Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

«Старику снились львы...» Штрихи к портрету писателя и спортсмена Эрнеста Миллера Хемингуэя; Пять рассказов Э. Хемингуэя

.pdf
Скачиваний:
1
Добавлен:
06.09.2026
Размер:
1 Мб
Скачать
ли, простреленная коленная чашечка, — вспоминает приемный сын писателя Ренэ.
В эти годы он иногда повторяет свои слова, сказанные голландскому режиссеру Йорису Ивенсу во время граж­данской войны в Испании:
— Мужчина не имеет права умирать в постели. Либо в бою, либо пуля в лоб!
В последние годы Хемингуэй все чаще живет в Кетчу­ме, в штате Айдахо. Тоска по активному спорту все боль­ше гложет писателя. Он вспоминает строчки своих ран­них произведений, под которыми с грустью и теплотой мог бы подписаться и сейчас:
«А что, Ник, если нам с тобой больше никогда не придется вместе ходить на лыжах? — сказал Джордж.
— Этого не может быть, — сказал Ник. — Тогда не стоит жить на свете.
— Непременно пойдем, — сказал Джордж.
— Иначе быть не может, — подтвердил Ник.
— Хорошо бы дать друг другу слово, — сказал Джордж.
Они открыли дверь и вышли. Было очень холодно. Снег подернулся ледяной коркой. Дорога шла в гору, со­сновым лесом.
Они взяли свои лыжи, прислоненные к стене. Ник на­дел рукавицы. Джордж уже начал подниматься в гору с лыжами на плече...»
«Нам с тобой больше никогда не придется вместе хо­дить на лыжах...»
Нет, не таков старый горнолыжник Хемингуэй, чтобы считать свои ранения, ожоги, чтобы вздыхать над боль­ной печенью. В перерывах между лечениями в клинике Майо он вырывается с женой в Солнечную долину — Сан-Вэлли. Здесь он словно встречается со своей юностью, вспоминает лихой скоростной спуск, помогает постичь искусство слалома своей жене, учит сыновей различать мелодию скорости. Он, как ребенок, резвится в горах.
...А болезни не отступали. Они все плотнее обступали писателя. Он искал спасения в работе и спорте. Хранил их так, словно держал круговую оборону от наступающей со всех сторон жизни.
141
Он стремился доказать прежде всего себе, что рука его тверда, а глаз по-прежнему меток. На праздновании своего 60-летия Хемингуэй подтвердил меткость, выбив выстре­лом из винтовки сигарету изо рта индийского махараджи...
Но и это, казалось бы, радостное ощущение уверенно­сти в себе не могло обмануть писателя. Он знал, что глу­боко болен. Но он не хотел признаваться себе, что разга­дал диагноз.
Хотчнер снова пришел на помощь, организовав кон­сультацию у одного из лучших врачей Америки. Вот что он рассказывает:
«Нью-йоркский психиатр — назовем его доктор Зна­менитость — быстро во всем разобрался. Он определил состояние Эрнеста как маниакально-депрессивный синд­ром и в разговоре с Лордом порекомендовал несколько новых препаратов, которые, как он надеялся, поддержат Эрнеста до госпитализации. Сначала доктор порекомен­довал клинику Меннингера, но Вернон решил, что Эр­нест никогда не согласится лечь в эту больницу. Да и Мэри будет протестовать против этой клиники из-за страха, что состояние Эрнеста станет достоянием публи­ки, заметил я».
Верный друг, Хотчнер, понимая всю опасность, на­висшую над писателем, старался поддержать его, нервы у которого были на пределе. Хемингуэй исповедовался ему:
— Мне так хотелось бы что-нибудь придумать, но я ничего не могу планировать, пока не закончу парижскую книгу. Целыми днями я должен думать о своем здоровье. Вес по-прежнему ужасно мал. И пока мой организм не будет в полном порядке, не смогу думать ни о будущей работе, ни о чем другом. Не хочу волновать Мэри по этому поводу, да и по других тоже. И сам хочу покоя. Стараюсь быть сильным и при весе сто шестьдесят девять футов, но этого мало. Говорю это, чтоб ты знал истинное положение вещей.
Голос Эрнеста звучал по-стариковски, концы предло­жений было трудно услышать, казалось, у него не хватает сил закончить фразу.
— Делаю все, что велят врачи. Давление нормальное. Вот только с весом что-то не так.
142
— Ты можешь чуть-чуть поправиться? Что советует
Вернон?
— Он бы не возражал, если б я перестал вообще ду­мать на эту тему и слегка бы развлекся. Считает, что я испортился. Раньше у меня всегда чертовски здорово это получалось — развлекаться».
Вернону Лорду все же удалось уговорить Хемингуэя пройти курс лечения в клинике Майо. Все, вроде бы, складывалось хорошо. Уже заказан был чартерный рейс самолета, но... случился страшный инцидент. Хемингуэй вдруг заявил, что перед отъездом должен взять некоторые вещи из дома. Вернон предложил послать за ними Мэри, однако Эрнест сказал, что он сам должен это сделать, и без этих вещей он никуда не поедет. Тогда Вернону при­шлось согласиться, но он настоял, чтобы Эрнеста сопро­вождал Дон Андерсон, огромный человек весом более двухсот фунтов. С ними поехали сам Вернон, медсестра и Мэри.
Эрнест зашел в дом, за ним — Дон, медсестра, а по­том Мэри и Вернон. Вдруг Эрнест бросился вперед в комнату, захлопнул за собой дверь и закрыл на защелку. Все получилось так быстро, что Дон оказался за дверью. Он быстро обежал дом, нашел другую дверь и увидел Эр­неста, заряжающего ружье. Дон навалился на Эрнеста и придавил его к полу. Началась настоящая драка за ружье. Вернону пришлось помогать Дону. К счастью, все обо­шлось. Хемингуэю в больнице вкололи большую дозу ус­покоительных препаратов.
Хотчнер навестил своего друга в закрытой клинике и вот что он увидел и услышал:
«Сначала я решил, что надо дать ему выговориться, — может, так снимется напряжение, но потом, когда я на­блюдал за тем, как он шел, не поднимая глаз от земли, с выражением непереносимого страдания на лице, меня это стало раздражать, я вдруг остановился перед ним, за­ставил его поднять голову и воскликнул:
— Папа, посмотри, весна!
Он равнодушно взглянул на меня, его глаза за стекла­ми старых очков казались совершенно погасшими. — Мы снова пропустили Отейль. — Надо было как-то заставить
143
его вернуться в реальность, в мой мир. — Мы снова про­пустили Отейль.
В его взгляде появился какой-то смысл. Он засунул
руки в карманы куртки.
— И мы пропустим его опять, и опять, и опять, —
проговорил он.
— Но почему? — Мой вопрос заглушил его слова. Я не хотел, чтобы он потерял нить. — Почему бы нам не поехать в Отейль следующей осенью? Что плохого в осенних скачках? И кто сказал, что Батаклан не может скакать по осенней листве?
— Хотч, у меня не будет больше весны.
— Не говори глупости, конечно будет, я тебе это га­рантирую.
— И осени — тоже. — Все его тело как-то расслаби­лось. Он прошел вперед и сел на обломок каменной сте­ны. Я стоял перед ним, опираясь одной ногой о камень. Я чувствовал, что должен действовать быстро, но вместо этого я мягко спросил его:
— Папа, почему ты хочешь убить себя?
Он растерялся на секунду, а затем заговорил так, как говорил раньше, уверенно и внушительно:
— Как ты думаешь, что происходит с шестидесятид­вухлетним человеком, когда он начинает понимать, что уже никогда не сможет написать тех романов и расска­зов, которые сам себе обещал написать? Когда он осозна­ет, что уже никогда не сможет совершить то, что в пре­жние, лучшие, времена обещал сделать, обещал само­му себе?
— Но как ты можешь такое говорить? Ведь ты только что написал замечательную книгу о Париже, многие даже и не мечтают так писать!
— Да, эта лучшая книга в моей жизни. Но теперь я никак не могу ее дописать до конца.
— Но может, это просто усталость или книга уже про­сто закончена...
— Хотч, когда я не могу жить так, как я привык, жизнь теряет для меня смысл. Понимаешь? Я могу жить только так, как жил, как должен жить — или же не жить вообще.
144
— Но почему бы тебе на время не попытаться просто немного забыть о литературе? У тебя и раньше были большие перерывы между книгами. Десять лет между «Иметь и не иметь» и «По ком звонит колокол», а затем еще десять лет до появления «За рекой, в тени деревьев». Отдохни. Не насилуй себя — почему ты должен делать то, чего никогда раньше не делал?
— Не могу.
— Но почему сейчас все по-другому? Позволь мне ска­зать тебе одну вещь. В тысяча девятьсот тридцать восьмом году ты написал предисловие к сборнику своих рассказов. Тогда ты сказал, что надеешься прожить столько, чтобы успеть написать еще три больших романа и двадцать пять рассказов. Вот такими были твои амбиции в те годы. Ты написал «По ком звонит колокол», «За рекой, в тени дере­вьев» и «Старик и море», не говоря о том, что еще не опубликовано. И рассказы — их гораздо больше, чем двад­цать пять, да еще книга парижских воспоминаний. Ты полностью выполнил свои планы — те, которые ты сам составил, а только они и важны в данной ситуации. А те­перь скажи — ну почему бы теперь тебе не отдохнуть?
— Вот почему... Видишь ли, раньше было не так важ­но, что я не работал день или десять лет, — я всегда чет­ко знал, что могу писать. Но всего лишь день без ощуще­ния этой уверенности — как вечность.
— Ну хорошо, почему бы тогда совсем не забыть о ра­боте? Почему бы тебе не отдохнуть? Видит Бог, ты впол­не заслужил отдых.
— И что я буду делать?
— Да что угодно, все, что тебе нравится. Например, ты как-то говорил, что хочешь купить новую большую яхту, такую, чтобы на ней можно было совершить кру­госветное путешествие и половить рыбу там, где ты еще не рыбачил. Как насчет этой идеи? Или поехать в Кению на охоту? А помнишь, ты говорил об охоте на тигров в Индии — нас тогда приглашал Бхайя. И мы еще думали, не поехать ли нам на ранчо Антонио. Черт возьми, да в мире столько всего...
— Уйти на отдых? Стать пенсионером? Да как писа­тель может стать пенсионером? Победы Димаджо вошли
145
в книгу рекордов, и Теда Вильямса тоже, поэтому в ка­кой-нибудь славный денек — когда такие деньки в их жизни станут все реже и реже — они просто уйдут из спорта. И так же Марчиано. Вот как должен жить насто­ящий чемпион. Как Антонио. Чемпионы не уходят на пенсию, как обычные люди.
— Но у тебя есть книги.
— Это правда. У меня есть шесть книг — это мои по­беды. Но понимаешь, в отличие от бейсболиста, боксе­ра или матадора писатель не может уйти на пенсию. Он не может сослаться на сломанные ноги и притуплен­ную реакцию. И всюду, где бы он ни был, ему станут задавать одни и те же вопросы: «Над чем вы сейчас рабо­таете?»
Вдруг в моей памяти возник вопрос, который когда-то давно, в Испании, Эрнесту задал один немецкий журна­лист: «Герр Хемингуэй, могли бы вы в двух словах ска­зать, что думаете о смерти?» И Эрнест ответил: «Смерть — просто еще одна шлюха».
А мы вспомним слова, написанные Эрнестом Уолшем в двадцатые годы: «Хемингуэй завоевал своего читателя. Он заслужит больших наград, но, слава Богу, никогда не будет удовлетворен тем, что делает. Он — среди избран­ных. Потребуются годы, прежде чем истощатся его силы. Но он до этого не доживет».
Дожил, к несчастию...
Хемингуэй был противоречивейшим писателем, скон­чался он таким же образом, как заканчивались его рас­сказы... «Его таинственная гибель получила гораздо боль­шую огласку, чем смерть любой знаменитости, — конста­тирует уже знакомый нам Джед Кайли. — У Эрнеста была широкая, могучая натура: если работать — так рабо­тать; если играть — так играть; драться — так драться. Даже смерть он себе выбрал трудную...»
— В то утро, я помню, что проснулась около шести и выпила воды, а он уже встал. Он всегда ложился спать рано, чтобы рано вставать... и поэтому я не удивилась, что он был уже на ногах, — писала на страницах журнала «Лук» вдова писателя Мэри Хемингуэй. — Я опять засну­ла... Меня разбудил выстрел...»
146
Случайность? Припадок безумия? А может быть, куль-
минация жизни?
Прошли первые минуты оцепенения, и смысл его са­моубийства вдруг как-то сам собой раскрылся: не знаю­щий устали в бою Хемингуэй пал в борьбе, которая без­молвно происходила в нем самом.
Да, утром 2 июля 1961 года — в те самые часы, когда он обычно делал зарядку и плавал в бассейне, чтобы на­браться сил для напряженного рабочего дня, — да, утром раздался выстрел...
Позднее его ближайший друг Хотчнер, которому Хе­мингуэй доверял, пожалуй, больше всех, правдиво рас­сказал о трагедии нобелевского лауреата:
«Со дня смерти Эрнеста, последовавшей в 1961 году, о нем было написано множество книг. Его четвертая жена, его первая жена, его брат, сестра, младший сын, универ­ситетские профессора, которые никогда не встречались с Эрнестом, близкие друзья и просто жулики и даже одна самопровозглашенная любовница — все эти люди напи­сали книги о Хемингуэе, причем каждый создает свой образ писателя, что не удивительно. Кроме того, Мэри Хемингуэй опубликовала письма Эрнеста, адресованные членам семьи, редакторам, деловым партнерам и многим другим.
Когда я писал воспоминания «Папа Хемингуэй», Мэ­ри безуспешно пыталась воспрепятствовать их публика­ции, чтобы прекратить все разговоры о самоубийстве Эр­неста. Ей очень хотелось представить его смерть как не­счастный случай — якобы он застрелил себя случайно, когда чистил ружье, оказавшееся заряженным. Она не разрешила мне включить в книгу отрывки из писем, ко­торые писал мне Эрнест.
В то время, когда я писал «Папу Хемингуэя» — а это было спустя пять лет после его смерти, — Мэри еще не оправилась от травмы, нанесенной ей самоубийством Эр­неста. Из уважения к ней я не стал описывать в подроб­ностях их отношения в последние годы его жизни. Я по­нимал, что Мэри всеми силами старалась заглушить чув­ство своей вины, вины столь глубокой, что даже спустя многие годы она не могла смириться с тем, что сразу
147
после возвращения домой из клиники Майо Эрнест заст­релился, когда она спала в своей комнате на втором эта­же их дома.
Трудно представить себе, что может быть более тра­гичным для женщины, чем потеря мужа при таких обсто­ятельствах, и я думаю, это отчасти объясняет поведение Мэри после смерти Эрнеста — как по отношению ко мне, так и ко всем, кто осмеливался писать о ее ушед­шем супруге. Вскоре после появления первого издания моей книги журналист Леонард Лайонс, ведущий колон­ку светских слухов, старый друг Хемингуэя, рассказал мне, что же в действительности произошло в то утро в Кетчуме, когда Эрнест приставил дуло ружья ко рту и нажал на курок.
«Когда Мэри, услышав выстрел, сбежала с лестницы, она увидела у входной двери на полу распростертое тело Эрнеста. Большую часть его головы снесло выстрелом, везде была кровь. Первое, о чем подумала Мэри, — по­звонить мне в Нью-Йорк. Ей сообщили, что я должен быть в Лос-Анджелесе, она перезвонила мне в отель в Беверли-Хиллс и разбудила.
— Ленни, — услышал я спокойный голос Мэри, — Папа убил себя.
Придя в себя от шока, я спросил, как это случилось.
— Он застрелился. Теперь я хотела бы, чтобы ты орга­низовал пресс-конференцию в своем отеле — прежде удостоверься, работает ли у них телеграф. Скажи всем: я сообщила тебе, что сегодня утром, когда Эрнест чистил ружье, готовясь идти на охоту, он случайно выстрелил себе в голову. Ты все понял?
Только после этого она позвонила врачу Эрнеста и рассказала, что произошло».
Несмотря на определенную враждебность Мэри по от­ношению ко мне, возникшую после публикации «Папы Хемингуэя», я продолжаю испытывать к ней жалость, ведь мы были близкими друзьями в течение стольких лет. Од­нако нам всем необходимо помнить, что книга, которую Эрнест так хотел закончить («Праздник, который всегда с тобой»), была посвящена его первой жене, Хэдли, не за­будем и то, что он покончил собой в присутствии Мэри,
148
демонстрируя любовь к первой жене, — он явно отвергал Мэри, а это, конечно, глубоко оскорбляло ее и ранило.
Кроме того, мне кажется, чувство вины Мэри было вызвано еще и тем, что в последние годы их совместной жизни, особенно перед его самоубийством, они все чаще и злее ссорились. Однажды, узнав, что Эрнест купил ей у Картье брильянтовую брошь вместо гораздо более доро­гих брильянтовых серег, которые она требовала, Мэри просто пришла в ярость. Она была так раздражена, что даже отказалась принимать Антонио Ордоньеса и его жену Кармен, когда те приехали в Кетчум повидать Эр­неста. Мэри совершенно по-хамски заявила, что не жела­ет «изображать повариху и хозяйку». Хемингуэю очень хотелось сделать так, чтобы Антонио и Кармен получили удовольствие от пребывания в Кетчуме, и, разумеется, сварливость Мэри привела к длительной ссоре. Однажды, после очередной стычки, Эрнест сказал мне: «С удоволь­ствием ушел бы от нее, но я слишком стар, чтобы пере­жить четвертый развод и пройти через тот ад, который Мэри мне, несомненно, устроит».
Однажды я оказался свидетелем одной из самых горь­ких ссор между Эрнестом и Мэри. Это случилось, когда в Кетчум поохотиться с нами приехали Гэри Купер и его друг Пэт ди Чикко, бывший муж Глории Вандербильт. Ди Чикко сопровождал слуга, в одной руке он держал кинокамеру — каждое движение хозяина должно было быть запечатлено на пленке, а в другой — поводок собаки, золотистого ретривера, — та должна была приносить под­стреленную им дичь. И вот одну из убитых хозяином птиц собака найти не смогла. В тот вечер Купер и ди Чикко обедали с Хемингуэями, и Эрнест в шутку сказал ди Чик­ко: «Пэт, ваш пес — самый дерьмовый представитель соба­чьего племени». В это время Мэри жарила утку, но, услы­шав слова Эрнеста, повернулась к гостям и воскликнула:
— Ты слишком часто произносишь это слово! Можно найти и другие слова, но ты все время говоришь — дерь­мовый, дерьмово, дерьмо! Ты вроде бы писатель, и у тебя должен быть хоть какой-нибудь запас слов!
— Мэри, ты просто не знаешь, что, когда побываешь на войне, такие слова приобретают особенный смысл.
149
— Ты хочешь сказать, что я не была на войне? Ты это хочешь сказать? Как будто я никогда не попадала под бомбежку!
— Ну да, ты знаешь, что такое попасть под обстрел, но это совсем другое, совсем не то, что быть солдатом.
— Ах, вот ты о чем? Но ты же сам на войне был всего лишь наблюдателем!
— Что, по-твоему, я не воевал под Хюртгеном?
— Но ты никогда даже не надевал форму солдата или летчика!
— И я никогда не трахался с генералами, чтобы напи­сать очерк для «Таймc»!
— Назови хоть одного генерала, с которым я траха­лась! Ты знаешь мужчин, которых я любила, и просто ревнуешь.
— Ревную? К кому — к этому жалкому журналисту? Трахаться с ним, наверное, так же волнующе, как компо­стировать билет в метро.
Слово за слово, они теряют контроль над собой, стра­сти накаляются, и обед идет насмарку. Я сидел во время этой отвратительной сцены и думал, что их враждеб­ность, возможно, объясняется и тем, что эти люди уже не занимаются любовью — по крайней мере — друг с другом».
Так почему же он все-таки покончил с собой?
Хэмингуэй был не очень стар, но, мы отмечали, был очень болен. Давление скакало, старые раны и шрамы, полученные в войнах и авариях, все чаще напоминали о себе. Многочисленные травмы головы сказались на зре­нии. Теперь он мог читать только первые десять минут, потом буквы расползались иероглифами, картинами ху­дожников, так любимыми им когда-то. Но хуже было то, что и писать он больше не мог. Даже надиктовывать свои тексты не получалось — не только буквы, но даже слова и мысли растекались, превращались в кашу, а кашу из слов он терпеть не мог: всю жизнь Хемингуэй положил на то, чтобы его слова были твердыми, а фразы — чекан­ными...
И ему стало страшно.
Страх, загоняемый внутрь в течение долгих лет, рас­цвел манией преследования — писатель начал бояться
150
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]