре-

The New Criticism. Norfolk, Conn. . P. .

  
мятся провести разделение между «формальной» критикой поэзии и «нравственной» критикой прозы.
Я упомянул, что английского критика Уильяма Эмпсона иногда относят к «новой критике», но фактически он с бóльшим интере­сом прочитывается как безжалостный оппонент ее основных тео-
ретических взглядов. С «новой критикой» Эмпсона сближает его сжатая манера анализа, захватывающая дух изобретательность, с которой он обнаруживает каждый тонкий нюанс литературно-
го смысла, но все это находится на службе старомодного либераль­ного рационализма, глубоко расходящегося с символической эзо­теричностью Элиота или Брукса. В своих главных работах «Семь
разновидностей неоднозначного» (), «Некоторые варианты пасторали» (), «Структура сложных слов» () и «Бог Миль­тона» () Эмпсон выливает ушат английского здравого смысла на их страстное благочестие, что особенно очевидно в его нарочи­то упрощенной, сдержанной, свободно разговорной манере пись­ма. В то время как «новая критика» отделяет текст от мыслитель­ного дискурса и социального контекста, Эмпсон дерзко настаива­ет на рассмотрении поэзии как разновидности «обычного» языка, поддающейся рациональному пересказу своими словами, как вида выражения последовательности действий с помощью обычной ре­чи. Он беззастенчивый «интенционалист», размышляющий над тем, что, вероятнее всего, имел в виду автор, и интерпретирую­щий это самым благородным, сдержанным, истинно английским способом. Отнюдь не существуя в виде герменевтичного замкнуто-
го объекта, литературное произведение для Эмпсона не является открытым для любых толкований: его понимание включает в се­бя понимание общего контекста, в котором слова употребляются социально, а не просто как шаблонные схемы внутренней словес­ной последовательности, и такие контексты всегда остаются не до конца определенными. Интересно сопоставить знаменитую эмпсо­новскую «неоднозначность» с «парадоксом», «иронией» и «амби­валентностью» «новой критики». Амбивалентность подразумевает целесообразное слияние двух противоположных, но взаимодопол­няющих смыслов: для «новой критики» стихи — это напряженная система таких оппозиций, но они никогда реально не угрожают на­шей потребности в объединении, потому что всегда разрешаются в тесное единство. Эмпсоновская «неоднозначность», с другой сто-
роны, никогда не может быть окончательно определена: она обра-

См. вторую главу. — Прим. перев.

 .  
щает внимание на точки, где язык стихотворения спотыкается, за­мирает или указывает на что-то вне себя, многозначительно наме-
кая на некий потенциально неисчерпаемый контекст смысла. Если читатель отгорожен герметичной структурой амбивалентности, сведенной к пассивному восхищению, «неоднозначность» добива­ется его участия. Она, как формулирует Эмпсон, является «любым словесным оттенком значения, однако неглубоким, оставляющим
возможность для любых альтернативных реакций на один и тот же фрагмент языка». Именно реакция читателя способствует нео-
пределенности, и эта реакция обусловлена не только лишь самими стихами. Для Айвора Ричардса и «новой критики» смысл поэтиче­ского слова является крайне «контекстуальным» как функция вну­тренней словесной организации стихов. Согласно Эмпсону, чита­тель неизбежно привносит в произведение все социальные контек­сты дискурса, молчаливые предположения, которые текст может оспаривать, но которые в любом случае последовательно с ним свя-
заны. Поэтика Эмпсона либеральна, общественна и демократична, обращаясь, при всем ослепительном великолепии особенностей ее стиля, скорее к вероятным симпатиям и ожиданиям обычного чи­тателя, чем к техническим приемам профессионального критика.
Как и любой здравый смысл, здравый смысл Эмпсона имеет свои пределы. Он старомодный просвещенный рационалист, чье дове­рие к порядочности, разумности, человеческому взаимопониманию и общей человеческой природе столь же обезоруживающи, сколь и сомнительны. Эмпсон постоянно ставил самокритичные вопро-
сы о разрыве между его собственной интеллектуальной изысканно­стью и простотой обычных людей, и «пастораль» определяется им
как литературный метод, в котором они могут сосуществовать, хо-
тя и не без непростого иронического самосознания несовместимо­сти. Но ирония Эмпсона и его любимой формы пасторали также
указывает и на глубокое противоречие. Оно характеризует затруд­нительное положение литературного интеллектуала –-х годов,
обладающего либеральным сознанием, понимающего явное несо­ответствие между высокообразованной критической интеллиген-
цией и «всеобщими» предрассудками, благодаря которым и рабо-
тает литература. Такое недоумение, смутное понимание, осознание столкновения между рассмотрением каждого утонченного поэтиче­ского нюанса и экономической депрессией, может разрешить эти
затруднения только через веру в «общий здравый смысл», который

Empson W. Seven Types of Ambiguity. Harmondsworth, . P. .

  
может оказаться менее здравым и более социально разделенным, чем кажется на первый взгляд. Пастораль для Эмпсона не точно со­ответствует «естественному обществу» — это скорее слабость и не­последовательность формы, чем то «живое единство», которое его привлекало, ироническое соприкосновение землевладельца и кре­стьян, изощренности и простоты. Но пастораль, тем не менее, дает ему мнимое решение тягостной исторической проблемы: пробле­мы отношения интеллектуала к «простому человеку», отношения между мягким интеллектуальным скепсисом, более обременитель­ными убеждениями и общественной значимостью профессиональ­ной критики в охваченном кризисом обществе.
Эмпсон видит, что значения литературного текста всегда в неко­тором смысле разнородны, никогда не сводимы к конечной интер­претации, и в оппозиции между его «неоднозначностью» и «амби­валентностью» «новой критики» мы находим репетицию будущих споров между структуралистами и постструктуралистами, которые
рассмотрим ниже. Кроме того, можно предположить, что отноше­ние Эмпсона к авторскому замыслу некоторым образом напомина­ет работы немецкого философа Эдмунда Гуссерля
. Так оно или не
так — это предположение позволяет нам без помех перейти к сле-
дующей главе.
 См.: Norris С. William Empson and the Philosophy of Literary Criticism. Lon-
don, . P. –.

 .  
ФЕНОМЕНОЛОГИЯ, ГЕРМЕНЕВТИКА,
РЕЦЕПТИВНАЯ ТЕОРИЯ
В  году Европа лежала в руинах, разорённая самой ужасной за всю историю войной. Последствием этой катастрофы стала вол­на социальных революций, прокатившаяся по континенту: нака­нуне -х годов произошли Берлинское восстание «Союза Спарта­ка» и Венская всеобщая стачка, были основаны рабочие Советы в Мюнхене и Будапеште, по всей Италии рабочие массово захва-
тывали заводы. Все эти мятежи были жестоко подавлены, но об-
щественный порядок европейского капитализма был потрясён до
основания кровавой бойней войны и её бурными политическими
последствиями. Идеологии, традиционно гарантирующие поря­док, и культурные ценности, которыми он направлялся, также бы-
ли в глубоком кризисе. Казалось, наука истощилась до бесплодно-
го позитивизма, близорукого увлечения классификацией фактов,
философия разрывалась между таким позитивизмом с одной сто-
роны и несостоятельным субъективизмом с другой, буйно расцве­ли различные формы релятивизма и иррационализма, а искусство отражало растерянность от потери ориентиров. Всё это происхо-
дило в ситуации идеологического кризиса, того самого, который
предшествовал Первой мировой войне. В этой обстановке немец-
кий философ Эдмунд Гуссерль пытался развить новый философ­ский метод, который придал бы абсолютную устойчивость распада-
ющейся цивилизации. Как он писал позже в «Кризисе европейских
наук» (), это был выбор между иррациональным варварством, с одной стороны, и духовным возрождением через «абсолютно не-
зависимую науку о духе» — с другой.
Гуссерль, как и его предшественник в философии Рене Декарт, начал охоту за достоверностью путем предварительного исключе­ния того, что он назвал «естественной установкой», — здравой веры
обычного человека в то, что объекты существуют во внешнем мире
независимо от нас и что наша информация о них в целом верна. Та­кая установка попросту утверждает возможность знания без доказа-
тельств, а оно как раз и ставилось под вопрос. В чем же мы можем

Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]