Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
Краткие и стихи на Букареву (4к.).doc
Скачиваний:
6
Добавлен:
06.02.2015
Размер:
1.36 Mб
Скачать

Волоколамское шоссе. Бек

История создания, проблематика, композиция произведения.

Когда началась Великая Отечественная Война, Александр Бек, отложив в сторону роман о жизни авиаконструктора Бережкова (роман этот был закончен уже после войны), стал военным корреспондентом. И первые месяцы войны провел в войсках, которые защищали Москву и окрестности Москвы.

В начале 1942 года Александр Бек поехал в дивизию имени Панфилова, уже поднявшуюся от подмосковных рубежей почти до Старой Руссы. В этой дивизии Бек начал знакомиться, неустанные расспросы, нескончаемые часы в роли “беседчика”, как и требуется корреспонденту. Постепенно слагался образ погибшего под Москвой Панфилова, умевшего управлять, воздействовать не криком, а умом, в прошлом рядового солдата, сохранившего до смертного часа солдатскую скромность.

Беку постоянно задают вопрос: “Кто послужил прототипом главного героя книги, от которого идет повествование? Не вымышленное ли лицо в этой книге?” А писатель отвечал: “Герой “Волоколамского шоссе” не вымышленное, а реально существующее лицо”. Его зовут Баурджан Момыш-Улы, казах по национальности. Он, старший лейтенант, действительно командовал батальоном панфиловцев в дни битвы под Москвой.

Впервые Александр Бек побывал в Панфиловской дивизии в январе – феврале тысяча девятьсот сорок второго года. В этой дивизии автор побывал несколько раз, в итоге которых был дан приказ: “больше не пускать этого корреспондента, который ничего не пишет”.

В итоге летом сорок второго года Александр Бек засел за повесть. Кроме того, он получил отпуск из редакции журнала “Знамя”, где состоял военным корреспондентом. Но однажды Бек решил ехать на дачный участок, чтобы там продолжить писание романа. И когда он сел в поезд, то автор забыл с собой взять мешок, который оставил на станции. Но когда он выбежал, то обнаружилось, что мешка уже не было.

Александру Беку ничего не оставалось, как писать повесть заново. Но теперь она потеряла сугубо документальный характер, так как у автора не было его архива. Пришлось дать волю воображению, фигура центрального героя, сохранившего свою подлинную фамилию, все более приобретала характер художественного образа, правда факта подчас уступала место правде искусства.

Книга “Волоколамское шоссе” была задумана в 1942 году как цикл из четырех повестей. Автор считал главнейшей, самой важной для своего замысла последнюю, завершающую повесть. Дни декабрьского немецкого наступления на Москву, рождение, кристаллизация новой военной тактики, бои панфиловцев, отмеченные историей войны как особо характерные , в своем роде классические, – вот о чем в ней, четвертой повести Александр Бек хотел бы рассказать. Перед тем как вышли следующие две повести романа, произведение в составе первых двух повестей обрела самостоятельное существование, получила признание читателей и в переводах на всех континентах. Для автора высокая награда и честь то, что книгу взяли на вооружение молодые революционные армии социалистических стран.

“Мир хочет знать, кто мы такие. Восток и Запад спрашивают: кто ты такой, советский человек?” Именно на этот вопрос Александру Беку хотелось ответить всеми четырьмя повестями “Волоколамского шоссе”. Официально произведение опубликовалось в 1960 году.

Что касается проблематики и композиции, то произведение состоит из четырех повестей тесно связанных друг с другом. Основная мысль, которую ставит в этом произведении автор, это: воспитание военного духа солдат и поведение человека на войне.

Военное воспитание солдат

Как уже было упомянуто, главное действующее лицо, от которого идет повествование, Баурджан Момыш-Улы. Когда автор его встретил, то он долгое время его уговаривал, чтобы он рассказал о подвигах панфиловцев. Сначала он не соглашался, не верил, что Бек напишет правду, но все же он его уговорил при таком соглашении, что если Баурджан найдет в повествовании какую-либо неправду, то он отрезал бы у Бека руку, а потом другую. Но все же автор согласился. И, конечно же, они шутили, хотя и не улыбаясь.

В начале повествования Баурджан Момыш-Улы являлся командиром батальона. Командиром он бал суровым, но не то, что суровым, а справедливым и честным. Когда он со своим батальоном совершал поход, то произошло страшное событие: политрук пулеметной роты Джалмухамед Бозжанов доложил, что сержант Барамбаев прострелил себе руку. Потом состоялся серьезный разговор с Барамбаевым. Но он умолял отпустить его обратно на войну. Затем командир батальона выставил “изменника Родины” перед всем батальоном. И приказал, несколько солдат взяли винтовки и навели их на Барамбаева. Но командиру стало его очень жалко, поэтому он его отпустил. А на самом же деле он его не простил. Он, командир, отец, убивал сына, но перед ним стояли сотни таких сыновей. Он обязан был кровью запечатлеть в душах: изменнику нет и не будет пощады! Кроме того, он хотел, чтобы каждый боец знал: если струсишь, изменишь – не будешь прощен, как бы ни хотелось простить. В этом заключается одна из особенностей воинского воспитания. Кроме того, Баурджан Момыш-Улы беседовал со своими воинами, подчиненными, вырабатывал у них чувство долга, ответственности, воина. Призывал их идти на войну, чтобы жить, а не умирать и жить, во что бы то ни стало. На службе им повелось повстречать самого генерала Панфилова. Он был добрый, любил поговорить и поэтому командир батальона был рад его встрече. Довелось ему познакомиться с генералом три месяца назад. Генерал наговаривал командиру, чтобы он берег своих солдат – воинов, но в то же время говорил, кто побежит с поля боя – стрелять. Другой пример воспитания и подготовки и воспитания бойцов описаны в “табачном марше”. Например, когда бойцам удалось идти по асфальтовой дороге, то командир приказал отойти на несколько метров вправо, чтобы они шли по грунтовой дороге. Командир хотел, чтобы они сразу привыкали к тяжелому маршу, т. к. на войне, на поле сражения им придется туго и еще тяжелее, и в будущем они будут совершать более тяжелые переходы. Кроме того, командир приказал, чтобы каждый сам варил себе обед, когда они остановились на отдых. Так как в будущем, если кто-то останется один, то он себя не сможет прокормить. И в начале многие были очень недовольны, но понимали всю обязанность. Жить и учиться надо, особенно на войне.

В первой повести рассказывается, как панфиловцы совершили первый поход на немцев. В селе Серида тринадцатого октября начальник штаба Рахимов с конным взводом обнаружил немцев. Командир батальона не мог заснуть всю ночь. Так как лучшие его бойцы вечером двинулись пешком, чтобы напасть на это село. Но напрасные ожидания увенчались успехом. Утром следующего дня отряд прибыл уже на конях, хотя накануне вечером они ушли пешком. Коней, на которых они прибыли, командир батальона не видал в полку, их они отбили в Сериде у немцев. Отличившихся же командир батальона Баурджан Момыш-Улы наградил почестями. Как высказывался командир: после этого сражения, который они выиграли, был побит генерал Страх.

В первые два месяца бойцы первого батальона Талгарского полка приняли тридцать пять боев; одно время были резервным батальоном генерала Панфилова; вступали в драку, как и положено резерву, в отчаянно трудные моменты; воевали под Волоколамском, под Истрой, под Крюковом; перебороли и погнали немцев.

Спасение из окружения немцев

Вторая повесть рассказывает нам о том, как батальон панфиловцев выбрался из окружения немцев. В своих походах батальон оказался окружен немецкими укреплениями. Для прорыва нужна была очень умная идея, поэтому командир батальона разъяснил ее. Батальон строится в шеренгу, ромбом. Заключает ее дивизия Бозжанова, в боковых углах – Заев и Тостунов, впереди, в остром углу Момыш-Улы поставил Рахимова. Замыкающим были дополнительно разданы гранаты, чтобы они, в конце – концов, взорвали пару машин или палаток у немцев. В итоге панфиловцы прорывались, обстреливая со всех сторон. Как рассказывает командир батальона, один танк с разбитой гусеницей вертелся на месте огромным громыхающим волчком. Несколько раз в этой повести фигурирует залповый огонь. После того, как весь батальон выбрался из окружения, в штабе дивизии Панфилов попросил собрать все войско и представить особенно отличившихся в этом бою. Но с другой стороны, командир батальона услышал разговор генерала с генерал-лейтенантом, который ему не следовала было слышать. Генерал-лейтенант ругал Панфилова в том, что они очень медленно продвигались, в то время как на других рубежах немцы прорвали рубежи русских. Так как высший по званию не хотел, чтобы и с ними такое произошло, то есть чтобы немцы прорвали и эти рубежи.

Гибель Панфилова и повышение в воинской службе

В заключительной повести рассказывается, как Баурджан Момыш-Улы получил повышение на военной службе. А главное то, что погиб Панфилов! Слыша от очевидцев, что погиб Панфилов, командир батальона поначалу не хотел этому верить. Но когда ему поднес солдат прочитать заметку о смерти Панфилова в газете, то Баурджан все же еле поверил этому происшествию. А погиб он вот так: дивизия оставляла деревню за деревней, отходила на следующие рубежи. Панфилов сидел со своим штабом в Гусенове. Неутомимый генерал надел полушубок и вышел на улицу. Вышедший за ним Арсеньев, видел, как он делал в своей жизни последние шаги. Пламя и грохот взметнулись перед генералом, он упал, подорвался на мине. Последнее, что он смог сказать то, что он будет жить. Баурджану долгое время не верилось, что его командир погиб. Он по несколько раз читал эту заметку в газете.

На 20-градусном морозе выстроились его бойцы. Он поздравил бойцов со званием советских гвардейцев, рассказал также и о подвигах. Рядовой Сторожкин взял в плен командира батальона; восемьдесят воинов лейтенанта Заева тоже приумножили славу советского солдата, атаковали с такой яростью, что сумели взять три немецких танка, набитых награбленными тряпками, громили, гнали барахольщиков, захвативших нашу землю; рота Брудного почти поголовно погибшая со своим командиром и со своим политруком. Два дня эта рота, окруженная врагами, удерживала опорный пункт на Волоколамском шоссе, не позволила гитлеровским мотоколоннам пройти по шоссе. “Честь и слава нашим павшим братьям! Родина вовек их не забудет!” Кроме того, командир похвалил перед всеми пулеметчика Блоху, выставил его перед батальоном. Шея его, то есть Блохи, была забинтована. Раненый, он остался на посту, продолжал драться. Не оставил пулемета и во время марша-отхода.

После того, как Баурджан похвалил своих бойцов, начал он и о Панфилове. Иван Васильевич Панфилов – генерал реальности; генерал правды. Он уважал солдата, постоянно напоминал командирам, что исход боя, прежде всего, зависит от самого солдата, и исход боя решает сам солдат. Кроме того, он напоминал, что самое грозное оружие в бою – душа солдата. Баурджан говорил своим солдатам, что если бы не Иван Васильевич Панфилов, то не удержали бы они эту дорогу – Волоколамское шоссе. Панфилов был генералом разума, генералом расчета, генералом хладнокровия, стойкости, генералом реальности.

По пути в село, где прибывал штаб дивизии, обнаружился Рахимов. Оказалось, что при встрече с немцами ему пришлось выбраться из лесу одним, раньше всех. Потом он был задержан постами заградительного отряда. Суровый пожилой командир отряда, бывший моряк, с глубоким шрамом наискосок лба, отнесся недоверчиво к Рахимову, и поэтому его посадили до выяснения обстоятельств в промерзший сарай. Командир батальона сказал Рахимову, что он должен был отыскать свой отряд в лесу, во что бы то ни стало, комбат не стал его наказывать.

Баурджан Момыш-Улы встретился со Звягиным, генерал-лейтенантом армии. Еще сильнее подружился. При встрече они обнялись. Когда Звягин закуривал сигарету, то Баурджан узнал у него зажигалку Панфилова. И сам про себя подумал, что вот он являлся ближайшим другом Ивана Васильевича Панфилова.

На этом завершается повествование Баурджана Момыш-Улы. Но он добавил, что двадцать третьего ноября тысяча девятьсот сорок первого года он перестал быть комбатом, а назначили командиром полка. Свой батальон бывший комбат передал Исламкулову, также верному его бойцу.

Таким образом, панфиловцы отстояли Волоколамское шоссе, выдержали шестидневный бой на Ленинградском шоссе и вместе с другими частями Красной Армии погнали врага от Москвы. Как указывает рассказчик всей этой повести, можно написать и другие книги: “Ленинградское шоссе”, “Под Старой Руссой”.

Сын

Памяти младшего лейтенанта

Владимира Павловича Антокольского,

павшего смертью храбрых

6 июня 1942 года

1

— Вова! Я не опоздал? Ты слышишь?

Мы сегодня рядом встанем в строй.

Почему ты писем нам не пишешь,

Ни отцу, ни матери с сестрой?

Вова! Ты рукой не в силах двинуть,

Слёз не в силах с личика смахнуть,

Голову не в силах запрокинуть,

Глубже всеми лёгкими вздохнуть.

Почему в глазах твоих навеки

Только синий, синий, синий цвет?

Или сквозь обугленные веки

Не пробьётся никакой рассвет?

Видишь — вот сквозь вьющуюся зелень

Светлый дом в прохладе и в тени,

Вот мосты над кручами расселин.

Ты мечтал их строить. Вот они.

Чувствуешь ли ты, что в это утро

Будешь рядом с ней, плечо к плечу,

С самой лучшей, с самой златокудрой,

С той, кого назвать я не хочу?

Слышишь, слышишь, слышишь канонаду?

Это наши к западу пошли.

Значит, наступленье. Значит, надо

Подыматься, встать с сырой земли.

И тогда из дали неоглядной,

Из далёкой дали фронтовой,

Отвечает сын мой ненаглядный

С мёртвою горящей головой:

— Не зови меня, отец, не трогай,

Не зови меня, о, не зови!

Мы идём нехоженой дорогой,

Мы летим в пожарах и в крови.

Мы летим и бьём крылами в тучи,

Боевые павшие друзья.

Так сплотился наш отряд летучий,

Что назад вернуться нам нельзя.

Я не знаю, будет ли свиданье.

Знаю только, что не кончен бой.

Оба мы — песчинки в мирозданье.

Больше мы не встретимся с тобой.

2

Мой сын погиб. Он был хорошим сыном,

Красивым, добрым, умным, смельчаком.

Сейчас метель гуляет по лощинам,

Вдоль выбоин, где он упал ничком.

Метёт метель, и в рог охрипший дует,

И в дымоходах воет, и вопит

В развалинах.

А мне она диктует

Счета смертей, счета людских обид.

Как двое встретились? Как захотели

Стать близкими? В какую из ночей

Затеплился он в материнском теле,

Тот синий огонёк, ещё ничей?

Пока он спит, и тянется, и тянет

Ручонки вверх, ты всё ему отдашь.

Но погоди, твой сын на ножки встанет,

Потребует свистульку, карандаш.

Ты на плечи возьмёшь его. Тогда-то

Заполыхает синий огонёк.

Начало детства, праздничная дата,

Ничем не примечательный денёк.

В то утро или в тот ненастный вечер

Река времён в спокойствии текла.

И крохотное солнце человечье

Стучалось в мир для света и тепла.

Но разве это, разве тут начало?

Начала нет, как, впрочем, нет конца.

Жизнь о далёком будущем молчала,

Не огорчала попусту отца.

Она была прекрасна и огромна

Все те года, пока мой мальчик рос, —

Жизнь облаков, аэродромов, комнат,

Оркестров, зимних вьюг и летних гроз.

И мальчик рос. Ему ерошил кудри

Весенний ветер, зимний — щёки жёг.

И он летел на лыжах в снежной пудре

И плавал в море — бедный мой дружок.

Он музыку любил, её широкий

Скрипичный вихорь, боевую медь.

Бывало, он садится за уроки,

А радио над ним должно греметь,

Чтоб в комнату набились до отказа

Литавры и фаготы вперебой,

Баян из Тулы, и зурна с Кавказа,

И позывные станции любой.

Он ждал труда, как воздуха и корма:

Чертить, мять в пальцах, красить что-нибудь...

Колонки логарифмов, буквы формул

Пошли за ним из школы в дальний путь,

Макеты сцен, не игранных в театре,

Модели шхун, не плывших никуда...

Его мечты хватило б жизни на три

И на три века, — так он ждал труда.

И он любил следить, как вырастали

Дома на мирных улицах Москвы,

Как великаны из стекла и стали

Купались в мирных бликах синевы.

Он столько шин стоптал велосипедом

По всем Садовым, за Москвой-рекой

И столько плёнки перепортил «ФЭДом»,

Снимая всех и всё, что под рукой.

И столько раз, ложась и встав с постели,

Уверен был: «Нет, я не одинок...»

Что он любил ещё? Бродить без цели

С товарищами в выходной денёк,

Вплоть до зимы без шапки. Неприлично?

Зато удобно, даже горячо.

Он в сутолоке праздничной, столичной

Как дома был. Что он любил ещё?

Он жил в Крыму то лето. В жарком полдне

Сверкал морской прилив во весь раскат.

Сверкал песок. Сверкала степь, наполнив

Весь мир звонками крохотных цикад.

Он видел всё до точки, не обидел

Мельчайших брызг морского серебра.

И в первый раз он девочку увидел

Совсем другой и лучшей, чем вчера.

И девочка внезапно убежала.

И звонкий смех ещё звучал в ушах,

Когда в крови почувствовал он жало

Внезапной грусти, чаще задышав.

Но отчего грустить? Что за причина

Ему бродить между приморских скал?

Ведь он не мальчик, но и не мужчина,

Грубил девчонкам, за косы таскал.

Так что же это, что же это, что же

Такое, что щемит в его груди?

И, сразу окрылён и уничтожен,

Он знал, что жизнь огромна впереди.

Он в первый раз тогда мечтал о жизни.

Всё кончено. То был последний раз.

Ты, море, всей гремящей солью брызни,

Чтоб подтвердить печальный мой рассказ.

Ты, высохший степной ковыль, наполни

Весь мир звонками крохотных цикад.

Сегодня нет ни девочки, ни полдня...

Метёт метель, метёт во весь раскат.

Сегодня нет ни мальчика, ни Крыма...

Метёт метель, трубит в охрипший рог,

И только грозным заревом багрима

Святая даль прифронтовых дорог.

И только по щеке, в дыму махорки,

Ползёт скупая, трудная слеза,

Да карточка в защитной гимнастёрке

Глядит на мир, глядит во все глаза.

И только еженощно в разбомблённом,

Ограбленном старинном городке

Поёт метель о юноше влюблённом,

О погребённом тут, невдалеке.

Гостиница. Здесь, кажется, он прожил

Ночь или сутки. Кажется, что спал

На этой жёсткой коечке, похожей

На связку железнодорожных шпал.

В нескладных сапогах по коридору

Протопал утром. Жадно мыл лицо

Под этим краном. Посмеялся вздору

Какому-нибудь. Вышел на крыльцо,

И перед ним открылся разорённый

Старинный этот русский городок,

В развалинах, так ясно озарённый

Июньским солнцем.

И уже гудок

Вдали заплакал железнодорожный.

И младший лейтенант вздохнул слегка.

Москва в тумане, в прелести тревожной

Была так невозможно далека.

Опять запел гудок, совсем осипший

В неравной схватке с песней ветровой.

А поезд шёл всё шибче, шибче, шибче

С его открыткой первой фронтовой.

Всё кончено. С тех пор прошло полгода.

За окнами - безлюдье, стужа, мгла.

Я до зари не сплю. Меня невзгода

В гостиницу вот эту загнала.

В гостинице живут недолго, сутки,

Встают чуть свет, спешат на фронт, в Москву

Метёт метель, мешается в рассудке,

А всё метёт...

И где-нибудь во рву

Вдруг выбьется из сил метель-старуха,

Прильнёт к земле и слушает, дрожа, -

Там, может быть, её детёныш рухнул

Под ёлкой молодой у блиндажа.

3

Я слышал взрывы тыщетонной мощи,

Распад живого, смерти торжество.

Вот где рассказ начнётся. Скажем проще -

Вот западня для сына моего.

Её нашёл в пироксилине химик,

А металлург в обойму загвоздил.

Её хранили пачками сухими,

Но злость не знала никаких удил.

Она звенела в сейфах у банкиров,

Ползла хитро и скалилась мертво,

Змеилась, под землёй траншеи вырыв, -

Вот западня для сына моего.

А в том году спокойном, двадцать третьем,

Когда мой мальчик только родился,

Уже присматривалась к нашим детям

Та сторона, ощеренная вся.

Гигантский город видел я когда-то

В зелёных вспышках мертвенных реклам.

Он был набит тщеславием, как ватой,

И смешан с маргарином пополам.

В том городе дрались и целовались,

Рожали или гибли ни за что,

И пели «Deutschland, Deutschland uber alles...».

Всё было этим лаком залито.

...Как жизнь черна, обуглена. Как густо

Заляпаны разгулом облака.

Как вздорожали пиво и капуста,

Табак и соль. Не хватит и мелка,

Чтоб надписать растущих цен колонки.

Меж тем убийцы наших сыновей

Спят сладко, запелёнаты в пелёнки,

Спят и не знают участи своей.

И ты, наш давний недруг, кем бы ни был,

С тяжёлым, бритым, каменным лицом,

На женщин жаден, падок на сверхприбыль, -

Ты в том году стал, как и я, отцом.

Да. Твой наследник будет чистой крови,

Румян, голубоглаз и белобрыс.

Вотан по силе, Зигфрид по здоровью, -

Отдай приказ - он рельсу бы разгрыз.

Безжалостно, открыто и толково

Его с рожденья ввергнули во тьму.

- Такого сына ждёшь ты? - Да, такого.

-Ему ты отдал сердце? - Да, ему.

Вот он в снегу, твой отпрыск, отработан,

Как рваный танк. Попробуй оторви

Его от снега. Закричи: «Ферботен!» -

И впейся в рот в запёкшейся крови.

Хотел ли ты для сына ранней смерти?

Хотел иль нет, ответом не помочь.

Не я принёс плохую весть в конверте,

Не я виной, что ты не спишь всю ночь.

Что там стучит в висках твоих склерозных?

Чья тень в оконный ломится квадрат?

Она пришла из мглы ночей морозных.

Тень эта - я. Ну как, не слишком рад?

Твой час пришёл.

Вставай, старик.

Пора нам.

Пройдём по странам, где гулял твой сын.

Нам будет жизнь его - киноэкраном,

А смерть - лучом прожектора косым.

Над нами небо, как раздранный свиток,

Всё в письменах мильонолетних звёзд.

Под нами вспышки лающих зениток.

Дым разорённых человечьих гнёзд.

Снега. Снега. Завалы снега. Взгорья.

Чащобы в снежных шапках до бровей.

Холодный дым кочевья. Запах горя.

Всё неоглядней горе, всё мертвей.

По деревням, на пустошах горючих

Творятся ночью страшные дела.

Раскачиваются, скрипя на крючьях,

Повешенных иссохшие тела.

Расстреляны и догола раздеты,

В обнимку с жизнью брошены во рвы,

Глядят ребята, женщины и деды

Стеклянным отраженьем синевы.

Кто их убил? Кто выклевал глаза им?

Кто, ошалев от страшной наготы,

В крестьянском скарбе шарил, как хозяин?

Кто? - Твой наследник.

Стало быть, и ты...

Ты, воспитатель, сделал эту сволочь,

И, пращуру пещерному под стать,

Ты из ребёнка вытравил, как щёлочь,

Всё, чем хотел и чем он мог бы стать.

Ты вызвал в нём до возмужанья похоть,

Ты до рожденья злобу в нём разжёг.

Видать, такая выдалась эпоха, -

И вот трубил казарменный рожок,

И вот печатал шагом он гусиным

По вырубленным рощам и садам,

А ты хвалился безголовым сыном,

Ты любовался Каином, Адам.

Ты отнял у него миры Эйнштейна

И песни Гейне вырвал в день весны.

Арестовал его ночные тайны

И обыскал мальчишеские сны.

Ещё мой сын не мог прочесть, не знал их,

Руссо и Маркса, еле к ним приник, -

А твой на площадях, в спортивных залах

Костры сложил из тех бессмертных книг.

Тот день, когда мой мальчик кончил школу,

Был светел и по-юношески свеж,

Тогда твой сын, охрипший, полуголый,

Шёл с автоматом через наш рубеж.

Ту, пред которой сын мой с обожаньем

Не смел дышать, так он берёг её,

Твой отпрыск с гиком, с жеребячьим ржаньем

Взял и швырнул на землю, как тряпьё.

...Снега. Снега. Завалы снега. Взгорья.

Чащобы в снежных шапках до бровей.

Холодный дым кочевья. Запах горя.

Всё неоглядней горе, всё мертвей.

Всё путаней нехоженые тропы,

Всё сумрачней дорога, всё мертвей...

Передний край. Восточный фронт Европы -

Вот место встречи наших сыновей.

Мы на поле с тобой остались чистом, —

Как ни вывёртывайся, как ни плачь!

Мой сын был комсомольцем.

Твой — фашистом.

Мой мальчик — человек.

А твой — палач.

Во всех боях, в столбах огня сплошного,

В рыданьях человечества всего,

Сто раз погибнув и родившись снова,

Мой сын зовёт к ответу твоего.

4

Идут года - тридцать восьмой, девятый.

Зарублен рост на притолке дверной.

Воспоминанья в клочьях дымной ваты

Бегут, не слившись, где-то стороной,

Не точные.

Так как же мне вглядеться

В былое сквозь туманное стекло,

Чтобы его неконченое детство

В неначатую юность перешло...

Стамеска. Клещи. Смятая коробка.

С гвоздями всех калибров. Молоток.

Насос для шин велосипеда. Пробка

С перегоревшим проводом. Моток

Латунной проволки. Альбом для марок.

Сухой разбитый краб. Карандаши.

Вот он, назад вернувшийся подарок,

Кусок его мальчишеской души,

Хотевшей жить. Ни много и ни мало -

Жить. Только жить. Учиться и расти.

И детство уходящее сжимало

Обломки рая в маленькой горсти.

Вот всё, что детство на земле добыло.

А юность ничего не отняла

И, уходя на смертный бой, забыла

Обломки рая в ящиках стола.

Рисунки. Готовальня. Плоский ящик

С палитрой. Два нетронутых холста.

И тюбики впервые настоящих,

Впервые взрослых красок. Пестрота

Беспечности. Всё начерно. Всё наспех.

Всё с ощущеньем, что наступит день -

В июле, в январе или на пасхе -

И сам осудишь эту дребедень.

И он растёт, застенчивый и милый,

Нескладный, большерукий наш чудак,

Вчера его бездействие томило,

Сегодня он тоскует просто так.

Холст грунтовать? Писать сиеной, охрой

И суриком, чтобы в мазне лучей

Возник рассвет, младенческий и мокрый,

Тот первый, на земле, ещё ничей...

Или рвануть по клавишам, не зная

В глаза всех этих до-ре-ми-фа-соль,

Чтоб в терцинах запрыгала сквозная

Смеющаяся штормовая соль...

Опять рисунки.

В пробах и пробелах

Сквозит игра, ребячливость и лень.

Так, может быть, в порывах оробелых

О ствол рогами чешется олень

И, напрягая струны сухожилий,

Готов сломать ветвистую красу.

Но ведь оленю ревностно служили

Все мхи и травы в сказочном лесу.

И, невидимка в лунном одеянье,

Пригубил он такой живой воды,

Что разве лишь охотнице Диане

Удастся отыскать его следы.

А за моим мужающим оленем

Уже неслись, трубя во все рога,

Уже гнались, на горе поколеньям,

Железные выжлятники врага.

Идут года - тридцать восьмой, девятый

И пограничный год, сороковой.

Идёт зима, вся в хлопьях снежной ваты.

И вот он, сорок первый, роковой.

В июне кончил он десятилетку.

Три дня шатались об руку мы с ним.

Мой сын дышал во всю грудную клетку,

Но был какой-то робостью томим.

В музее жадно глядя на Гогена,

Он словно сжался, словно не хотел

Ожогов солнца в сварке автогенной

Всех этих смуглых обнажённых тел.

Но всё светлей навстречу нам вставала

Разубранная, как для торжества,

Вся, от Кремля до Земляного вала,

Оправленная в золото Москва.

Так призрачно задымлены бульвары,

Так бойко льётся разбитная речь,

Так скромно за листвой проходят пары, -

О, только б ранний праздник свой сберечь

От глаз чужих.

Всё, что добыто в школе,

Что юношеской сделалось душой, -

Всё на виду.

Не праздник это, что ли?

Так чокнемся, сынок! Расти большой.

На скатерти в грузинском ресторане

Пятно вина так ярко расплылось.

Зачёсанный назад с таким стараньем,

Упал на брови завиток волос.

Так хохоча бесхитростно, так важно

И всё же снисходительно ворча,

Он, наконец, пригубил пламень влажный,

Впервой не захлебнувшись сгоряча.

Пей. В молодости человек не жаден.

Потом, над перевальной крутизной,

Поймёшь ты, что в любой из виноградин

Нацежен тыщелетний пьяный зной.

И где-нибудь в тени чинар, в духане,

В шмелином звоне старческой зурны

Почувствуешь священное дыханье

Тысячелетий.

Как озарены

И камни, и фонтан у Моссовета,

И девочка, что на него глядит

Из-под ладони. Слишком много света

В глазах людей. Он окна золотит,

И зайчиками прыгает по стенам,

И пурпуром ошпарил облака,

И, если верить стонущим антеннам,

Работа света очень велика.

И запылали щёки. И глубоко

Мерцали пониманием глаза,

Не мальчика я вёл, а полубога

В открытый настежь мир! И вот гроза,

Слегка цыганским встряхивая бубном,

С охапкой молний, свившихся в клубок,

Шла в облаках над городом стотрубным

Навстречу нам. И это видел бог.

Он радовался ей. Ведь пеньем грома

Не прерван пир, а только начался.

О, только не спешить. Пешком до дома

Дойдём мы ровным ходом в полчаса.

Москва, Москва. Как много гроз шумело

Над славной головой твоей, Москва!

Что ж ты притихла? Что ж белее мела,

Не разделяешь с нами торжества?

Любимая! Дай руку нам обоим.

Отец и сын, мы - граждане твои.

Благослови, Москва, нас перед боем.

Что нам ни суждено - благослови!

Спасибо этим памятникам мощным,

Огням театров, пурпуру знамён

И сборищам спасибо полунощным,

Где каждый зван и каждый заменён

Могучим гребнем нового прибоя, -

Волна волну смывает, и опять

Сверкает жизнью лоно голубое.

Отбоя нет. Никто не смеет спать.

За наше счастье сами мы в ответе.

А наше горе - не твоя вина.

Так проходил наш праздник. На рассвете,

В четыре тридцать, началась война.

5

Мы не всегда от памяти зависим.

Случайный, беглый след карандаша,

Случайная открытка в связке писем -

И возникает юная душа.

Вот, вот она мелькнула, недотрога,

И усмехнулась, и ушла во тьму,

Единственная, безраздельно строго,

Сполна принадлежащая ему.

Здесь почерк вырабатывался точный,

Косой, немного женский, без прикрас,

Тогда он жил в республике восточной,

Без близких и вне дома в первый раз -

В тылу, в военной школе.

И вначале

Был сдержан в письмах: «Я здоров. Учусь.

Доволен жизнью».

Письма умолчали

О трудностях, не выражали чувств.

Гораздо позже начал он делиться

Тоской и беспокойством: мать, сестра...

Но скоро в письмах появились лица

Товарищей. И грусть не так остра.

И вот он подавал, как бы на блюде,

Как с пылу-жару, вывод многих дней:

«Здесь, папа, замечательные люди...»

И снова дружба. И опять о ней.

Навстречу людям. Всюду с ними в ногу.

Навстречу людям - цель и торжество.

Так вырабатывался понемногу

Мужской характер сына моего.

Ещё одна тетрадка. Очень чисто,

Опрятность школьной выучки храня,

Здесь вписан был закон артиллериста,

Святая математика огня,

Святая точность логики прицельной.

Вот чем дышал и жил он этот год.

Что выросло в нём искренне и цельно

В сознанье долга, в нежеланье льгот.

Ни разу не отвлёкся.

Что он видел?

Предвидел ли погибельный багрец,

Своей души последнюю обитель?

И вдруг рисунок на полях: дворец

В венецианских арках. Тут же, рядом,

Под кипарисом пушка.

Но постой!

В какой задумчивости смутным взглядом

Смотрел он на рисунок свой простой?

Какой итог, какой душевный опыт

Здесь выражен? Какой мечты глоток?

Итог не подведён, глоток не допит.

Оборвалась и подпись:

«В. Анток...»

6

Ты, может быть, встречался с этим рослым,

Весёлым, смуглым школьником Москвы,

Когда, райкомом комсомола послан

Копать противотанковые рвы,

Он уезжал.

Шли многие ребята

Из Пресни, от Кропоткинских ворот,

Из центра, из Сокольников, с Арбата -

Горластый, бойкий, боевой народ.

В теплушках пели, что спокойно может

Любимый город спать,

что хороша

Страна родная,

что главы не сложит

Ермак на диком бреге Иртыша.

А может быть, встречался ты и раньше

С каким-нибудь из наших сыновей -

На Чёрном море или на Ла-Манше,

На всей планете солнечной твоей.

В какой стране, под гул каких прелюдий

На фабрике, на рынке иль в поту

Тот смуглый школьник пробивался в люди,

Рассчитывающий на доброту

Случайности... И если, наблюдая,

Узнать его ты ближе захотел,

Ответила ли гордость молодая?

Иль в суете твоих вседневных дел

Ты позабыл, что этот смуглый, стройный,

Одним из нас рождённый человек

Рос на планете, где бушуют войны,

И грудью встретит свой железный век?

Уже он был жандармом схвачен в Праге,

Допрошен в Бресте, в Бергене избит,

Уже три дня он прятался в овраге

От чёрной своры завтрашних обид.

Уже в предгрозье мощных забастовок

Взрослели эти кроткие глаза.

Уже свинцовым шрифтом для листовок

Ему казалась каждая гроза.

Пойдём за ним, за юношей, ведомым

По чёрному асфальту на расстрел.

Останови его за крайним домом,

Пока он пустыря не рассмотрел.

А если и не сын родной, а ближний

В глазах шпиков гестаповских возник,

Запутай след его на свежей лыжне

И сам пройди невидимо сквозь них.

В их чёрном списке все подростки мира,

Вся поросль человеческой весны

От Пиреней до древнего Памира.

Они в зловещих поисках точны.

Почувствуй же, каким преданьем древним

Повеяло от смуглого чела.

Ведь молодость, так быстро догорев в нём,

Сама клубиться дымом начала -

Горячим пеплом всех сожжённых библий,

Всех польских гетто и концлагерей,

За всех, за всех, которые погибли,

Он, полурусский и полуеврей,

Проснулся для войны от летаргии

Младенческой и ощутил одно:

Всё делать так, как делают другие!

Всё остальное здесь предрешено...

Не опоздай. Сядь рядом с ним на парте,

Пока погоня дверь не сорвала.

По крайней мере затемни на карте

В районе Жиздры, западней Орла,

Ту крохотную точку, на которой

Ему навеки постлана постель.

Завесь окно своею снежной шторой,

Летящая над городом метель.

Опять, опять к тебе я обращаюсь,

Безумная, бесшумная, - пойми:

Я с сыном никогда не отпрощаюсь,

Так повелось от века меж людьми.

И вот опять он рядом, мой ребёнок.

Так повелось от века, что ещё

Ты не найдёшь его меж погребённых:

Он только спит и дышит горячо.

Не разбуди до срока. Ты - старуха,

А он - дитя. Ты музыка, а он, -

К несчастью, с детства не лишённый слуха,

Он будущее чувствует сквозь сон.

7

Весь день он спал, не сняв сапог, в шинели,

С открытым ртом, усталый человек.

Виски немного впали, посинели

Таинственные выпуклости век.

Я подходил на цыпочках, боялся

Дохнуть на сына. Вот он, наконец,

Из дальних стран вернулся восвояси,

Так рано оперившийся птенец.

Он встал, надел ремень и портупею,

Слегка меня ударил по плечу.

Наверно, думал:

«Нет. Ещё успею,

Зачем тревожить! Лучше помолчу».

Последний ужин. Засиделись поздно.

Весь выпит чай и высмеян весь смех,

И сын молчит, неузнан, неопознан

И так безумно близок, ближе всех.

Как мысль гнетёт его? Как скудно

Освещена под лампой часть лица!

Меняется лицо ежесекундно.

Он смотрит и не смотрит на отца.

И всё в нём недолюбленное, недо-

любившее.

В мозгу - как звон косы,

Как взмах косы: «Я еду, еду, еду».

Он смотрит и не смотрит на часы.

Сегодня в ночь я сына провожаю.

Не знает сын, не разобрал отец,

Чья кровь стучит, своя или чужая, -

Всё потерялось в стуке двух сердец.

Всё дело в том, что...

Стой! Но в чём же дело?

Всю жизнь я восхищался им и ждал,

Чтоб в сторону мою хоть поглядел он.

Ждал. Восхищался. Вот и опоздал.

И он прервал неконченую фразу:

- Не провожай. Так лучше. Я пойду

С товарищами. Я умею сразу

Переключаться в новую среду.

Так проще для меня. Да и тебе ведь

Не стоит волноваться. - Но, без сил,

Отец взмолился. Было восемь, девять.

Я ровно в десять сына упросил.

Пошли мы на вокзал - таким беспечным

И лёгким шагом, как всегда вдвоём.

Лежал табак в мешке его заплечном,

Хлеб, концентраты, узелок с бельём.

Ни дать ни взять - шёл ученик из класса

В экскурсию под выходной денёк.

Мой лейтенант и вправду мог поклясться,

Что в поезде не будет одинок:

Уже в метро попутчиков он встретил.

И лейтенанты вышли впятером.

Я был шестым. Крепчал ненастный ветер.

Зенитки били. Где-то грянул гром.

Как будто дождь накрапывал. А может,

Дождь начался совсем в другую ночь...

Да что тут: был ли, нет ли - не поможет,

Тут и гораздо большим не помочь.

Мы были близко. Рядом. Сжали руки.

Сильней. Больней. На столько долгих дней.

На столько долгих месяцев разлуки.

Но разве знали правду мы о ней?

А тут же, с матерями и без близких,

С букетиками маленьких гвоздик,

Выпускники из школ артиллерийских

С Москвой прощались.

Мрак уже воздвиг

Железный грубый занавес у входа

В ночной вокзал.

Кричали рупора.

Пошла посадка...

- Сколько до отхода?

Что? Полчаса?

- Ну, а теперь пора.

Гражданских на вокзал не пустят.

- Ну, так

Обнимемся под небом, под дождём.

- Постой.

- Прощай.

- Постой хоть пять минуток.

Пока пройдёт команда, переждём.

Отец не знает, сына провожая,

Чья кровь, как молот, ухает в виски,

Чья кровь стучит, своя или чужая.

- Ну а теперь - ещё раз, по-мужски. -

И, робко, виновато улыбаясь,

Он очень долго руку жмёт мою.

И очень нежно, ниже нагибаясь,

Простое что-то шепчет про семью:

Мать и сестру.

А рядом, за порогом,

Ночной вокзал в сиянье синих ламп.

А где-то там, по фронтовым дорогам,

Вдоль речек, по некошеным полям,

По взорванным голодным пепелищам,

От пункта Эн на запад напрямик

Несётся время. Мы его не ищем.

Оно само найдёт нас в нужный миг.

Несётся время, синее, сквозное,

Несёт в охапках солнце и грозу,

Вверху синеет тучами от зноя

И голубеет реками внизу.

И в свете синих ламп он тоже синим

Становится, и лёгким, и сквозным, -

Тот, кто недавно мне казался сыном.

А там теснятся сверстники за ним.

На загоревших юношеских лицах

Играет в беглых бликах синева,

И кубари пришиты на петлицах.

А между ними, видимый едва,

Единственный мой сын, Володя, Вова,

Пришедший восемнадцать лет назад

На праздник мироздания живого,

Спешит на фронт, спешит в железный ад.

Он хочет что-то досказать и машет

Фуражкой.

Но теснит его толпа.

А ночь летит и синей лампой пляшет

В глазах отца. Но и она слепа.

8

Что слёзы! Дождь над выжженной пустыней.

Был дождь. Благодеянье пронеслось.

Сын завещал мне не жалеть о сыне.

Он был солдат. Ему не надо слёз.

Солдат? Неправда. Так мы не поможем

Понять страницу, стёршуюся сплошь.

Кем был мой сын? Он был Созданьем Божьим.

Созданьем божьим? Нет. И это ложь.

Далёк мой путь сквозь стены и по тучам,

Единственный мой достоверный путь.

Стал мой ребёнок облаком летучим.

В нём каждый миг стирает что-нибудь.

Он может и расплыться в горькой влаге,

В солёной, сразу брызнувшей росе.

А он в бою и не хлебнул из фляги,

Шёл к смерти, не сгибаясь, по шоссе.

Пыль скрежетала на зубах. Комарик

Прильнул к сухому, жаркому виску.

Был яркий день, как в раннем детстве, ярок.

Кукушка пела мирное «ку-ку».

Что вспомнил он? Мелодию какую?

Лицо какое? В чьём письме строку?

Пока, о долголетии кукуя,

Твердила птица мирное «ку-ку»?

...Но как он удивился этой липкой,

Хлестнувшей горлом, жгуче-молодой!

С какой навек растерянной улыбкой

Вдруг очутился где-то под водой!

Потом, когда он, выгнувшись всем телом,

Спокойно спал, как дома, на боку,

Ещё в лесном раю осиротелом

Звенело запоздалое «ку-ку».

Жизнь уходила. У-хо-ди-ла. Будто

Она в гостях ненадолго была.

И, спохватившись, что свеча задута,

Что в доме пусто, в окнах нет стекла,

Что ночью добираться далеко ей

Одной вдоль изб обугленных и труб.

И тихо жизнь оставила в покое

В траве на скате распростёртый труп.

Не лги, воображенье.

Что ты тянешь

И путаешься?

Ты-то не мертво.

Смотри во все глаза, пока не станешь

Предсмертной мукой сына моего.

Услышь,

в каком отчаянье, как хрипло

Он закричал, цепляясь за траву,

Как в меркнущем мозгу внезапно выплыл

Обломок мысли:

«Всё-таки живу».

Как медленно, как тяжело, как нагло

В траве пополз тот самый яркий след,

Как с гибнущим осталась с глазу на глаз

Вся жизнь, все восемнадцать лет.

Ну, так дойди до белого каленья...

Испепелись и пепел свой развей.

Стань кровью молодого поколенья,

Любовью всех отцов и сыновей.

Так не стихай и вырвись вся наружу,

С ободранною кожей, вся как есть,

Вся жизнь моя, вся боль моя - к оружью!

Всё видеть. Всё сказать. Всё перенесть.

Он вышел из окопа. Запах поля

Дохнул в лицо предвестьем доброты.

В то же мгновенье разрывная пуля,

Пробив губу, разорвалась во рту.

Он видел всё до точки, не обидел

Сухих травинок, согнутых огнём,

И солнышко в последний раз увидел,

И пожалел, и позабыл о нём.

И вспомнил он, и вспомнил он, и вспомнил

Всё, что забыл, с начала до конца.

И понял он, как будет нелегко мне,

И пожалел, и позабыл отца.

Он жил ещё. Минуту. Полминуты,

О милости несбыточной моля.

И рухнул, в три погибели согнутый.

И расступилась мать сыра земля.

И он прильнул к земле усталым телом

И жадно, отучаясь понимать,

Шепнул земле — но не губами — целым

Существованьем кончившимся:

«Мать».

9

Ты будешь долго рыться в чёрном пепле.

Не день, не год, не годы, а века.

Пока глаза сухие не ослепли,

Пока окостеневшая рука

Не вывела строки своей последней -

Смотри в его любимые черты.

Не сын тебе, а ты ему наследник.

Вы поменялись местом, он и ты.

Со всей Москвой ты делишь траур. В окнах

Ни лампы, ни коптилки. Но и мгла,

От стольких слёз и стольких стуж продрогнув,

Тебе своим вниманьем помогла.

Что помнится ей? Рельсы, рельсы, рельсы.

Столбы, опять летящие столбы.

Дрожащие под ветром погорельцы.

Шрапнельный визг. Железный гул судьбы.

Так, значит, мщенье? Мщенье. Так и надо,

Чтоб сердце сына смерть переросло.

Пускай оно ворвётся в канонаду,

Есть у сердец такое ремесло.

И если в тучах небо фронтовое,

И если над землёй летит весна,

То на земле вас будет вечно двое -

Сын и отец, не знающие сна.

Нет права у тебя ни на какую

Особую, отдельную тоску.

Пускай, последним козырем рискуя,

Она в упор приставлена к виску.

Не обольщайся. Разве это выход?

Всей юностью оборванной своей

Не ищет сын поблажек или выгод

И в бой зовёт мильоны сыновей.

И в том бою, в строю неистребимом,

Любимые чужие сыновья

Идут на смену сыновьям любимым

Во имя правды, большей, чем твоя.

10

Прощай, моё солнце. Прощай, моя совесть.

Прощай, моя молодость, милый сыночек.

Пусть этим прощаньем окончится повесть

О самой глухой из глухих одиночек.

Ты в ней остаёшься. Один. Отрешённый

От света и воздуха. В муке последней,

Никем не рассказанный. Не воскрешённый.

На веки веков восемнадцатилетний.

О, как далеки между нами дороги,

Идущие через столетья и через

Прибрежные те травяные отроги,

Где сломанный череп пылится, ощерясь.

Прощай. Поезда не приходят оттуда.

Прощай. Самолёты туда не летают.

Прощай. Никакого не сбудется чуда.

А сны только снятся нам. Снятся и тают.

Мне снится, что ты ещё малый ребёнок,

И счастлив, и ножками топчешь босыми

Ту землю, где столько лежит погребённых.

На этом кончается повесть о сыне.

1943

Маргарита Алигер. Зоя

В первых числах декабря 1941 года в селе Петрищеве, близ города Вереи,

немцы казнили восемнадцатилетнюю комсомолку, назвавшую себя Татьяной. Она

оказалась московской школьницей Зоей Космодемьянской.

(Из газет)

"Зоя" - невыдуманная поэма. Я писала ее в сорок втором году, через

несколько месяцев после гибели Зои, по горячему следу ее короткой жизни и

героической смерти. Когда пишешь о том, что было на самом деле, первое

условие работы - верность истине, верность времени, и "Зоя", в сущности,

стала поэмой и о моей юности, о нашей юности. Я писала в поэме обо всем, чем

жили мы, когда воевали с немецким фашизмом, обо всем, что было для нас в те

годы важно. И как трагической осенью сорок первого года, вечером Октябрьской

годовщины, слушала вся страна речь Сталина из осажденной Москвы. Эта речь

означала тогда очень много, так же как и ответ Зои на допросе: "Сталин на

посту".

С тех пор прошло более двадцати пяти лет, густо насыщенных всенародными

событиями и переживаниями, грозными потрясениями и прозрениями. Я пережила

их всем своим существом и существованием, а Зоя нет. Я знаю оценку, данную

Сталину и его деятельности историей, и этим я сегодня отличаюсь от Зои.

Такого различия не было между нами, когда писалась поэма, и я не считаю себя

вправе корректировать ее теперь с высоты своей сегодняшней умудренности. Я

печатаю поэму так, как она была написана в сорок втором году, ради

исторической и душевной правды той эпохи, потому что нужно знать правду о

прошлом, чтобы полной мерой понимать правду настоящего.

1968

ВСТУПЛЕНИЕ

Я так приступаю к решенью задачи,

как будто конца и ответа не знаю.

Протертые окна бревенчатой дачи,

раскрыты навстречу московскому маю.

Солнце лежит на высоком крылечке,

девочка с книгой сидит на пороге.

"На речке, на речке,

па том бережочке,

мыла Марусенька белые ноги..."

И словно пронизана песенка эта

журчанием речки и смехом Маруси,

окрашена небом и солнцем прогрета...

"Плыли к Марусеньке

серые гуси..."

Отбросила книгу, вокруг поглядела.

Над медными соснами солнце в зените...

Откинула голову, песню допела:

"Вы, гуси, летите,

воды не мутите..."

Бывают на свете такие мгновенья,

такое мерцание солнечных пятен,

когда до конца изчезают сомненья

и кажется, мир абсолютно понятен.

И жизнь твоя будет отныне прекрасна -

и это навек, и не будет иначе.

Все в мире устроено прочно и ясно -

для счастья, для радости, для удачи.

Особенно это бывает в начале

дороги,

когда тебе лет еще мало

и если и были какие печали,

то грозного горя еще не бывало.

Все в мире открыто глазам человека,

Он гордо стоит у высокого входа

... Почти середина двадцатого века.

Весна девятьсот сорок первого года.

Она начиналась экзаменом школьным,

тревогой неясною и дорогою,

манила на волю мячом волейбольным,

игрою реки, тополиной пургою.

Московские неповторимые весны.

Лесное дыхание хвои и влаги.

...Район Тимирязевки, медные сосны,

белья на веревках веселые флаги.

Как мудро, что люди не знают заране

того, что стоит неуклонно пред ними.

- Как звать тебя, девочка?

- Зоей.

- А Таня?

- Да, есть и такое хорошее имя.

Ну что же, поскольку в моей это власти

тебя отыскать в этой солнечной даче,

мне хочется верить, что ждет тебя счастье,

и я не желаю, чтоб было иначе.

В сияющей рамке зеленого зноя,

на цыпочки приподымаясь немножко,

выходит семнадцатилетняя Зоя,

московская школьница-длинноножка.

ПЕРВАЯ ГЛАВА

Жизнь была скудна и небогата.

Дети подрастали без отца.

Маленькая мамина зарплата -

месяц не дотянешь до конца.

Так-то это так, а на поверку

не скучали.

Вспомни хоть сейчас,

как купила мама этажерку,

сколько было радости у нас.

Столик переставь, кровати двигай,

шума и силенок не жалей.

Этажерка краше с каждой книгой,

с каждым переплетом веселей.

Скуки давешней как не бывало!

Стало быть, и вывод будет прост:

человеку нужно очень мало,

чтобы счастье встало в полный рост.

Девочка, а что такое счастье?

Разве разобрались мы с тобой?

Может, это значит - двери настежь,

в ветер окунуться с головой,

чтобы хвойный мир колол на ощупь

и горчил на вкус

и чтобы ты

в небо поднялась -

чего уж проще б! -

а потом спустилась с высоты.

Чтоб перед тобой вилась дорога,

ни конца, ни краю не видать.

Нам для счастья нужно очень много.

Столько, что и в сказке не сказать.

Если в сказке не сказать, так скажет

золотая песня, верный стих.

Пусть мечта земной тропинкой ляжет

у чиненых туфелек твоих.

Все, за что товарищи боролись,

все, что увидать Ильич хотел...

Чтоб уже не только через полюс -

вкруг планеты Чкалов полетел.

Чтобы меньше уставала мама

за проверкой письменных работ.

Чтоб у гор Сиерра-Гвадаррама

победил неистовый народ.

Чтоб вокруг сливались воедино

вести из газет, мечты и сны.

И чтобы папанинская льдина

доплыла отважно до весны.

Стала жизнь богатой и веселой,

ручейком прозрачным потекла.

Окнами на юг стояла школа,

вся из света, смеха и стекла.

Места много, мир еще не тесен.

Вечностью сдается каждый миг.

С каждым днем ты знаешь больше песен,

с каждым днем читаешь больше книг.

Девочка, ты все чему-то рада,

все взволнованней, чем день назад.

Ты еще не знаешь Ленинграда!

Есть еще на свете Ленинград!

Горячась, не уступая, споря,

милая моя, расти скорей!

Ты еще не видывала моря,

а у нас в Союзе сто морей.

Бегай по земле, не знай покоя,

все спеши увидеть и понять.

Ты еще не знаешь, что такое

самого любимого обнять.

Дверь толкнешь - и встанешь у порога.

Все-то мы с утра чего-то ждем.

Нам для счастья нужно очень много.

Маленького счастья не возьмем.

Горы на пути - своротим гору,

вычерпаем реки и моря.

Вырастай такому счастью впору,

девочка богатая моя.

***

И встал перед ней переполненный мир,

туманен и солнечен, горек и сладок,

мир светлых садов, коммунальных квартир,

насущных забот, постоянных нехваток,

различных поступков и разных людей.

Он встал перед ней и велел ей пробиться

сквозь скуку продмаговских очередей,

сквозь длинную склоку квартирных традиций.

Он встал перед ней, ничего не тая,

во всей своей сущности, трезвой и черствой.

И тут начинается правда твоя,

твое знаменитое единоборство.

Правда твоя.

Погоди, не спеши.

Ты глянула вдаль не по-детски сурово,

когда прозвучало в твоей тиши

это тяжелое русское слово.

Не снисходящее ни до чего,

пристрастное и неподкупное право.

Звучит это слово,

как будто его

Ильич произносит чуть-чуть картаво.

И столько в нем сухого огня,

что мне от него заслониться нечем,

как будто бы это взглянул на меня

Дзержинский,

накинув шинель на плечи.

И этому слову навеки дано

быть нашим знаменем и присягой.

Издали пахнет для нас оно

печатною краской, газетной бумагой.

Так вот ты какой выбираешь путь!

А что, если знаешь о нем понаслышке?

Он тяжкий.

Захочется отдохнуть,

но нет и не будет тебе передышки.

Трудна будет доля твоя, трудна.

Когда ты с прикушенною губою

из школы уходишь домой одна,

не зная, что я слежу за тобою,

или когда отвернешься вдруг,

чтобы никто не увидел, глотая

упрек педагога, насмешку подруг,

не видя, что я за тобой наблюдаю,

я подойду и скажу тебе:

- Что ж,

устала, измучилась, стала угрюмой.

А может, уже поняла: не дойдешь.

Пока еще можно свернуть, подумай.

Недолго в твои молодые лета

к другим, не к себе, относиться строже.

Есть прямолинейность и прямота,

но это совсем не одно и то же.

Подруги боятся тебя чуть-чуть,

им неуютно и трудно с тобою.

Подумай: ты вынесешь этот путь?

Сумеешь пробиться ценою любою?

Но этот настойчивый, пристальный свет

глаз, поставленных чуточку косо.

Но ты подымаешься мне в ответ,

и стыдно становится мне вопроса.

И сделалась правда повадкой твоей,

порывом твоим и движеньем невольным

в беседах со взрослыми,

в играх детей,

в раздумьях твоих и в кипении школьном.

Как облачко в небе,

как след от весла,

твоя золотистая юность бежала.

Твоя пионерская правда росла,

твоя комсомольская правда мужала.

И шла ты походкой, летящей вперед,

в тебе приоткрытое ясное завтра,

и над тобою, как небосвод,

сияла твоя большевистская правда.

***

И, устав от скучного предмета,

о своем задумаешься ты.

...Кончатся зачеты.

Будет лето.

Сбивчивые пестрые мечты...

Ты отложишь в сторону тетрадку.

Пять минут потерпит! Не беда!

Ну, давай сначала,

по порядку.

Будет все, как в прошлые года.

По хозяйству сделать все, что надо,

и прибраться наскоро в дому,

убежать в березы палисада,

в желтую сквозную кутерьму.

И кусок косой недолгой тени

в солнечном мельканье отыскать,

и, руками охватив колени,

книжку интересную читать.

Тени листьев, солнечные пятна...

Голова закружится на миг.

У тебя составлен аккуратно

длинный список непрочтенных книг.

Сколько их!

Народы, судьбы, люди...

С ними улыбаться и дрожать.

Быть собой и знать, что с ними будет,

с ними жить и с ними умирать.

Сделаться сильнее и богаче,

с ними ненавидя и любя.

Комнатка на коммунальной даче

стала целым миром для тебя.

Вглядываться в судьбы их и лица,

видеть им невидимую нить.

У одних чему-то научиться

и других чему-то научить.

Научить чему-то.

Но чему же?

Прямо в душу каждого взглянуть,

всех проверить, всем раздать оружье,

всех построить и отправить в путь.

Жить судьбою многих в каждом миге,

помогать одним, винить других...

Только разве так читают книги?

Так, пожалуй, люди пишут их.

Может быть.

И ты посмотришь прямо

странными глазами.

Может быть...

С тайною тревогой спросит мама:

- Ты решила, кем ты хочешь быть?

Кем ты хочешь быть!

И сердце взмоет

прямо в небо.

Непочатый край

дел на свете.

Мир тебе откроет

все свои секреты.

Выбирай!

Есть одно,

заветное,

большое, -

как бы только путь к нему открыть?

До краев наполненной душою

обо всем с другими говорить,

Это очень много, понимаешь?

Силой сердца, воли и ума

людям открывать все то, что знаешь

и во что ты веруешь сама.

Заставлять их жить твоей тревогой,

выбирать самой для них пути.

Но откуда, как, какой дорогой

к этому величию прийти?

Можно стать учительницей в школе.

Этим ты еще не увлеклась?

Да, но это только класс, не боле.

Это мало, если только класс.

Встать бы так, чтоб слышны стали людям

сказанные шепотом слова.

Этот путь безжалостен и труден.

Да, но это счастье.

Ты права.

Ты права, родная, это счастье -

все на свете словом покорить.

Чтоб в твоей неоспоримой власти

было с целым миром говорить,

чтобы слово музыкой звучало,

деревом диковинным росло,

как жестокий шквал, тебя качало,

как ночной маяк, тебя спасло,

чтобы все, чем ты живешь и дышишь,

ты могла произнести всегда,

а потом спросила б землю:

- Слышишь? -

И земля в ответ сказала б:

- Да.

Как пилот к родному самолету,

молчаливый, собранный к полету,

трезвый и хмелеющий идет,

так и я иду в свою работу,

в каждый свой рискованный полет.

И опять я счастлива, и снова

песней обернувшееся слово

от себя самой меня спасет.

(Путник, возвращаясь издалека,

с трепетом глядит из-под руки -

так же ли блестят из милых окон

добрые, родные огоньки.

И такая в нем дрожит тревога,

что передохнуть ему нельзя.

Так и я взглянула от порога

в долгожданные твои глаза.

Но война кровава и жестока,

и, вернувшись с дальнего пути,

можно на земле

ни милых окон,

ни родного дома не найти.

Но осталась мне моя отвага,

тех, что не вернутся, голоса

да еще безгрешная бумага,

быстролетной песни паруса.)

***

Так и проходили день за днем.

Жизнь была обычной и похожей.

Только удивительным огнем

проступала кровь под тонкой кожей.

Стал решительнее очерк рта,

легче и взволнованней походка,

и круглее сделалась черта

детского прямого подбородка.

Только, может, плечики чуть-чуть

по-ребячьи вздернуты и узки,

но уже девическая грудь

мягко подымает ситец блузки.

И еще непонятая власть

в глубине зрачков твоих таится.

Как же это должен свет упасть,

как должны взлететь твои ресницы,

как должна ты сесть или привстать,

тишины своей не нарушая?

Только вдруг всплеснет руками мать:

- Девочка, да ты совсем большая!

Или, может, в солнечный денек,

на исходе памятного мая,

ты из дому выбежишь, дружок,

на бегу на цыпочки вставая,

и на старом платьице твоем

кружево черемуховой ветки.

- Зоя хорошеет с каждым днем, -

словом перекинутся соседки.

В школьных коридорах яркий свет.

Ты пройдешь в широком этом свете.

Юноша одних с тобою лет удивится,

вдруг тебя заметив.

Вздрогнет, покраснеет, не поймет.

Сколько лет сидели в классе рядом,

спорили, не ладили...

И вот

глянула косым коротким взглядом,

волосы поправила рукой,

озаренная какой-то тайной.

Так когда ж ты сделалась такой -

новой, дорогой, необычайной?

Нет, совсем особенной, не той,

что парнишку мучила ночами.

Не жемчужною киномечтой,

не красоткой с жгучими очами.

- Что ж таится в ней?

- Не знаю я.

- Что, она красивая?

- Не знаю.

Но,- какая есть, она - моя,

золотая,

ясная,

сквозная.-

И увидит он свою судьбу

в девичьей летающей походке,

в прядке, распушившейся на лбу,

в ямочке на круглом подбородке.

(Счастье, помноженное на страданье,

в целом своем и дадут, наконец,

это пронзительное, как рыданье,

тайное соединение сердец.

Как началось оно?

Песнею русской?

Длинной беседой в полуночный час?

Или таинственной улочкой узкой,

никому не ведомой, кроме нас?

Хочешь -

давай посмеемся, поплачем!

Хочешь -

давай пошумим,

помолчим!

Мы - заговорщики.

Сердцем горячим

я прикоснулась к тебе в ночи.)

Вот они - дела!

А как же ты?

Сердца своего не понимая,

ты жила.

Кругом цвели цветы,

наливались нивы силой мая.

Травы просыпались ото сна,

все шумнее делалась погода,

и стояла поздняя весна

твоего осьмнадцатого года.

За пронзенной солнцем пеленой

та весна дымилась пред тобою

странною, неназванной, иной,

тайной и заманчивой судьбою.

Что-то будет!

Скоро ли?

А вдруг!

Тополя цветут по Подмосковью,

и природа светится вокруг

странным светом,

может быть, любовью.

***

Ну вот.

Такой я вижу Зою

в то воскресенье, в полдне там,

когда военною грозою

пахнуло в воздухе сухом.

Теперь, среди военных буден,

в часок случайной тишины,

охотно вспоминают люди

свой самый первый день войны.

До мелочей припоминая

свой мир,

свой дом,

свою Москву,

усмешкой горькой прикрывая

свою обиду и тоску.

Ну что ж, друзья!

Недолюбили,

недоработали,

не так,

как нынче хочется, дожили

до первых вражеских атак.

Но разве мы могли б иначе

на свете жить?

Вины ничьей

не вижу в том, что мы поплачем,

бывало, из-за мелочей.

Мы все-таки всерьез дружили,

любили, верили всерьез.

О чем жалеть?

Мы славно жили,

как получилось, как пришлось.

Но сразу

вихрь,

толчок,

минута,

и, ничего не пощадив,

на полутоне сорван круто

с трудом налаженный метив.

Свинцовым зноем полыхнуло,

вошло без стука в каждый дом

и наши окна зачеркнуло

чумным безжалостным крестом.

Крест-накрест синие полоски

на небо, солнце и березки,

на наше прошлое легли,

чтоб мы перед собой видали

войной зачеркнутые дали,

чтоб мы забыться не могли.

Глаза спросонок открывая,

когда хлестнет по окнам свет,

мы встрепенемся, вспоминая,

что на земле покоя нет.

Покоя нет и быть не может.

Окно как раненая грудь.

Нехитрый путь доныне прожит.

Отныне начат новый путь.

Все в мире стало по-другому.

Неверен шум, коварна тишь.

Ты выйдешь вечером из дому,

вокруг пытливо поглядишь.

Но даже в этой старой даче,

в тревожный погруженной мрак,

все изменилось, все иначе,

еще никто не знает как.

ВТОРАЯ ГЛАВА

С девятого класса, с минувшего лета,

у тебя была книжечка серого цвета.

Ее ты в отдельном кармане носила

и в месяц по двадцать копеек вносила.

Мы жили настолько свободно и вольно,

не помня о том, что бывает иначе,

что иногда забывали невольно,

что мы комсомольцы и что это значит.

Все праздником было веселым и дерзким,

жилось нам на свете светло и просторно.

Развеялось детство костром пионерским,

растаяло утренней песенкой горна.

Вы в мирное время успели родиться,

суровых препятствий в пути не встречали,

но ритмом былых комсомольских традиций

сердца возмужавшие застучали.

И в знойные ночи военного лета

вы всей своей кровью почуяли это.

Еще тебе игр недоигранных жалко,

и книг непрочитанных жаль, и еще ты

припрячешь - авось пригодится - шпаргалку.

А вдруг еще будут какие зачеты!

Еще вспоминаешь в тоске неминучей

любимых товарищей, старую парту...

Ты все это помнишь и любишь? Тем лучше.

Все это поставлено нынче на карту.

Настала пора, и теперь мы в ответе

за каждый свой взнос в комсомольском билете.

И Родина нынче с нас спрашивать вправе

за каждую буковку в нашем Уставе.

Тревожное небо клубится над нами.

Подходит война к твоему изголовью.

И больше нам взносы платить не рублями,

а может быть, собственной жизнью и кровью.

Притоптанным житом, листвою опалой,

сожженная солнцем, от пыли седая,

Советская Армия,

ты отступала,

на ноги истертые припадая.

Искрились волокна сухой паутины,

летели на юг неизменные гуси,

ты шла, покидая поля Украины,

ты шла, оставляя леса Беларуси.

А люди?

А дети?

Не буду, не буду...

Ты помнишь сама каждой жизнью своею.

Но кровь свою ты оставляла повсюду,

наверно затем, чтоб вернуться за нею.

О запах шинельного черного пота!

О шарканье ног по кровавому следу!

А где-то уже подхихикивал кто-то,

трусливо и жалко пиная победу.

Как страшно и горько подумать,

что где-то уже суетились, шипя и ругая...

О чем ты?

Не вздрагивай, девочка, это

не те, за кого ты стоишь, дорогая.

Нет, это не те, чьи любимые люди

в окопах лежат у переднего края,

что в лад громыханью советских орудий

и дышат и верят,

Не те, дорогая.

Нет, это не те, что в казенном конверте,

в бессильных, неточных словах извещенья

услышали тихое сердце бессмертья,

увидели дальнее зарево мщенья.

Нет, это не те, что вставали за Пресню,

Владимирским трактом в Сибирь уходили,

что плакали, слушая русскую песню,

и пушкинский стих, как молитву, твердили,

Они - это нелюди, копоть и плесень,

мышиные шумы, ухмылки косые.

И нет у них родины, нет у них песен,

и нет у них Пушкина и России!

Но Зоя дрожит и не знает покоя,

от гнева бледнея,

от силы темнея:

"Мне хочется что-нибудь сделать такое,

чтоб стала победа слышней и виднее!"

Стояло начало учебного года.

Был утренний воздух прохладен и сладок.

Кленовая, злая, сухая погода,

шуршание листьев и шорох тетрадок.

Но в этом учебном году по-другому.

Зенитки, взведенные в сквериках рыжих.

В девятом часу ты выходишь из дому,

совсем налегке,

без тетрадок и книжек.

Мне эта дорога твоя незнакома.

В другой стороне двести первая школа.

Осенней Москвой, по путевке райкома,

идет комсомолка в МК комсомола.

Осенней Москвою,

октябрьской Москвою...

Мне видится взгляд твой, бессонный и жесткий,

Я только глаза от волненья закрою

и сразу увижу твои перекрестки.

Душе не забыть тебя,

сердцу не бросить,

как женщину в горе,

без маски, без позы.

Морщины у глаз,

промелькнувшая проседь,

на горьких ресницах повисшие слезы.

Все запахи жизни, проведенной вместе,

опять набежали, опять налетели,-

обрызганной дождиком кровельной жести

и острой листвы, отметенной к панели.

Все двигалось,

шло,

продолжалась работа,

и каждая улица мимо бежала.

Но тихая, тайная, тонкая нота

в осенних твоих переулках дрожала.

Звенели твои подожженные клены,

но ты утешала их теплой рукою.

Какой же была ты тогда?

Оскорбленной?

Страдающей?

Плачущей?

Нет, не такою.

Ты за ночь одну на глазах возмужала,

собралась,

ремни подтянула потуже.

Как просто заводы в тайгу провожала

и между бойцами делила оружье.

Какою ты сделалась вдруг деловитой.

Рассчитаны, взвешены жесты и взгляды.

Вколочены рельсы,

и улицы взрыты,

и в переулках стоят баррикады.

Как будто с картины о битвах на Пресне,

которая стала живой и горячей.

И нету похожих стихов или песни.

Была ты

Москвой -

и не скажешь иначе.

И те, кто родился на улицах этих

и здесь, на глазах у Москвы, подрастали,

о ком говорили вчера, как о детях,

сегодня твоими солдатами стали.

Они не могли допустить, чтоб чужая

железная спесь их судьбу затоптала.

А там,

у Звенигорода,

у Можая,

шла грозная битва людей и металла.

В твоих переулках росли баррикады.

Железом и рвами Москву окружали.

В МК

отбирали людей в отряды.

В больших коридорах

толпились, жужжали

вчерашние мальчики, девочки, дети,

встревоженный рой золотого народа.

Сидел молодой человек в кабинете,

москвич октября сорок первого года.

Пред ним проходили повадки и лица.

Должно было стать ему сразу понятно,

который из них безусловно годится,

которого надо отправить обратно.

И каждого он оглядывал сразу,

едва появлялся тот у порога,

улавливал еле заметные глазу смущенье,

случайного взгляда тревогу.

Он с разных сторон их старался увидеть,

от гнева в глазах до невольной улыбки,

смутить,

ободрить,

никого не обидеть,

любою ценою не сделать ошибки.

Сначала встречая, потом провожая,

иных презирал он,

гордился другими.

Вопросы жестокие им задавая,

он сам себя тоже опрашивал с ними.

И если ответить им было нечем,

и если они начинали теряться,

он всем своим юным чутьем человечьим

до сути другого старался добраться.

Октябрьским деньком, невысоким и мглистым,

в Москве, окруженной немецкой подковой,

товарищ Шелепин,

ты был коммунистом

со всей справедливостью нашей суровой.

Она отвечала сначала стоя,

сдвигая брови при каждом ответе:

- Фамилия?

- Космодемьянская.

- Имя?

- Зоя.

- Год рождения?

- Двадцать третий.

Потом она села на стул.

А дальше

следил он, не кроется ли волненье,

и нет ли рисовки,

и нет ли фальши,

и нет ли хоть крошечного сомненья.

Она отвечала на той же ноте.

- Нет, не заблудится.

- Нет, не боится.

И он, наконец, записал в блокноте

последнее слово свое:

"Годится".

Заметил ли он на ее лице

играющий отблеск далекого света?

Ты не ошибся

в этом бойце,

секретарь Московского Комитета.

***

Отгорели жаркие леса,

под дождем погасли листья клена.

Осень поднимает в небеса

отсыревшие свои знамена.

Но они и мокрые горят,

занимаясь с западного края.

Это полыхает не закат,

это длится бой, не угасая.

Осень, осень. Ввек не позабудь

тихий запах сырости и тленья,

выбитый, размытый, ржавый путь,

мокрые дороги отступленья,

и любимый город без огня,

и безлюдных улочек морщины...

Ничего, мы дожили до дня

самой долгожданной годовщины.

И возник из ветра и дождя

смутного, дымящегося века

гордый голос нашего вождя,

утомленный голос человека.

Длинный фронт - живая полоса

человечьих судеб и металла.

Сквозь твоих орудий голоса

слово невредимым пролетало.

И разноязыкий пестрый тыл,

зной в Ташкенте, в Шушенском - поземка.

И повсюду Сталин говорил,

медленно, спокойно и негромко.

Как бы мне надежнее сберечь

вечера того любую малость?

Как бы мне запомнить эту речь,

чтоб она в крови моей осталась?

Я запомню неотступный взгляд

вставшей в строй московской молодежи

и мешки арбатских баррикад -

это, в сущности, одно и то же.

Я запомню старого бойца,

ставшего задумчивей и строже,

и сухой огонь его лица -

это, в сущности, одно и то же.

Он сказал:

- Победа!

Будет так.

Я запомню, как мой город ожил,

сразу став и старше и моложе,

первый выстрел наших контратак -

это, в сущности, одно и то же.

Это полновесные слова

невесомым схвачены эфиром.

Это осажденная Москва

гордо разговаривает с миром.

Дети командиров и бойцов,

бурей разлученные с отцами,

будто голос собственных отцов,

этот голос слушали сердцами.

Жены, проводившие мужей,

не заплакавшие на прощанье,

в напряженной тишине своей

слушали его, как обещанье.

Грозный час.

Жестокая пора.

Севастополь. Ночь. Сапун-гора

тяжело забылась после боя.

Длинный гул осеннего прибоя.

Только вдруг взорвались рупора.

Это Сталин говорит с тобою.

Ленинград безлюдный и седой.

Кировская воля в твердом взгляде.

Встретившись лицом к лицу с бедой,

Ленинград не молит о пощаде.

Доживешь?

Дотерпишь?

Достоишь?

Достою, не сдамся!

Раскололась

чистая, отчетливая тишь,

и в нее ворвался тот же голос.

Между ленинградскими

домами о фанеру, мрамор и гранит

бился голос сильными крылами.

Это Сталин с нами говорит.

Предстоит еще страданий много,

но твоя отчизна победит.

Кто сказал:

"Воздушная тревога!"?

Мы спокойны - Сталин говорит.

Что такое радиоволна?

Это колебания эфира.

Это значит - речь его слышна

отовсюду, в разных точках мира.

Прижимают к уху эбонит

коммунисты в харьковском подполье.

Клонится березка в чистом поле...

Это Сталин с нами говорит.

Что такое радиоволна?

Я не очень это понимаю.

Прячется за облако луна.

Ты бежишь, кустарники ломая.

Все свершилось. Все совсем всерьез.

Ты волочишь хвороста вязанку.

Между расступившихся берез

ветер настигает партизанку.

И она, вступая в лунный круг,

ветром захлебнется на минуту.

Что со мною приключилось вдруг?

Мне легко и славно почему-то.

Что такое радиоволна?

Ветер то московский -

ты и рада.

И, внезапной радости полна,

Зоя добежала до отряда.

Как у нас в лесу сегодня сыро!

Как ни бейся, не горит костер.

Ветер пальцы тонкие простер.

Может быть, в нем та же дрожь эфира?

Только вдруг как вспыхнула береста!

Это кто сказал, что не разжечь?

Вот мы и согрелись!

Это просто

к нам домчалась сталинская речь.

Будет день большого торжества.

Как тебе ни трудно - верь в победу!

И летит осенняя листва

по ее невидимому следу.

***

За остановившейся рекою

партизаны жили на снегу.

Сами отрешившись от покоя,

не давали отдыха врагу.

Ко всему привыкнешь понемногу.

Жизнь прекрасна! Горе - не беда!

Разрушали, где могли, дорогу,

резали связные провода.

Начались декабрьские метели.

Дули беспощадные ветра.

Под открытым небом три недели,

греясь у недолгого костра,

спит отряд, и звезды над отрядом...

Как бы близко пуля ни была,

если даже смерть почти что рядом,

люди помнят про свои дела,

думают о том, что завтра будет,

что-то собираются решить.

Это правильно.

На то мы люди.

Это нас спасает, может быть.

И во мраке полночи вороньей

Зоя вспоминает в свой черед:

"Что там в Тимирязевском районе?

Как там мама без меня живет?

Хлеб, наверно, ей берет соседка.

Как у ней с дровами?

Холода!

Если дров не хватит, что тогда?"

А наутро донесла разведка,

что в селе Петрищеве стоят,

отдыхают вражеские части.

- Срок нам вышел, можно и назад.

Можно задержаться. В нашей власти.

- Три недели мы на холоду.

Отогреться бы маленько надо .-

Смотрит в землю командир отряда.

И сказала Зоя:

- Я пойду.

Я еще нисколько не устала.

Я еще успею отдохнуть.

Как она негаданно настала,

жданная минута.

Добрый путь!

Узкая ладошка холодна -

от мороза или от тревоги?

И уходит девочка одна

по своей безжалостной дороге.

* * *

Тишина, ах, какая стоит тишина!

Даже шорохи ветра нечасты и глухи.

Тихо так, будто в мире осталась одна

эта девочка в ватных штанах и треухе.

Значит, я ничего не боюсь и смогу

сделать все, что приказано...

Завтра не близко.

Догорает костер, разожженный в снегу,

и последний, дымок его стелется низко.

Погоди еще чуточку, не потухай.

Мне с тобой веселей. Я согрелась немного.

Над Петрищевом - три огневых петуха.

Там, наверное, шум, суета и тревога.

Это я подожгла!

Это я!

Это я!

Все исполню, верна боевому приказу.

И сильнее противника воля моя,

и сама я невидима вражьему глазу.

Засмеяться?

Запеть?

Погоди, погоди!..

Вот когда я с ребятами встречусь, когда я..,

Сердце весело прыгает в жаркой груди,

и счастливей колотится кровь молодая.

Ах, какая большая стоит тишина!

Приглушенные елочки к шороху чутки.

Как досадно, что я еще крыл лишена.

Я бы к маме слетала хоть на две минутки.

Мама, мама,

какой я была до сих пор?

Может быть, недостаточно мягкой и нежной?

Я другою вернусь.

Догорает костер.

Я одна остаюсь в этой полночи снежной.

Я вернусь,

я найду себе верных подруг,

стану сразу доверчивей и откровенней...

Тишина, тишина нарастает вокруг.

Ты сидишь, обхвативши руками колени.

Ты одна.

Ах, какая стоит тишина!..

Но не верь ей, прислушайся к ней, дорогая.

Тихо так, что отчетливо станет слышна

вся страна,

вся война,

до переднего края.

Ты услышишь все то, что не слышно врагу.

Под защитным крылом этой ночи вороньей

заскрипели полозья на крепком снегу,

тащат трудную тягу разумные кони.

Мимо сосенок четких и лунных берез,

через линию фронта, огонь и блокаду,

нагруженный продуктами красный обоз

осторожно и верно ползет к Ленинграду.

Люди, может быть, месяц в пути, и назад

не вернет их ни страх, ни железная сила.

Это наша тоска по тебе, Ленинград,

наша русская боль из немецкого тыла.

Чем мы можем тебе хоть немного помочь?

Мы пошлем тебе хлеба, и мяса, и сала.

Он стоит,

погруженный в осадную ночь,

этот город,

которого ты не видала.

Он стоит под обстрелом чужих батарей.

Рассказать тебе, как он на холоде дышит?

Про его матерей,

потерявших детей

и тащивших к спасенью чужих ребятишек.

Люди поняли цену того, что зовут

немудреным таинственным именем

жизни, и они исступленно ее берегут,

потому что - а вдруг? - пригодится Отчизне,

Это проще - усталое тело сложить,

никогда и не выйдя к переднему краю.

Слава тем, кто решил до победы дожить!

Понимаешь ли, Зоя?

- Я все понимаю.

Понимаю.

Я завтра проникну к врагу,

и меня не заметят,

не схватят,

не свяжут.

Ленинград, Ленинград!

Я тебе помогу.

Прикажи мне!

Я сделаю все, что прикажут...

И как будто в ответ тебе,

будто бы в лад

застучавшему сердцу услышь канонаду.

На высоких басах начинает Кронштадт,

и Малахов курган отвечает Кронштадту.

Проплывают больших облаков паруса

через тысячи верст человечьего горя.

Артиллерии русской гремят голоса

от Балтийского моря до Черного моря.

Севастополь.

Но как рассказать мне о нем?

На светящемся гребне девятого вала

он причалил к земле боевым кораблем,

этот город,

которого ты не видала.

Сходят на берег люди. Вздыхает вода.

Что такое геройство?

Я так и не знаю.

Севастополь...

Давай помолчим...

Но тогда,

понимаешь, он был еще жив.

- Понимаю!

Понимаю.

Я завтра пойду и зажгу

и конюшни и склады согласно приказу.

Севастополь, я завтра тебе помогу!

Я ловка и невидима вражьему глазу.

Ты невидима вражьему глазу.

А вдруг...

Как тогда?

Что тогда?

Ты готова на это?

Тишина, тишина нарастает вокруг.

Подымается девочка вместо ответа.

Далеко-далеко умирает боец...

Задыхается мать, исступленно рыдая,

страшной глыбой заваленный, стонет отец,

и сирот обнимает вдова молодая.

Тихо так, что ты все это слышишь в ту ночь,

потрясенной планеты взволнованный житель:

- Дорогие мои, я хочу вам помочь!

Я готова.

Я выдержу все.

Прикажите!

А кругом тишина, тишина, тишина...

И мороз,

не дрожит,

не слабеет,

не тает..,

И судьба твоя завтрашним днем решена.

И дыханья

и голоса

мне не хватает.

ТРЕТЬЯ ГЛАВА

Вечер освещен сияньем снега.

Тропки завалило, занесло.

Запахами теплого ночлега

густо дышит русское село.

Путник, путник, поверни на запах,

в сказочном лесу не заблудись.

На таинственных еловых лапах

лунной бархомою снег повис.

Мы тебя, как гостя, повстречаем.

Место гостю красное дадим.

Мы тебя согреем крепким чаем,

молоком душистым напоим.

Посиди, подсолнушки полузгай.

Хорошо в избе в вечерний час!

Сердцу хорошо от ласки русской.

Что же ты сторонишься от нас?

Будто все, как прежде.

Пышет жаром

докрасна натопленная печь.

Но звучит за медным самоваром

непевучая, чужая речь.

Грязью перепачканы овчины.

Людям страшно, людям смерть грозит,

И тяжелым духом мертвечины

от гостей непрошеных разит.

Сторонись от их горючей злобы.

Обойди нас,

страшен наш ночлег.

Хоронись в лесах, в полях, в сугробах,

добрый путник, русский человек.

Что же ты идешь, сутуля плечи?

В сторону сворачивай скорей!

Было здесь селенье человечье,

а теперь здесь логово зверей.

Были мы радушны и богаты,

а теперь бедней худой земли.

В сумерки

немецкие солдаты

путника

к допросу привели.

* * *

Как собачий лай, чужая речь.

...Привели ее в избу большую.

Куртку ватную сорвали с плеч.

Старенькая бабка топит печь.

Пламя вырывается, бушуя...

Сапоги с трудом стянули с ног.

Гимнастерку сняли, свитер сняли.

Всю, как есть,

от головы до ног,

всю обшарили и обыскали.

Малые ребята на печи притаились,

смотрят и не дышат.

Тише, тише, сердце, не стучи,

пусть враги тревоги не услышат.

Каменная оторопь - не страх.

Плечики остры, и руки тонки.

Ты осталась в стеганых штанах

и в домашней старенькой кофтенке.

И на ней мелькают там и тут

мамины заштопки и заплатки,

и родные запахи живут

в каждой сборочке и в каждой складке.

Все, чем ты дышала и росла,

вплоть до этой кофточки измятой,

ты с собою вместе принесла -

пусть глядят фашистские солдаты.

Постарался поудобней сесть

офицер,

бумаги вынимая.

Ты стоишь пред ним, какая есть, -

тоненькая,

русская,

прямая.

Это все не снится, все всерьез.

Вот оно надвинулось, родная.

Глухо начинается допрос.

- Отвечай!

- Я ничего не знаю.-

Вот и все.

Вот это мой конец.

Не конец. Еще придется круто.

Это все враги,

а я - боец.

Вот и наступила та минута.

- Отвечай, не то тебе капут! -

Он подходит к ней развалкой пьяной.

- Кто ты есть и как тебя зовут?

Отвечай!

- Меня зовут Татьяной.

* * *

(Можно мне признаться?

Почему-то

ты еще родней мне оттого,

что назвалась в страшную минуту

именем ребенка моего.

Тоненькая смуглая травинка,

нас с тобой разбило, разнесло.

Унесло тебя, моя кровинка,

в дальнее татарское село.

Как мне страшно!..

Только бы не хуже.

Как ты там, подруженька, живешь?

Мучаешь кота,

купаешь куклу в луже,

прыгаешь и песенки поешь.

Дождь шумит над вашими полями,

облака проходят над Москвой,

и гудит пространство между нами

всей моей беспомощной тоской.

Как же вышло так, что мы не вместе?

Длинным фронтом вытянулся бой.

Твой отец погиб на поле чести.

Мы одни на свете,

я - с тобой.

Почему же мы с тобою розно?

Чем же наша участь решена?

Дымен ветер,

небо дышит грозно,

требует ответа тишина.

Начинают дальние зенитки,

и перед мучителем своим

девочка молчит под страхом пытки,

называясь именем твоим.

Родина,

мне нет другой дороги.

Пусть пройдут, как пули, сквозь меня

все твои раненья и тревоги,

все порывы твоего огня!

Пусть во мне страданьем отзовется

каждая печаль твоя и боль.

Кровь моя твоим порывом бьется.

Дочка,

отпусти меня,

позволь.

Все, как есть, прости мне, дорогая.

Вырастешь, тогда поговорим.

Мне пора!

Горя и не сгорая,

терпит пытку девочка другая,

называясь именем твоим.)

***

Хозяйка детей увела в закут.

Пахнет капустой, скребутся мыши.

- Мама, за что они ее бьют?

- За правду, доченька. Тише, тише.

- Мама, глянь-ка в щелочку, глянь:

у нее сорочка в крови.

Мне страшно, мама, мне больно!..

- Тише, доченька, тише, тише...

- Мама, зачем она не кричит?

Она небось железная?

Живая бы давно закричала.

- Тише, доченька, тише, тише...

- Мама, а если ее убьют,

стадо быть, правду убили тоже?

- Тише, доченька, тише...-

Нет!

Девочка, слушай меня без дрожи.

Слушай,

тебе одиннадцать лет.

Если ни разу она не заплачет,

что бы ни делали изверги с ней,

если умрет,

но не сдастся -

значит,

правда ее даже смерти сильней.

Лучшими силами в человеке

я бы хотела тебе помочь,

чтобы запомнила ты навеки

эту кровавую, страшную ночь.

Чтобы чудесная Зоина сила,

как вдохновенье, тебя носила,

стала бы примесью крови твоей.

Чтобы, когда ты станешь большою,

сердцем горячим,

верной душою

ты показала, что помнишь о ней.

* * *

Неужели на свете бывает вода?

Может быть, ты ее не пила никогда

голубыми,

большими, как небо,

глотками?

Помнишь, как она сладко врывается в рот?

Ты толкаешь ее языком и губами,

и она тебе в самое сердце течет.

Воду пить...

Вспомни, как это было.

Постой!

Можно пить из стакана -

и вот он пустой.

Можно черпать ее загорелой рукою.

Можно к речке сбежать,

можно к луже припасть,

и глотать ее,

пить ее,

пить ее всласть.

Это сон,

это бред,

это счастье такое!

Воду пьешь, словно русскую песню поешь,

словно ветер глотаешь над лунной рекою.

Как бы славно, прохладно она потекла...

- Дайте пить...-

истомленная девушка просит,

Но горящую лампочку, без стекла,

к опаленным губам ее изверг подносит.

Эти детские губы,

сухие огни,

почерневшие, стиснутые упрямо.

Как недавно с усильем лепили они

очень трудное,

самое главное -

"мама".

Пели песенку,

чуть шевелились во сне,

раскрывались, взволнованы страшною сказкой,

перепачканы ягодами по весне,

выручали подругу удачной подсказкой.

Эти детские губы,

сухие огни,

своевольно очерчены женскою силой.

Не успели к другим прикоснуться они,

никому не сказали

"люблю"

или

"милый".

Кровяная запекшаяся печать.

Как они овладели святою наукой

не дрожать,

ненавидеть,

и грозно молчать,

и надменней сжиматься под смертною мукой.

Эти детские губы,

сухие огни,

воспаленно тоскующие по влаге,

без движенья,

без шороха

шепчут они,

как признание, слово бойцовской присяги.

* * *

Стала ты под пыткою Татьяной,

онемела, замерла без слез. Босиком,

в одной рубашке рваной

Зою выгоняли на мороз.

И своей летающей походкой

шла она под окриком врага.

Тень ее, очерченная четко,

падала на лунные снега:

Это было все на самом деле,

и она была одна, без нас.

Где мы были?

В комнате сидели?

Как могли дышать мы в этот час?

На одной земле,

под тем же светом,

по другую сторону черты?

Что-то есть чудовищное в этом.

- Зоя, это ты или не ты?

Снегом запорошенные прядки

коротко остриженных волос.

- Это я,

не бойтесь,

все в порядке.

Я молчала.

Кончился допрос.

Только б не упасть, ценой любою...

- Окрик:

- Рус! -

И ты идешь назад.

И опять глумится над тобою

гитлеровской армии солдат.

Русский воин,

юноша, одетый

в справедливую шинель бойца,

ты обязан помнить все приметы

этого звериного лица.

Ты его преследовать обязан,

как бы он ни отступал назад,

чтоб твоей рукою был наказан

гитлеровской армии солдат,

чтобы он припомнил, умирая,

на снегу кровавый Зоин след.

Но постой, постой, ведь я не знаю

всех его отличий и примет.

Малого, большого ль был он роста?

Черномазый,

рыжий ли?

Бог весть!

Я не знаю. Как же быть?

А просто.

Бей любого!

Это он и есть.

Встань над ним карающей грозою.

Твердо помни:

это он и был,

это он истерзанную Зою

по снегам Петрищева водил.

И покуда собственной рукою

ты его не свалишь наповал,

я хочу, чтоб счастья и покоя

воспаленным сердцем ты не знал.

Чтобы видел,

будто бы воочью,

русское село -

светло как днем.

Залит мир декабрьской лунной ночью,

пахнет ветер дымом и огнем.

И уже почти что над снегами,

легким телом устремись вперед,

девочка

последними шагами

босиком в бессмертие идет.

* * *

Коптящая лампа, остывшая печка.

Ты спишь или дремлешь, дружок?

...Какая-то ясная-ясная речка,

зеленый крутой бережок.

Приплыли к Марусеньке серые гуси,

большими крылами шумят...

Вода достает по колено Марусе,

но белые ноги горят...

Вы, гуси, летите, воды не мутите,

пускай вас домой отнесет...

От песенки детской до пытки немецкой

зеленая речка течет.

Ты в ясные воды ее загляделась,

но вдруг повалилась ничком.

Зеленая речка твоя загорелась,

и все загорелось кругом.

Идите скорее ко мне на подмогу!

Они поджигают меня.

Трубите тревогу, трубите тревогу!

Спасите меня от огня!

Допрос ли проходит?

Собаки ли лают?

Все сбилось и спуталось вдруг.

И кажется ей, будто села пылают,

деревни пылают вокруг,

Но в пламени этом шаги раздаются.

Гремят над землею шаги.

И падают наземь,

и в страхе сдаются,

и гибнут на месте враги.

Гремят барабаны, гремят барабаны,

труба о победе поет.

Идут партизаны, идут партизаны,

железное войско идет.

Сейчас это кончится.

Боль прекратится.

Недолго осталось терпеть.

Ты скоро увидишь любимые лица,

тебе не позволят сгореть.

И вся твоя улица,

вся твоя школа

к тебе на подмогу спешит...

Но это горят не окрестные села -

избитое тело горит.

Но то не шаги, не шаги раздаются -

стучат топоры у ворот.

Сосновые бревна стоят и не гнутся.

И вот он готов, эшафот.

* * *

Лица непроспавшиеся хмуры,

будто бы в золе или в пыли.

На рассвете из комендатуры

Зоину одежду принесли.

И старуха, ежась от тревоги,

кое-как скрывая дрожь руки,

на твои пылающие ноги

натянула старые чулки.

Светлым ветром память пробегала

по ее неяркому лицу:

как-то дочек замуж отдавала,

одевала бережно к венцу.

Жмурились от счастья и от страха,

прижимались к высохшей груди...

Свадебным чертогом встала плаха, -

голубица белая; гряди!

Нежили,

голубили,

растили,

а чужие провожают в путь,

- Как тебя родные окрестили?

Как тебя пред богом помянуть?

Девушка взглянула краем глаза,

повела ресницами верней...

Хриплый лай немецкого приказа -

офицер выходит из дверей.

Два солдата со скамьи привстали,

и, присев на хромоногий стул,

он спросил угрюмо:

- Где ваш Сталин?

Ты сказала:

- Сталин на посту.

Вдумайтесь, друзья, что это значит

для нее

в тот час,

в тот грозный год...

...Над землей рассвет еще плывет.

Дымы розовеют.

Это начат

новый день сражений и работ.

Управляясь с хитрыми станками,

в складке губ достойно скрыв печаль,

женщина домашними руками

вынимает новую деталь.

Семафоры,

рельсы,

полустанки,

скрип колес по мерзлому песку.

Бережно закутанные танки

едут на работу под Москву.

Просыпаются в далеком доме

дети, потерявшие родных.

Никого у них на свете, кроме

родины. Она согреет их.

Вымоет, по голове погладит,

валенки натянет,- пусть растут! -

молока нальет, за стол посадит.

Это значит - Сталин на посту,

Это значит:

вдоль по горизонту,

где садится солнце в облака,

по всему развернутому фронту

бой ведут советские войска.

Это значит:

до сердцебиенья,

до сухого жжения в груди

в черные недели отступленья

верить, что победа впереди.

Это значит:

наши самолеты

плавно набирают высоту.

Дымен ветер боя и работы.

Это значит - Сталин на посту.

Это значит:

вставши по приказу,

только бы не вскрикнуть при врагах, -

ты идешь,

не оступись ни разу,

на почти обугленных ногах.

* * *

Как морозно!

Как светла дорога,

утренняя, как твоя судьба!

Поскорей бы!

Нет, еще немного!

Нет, еще не скоро...

От порога...

по тропинке...

до того столба...

Надо ведь еще дойти дотуда,

этот длинный путь еще прожить...

Может ведь еще случиться чудо.

Где-то я читала...

Может быть!..

Жить...

Потом не жить...

Что это значит?

Видеть день...

Потом не видеть дня...

Это как?

Зачем старуха плачет?

Кто ее обидел?

Жаль меня?

Почему ей жаль меня?

Не будет

ни земли,

ни боли...

Слово "жить"...

Будет свет,

и снег,

и эти люди.

Будет все, как есть.

Не может быть!

Если мимо виселицы прямо

все идти к востоку - там Москва.

Если очень громко крикнуть: "Мама!"

Люди смотрят.

Есть еще слова...

- Граждане,

не стойте,

не смотрите!

(Я живая,- голос мой звучит.)

Убивайте их, травите, жгите!

Я умру, но правда победит!

Родина!-

Слова звучат, как будто

это вовсе не в последний раз.

- Всех не перевешать,

много нас!

Миллионы нас!..-

Еще минута

- и удар наотмашь между глаз.

Лучше бы скорей,

пускай уж сразу,

чтобы больше не коснулся враг.

И уже без всякого приказа

делает она последний шаг.

Смело подымаешься сама ты.

Шаг на ящик,

к смерти

и вперед.

Вкруг тебя немецкие солдаты,

русская деревня,

твой народ.

Вот оно!

Морозно, снежно, мглисто.

Розовые дымы... Блеск дорог...

Родина!

Тупой сапог фашиста

выбивает ящик из-под ног.

* * *

(Жги меня, страдание чужое,

стань родною мукою моей.

Мне хотелось написать о Зое

так, чтоб задохнуться вместе с ней.

Мне хотелось написать про Зою,

чтобы Зоя начала дышать,

чтобы стала каменной и злою

русская прославленная мать.

Чтоб она не просто погрустила,

уронив слезинку на ладонь.

Ненависть - не слово,

это - сила,

бьющий безошибочно огонь.

Чтобы эта девочка чужая

стала дочкой тысяч матерей.

Помните о Зое, провожая

в путь к победе собственных детей.

Мне хотелось написать про Зою,

чтобы той, которая прочтет,

показалось: тропкой снеговою

в тыл врага сама она идет.

Под шинелью спрятаны гранаты.

Ей дано заданье.

Все всерьез.

Может быть, немецкие солдаты

ей готовят пытку и допрос?

Чтоб она у совести спросила,

сможет ли,

и поняла:

"Смогу!"

Зоя о пощаде не просила.

Ненависть - не слово, это - сила,

гордость и презрение к врагу.

Ты, который встал на поле чести,

русский воин,

где бы ты ни был,

пожалей о ней, как о невесте,

как о той, которую любил.

Но не только смутною слезою

пусть затмится твой солдатский взгляд.

Мне хотелось написать про Зою так,

чтоб ты не знал пути назад.

Потому что вся ее отвага,

устремленный в будущее взгляд, -

шаг к победе,

может быть, полшага,

но вперед,

вперед, а не назад.

Шаг к победе -

это очень много.

Оглянись, подумай в свой черед

и ответь обдуманно и строго,

сделал ли ты этот шаг вперед?

Близкие,

товарищи,

соседи,

все, кого проверила война,

если б каждый сделал шаг к победе,

как бы к нам приблизилась она!

Нет пути назад!

Вставай грозою.

Что бы ты ни делал, ты - в бою.

Мне хотелось написать про Зою,

будто бы про родину свою.

Вся в цветах, обрызганных росою,

в ярких бликах утренних лучей...

Мне хотелось написать про Зою

так, чтоб задохнуться вместе с ней.

Но когда в петле ты задыхалась,

я веревку с горла сорвала.

Может, я затем жива осталась

чтобы ты в стихах не умерла.)

* * *

Навсегда сохрани фотографию Зои.

Я, наверно, вовеки ее позабыть не смогу.

Это девичье тело,

не мертвое

и не живое.

Это Зоя из мрамора

тихо лежит на снегу.

Беспощадной петлей перерезана тонкая шея.

Незнакомая власть в запрокинутом лике твоем.

Так любимого ждут,

сокровенной красой хорошея,

изнутри озаряясь таинственным женским огнем.

Только ты не дождалась его, снеговая невеста.

Он - в солдатской шинели,

на запад лежит его путь,

может быть, недалеко от этого страшного места,

где ложились снежинки на строгую девичью грудь.

Вечной силы и слабости неповторимо единство.

Ты совсем холодна, а меня прожигает тоска.

Не ворвалось в тебя, -не вскипело в тебе материнство,

теплый ротик ребенка не тронул сухого соска.

Ты лежишь на снегу.

О, как много за нас отдала ты,

чтобы гордо откинуться чистым, прекрасным лицом!

За доспехи героя,

за тяжелые ржавые латы,

за святое блаженство быть храбрым бойцом.

Стань же нашей любимицей,

символом правды и силы,

чтоб была наша верность, как гибель твоя, высока.

Мимо твоей занесенной снегами могилы -

на запад, на запад! -

идут,

присягая,

войска.

эпилог

Когда страна узнала о войне,

в тот первый день,

в сумятице и бреде,

я помню, я подумала о дне,

когда страна узнает о победе.

Каким он будет, день великий тот?

Конечно, солнце!

Непременно лето!

И наш любимый город зацветет

цветами электрического света.

И столько самолетов над Москвой,

и город так волнующе чудесен,

и мы пойдем раздвинутой Тверской

среди цветов, и музыки, и песен.

Смеясь и торжествуя, мы пойдем,

сплетая руки в тесные объятья.

Все вместе мы!

Вернулись в каждый дом

мужья и сыновья, отцы и братья.

Война окончена!

Фашизма в мире нет!

Давайте петь и ликовать, как дети!

И первый год прошел,

как день,

как десять лет,

как несколько мгновений,

как столетье.

Год отступлений, крови и утрат.

Потерь не счесть,

страданий не измерить.

Припомни все и оглянись назад -

и разум твой откажется поверить.

Как многих нет,

и не сыскать могил,

и памятников славы не поставить.

Но мы живем, и нам хватило сил.

Всех сил своих мы не могли представить.

Выходит, мы сильней самих себя,

сильнее камня и сильнее стали.

Всей кровью ненавидя и любя,

мы вынесли,

дожили,

достояли.

Мы достоим!

Он прожит, этот год.

Мы выросли, из нас иные седы.

Но это все пустое!

Он придет,

он будет,

он наступит,

День Победы!

Пока мы можем мыслить, говорить

и подыматься по команде: "К бою!",

пока мы дышим и желаем жить,

мы видим этот день перед собою.

Она взойдет, усталая заря,

согретая дыханием горячим,

живого кровью над землей горя

всех тех, о ком мы помним и не плачем.

Не можем плакать.

Слишком едок дым,

и солнце светит слишком редким светом.

Он будет, этот день,

но не таким,

каким он представлялся первым летом.

Пускай наступит в мире тишина.

Без пышных фраз,

без грома,

без парада

судьба земли сегодня решена.

Не надо песен.

Ничего не надо.

Снять сапоги и ноги отогреть,

поесть, умыться и поспать по чести...

Но мы не сможем дома усидеть,

и все-таки мы соберемся вместе,

и все-таки, конечно, мы споем

ту тихую,

ту русскую,

ту нашу.

И встанем и в молчанье разопьем

во славу павших дружескую чашу.

За этот день отдали жизнь они.

И мы срываем затемненье с окон.

Пусть загорятся чистые огни

во славу павших в воздухе высоком.

Смеясь и плача, мы пойдем гулять,

не выбирая улиц,

как попало,

и незнакомых будем обнимать затем,

что мы знакомых встретим мало.

Мой милый друг, мой сверстник, мой сосед!

Нам этот день - за многое награда.

Война окончена. Фашизма в мире нет.

Во славу павших радоваться надо.

Пусть будет солнце,

пусть цветет сирень,

пусть за полночь затянутся беседы...

Но вот настанет следующий день,

тот первый будний день за праздником Победы.

Стук молотов, моторов и сердец...

И к творчеству вернувшийся художник

вздохнет глубоко и возьмет резец.

Резец не дрогнет в пальцах осторожных.

Он убивал врагов,

он был бойцом,

держал винтовку сильными руками.

Что хочет он сказать своим резцом?

Зачем он выбрал самый трудный камень?

Он бросил дом, работу и покой,

он бился вместе с тысячами тысяч

затем, чтоб возмужавшею рукой

лицо победы из гранита высечь.

В какие дали заглядишься ты,

еще неведомый,

уже великий?

Но мы узнаем Зоины черты

в откинутом,

чудесном,

вечном лике.

Л. ЛЕОНОВ

Русский лес

Юная девушка со звучным именем Аполлинария Вихрова (собственно, все зовут её Поля) приезжает после школы в Москву учиться. Мама её осталась там, на Енге, в Пашутинском лесничестве, а вот отец — столичный профессор, специалист по лесу. Только видеть его Поля не хочет: то и дело хлещут Ивана Вихрова в лесных журналах за то, что постоянно твердит он о необходимости правильного лесопользования, о недопустимости сплошных порубок. Отгораживает лес от его законного хозяина — русского народа. Подобные теорийки противоречат интересам социалистического строительства. Многочисленные суровые статьи намекают на политическую подоплеку научных воззрений Вихрова, и Поля, убежденная комсомолка, заочно ненавидит отца как врага новой жизни. Кстати, у громогласных статей один автор. Его фамилия Грацианский.

Когда-то Грацианский и Вихров вместе учились в Лесном институте и даже были неразлучными товарищами, несмотря на разность социального статуса: Вихров — мужицкий сын, Грацианский происходил из обеспеченной семьи профессора Санкт-Петербургской духовной академии. Блестящая научная карьера Грацианского началась с растоптания видного лесного теоретика Тулякова,вихровского учителя, и продолжилась распрей с самим Вихровым. После каждой крупной работы Вихрова лесная общественность теперь ожидает разносной статьи Грацианского, хотя доверительнокое-кто утверждает, что ругательные шедевры Грацианского не составляют вклада в большую науку.

Итак, Поля приезжает в Москву и останавливается у подруги и землячки Вари Чернецовой. Гуляет по Москве, заходит к отцу — высказать ему честное комсомольское суждение о людях подобного сорта, но застает только отцову сестру, свою тетку Таисию Матвеевну.

…В ту же ночь немецкие самолеты сбрасывают первые бомбы на спящие советские города.

В свете неблагоприятных сводок с фронта обвинения Грацианского кажутся Поле особенно зловещими. Тем более при личном знакомстве в бомбоубежище (они соседи по дому) Грацианский добавляет к биографии её отца окончательно убийственные подробности: Вихров все годы учебы получал от неизвестного лица пособие в размере 25 рублей. В годы обнищания пролетариата этим благодетелем был уж конечно не рабочий — вывод отсюда ясен. Поля в ужасе, рвется идти в райком,чтобы все рассказать. Варя предлагает ей вместо этого сходить на вступительную лекцию Вихрова.

Прослушав вдохновенный рассказ о судьбе русского леса («Судьба русского леса» — так называется и одна из фундаментальных работ профессора), Поля испытывает усталость победы и торжество чистоты. Теперь ей не стыдно глядеть в лицо воюющим солдатам, в числе которых сражается и Родион, её бывший одноклассник, друг и любимый. Вернувшись домой, она узнает, что Варя отправляется в тыл врага. «У тебя комсомольский билет под подушкой… думай о нем почаще — это научит тебя совершать большие дела», — на прощание наставляет Аполлинарию подруга.

Проводив Варю, Поля идет в райком проситься на фронт. Есть у нее и еще одно заветное желание — побывать на Красной площади в Октябрьский праздник.

Время от времени у Поли происходят встречи с теткой Таисой, из которых постепенно выясняется история жизни её родителей. По окончании Лесного института её отец работал на родине,в Пашутинском лесничестве. Хозяйство при нем стало образцовым. Там он начал и свою плодотворную научную работу. Там возобновилось и его знакомство с Еленой Ивановной, с которой мельком виделись в детстве. Леночка жила на правах то ли приживалки, то ли воспитанницы в усадьбе Сапегиных, которым её подбросили в младенчестве. Вихрову она поверила свои страхи: боялась, что когда восставший народ будет казнить своих угнетателей и пойдет жечь Сапегино,то убьет и её. Чувствовала себя чужой народу, далекой от него и не могла найти своего места в жизни.От неопределенности согласилась выйти замуж за Ивана Матвеевича, страстно её любившего.Молодые уехали в Москву, поскольку Вихрова как перспективного ученого, опубликовавшего к тому времени ряд заметных работ, перевели в Лесохозяйственный институт. Родилась Аполлинария.А когда дочке исполнилось три года, Елена Ивановна, не в силах больше сносить двойственности своей жизни, вернулась от нелюбимого мужа в Пашутинское лесничество и стала там работать в больнице. Вскоре после этого у Ивана Матвеевича появился приемный сын Сережа: подкинул раскулаченный друг детства Демид Золотухин. Этим была частично заполнена гнетущая пустота,образовавшаяся при распаде семьи.

Для Поли, как и для её матери, нет цены, какой бы она не оплатила право глядеть в лицо своему народу. И поскольку военное время требует от каждого величайшей моральной чистоты, она пытается добыть окончательную правду о Вихрове и Грацианском. Случай помогает ей узнать о моральной нечистоплотности последнего: будучи холостяком, Грацианский имел дочь, но отцовство не признал и не помогал материально.

Во время парада на Красной площади Поля знакомится с военврачом Струнниковым, который берет её на работу в свой госпиталь санитаркой. Одновременно её сводный брат Сергей Вихров, которого она никогда не видела, отправляется на фронт помощником машиниста бронепоезда.

Комиссара бронепоезда Морщихина интересует революционное движение среди петербургской молодежи перед февральской революцией. Беседуя со свидетелями тех лет Вихровым и Грацианским,он узнает о существовавшей тогда провокаторской организации «Молодая Россия». Никто, кроме Грацианского, не знает, что эта ниточка тянется еще дальше: именно Грацианский был связан с охранкой и, в частности, выдал своих товарищей Вихрова и Крайнова. Грацианский не знает степени осведомленности Морщихина и в смертельном страхе ждет разоблачения. У Морщихина нет фактов. Тем не менее он начинает подозревать правду, но бронепоезд отправляют на фронт.Поговорить обо всем узнанном он теперь может только с Сергеем.

Бои идут как раз в окрестностях Полиного родного Пашутинского лесничества, и её как местную уроженку посылают с разведзаданием в тыл врага. Но она попадает в лапы фашистов и, не выдержав лжи, произносит речь, обличающую их как врагов новой жизни. Стечение невероятных обстоятельств позволяет ей бежать, и в лесу она натыкается на Сережу Вихрова, участвовавшего здесь на своем бронепоезде в одной боевой операции. Их находит советская разведка, лечатся они в одном госпитале — таково их знакомство.

По возвращении в Москву Поля идет к Грацианскому и в знак презрения выплескивает ему в лицо чернила. Грацианский воспринимает это как разоблачение. Советские войска переходят в наступление, и у Вихрова появляется давно желаемая возможность отправиться в Пашутино.Он навещает бывшую жену и застает у нее Сережу, Полю и Родиона. В разговоре он сообщает одну малозначительную новость: Грацианский покончил с собой, утопившись в проруби. Пересказала И. Н. Слюсарева

А. ТВАРДОВСКИЙ

Тёркин на том свете

Краткое содержание поэмы

Время чтения: ~3 мин.

в оригинале — ок. 20 мин.

Убитый в бою Теркин является на тот свет. Там чисто, похоже на метро. Комендант приказывает Теркину оформляться. Учетный стол, стол проверки, кромешный стол. У Теркина требуют аттестат, требуют фотокарточку, справку от врача. Теркин проходит медсанобработку. Всюду указатели, надписи, таблицы. Жалоб тут не принимают. Редактор «Гробгазеты» не хочет даже слушать Теркина. Коек не хватает, пить не дают…

Теркин встречает фронтового товарища. Но тот как будто не рад встрече. Он объясняет Теркину: иных миров два — наш и буржуазный. И наш тот свет — «лучший и передовой».

Товарищ показывает Теркину Военный отдел, Гражданский. Здесь никто ничего не делает, а только руководят и учитывают. Режутся в домино. «Некие члены» обсуждают проект романа. Тут же — «пламенный оратор». Теркин удивляется: зачем все это нужно? «Номенклатура», — объясняет друг. Друг показывает Особый отдел: здесь погибшие в Магадане, Воркуте, на Колыме… Управляет этим отделом сам кремлевский вождь. Он еще жив, но в то же время «с ними и с нами», потому что «при жизни сам себе памятники ставит». Товарищ говорит, что Теркин может получить медаль, которой награжден посмертно. Обещает показать Теркину Стереотрубу: это только «для загробактива». В нее виден соседний, буржуазный тот свет. Друзья угощают друг друга табаком. Теркин — настоящим, а друг — загробным, бездымным. Теркин все вспоминает о земле. Вдруг слышен звук сирены. Это значит — ЧП: на тот свет просочился живой. Его нужно поместить в «зал ожидания», чтобы он стал «полноценным мертвяком». Друг подозревает Теркина и говорит, что должен доложить начальству. Иначе его могут сослать в штрафбат. Он уговаривает Теркина отказаться от желания жить. А Теркин думает, как бы вернуться в мир живых. Товарищ объясняет: поезда везут людей только туда, но не обратно. Теркин догадывается, что обратно идут порожняки. Друг не хочет бежать с ним: дескать, на земле он мог бы и не попасть в номенклатуру. Теркин прыгает на подножку порожняка, его не замечают… Но в какой-то миг исчезли и подножка, и состав. А дорога еще далека. Тьма, Теркин идет на ощупь. Перед ним проходят все ужасы войны. Вот он уже на самой границе.

…И тут он слышит сквозь сон: «Редкий случай в медицине». Он в госпитале, над ним — врач. За стенами — война…

Наука дивится Теркину и заключает: «Жить ему еще сто лет!»  Пересказала О. В. Буткова

А. ТВАРДОВСКИЙ

Василий Тёркин

1945

Краткое содержание поэмы

Время чтения: ~6 мин.

в оригинале — 50−60 мин.

В пехотной роте — новый парень, Василий Тёркин. Он воюет уже второй раз на своём веку (первая война — финская). Василий за словом в карман не лезет, едок хороший. В общем, «парень хоть куда».

Тёркин вспоминает, как он в отряде из десяти человек при отступлении пробирался с западной,«немецкой» стороны к востоку, к фронту. По пути была родная деревня командира, и отряд зашёл к нему домой. Жена накормила бойцов, уложила спать. Наутро солдаты ушли, оставляя деревню в немецком плену. Тёркин хотел бы на обратном пути зайти в эту избу, чтобы поклониться «доброй женщине простой».

Идёт переправа через реку. Взводы погружаются на понтоны. Вражеский огонь срывает переправу,но первый взвод успел перебраться на правый берег. Те, кто остался на левом, ждут рассвета,не знают, как быть дальше. С правого берега приплывает Тёркин (вода зимняя, ледяная).Он сообщает, что первый взвод в силах обеспечить переправу, если его поддержат огнём.

Тёркин налаживает связь. Рядом разрывается снаряд. Увидев немецкую «погребушку», Тёркин занимает её. Там, в засаде, поджидает врага. Убивает немецкого офицера, но тот успевает его ранить.По «погребушке» начинают бить наши. А Тёркина обнаруживают танкисты и везут в медсанбат…

Тёркин в шутку рассуждает о том, что хорошо бы получить медаль и прийти с нею после войны на гулянку в сельсовет.

Выйдя из госпиталя, Тёркин догоняет свою роту. Его подвозят на грузовике. Впереди — остановившаяся колонна транспорта. Мороз. А гармонь только одна — у танкистов. Она принадлежала их погибшему командиру. Танкисты дают гармонь Тёркину. Он играет сначала грустную мелодию, потом весёлую, и начинается пляска. Танкисты вспоминают, что это они доставили раненого Тёркина в медсанбат, и дарят ему гармонь.

В избе — дед (старый солдат) и бабка. К ним заходит Тёркин. Он чинит старикам пилу, часы.Догадывается, что у бабки есть спрятанное сало… Бабка угощает Тёркина. А дед спрашивает:«Побьём ли немца?» Тёркин отвечает, уже уходя, с порога: «Побьём, отец».

Боец-бородач потерял кисет. Тёркин вспоминает, что когда он был ранен, то потерял шапку,а девчонка-медсестра дала ему свою. Эту шапку он бережёт до сих пор. Тёркин дарит бородачу свой кисет, объясняет: на войне можно потерять что угодно (даже жизнь и семью), но не Россию.

Тёркин врукопашную сражается с немцем. Побеждает. Возвращается из разведки, ведёт с собой«языка».

На фронте — весна. Жужжание майского жука сменяется гулом бомбардировщика. Солдаты лежат ничком. Только Тёркин встаёт, палит в самолёт из винтовки и сбивает его. Тёркину дают орден.

Тёркин вспоминает, как в госпитале встретил мальчишку, который уже успел стать героем. Тот с гордостью подчеркнул, что он из-под Тамбова. И родная Смоленщина показалась Тёркину«сиротинушкой». Поэтому он и хотел стать героем.

Генерал отпускает Тёркина на неделю домой. Но деревня его ещё у немцев… И генерал советует с отпуском обождать: «Нам с тобою по пути».

Бой в болоте за маленькую деревню Борки, от которой ничего и не осталось. Тёркин подбадривает товарищей.

Тёркина на неделю отправляют отдохнуть. Это «рай» — хата, где можно есть четыре раза в день и спать сколько угодно, на кровати, в постели. На исходе первых суток Тёркин задумывается… ловит попутный грузовик и едет в свою родную роту.

Под огнём взвод идёт брать село. ведёт всех «щеголеватый» лейтенант. Его убивают. Тогда Тёркин понимает, что «вести его черёд». Село взято. А сам Тёркин тяжело ранен. Тёркин лежит на снегу.Смерть уговаривает его покориться ей. Но Василий не соглашается. Его находят люди из похоронной команды, несут в санбат.

После госпиталя Тёркин возвращается в свою роту, а там уже все по-другому, народ иной. Там… появился новый Тёркин. Только не Василий, а Иван. Спорят кто же настоящий Тёркин? Уже готовы уступить друг другу эту честь. Но старшина объявляет, что каждой роте «будет придан Тёркин свой».

Село, где Тёркин чинил пилу и часы, — под немцами. Часы немец отнял у деда с бабкой. Через село пролегла линия фронта. Пришлось старикам переселиться в погреб. К ним заходят наши разведчики,среди них — Тёркин. Он уже офицер. Тёркин обещает привезти новые часы из Берлина.

С наступлением Тёркин проходит мимо родного смоленского села. Его берут другие. Идёт переправа через Днепр. Тёркин прощается с родной стороной, которая остаётся уже не в плену, а в тылу.

Василий рассказывает о солдате-сироте, который пришёл в отпуск в родное село, а там уж ничего не осталось, вся семья погибла. Солдату нужно продолжать воевать. А нам нужно помнить о нем, о его горе. Не забыть об этом, когда придёт победа.

Дорога на Берлин. Бабка возвращается из плена домой. Солдаты дают ей коня, повозку, вещи…«Скажи, мол, что снабдил Василий Тёркин».

Баня в глубине Германии, в каком-то немецком доме. Парятся солдаты. Среди них один — много на нем шрамов от ран, париться умеет здорово, за словом в карман не лезет, одевается — на гимнастёрке ордена, медали. Солдаты говорят о нем: «Все равно что Тёркин». Пересказала О. В. Буткова

По праву памяти

Скачать краткое содержание

В жанрово-тематическом плане — это лирико-философское раздумье, «дорожный дневник», с ослабленной сюжетностью. Действующие лица поэмы — необъятная Советская страна, её люди, стремительный разворот их дел и свершений. Текст поэмы содержит шутливое признание автора — пассажира поезда «Москва—Владивосток». Три дали прозревает художник: неоглядность географических просторов России; историческую даль как преемственность поколений и осознание неразрывной связи времен и судеб, наконец, бездонность нравственных запасников души лирического героя.

Поэма «По праву памяти» мыслилась первоначально автором как одна из «дополнительных» глав к поэме «За далью — даль», приобрела в ходе работы самостоятельный характер. Хотя «По праву памяти» не имеет в подзаголовке жанрового обозначения, а сам поэт, верный понятиям литературной скромности, называл порой это произведение стихотворным «циклом», вполне очевидно, что это лирическая поэма, последняя крупная работа автора «Василия Теркина». Она была закончена и самим поэтом подготовлена к печати за два года до его кончины. Во вступлении Твардовский заявляет, что это откровенные строки, исповедь души: Перед лицом, ушедших былей Не вправе ты кривить душой, — Ведь эти были оплатили Мы платой самою большой… Поэма композиционно распадается на три части. В первой части поэт с теплым чувством, немного иронично вспоминает свои юношеские мечты и планы. И где, кому из нас придется, В каком году, в каком краю За петушиной той хрипотцей Расслышать молодость свою. Мечты эти чистые и высокие: жить и трудиться на благо Родины. А если понадобится, то и жизнь свою отдать за нее. Красивые юношеские мечты. Поэт с легкой горечью вспоминает то наивное время и юнцов, которые и помыслить не могли, сколько тяжких и суровых испытаний готовит им судьба: Готовы были мы к походу Что проще может быть: Любить родную землю-мать, Чтоб за нее в огонь и в воду. А если — То и жизнь отдать… Лишь от себя теперь добавим. Что проще — да. Но что сложней? Вторая глава «Сын за отца не отвечает» самая трагичная и в поэме, да и во всем творчестве. Незаконно раскулаченная семья Твардовских была сослана в Сибирь. В России остался только Александр Трифонович из-за того, что жил отдельно от семьи в Смоленске. Облегчить участь сосланных он не мог. Фактически он отказался от семьи. Это мучало поэта всю жизнь. Эта незаживающая рана Твардовского вылилась в поэму «По праву памяти». Конец твоим лихим невзгодам, Держись бодрей, не прячь лица. Благодари отца народов. Что он простил тебе отца. Тяжелое время, в котором не могут разобраться философы вот уже пятьдесят лет спустя. А что же говорить о юноше, свято верящем в официальную пропаганду и идеологию. Двойственность ситуации нашла свое отражение и в поэме. Да, он умел без оговорок, Внезапно — как уж припечет — Любой своих просчетов ворох Перенести на чей-то счет: На чье-то вражье искаженье Того, что возвещал завет. На чье-то головокруженье От им предсказанных побед. Поэт стремится осмыслить ход истории. Понять, в чем была вина репрессированных народов. Кто допустил такое положение вещей, когда один решал судьбы народов. И все были виновны перед ним уже в том, что были живы. В третьей главе поэмы Твардовский утверждает право человека на память. Мы не вправе забывать ничего. Пока мы помним, «живы» наши предки, их дела и подвиги. Память — это привилегия человека, и он не может добровольно отказаться от Божьего дара в угоду кому бы то ни было. Поэт утверждает: Кто прячет прошлое ревниво, Тот вряд ли с будущим в ладу… Эта поэма — своеобразное покаяние Твардовского за свои юношеские поступки, ошибки. Все мы совершаем ошибки в молодости, порой роковые, а вот поэм это в нас не рождает. У большого поэта даже горе и слезы выливаются в гениальные стихи. А вы, что ныне норовите Вернуть былую благодать, Так вы уж Сталина зовите — Он Богом был — Он может встать.

Александр Твардовский. По праву памяти

Смыкая возраста уроки,

Сама собой приходит мысль --

Ко всем, с кем было по дороге,

Живым и павшим отнестись.

Она приходит не впервые.

Чтоб слову был двойной контроль:

Где, может быть, смолчат живые,

Так те прервут меня:

-- Позволь!

Перед лицом ушедших былей

Не вправе ты кривить душой, --

Ведь эти были оплатили

Мы платой самою большой...

И мне да будет та застава,

Тот строгий знак сторожевой

Залогом речи нелукавой

По праву памяти живой.

1. ПЕРЕД ОТЛЕТОМ

Ты помнишь, ночью предосенней,

Тому уже десятки лет, --

Курили мы с тобой на сене,

Презрев опасливый запрет.

И глаз до света не сомкнули,

Хоть запах сена был не тот,

Что в ночи душные июля

Заснуть подолгу не дает...

То вслух читая чьи-то строки,

То вдруг теряя связь речей,

Мы собирались в путь далекий

Из первой юности своей.

Мы не испытывали грусти,

Друзья -- мыслитель и поэт.

Кидая наше захолустье

В обмен на целый белый свет.

Мы жили замыслом заветным,

Дорваться вдруг

До всех наук --

Со всем запасом их несметным --

И уж не выпустить из рук.

Сомненья дух нам был неведом;

Мы с тем управимся добром

И за отцов своих и дедов

Еще вдобавок доберем...

Мы повторяли, что напасти

Нам никакие нипочем,

Но сами ждали только счастья, --

Тому был возраст обучен.

Мы знали, что оно сторицей

Должно воздать за наш порыв

В премудрость мира с ходу врыться,

До дна ее разворотив.

Готовы были мы к походу.

Что проще может быть:

Не лгать.

Не трусить.

Верным быть народу.

Любить родную землю-мать,

Чтоб за нее в огонь и в воду.

А если --

То и жизнь отдать.

Что проще!

В целости оставим

Таким завет начальных дней.

Лишь от себя теперь добавим:

Что проще -- да.

Но что сложней?

Такими были наши дали,

Как нам казалось, без прикрас,

Когда в безудержном запале

Мы в том друг друга убеждали,

В чем спору не было у нас.

И всласть толкуя о науках,

Мы вместе грезили о том,

Ах, и о том, в каких мы брюках

Домой заявимся потом.

Дивись, отец, всплакни, родная,

Какого гостя бог нанес,

Как он пройдет, распространяя

Московский запах папирос.

Москва, столица -- свет не ближний,

А ты, родная сторона,

Какой была, глухой, недвижной,

Нас на побывку ждать должна.

И хуторские посиделки,

И вечеринки чередом,

И чтоб загорьевские девки

Глазами ели нас потам,

Неловко нам совали руки,

Пылая краской до ушей...

А там бы где-то две подруги,

В стенах столичных этажей,

С упреком нежным ожидали

Уже тем часом нас с тобой,

Как мы на нашем сеновале

Отлет обдумывали свой...

И невдомек нам было вроде,

Что здесь, за нашею спиной,

Сорвется с места край родной

И закружится в хороводе

Вслед за метелицей сплошной...

Ты не забыл, как на рассвете

Оповестили нас, дружков,

Об уходящем в осень лете

Запевы юных петушков.

Их голосов надрыв цыплячий

Там, за соломенной стрехой, --

Он отзывался детским плачем

И вместе удалью лихой.

В какой-то сдавленной печали,

С хрипотцей истовой своей

Они как будто отпевали

Конец ребячьих наших дней.

Как будто сами через силу

Обрядный свой тянули сказ

О чем-то памятном, что было

До нас.

И будет после нас.

Но мы тогда на сеновале

Не так прислушивались к ним,

Мы сладко взапуски зевали,

Дивясь, что день, а мы не спим.

И в предотъездном нашем часе

Предвестий не было о том,

Какие нам дары в запасе

Судьба имела на потам.

И где, кому из нас придется,

В каком году, в каком краю

За петушиной той хрипотцей

Расслышать молодость свою.

Навстречу жданной нашей доле

Рвались мы в путь не наугад, --

Она в согласье с нашей волей

Звала отведать хлеба-соли.

Давно ли?

Жизнь тому назад...

2. СЫН ЗА ОТЦА НЕ ОТВЕЧАЕТ

Сын за отца не отвечает --

Пять слов по счету, ровно пять.

Но что они в себе вмещают,

Вам, молодым, не вдруг обнять.

Их обронил в кремлевском зале

Тот, кто для всех нас был одним

Судеб вершителем земным,

Кого народы величали

На торжествах отцом родным.

Вам --

Из другого поколенья --

Едва ль постичь до глубины

Тех слов коротких откровенье

Для виноватых без вины.

Вас не смутить в любой анкете

Зловещей некогда графой:

Кем был до вас еще на свете

Отец ваш, мертвый иль живой.

В чаду полуночных собраний

Вас не мытарил тот вопрос:

Ведь вы отца не выбирали, --

Ответ по-нынешнему прост.

Но в те года и пятилетки,

Кому с графой не повезло, --

Для несмываемой отметки

Подставь безропотно чело.

Чтоб со стыдом и мукой жгучей

Носить ее -- закон таков.

Быть под рукой всегда -- на случай

Нехватки классовых врагов.

Готовым к пытке быть публичной

И к горшей горечи подчас,

Когда дружок твой закадычный

При этом не поднимет глаз...

О, годы юности немилой,

Ее жестоких передряг.

То был отец, то вдруг он -- враг.

А мать?

Но сказано: два мира,

И ничего о матерях...

И здесь, куда -- за половодьем

Тех лет -- спешил ты босиком,

Ты именуешься отродьем,

Не сыном даже, а сынком...

А как с той кличкой жить парнишке,

Как отбывать безвестный срок, --

Не понаслышке,

Не из книжки

Толкует автор этих строк...

Ты здесь, сынок, но ты нездешний,

Какой тебе еще резон,

Когда родитель твой в кромешный,

В тот самый список занесен.

Еще бы ты с такой закваской

Мечтал ступить в запретный круг.

И руку жмет тебе с опаской

Друг закадычный твой...

И вдруг:

Сын за отца не отвечает.

С тебя тот знак отныне снят.

Счастлив стократ:

Не ждал, не чаял,

И вдруг -- ни в чем не виноват.

Конец твоим лихим невзгодам,

Держись бодрей, не прячь лица.

Благодари отца народов,

Что он простил тебе отца

Родного --

с легкостью нежданной

Проклятье снял. Как будто он

Ему неведомый и странный

Узрел и отменил закон.

(Да, он умел без оговорок,

Внезапно -- как уж припечет --

Любой своих просчетов ворох

Перенести на чей-то счет;

На чье-то вражье искаженье

Того, что возвещал завет,

На чье-то головокруженъе

От им предсказанных побед.)

Сын -- за отца? Не отвечает!

Аминь!

И как бы невдомек:

А вдруг тот сын (а не сынок!),

Права такие получая,

И за отца ответить мог?

Ответить -- пусть не из науки,

Пусть не с того зайдя конца,

А только, может, вспомнив руки,

Какие были у отца.

В узлах из жил и сухожилий,

В мослах поскрюченных перстов -

Те, что -- со вздохом -- как чужие,

Садясь к столу, он клал на стол.

И точно граблями, бывало,

Цепляя

ложки черенок,

Такой увертливый и малый,

Он ухватить не сразу мог.

Те руки, что своею волей --

Ни разогнуть, ни сжать в кулак:

Отдельных не было мозолей --

Сплошная.

Подлинно -- кулак!

И не иначе, с тем расчетом

Горбел годами над землей,

Кропил своим бесплатным потом,

Смыкал над ней зарю с зарей.

И от себя еще добавлю,

Что, может, в час беды самой

Его мужицкое тщеславье,

О, как взыграло -- боже мой!

И в тех краях, где виснул иней

С барачных стен и потолка,

Он, может, полон был гордыни,

Что вдруг сошел за кулака.

Ошибка вышла? Не скажите, --

Себе внушал он самому, --

Уж если этак, значит -- житель,

Хозяин, значит, -- потому...

А может быть, в тоске великой

Он покидал свой дом и двор

И отвергал слепой и дикий,

Для круглой цифры, приговор.

И в скопе конского вагона,

Что вез куда-то за Урал,

Держался гордо, отчужденно

От тех, чью долю разделял.

Навалом с ними в той теплушке --

В одном увязанный возу,

Тянуться детям к их краюшке

Не дозволял, тая слезу...

(Смотри, какой ты сердобольный, --

Я слышу вдруг издалека, --

Опять с кулацкой колокольни,

Опять на мельницу врага. --

Доколе, господи, доколе

Мне слышать эхо древних лет:

Ни мельниц тех, ни колоколен

Давным-давно на свете нет.)

От их злорадства иль участья

Спиной горбатой заслонясь,

Среди врагов советской власти

Один, что славил эту власть;

Ее помощник голоштанный,

Ее опора и боец,

Что на земельке долгожданной

При ней и зажил наконец, --

Он, ею кинутый в погибель,

Не попрекнул ее со злом:

Ведь суть не в малом перегибе,

Когда -- Великий перелом...

И верил: все на место встанет

И не замедлит пересчет,

Как только -- только лично Сталин

В Кремле письмо его прочтет...

(Мужик не сметил, что отныне,

Проси чего иль не проси,

Не Ленин, даже не Калинин

Был адресат всея Руси.

Но тот, что в целях коммунизма

Являл иной уже размах

И на газетных полосах

Читал республик целых письма --

Не только в прозе, но в стихах.)

А может быть, и по-другому

Решал мужик судьбу свою:

Коль нет путей обратных к дому,

Не пропадем в любом краю.

Решал -- попытка без убытка,

Спроворим свой себе указ.

И -- будь добра, гора Магнитка,

Зачислить нас В рабочий класс...

Но как и где отец причалит,

Не об отце, о сыне речь:

Сын за отца не отвечает, --

Ему дорогу обеспечь.

Пять кратких слов...

Но год от года

На нет сходили те слова,

И званье сын врага народа

Уже при них вошло в права.

И за одной чертой закона

Уже равняла всех судьба:

Сын кулака иль сын наркома,

Сын командарма иль попа...

Клеймо с рожденья отмечало

Младенца вражеских кровей.

И все, казалось, не хватало

Стране клейменых сыновей.

Недаром в дни войны кровавой

Благословлял ее иной:

Не попрекнув его виной,

Что душу горькой жгла отравой,

Война предоставляла право

На смерть и даже долю славы

В рядах бойцов земли родной.

Предоставляла званье сына

Солдату воинская часть...

Одна была страшна судьбина:

В сраженье без вести пропасть.

И до конца в живых изведав

Тот крестный путь, полуживым --

Из плена в плен -- под гром победы

С клеймом проследовать двойным.

Нет, ты вовеки не гадала

В судьбе своей, отчизна-мать,

Собрать под небом Магадана

Своих сынов такую рать.

Не знала,

Где всему начало,

Когда успела воспитать

Всех, что за проволокой держала,

За зоной той, родная мать...

Средь наших праздников и буден

Не всякий даже вспомнить мог,

С каким уставом к смертным людям

Взывал их посетивший бог.

Он говорил: иди за мною,

Оставь отца и мать свою,

Все мимолетное, земное

Оставь -- и будешь ты в раю.

А мы, кичась неверьем в бога,

Во имя собственных святынь

Той жертвы требовали строго:

Отринь отца и мать отринь.

Забудь, откуда вышел родом,

И осознай, не прекословь:

В ущерб любви к отцу народов --

Любая прочая любовь.

Ясна задача, дело свято, --

С тем -- к высшей цели -- прямиком.

Предай в пути родного брата

И друга лучшего тайком.

И душу чувствами людскими

Не отягчай, себя щадя.

И лжесвидетельствуй во имя,

И зверствуй именем вождя.

Любой судьбине благодарен,

Тверди одно, как он велик,

Хотя б ты крымский был татарин,

Ингуш иль друг степей калмык.

Рукоплещи всем приговорам,

Каких постигнуть не дано.

Оклевещи народ, с которым

В изгнанье брошен заодно.

И в душном скопище исходов --

Нет, не библейских, наших дней --

Превозноси отца народов:

Он сверх всего.

Ему видней.

Он все начала возвещает

И все концы, само собой.

Сын за отца не отвечает --

Закон, что также означает:

Отец за сына -- головой.

Но все законы погасила

Для самого благая ночь.

И не ответчик он за сына,

Ах, ни за сына, ни за дочь.

Там, у немой стены кремлевской,

По счастью, знать не знает он,

Какой лихой бедой отцовской

Покрыт его загробный сон...

Давно отцами стали дети,

Но за всеобщего отца

Мы оказались все в ответе,

И длится суд десятилетий,

И не видать еще конца.

3. О ПАМЯТИ

Забыть, забыть велят безмолвно,

Хотят в забвенье утопить

Живую быль. И чтобы волны

Над ней сомкнулись. Быль -- забыть!

Забыть родных и близких лица

И стольких судеб крестный путь --

Все то, что сном давнишним будь,

Дурною, дикой небылицей,

Так и ее -- поди, забудь.

Но это было явной былью

Для тех, чей был оборван век,

Для ставших лагерною пылью,

Как некто некогда изрек.

Забыть -- о, нет, не с теми вместе

Забыть, что не пришли с войны, --

Одних, что даже этой чести

Суровой были лишены.

Забыть велят и просят лаской

Не помнить -- память под печать,

Чтоб ненароком той оглаской

Непосвященных не смущать.

О матерях забыть и женах,

Своей -- не ведавших вины,

О детях, с ними разлученных,

И до войны,

И без войны.

А к слову -- о непосвященных:

Где взять их? Все посвящены.

Все знают все; беда с народом! --

Не тем, так этим знают родом,

Не по отметкам и рубцам,

Так мимоездом, мимоходом,

Не сам,

Так через тех, кто сам...

И даром думают, что память

Не дорожит сама собой,

Что ряской времени затянет

Любую быль,

Любую боль;

Что так и так -- летит планета,

Годам и дням ведя отсчет,

И что не взыщется с поэта,

Когда за призраком запрета

Смолчит про то, что душу жжет...

Нет, все былые недомолвки

Домолвить ныне долг велит.

Пытливой дочке-комсомолке

Поди сошлись на свой главлит;

Втолкуй, зачем и чья опека

К статье закрытой отнесла

Неназываемого века Недоброй памяти дела;

Какой, в порядок не внесенный,

Решил за нас

Особый съезд

На этой памяти бессонной,

На ней как раз

Поставить крест.

И кто сказал, что взрослым людям

Страниц иных нельзя прочесть?

Иль нашей доблести убудет

И на миру померкнет честь?

Иль, о минувшем вслух поведав,

Мы лишь порадуем врага,

Что за свои платить победы

Случалось нам втридорога?

В новинку ль нам его злословье?

Иль все, чем в мире мы сильны,

Со всей взращенной нами новью,

И потом политой и кровью,

Уже не стоит той цены?

И дело наше -- только греза,

И слава -- шум пустой молвы?

Тогда молчальники правы,

Тогда все прах -- стихи и проза,

Все только так -- из головы.

Тогда совсем уже -- не диво,

Что голос памяти правдивой

Вещал бы нам и впредь беду:

Кто прячет прошлое ревниво,

Тот вряд ли с будущим в ладу...

Что нынче счесть большим, что малым --

Как знать, но люди не трава:

Не обратить их всех навалом

В одних непомнящих родства.

Пусть очевидцы поколенья

Сойдут по-тихому на дно,

Благополучного забвенья

Природе нашей не дано.

Спроста иные затвердили,

Что будто нам про черный день

Не ко двору все эти были,

На нас кидающие тень.

Но все, что было, не забыто,

Не шито-крыто на миру.

Одна неправда нам в убыток,

И только правда ко двору!

А я -- не те уже годочки --

Не вправе я себе отсрочки

Предоставлять.

Гора бы с плеч --

Еще успеть без проволочки

Немую боль в слова облечь.

Ту боль, что скрытно временами

И встарь теснила нам сердца

И что глушили мы громами

Рукоплесканий в честь отца.

С предельной силой в каждом зале

Они гремели потому,

Что мы всегда не одному

Тому отцу рукоплескали.

Всегда, казалось, рядом был,

Свою земную сдавший смену.

Тот, кто оваций не любил,

По крайней мере знал им цену.

Чей образ вечным и живым

Мир уберег за гранью бренной,

Кого учителем своим

Именовал отец смиренно...

И, грубо сдвоив имена,

Мы как одно их возглашали

И заносили на скрижали.

Как будто суть была одна.

А страх, что всем у изголовья

Лихая ставила пора,

Нас обучил хранить безмолвье

Перед разгулом недобра.

Велел в безгласной нашей доле

На мысль в спецсектор сдать права,

С тех пор -- как отзыв давней боли

Она для нас -- явись едва.

Нет, дай нам знак верховной воли,

Дай откровенье божества.

И наготове вздох особый --

Дерзанья нашего предел:

Вот если б Ленин встал из гроба,

На все, что стало, поглядел...

Уж он за всеми мелочами

Узрел бы ширь и глубину.

А может быть, пожал плечами

И обронил бы:

-- Ну и ну! --

Так, сяк гадают те и эти,

Предвидя тот иль этот суд, --

Как наигравшиеся дети,

Что из отлучки старших ждут.

Но все, что стало или станет,

Не сдать, не сбыть нам с рук своих,

И Ленин нас судить не встанет:

Он не был богом и в живых.

А вы, что ныне норовите

Вернуть былую благодать,

Так вы уж Сталина зовите --

Он богом был -- Он может встать.

И что он легок на помине

В подлунном мире, бог-отец,

О том свидетельствует ныне

Его китайский образец...

...Ну что ж, пускай на сеновале,

Где мы в ту ночь отвергли сон,

Иными мнились наши дали, --

Нам сокрушаться не резон.

Чтоб мерить все надежной меркой,

Чтоб с правдой сущей быть не врозь,

Многостороннюю проверку

Прошли мы -- где кому пришлось.

И опыт -- наш почтенный лекарь,

Подчас причудливо крутой, --

Нам подносил по воле века

Его целительный настой.

Зато и впредь как были -- будем, --

Какая вдруг ни грянь гроза --

Людьми

из тех людей,

что людям,

Не пряча глаз, Глядят в глаза.

1966-1969

В. РОЗОВ

Гнездо глухаря

Краткое содержание драмы

Время чтения: ~7 мин.

Квартира Судакова в Москве. Её хозяин — Степан Алексеевич — служит где-то в сфере работы с иностранцами. Его сын Пров заканчивает школу. Отец хочет, чтобы тот поступал в МГИМО. Дочь Искра работает в газете в отделе писем. Ей двадцать восемь лет. Она замужем. Муж Искры Георгий (Егор) Самсонович Есюнин работает вместе с её отцом.

Пров приходит домой с подругой Зоей. Зоина мать — продавщица в ларьке, а отец — в тюрьме. Пров знакомит Зою со своей матерью Натальей Гавриловной. Та не возражает против подобного знакомства сына, она больше обеспокоена состоянием Искры — у нее депрессия после недавней операции, к тому же какие-то проблемы с Егором, о которых она не рассказывает. Искра близко к сердцу принимает все письма, которые приходят в редакцию, пытается всем помочь. Егор считает, что нужно уметь отказывать.

Степан Алексеевич возвращается домой вместе с итальянцем и переводчицей. Иностранец очень хочет посмотреть на быт «простой советской семьи». Такие гости — обычное дело у Судаковых. После ужина и обмена сувенирами иностранец уходит. Судаков рассказывает семье историю своего сослуживца Хабалкина: его сын покончил жизнь самоубийством. Кроме душевной травмы, это означает для него и конец карьеры. Судаков считает, что теперь на место Хабалкина назначат его. Грядет повышение. Нужно идти на похороны, но у него дела, поэтому лучше будет сходить туда жене или сыну. Судаков, чтобы сделать приятное зятю, говорит ему, что на место Хабалкина можно было бы назначить и его. Он считает, что Егор далеко пойдет, с годами может заменить самого Коромыслова. Вспоминает, каким тихим, робким и услужливым был Егор, когда Искра только привела его в дом.

Неожиданно приходит Валентина Дмитриевна. Судаков с трудом вспоминает, что это его школьная подруга. Она не москвичка, приехала с просьбой о помощи, у нее беда: её младший сын, учащийся пятого курса одного из институтов Томска, ездил в Польшу с группой студентов. Там он влюбился в польскую девушку, не пришел ночевать в гостиницу. Естественно, все стало известно в институте, и теперь Диму не допускают к защите диплома. Валентина Дмитриевна, плача, умоляет Судакова помочь Диме, потому что после этого происшествия он замкнулся в себе, ходит мрачный, и она за него боится. Судаков обещает помочь. Валентина Дмитриевна уходит, оставляя на память школьную фотографию.

Искра выходит немного погулять. Наталья Гавриловна говорит мужу, что ей кажется, будто Егор собирается уйти из их дома — оставить Искру. Судаков уверен, что это все чушь. Он идет к себе.

Приходит очень интересная девушка. Эго Ариадна Коромыслова. Она пришла к Егору под предлогом подготовки курсовой работы. Наталья Гавриловна оставляет их одних. Это та самая девушка, ради которой Егор думает оставить жену. Егор рассказывает Ариадне о своем прошлом. С детских лет он стремился «пролезть наверх», «выбиться в люди». А тут она — Искра. Егор всегда был полуголодный, почти нищий, и вдруг появляется возможность войти в такую семью. И конечно, он эту возможность упустить не мог. Он женится на Искре. Ариадна хочет, чтобы Егор все прямо сказал жене и ушел к ней. Егор обещает. Пров застает их за поцелуем. Ариадна уходит. Пров дает Егору слово никому ничего не говорить.

Искра возвращается с прогулки. Избегает мужа. Егор думает, что Пров ей что-то рассказал. Искра идет в кабинет к отцу, где тот держит коллекцию икон, становится перед иконами на колени, что-то шепчет. Егор замечает это, идет за её отцом. Судаков устраивает скандал, кричит на дочь. Он боится, что кто-нибудь узнает, что его дочь молится, — тогда конец его карьере. Пытается заставить дочь плюнуть на иконы. И тут не выдерживает Наталья Гавриловна. Она заставляет мужа замолчать, и Судаков повинуется. Он знает, что его жена — сильная женщина, волевая (с войны у нее медаль за отвагу и два боевых ордена). Наталья Гавриловна уводит Искру. Пров встает на колени перед иконами и просит смерти Егору.

Утро Первомая. Валентина Дмитриевна прислала поздравительную телеграмму. Диму к защите не допускают. Пров укоряет отца, что тот не помог. Егор говорит, что не надо было нарушать дисциплину. Звонит телефон. Пров берет трубку. Это Зоя. Пров собирается уходить. Отец спрашивает, к кому тот идет. Тогда Пров рассказывает, что Зоя за человек, из какой семьи. Судаков в бешенстве. Он запрещает Прову общаться с ней, но тот уходит. Наталья Гавриловна защищает их: ей девочка нравится. Напоминает мужу о Коле Хабалкине. Приходит Золотарев. Это молодой человек с работы Судакова. Золотарев поздравляет Егора с назначением его на место Хабалкина. У Судакова плохо с сердцем: он не ожидал, что Егор обойдет его по работе, да ещё втихаря. Они с женой переходят в другую комнату.

Звонок в дверь. Искра открывает и возвращается с Ариадной Коромысловой. Ариадна рассказывает Искре, что Егор больше не хочет жить с ними, а хочет жениться на ней, что он никогда не любил Искру. Искра же спокойно все это выслушивает и предупреждает Ариадну, чтобы она остерегалась Егора: он отучит её любить все то, что та любит сейчас, а если у начальника её отца есть дочь, то он спокойно променяет Ариадну на нее, если так будет лучше для его карьеры. На прощание она предупреждает Ариадну, что у них не будет детей: Егор недавно уговорил её на второй аборт. Ариадна убегает, попросив не говорить Егору, что она была здесь.

Входит Судаков. Наталья Гавриловна рассказывает ему, что у них была дочь Коромыслова, которой Егор сделал предложение. Для Судакова это огромное потрясение. Искра собирается улетать в Томск, чтобы помочь Валентине Дмитриевне. Пока же она хочет переехать в комнаты родителей, а вход на половину Егора заколотить.

Звонит телефон. Судакову сообщают, что Прова забрали в милицию, потому что он украл какой-то портфель. Пришедшая Зоя говорит, что её мать пошла Прова выручать. Действительно, скоро Вера Васильевна приводит Прова. В отделении милиции она всех знает, и его отпускают под её честное слово. Судаков считает, что Пров попал в милицию специально, чтобы досадить отцу. Уходит. Пров говорит, что сделал это, чтобы не закончить, как Коля Хабалкин. Они учились вместе. В тот день Коля хотел что-то сказать Прову, но разговора не получилось. Теперь Пров винит себя за это.

Пров, Зоя и Наталья Гавриловна переносят к себе вещи Искры. Приходит Егор. Он хочет поговорить с Судаковым о своем назначении, но с ним никто не хочет разговаривать, его не замечают. Судаков с женой собираются к давним знакомым. В это время к ним приходят два негра с переводчицей. Заметив черные африканские маски, которые Судаков повесил вместо икон, негры начинают молиться.  Пересказала Ю. В. Полежаева

\

А. АРБУЗОВ

Иркутская история

1959

Краткое содержание пьесы

Время чтения: ~5 мин.

в оригинале — 40−50 мин.

На одной из строек Иркутска в продовольственном магазине работают две девушки — Валя и Лариса.Валя — кассирша, ей двадцать пять лет. Это веселая девушка, мало задумывающаяся о своем поведении и образе жизни, за что и заслужила прозвище Валька-дешевка. Её друг Виктор Бойцов,ровесник Вали, знакомит её с Сергеем Серегиным. Серегин — мастер—машинист на шагающем экскаваторе. Виктор — его первый помощник, электрик.

Виктор обещает Вале пойти в кино, а потом — на танцы, но поскольку начальник, Степан Егорович Сердюк, дает ему задание, касающееся починки экскаватора, Виктор просит Сергея пойти с Валей вместо него. После кино Валя и Сергей сидят на скамейке в парке и разговаривают. Валя рассказывает, что хочет быть похожей на Кармен, — раз про нее написали такую замечательную оперу, значит, она не может быть отрицательным героем. Сергей рассказывает Вале о том, что уже был женат. На Валин вопрос о причине развода отвечает, что, видимо, «в помощи друг друга не нуждались. Не настоящая, значит, была любовь». Валя говорит, что ей бы очень хотелось, чтобы существовала настоящая любовь, потому что одной — страшно.

Пока они разговаривают, к скамейке подходят два парня и начинают оскорблять Валю. Сергей бьет одного из них по лицу. Валя просит у Сергея прощения и убегает. Действие переносится на берег Ангары. Лариса и Валя пьют пиво и разговаривают. Валя рассказывает подруге, что ей пришло письмо от неизвестного. Там было написано, что человек живет не зря и не напрасно. От его дела должно все вокруг становиться лучше. Счастье нельзя испытывать в одиночку. Приходит Виктор.Лариса оставляет их одних. Валя говорит ему, что собралась идти замуж — хоть бы и за него. Тот в ответ говорит, что это было бы смешно, им и так хорошо.

Комната девушек в общежитии. День рождения Вали. Она приглашает Виктора и Сергея. Сергею,однако, она не говорит о том, по какому поводу у нее собираются гости. Виктор обрадован тем, что будет Сергей. Ему «не улыбалось» проводить вечер в обществе двух девушек. Сергей советует Виктору жениться на Вале. Тот отвечает, что ему неохота себя связывать.

За столом Валя читает вслух письма от неизвестного, в том числе и то, где неизвестный просит её выйти за него замуж. Валя же говорит, что лучше выйдет за Виктора, но он от нее отступается. Тогда Сергей признается, что письма писал он и что он никогда не сказал бы об этом, не отступись Виктор от Вали. Валя выгоняет Виктора. Тот обещает это запомнить.

Виктор начинает пить, прогуливать работу. Он просит Сергея оставить Валю, но Сергей её любит и Виктору отказывает.

На свадьбе у Вали и Сергея Лариса знакомится с Сердюковым. Виктор на память о себе дарит Вале колечко и убегает.

Проходит время. У Вали и Сергея родились близнецы — Федор и Леночка. Сергей советует Вале идти учиться, а потом работать. Он считает, что человеку для счастья нужно, чтобы дело его было хоть чуточку лучше, чем он сам.

Тридцатое июля. Очень жаркий день. Сергей берет полотенце и идет на Ангару окунуться. По дороге к реке он встречает мальчика и девочку, которые присоединяются к нему: дети идут ловить рыбу.

Тем временем к Вале приходит Виктор. Он до сих пор не может забыть её и очень страдает. Валя же любит Сергея. Неожиданно приходит их друг Родик и рассказывает о том, что Сергей утонул. Мальчик и девочка, которые ловили рыбу, перевернулись на плоту. Сергей спас их ценой своей жизни.

После гибели Сергея вся его бригада решает работать за него, а деньги отдавать Валентине. Против один Виктор. Он считает, что это должно Валю унизить. Валя, однако, принимает деньги. Тогда Виктор обвиняет её в иждивенчестве. Он любит Валю и хочет, чтобы она сохранила человеческое достоинство. Он говорит ей то же, что когда-то сказал Сергей: что она должна идти учиться и работать. Зовет её к ним в смену. Валя соглашается. В ней, кажется, зарождается новое чувство к Виктору, хотя она и не торопится это признавать. Голос Сергея желает Виктору счастливого пути в жизни.  Пересказала Ю. В. Полежаева

Вампилова «Старший сын» (1968, другой вариант названия —

«Предместье»). Ее главный герой Бусыгин, пользуясь стечением

случайных обстоятельств, объявляет себя незаконнорожденным

сыном неизвестного ему человека не ради карьеры или светлого

будущего, а всего лишь ради того, чтобы найти угол для однора­

зового ночлега. Такая игра на понижение отражает куда более глу­

бокое, чем прежде, разочарование в каких бы то ни было роман­

тических представлениях о доверии, добре и товарищеской взаи­

мопомощи. Сама идея объявить себя неизвестным сыном Сарафа-

нова (и соответственно братом его детей) выглядит как злобная

пародия на мечты о всеобщем братстве советских людей. Бусыгин

рассуждает куда трезвее: «У людей толстая кожа, и пробить ее не так-то просто. Надо соврать как следует, только тогда поверят и

посочувствуют. Их надо напугать и разжалобить». Однако парадок­

сальность «Старшего сына» состоит в том, что проходимец стано­

вится надеждой и опорой разваливавшегося было Дома. За идею

старшего сына, как за соломинку, хватаются Сарафанов и его

дети — Васенька и Нина. И это меняет Бусыгина: он, случайно

вторгшийся в чужую семью с ее проблемами, внезапно чувствует

себя ответственным и за юродивого идеалиста Сарафанова, всю

жизнь сочиняющего ораторию «Все люди — братья», и за безна­

дежно влюбленного Васеньку, и за Нину, уставшую от семейного

бедлама и готовую бежать куда глаза глядят со скучным, как дос­

ка, «серьезным человеком». Причем ответственность Бусыгина вы­

ражается в том, что он не только длит затеянный Сильвой обман

про старшего сына, но и становится соучастником внутрисемей­

ных обманов. Маска, роль, заведомо неправдивая, неожиданно

отвечает собственной внутренней потребности Бусыгина быть

кому-то нужным, принадлежать к Дому, быть любимым и значи­

тельным членом семьи. «Откровенно говоря, — признается он в

финале пьесы, — я сам уже не верю, что я вам не сын». Так возни­

кает в театре Вампилова мотив маски как счастливой возможно­

сти выйти за собственные пределы, альтернативы обыденному су­

ществованию, позволяющей реализовать то, чему нет выхода в

«действительной» жизни. Но горький парадокс так радостно за­

канчивающегося «Старшего сына» состоит в том, что самая, ка­

залось бы, элементарная человеческая потребность быть кому-то

необходимым, иметь дом и семью, отвечать не только за себя

может быть реализована при самых случайных, едва ли не сказоч­

ных обстоятельствах.

Трагифарс «Провинциальные анекдоты» (1970)

Если в «Прощании в июне» и «Старшем сыне» еще преоблада­

ют комедийные элементы, то в «маленькой дилогии» под общим

названием «Провинциальные анекдоты» комедийное начало пе­

реходит в абсурдистский фарс, который в свою очередь приводит

к трагедийному эффекту.

Действие обоих «провинциальных анекдотов» происходит в

райцентровской гостинице «Тайга», само название которой ста­

новится символом банального одичания. В первом из «анекдотов»,

«Случай с метранпажем», на авансцену выходит уже обозначен­

ный в «Старшем сыне» мотив маски. Правда, теперь он выглядит

достаточно зловеще, воплощая неподлинность существования как

укоренившуюся норму социального поведения. Мелкий началь­

ственный хам, администратор гостиницы Калошин, испуган тем,

что оскорбил, возможно, большого человека — метранпажа из

газеты (и никто кругом не знает, что метранпаж — это всего лишь

278 скромный типографский работник). Почти гоголевская «конфуз­

ная ситуация» провоцирует целый каскад театральных превраще­

ний Калошина: он разыгрывает жалобное раскаяние, потом ими­

тирует тяжкую болезнь, потом безумие... Парадокс однако состо­

ит в том, что Калошин втягивается в игру и действительно чуть

было не умирает от сердечного приступа. На пороге смерти он

произносит проникновенный монолог, в котором говорит о том,

что вся его жизнь мелкого номенклатурного начальника состояла

из постоянного изнурительного лицедейства: «С одними одно из

себя изображаешь, с прочими — другое, и все думаешь, как бы

себя не принизить. И не превысить. Принизить нельзя, а превы­

сить и того хуже... Откровенно, Борис, тебе скажу, сейчас вот

только и дышу спокойно... Перед самой смертью». Казалось бы,

произошло очищение экзистенциальной ситуацией, и человек,

пускай запоздало, осознал бессмысленность прожитой жизни.

Однако Вампилов завершает пьесу иначе: узнав, наконец, что его

испуг ни на чем не основан, Калошин внезапно воскресает. Он

готов начать новую жизнь:

Калошин: К черту гостиницу! Я начинаю новую жизнь. Зав­

тра же ухожу на кинохронику.

Виктория: Нет, я больше не могу!

Возглас Виктории отражает собственно авторское отношение:

все потрясения и экзистенциальные откровения прошли зря, Ка­

лошин будет продолжать свой номенклатурный театр на очеред­

ном месте работы. Нравственная невменяемость человека, вся жизнь

которого прошла в масках и который без маски может только уми­

рать, — вот трагически-безнадежный итог первого анекдота.

Во втором анекдоте, «Двадцати минутах с ангелом», продол­

жаются и тема маски, и тема нравственной невменяемости: шу­

товская выходка двух похмельных экспедиторов приводит к чисто

театральному явлению «ангела», предлагающего безвозмездно сто

рублей, и театральным же реакциям всех обитателей гостиницы

«Тайга», каждый из которых ведет свою «арию», и все они звучат

одновременно. Показательно, что жильцы гостиницы «Тайга» пред­

ставляют самые разные социальные группы — тут и интеллигенты

(скрипач Базильский), и «пролетарии» (шофер Анчугин, экспе­

дитор Угаров), тут и старшее поколение (коридорная Васюта), и

младшее (пара студентов-молодоженов), но все они сходятся в

том, что человек не может просто так, без злого умысла подарить

незнакомым людям сто рублей («просто так ничего не бывает»), и

все они со-участвуют в страшноватой сцене, в которой «ангела»

Хомутова привязывают к стулу и подвергают натуральному до­

просу. Неверие в возможность бескорыстного добра — вот что со­

здает эту «эпическую ситуацию» навыворот — не ценности, а глу­

бочайшее разочарование в идеалах, вот что объединяет людей. Когда

279 же выясняется, что «ангел» Хомутов — может быть, более гре­

шен, чем все они вместе, и что деньги, которые он предлагает

двум похмельным командировочным, он пять лет забывал отпра­

вить матери, которую только что похоронил, — вот тут наступает

катарсис всепрощения и братанья. Но это иронический катарсис:

и то, что все включаются в пьянку, и то, что Хомутов ободряет

себя пошлой риторикой («Да нет, товарищи, ничего, ничего.

Жизнь, как говорится, продолжается»), и то, что все только что

скандалящие голоса и даже скрипка Базильского сливаются в песне

об одичании («... бежал бродяга с Сахалина/ Звериной, узкою тро­

пой»), — все это подчеркивает невозможность подлинного очи­

щения. В «Провинциальных анекдотах» Вампилов, быть может,

острее, чем где-либо, зафиксировал распад нравственного созна­

ния не как проблему отдельных индивидуумов, а как норму,

определяющую существование всего общества в целом.

«Утиная охота» (1971)

Именно в этом контексте следует воспринимать «Утиную охо­

ту» — центральный персонаж которой, Виктор Зилов, в полной

мере отвечает характеристике «герой нашего времени», представ­

ляя собой «портрет, составленный из пороков всего нашего поко­

ления в полном их развитии»

1

. К нему подходят и классические

характеристики «лишнего человека» (на это впервые обратил вни­

мание критик Вик. Топоров): так же, как Печорин, «бешено го­

няется он за жизнью», стремясь реализовать свой недюжинный

личностный потенциал, точно так же тоскует по чистому идеалу

(мотив «утиной охоты») и, не находя соответствия своим мечтам

в реальности, мстительно разрушает все вокруг, самого себя в

первую очередь (кстати, сознательная ориентация Вампилова на

лермонтовский шедевр подчеркивается еще и тем, что бывшую

возлюбленную Зилова, как и бывшую возлюбленную Печорина,

зовут Верой). Критиками отмечалась сверхтекучесть характера Зи­

лова в сочетании с яркостью и талантливостью. Он самый свобод­

ный человек во всей пьесе — и именно поэтому он способен на

самые непредсказуемые и самые циничные поступки: у него от­

сутствуют всякие сдерживающие тормоза. Он явственно продол­

жает тип «исповедального» героя «молодежной прозы», артисти­

чески создавая атмосферу крайней душевной откровенности во­

круг себя, но при этом уже совершенно невозможно отличить

действительную искренность от игры в искренность (показатель­

на сцена с Галей, когда они пытаются «повторить» их первое сви­

дание). Зилов — это победительный герой шестидесятых, которому

нет места в тусклом безвременье «застоя» — именно эту, социо-

1

Лермонтов М. Ю. Собр. соч.: В 4 т. - М., 1978. — Т. 4. - С. 7 — 8.

280 логическую, сторону своего персонажа имел в виду Вампилов,

когда писал о «потерянном поколении». Его аморальность — это

бунт против псевдоморали; как говорит сам Зилов в кульминаци­

онной сцене пьесы:

Ах да! Конечно! Семья, друг семьи, невеста — прошу проще­

ния!.. (Мрачно) Перестаньте. Кого вы тут обманываете? И для чего?

Ради приличия?.. Так вот, плевать я хотел на ваши приличия. Слы­

шите? Ваши приличия мне опротивели.

Пьеса, начатая знаком смерти — венком, полученным живым

человеком, — отражает процесс превращения героя в «живой труп».

Каждое из воспоминаний Зилова — важная веха на пути его по­

терь. Первое воспоминание о скандале на новоселье фиксирует

разрушение ценности Дома: едва получив новую, давно ожидае­

мую, квартиру, Зилов готов превратить ее в дом свиданий для

своих сослуживцев. Второе воспоминание о том, как Зилов и Са-

япин решили фальсифицировать научную статью — причем ини­

циатором, конечно, выступает Зилов, увлеченный гонкой за Ири­

ной («Такие девочки попадаются не часто... Она же святая... Мо­

жет, я ее всю жизнь любить буду»). Работа как ценность давно не

существует для Зилова, зато еще существует любовь. Следующая

сцена знаменательна как свидетельство угасания любви к жене

Гале: когда Зилов, вернувшись под утро от Ирины, чтобы успо­

коить жену, артистически возрождает атмосферу их первого сви­

дания и при этом действительно «заражает» Галю своим энтузиаз­

мом, но выясняется, что он сам не может вспомнить те самые

слова, которые сблизили их тогда, в молодости. В следующем

воспоминании Зилов, у которого умер отец, вместо того, чтобы

ехать на похороны, уходит с Ириной, тем самым обрубая фунда­

ментальные для любого человека духовные связи — с родителя­

ми, с отцом. Обесценивание любви происходит в следующем вос­

поминании, когда Зилов, пытаясь удержать уходящую от него

Галю, произносит пылкий монолог, где, в частности, «искренне

и страстно» перечисляет все свои духовные потери:

Да, да, у меня нет ничего — только ты, сегодня я это понял,

ты слышишь? Что у меня есть, кроме тебя?.. Друзья? Нет у меня

никаких друзей... Женщины?.. Да, они были, но зачем? Они мне

не нужны, поверь мне... А что еще? Работа моя, что ли! Боже мой!

Да пойми ты меня, разве можно все это принимать близко к серд­

цу! Я один, один, ничего у меня в жизни нет, кроме тебя. Помоги

мне!

Но, произнося этот монолог, Зилов не видит Гали (она стоит

за закрытой дверью, а потом незаметно уходит) — и оказывается

(чисто мелодраматический ход), что монолог, предназначенный

уже ушедшей Гале, слышит подошедшая Ирина и принимает на

281 свой счет. Это открытие вызывает у Зилова приступ истерического

смеха: он понимает, что если объяснение в любви, обращенное к

одной женщине, принимает на свой счет другая, следовательно,

самой любви давно нет, так как любовь предполагает личность и

не может быть безадресной.

После этого следует сцена скандала в кафе «Незабудка», где

Зилов уже больше не сдерживает себя никакими приличиями,

понимая, что ни друзья, ни семья, ни дом, ни работа, ни любовь

для него давно уже не имеют реального смысла, превратившись в

пустые слова. И его бывшие товарищи ставят ему свой диагноз:

«труп», «покойничек» — и заказывают Зилову венок на утро.

Зилов, конечно, не жертва. Но он более последователен и ис­

кренен, чем окружающие его люди. Он не «делает вид», что верит

в ценности, которые для него давно уже не имеют цены. Саяпи-

ны, Кузаков, Кушак и даже Галя, в принципе, ничем не отлича­

ются от Зилова. Недаром Кузаков говорит: «В сущности, жизнь

уже проиграна». Но они предпочитают притворяться, что все в

порядке. А Зилов идет до конца, даже если это и бьет по нему

самому. Единственный, кто, подобно Зилову, не подвержен ни­

каким иллюзиям — это официант Дима, человек, который бес­

трепетно «бьет уток влет» и спокойно и четко добивается постав­

ленных перед собой сугубо материальных целей, не отвлекаясь ни

на что лишнее.

От Официанта Зилова отличает мучительная тоска по идеалу,

воплощенная в теме «утиной охоты». В уже упоминавшемся моно­

логе, говоря об утиной охоте, он рисует ее как прикосновение к

идеалу, дарующее очищение и свободу: «О! Это как в церкви и

даже почище, чем в церкви... А ночь? Боже мой! Знаешь, какая

это тишина? Тебя там нет, ты понимаешь? Ты еще не родился?

И ничего нет. И не было. И не будет...» Утиная охотй для Зилова

важна как нерастраченная возможность возродить веру в чистые и

возвышенные ценности («почище, чем в церкви») и тем самым

как бы родиться заново.

Бахтинское «или больше своей судьбы, или меньше своей че­

ловечности» в Зилове проявляется как невозможность притворять­

ся, как притворяются все его друзья и коллеги, будто веришь в

какие-то ценности и идеалы, которые давно умерли, — с одной

стороны; и невозможность, подобно официанту Диме, полно­

стью отказаться от желания прикоснуться к идеалу, достичь празд­

ника для души — с другой. Такова судьба, отведенная Зилову вре­

менем, а точнее, безвременьем, и он явно больше ее. Но, не сдер­

живаемый «приличьями» или прагматическим интересом, он дей­

ствительно становится «топором в руках судьбы», разнося в щепу

не только собственную жизнь, но и жизни любящих его Гали,

Ирины, отца — и в этом он безусловно «меньше своей человеч­

ности».

282 Многозначность художественной оценки Зилова выражается в

множественности финала «Утиной охоты» (отмечено Е. Гушан-

ской

1

)- Пьесу завершают три финала: первый — попытка само­

убийства: Зилов тем самым признает, что больше ему нечем жить.

Второй — ссора с друзьями и надежда на новую жизнь, вне при­

вычного окружения: «речь идет о жизни, возможно, долгой,

возможно, без этих людей». Оба эти варианта отвергаются Зило-

вым — первый, потому что в нем самом еще слишком много

жизненной энергии. Второй — потому что этот выход слишком

риторичен и мало на чем основан. Остается третий, самый много­

значный финал: «Плачет он или смеется, понять невозможно, но

его тело долго содрогается, как это бывает при сильном смехе

или плаче», — неопределенность этой ремарки крайне показа­

тельна для поэтики Вампилова: даже в финале пьесы герой оста­

ется незавершенным, даже сейчас неясно, какова его реакция,

он остается открытым для выбора. Затем раздается телефонный

звонок, и Зилов соглашается ехать на утиную охоту вместе с офи­

циантом Димой, несмотря на обнаружившиеся между ними кате­

горические расхождения. Фактически этот финал означает, что

Зилов сдает последнюю свою ценность — утиную охоту — и в

будущем последует примеру Официанта, учась сбивать уток влет,

или иначе говоря, постарается научиться извлекать из циничного

отношения к жизни максимальные выгоды для себя. Но это лишь

один из вариантов интерпретации. Возможность психологическо­

го очищения утиной охотой также не перечеркнута этим фина­

лом, недаром после мучительного дождливого дня именно теперь

выходит солнце: «К этому моменту дождь за окном прошел, си­

неет полоска неба, и крыша соседнего дома освещена неярким

предвечерним солнцем. Раздается телефонный звонок...»

Опыт современной трагедии

Отказ автора от окончательного и однозначного приговора сво­

ему герою был знаком новой эстетики, последовательно замеща­

ющей авторскую оценку авторским вопрошанием (эта линия бу­

дет интенсивно продолжена в поствампиловской драматургии,

особенно у В.Славкина, В.Арро, Л.Петрушевской). В своей сле­

дующей и последней пьесе Вампилов попытался распространить

эту «эстетику неопределенности» на совершенно иную сферу:

«Прошлым летом в Чулимске» (1972) стала единственным, пожа­

луй, примером современной трагедии (а не привычной для Вам­

пилова трагикомедии), в которой автор стремился создать пози­

тивную модель поведения. В «Чулимске» Вампилов нарисовал мо-

Гушанская Е. Александр Вампилов: Очерк творчества. — Л., 1990. — С. 178 —

260.

283 дель ежедневного стоического подвига, найдя в провинциальной

глуши, среди всеобщего морального одичания, Антигону эпохи

безвременья и бездействия.

Через всю пьесу проходит мотив рока, почти античный в своей

непреклонности: он материализован и в нелепой архитектуре ста­

ринного купеческого особняка, где разворачивается действие пье­

сы: бывшему владельцу было предсказано, что он умрет, как только

достроит дом, и купец перестраивал и пристраивал к особняку

различные веранды, флигели и мезонины всю жизнь. Этот мотив —

и в песне, которую распевает Дергачев на протяжении всей пьесы

«Когда я на почте служил ямщиком» — одной из самых «роко­

вых» в русском песенном фольклоре. Этот мотив и в судьбе Дерга-

чева и Анны Хороших, разлученных войной и лагерями и встре­

тившихся вновь после того, как Дергачев был объявлен погиб­

шим, а у Анны был ребенок от другого. Судьба напоминает о себе

и в тот момент, когда нацеленный на Шаманова пистолет в руках

Пашки дает осечку. Этот мотив совсем иной смысл придает ме­

лодраматическим случайностям (подслушанным разговорам, пе­

рехваченным запискам).

Именно этот, роковой, фон по-особому окрашивает историю

Валентины — хрупкой девочки, упорно не поддающейся привыч­

ной нравственной дикости. Ее позиция выражена через символи­

ческую деталь: она упорно ремонтирует палисадник, который

постоянно ломают идущие в чайную посетители, — обойти пали­

садник труд невелик, но, как отмечает в открывающей пьесу ре­

марке Вампилов, «по укоренившейся здесь привычке, посетите­

ли, не утруждая себя "лишним шагом", ходят прямо через пали­

садник». Представляя персонажа, Вампилов кропотливо отмеча­

ет, как он идет: через палисадник или в обход (сама Валентина

проходит через палисадник лишь однажды, когда отправляется на

танцы с Пашкой, сыном Анны Хороших, говоря: «Это напрас­

ный труд. Надоело...»). Символический смысл этого ремонта ясен

и самой Валентине. Именно в разговоре о палисаднике возникает

духовный контакт между нею и Шамановым, еще одним бывшим

молодым героем, следователем, убедившимся в непрошибаемо-

сти круговой поруки власть предержащих, уехавшим после своего

поражения из областного города в глушь, в Чулимск, опустив­

шим руки и мечтающим в свои тридцать с небольшим о пенсии.

Вот этот диалог:

Шаманов. Вот я все хочу тебя спросить... Зачем ты это делаешь?

В а л е н т и н а (не сразу). Вы про палисадник?.. Зачем я его чиню?

Шаманов. Да, зачем?

Валентина. Но... разве это непонятно? (Шаманов качает го­

ловой: непонятно.) И вы, значит, не понимаете... Меня все уже

спрашивали, кроме вас. Я думала, что вы понимаете.

Шаманов. Нет, я не понимаю.

284 Валентина (весело). Ну тогда я вам объясню... Я чиню пали­

садник для того, чтобы он был целый.

Шаманов (усмехнулся). Да? А мне кажется, что ты чинишь

палисадник для того, чтобы его ломали.

Валентина (делаясь серьезной). Я чиню его, чтобы он был целый.

Шаманов. Зачем, Валентина?.. Стоит кому-нибудь пройти, и...

Валентина. И пускай. Я починю его снова.

Шаманов. А потом?

Валентина. И потом. До тех пор, пока они не научатся хо­

дить по тротуару.

Шаманов (покачал головой). Напрасный труд.

Валентина. Почему напрасный?

Шаманов (меланхолически). Потому что они будут ходить че­

рез палисадник. Всегда.

Валентина. Всегда?

Шаманов (мрачно). Всегда.

Валентина. А вот и неправда. Некоторые, например, и сей­

час обходят по тротуару. Есть такие.

Шаманов. Неужели?

Валентина. Да. Вот вы, например.

Шаманов (искреннеудивился). Я?.. Ну не знаю, не замечал. Во

всяком случае пример неудачный. Я хожу с другой стороны.

Конечно, это разговор не столько о палисаднике, сколько о

возможности улучшить мир и людей, или же о нравственной обу­

чаемости (вменяемости) «нормальных» людей вокруг. Скептицизм

Шаманова основан на его собственном горьком опыте — он на

своей шкуре убедился в бесплодности попыток исправления по­

роков общества. Но здесь же выясняется и разница позиций Ша­

манова и Валентины. Дитя «оттепели», Шаманов надеялся на прак­

тический результат своих усилий по борьбе за справедливость — и

оказался раздавлен, когда выясняется, что восторжествовала не­

справедливость. Валентина — из другого, куда более безнадежно­

го, поколения, да и ее опыт деревенской жизни отличен от го­

родского идеализма Шаманова. Она чинит палисадник с очень

малой надеждой «воздействовать на общественные нравы», но эта

унылая и, по видимости, бесплодная работа нужна ей самой как

выражение ее неподчинения порядку вещей. Точно так же, как

софокловская Антигона бессмысленно зарывала тело своего бра­

та-преступника, не соглашаясь ни на какие компромиссы с зако­

ном или здравым смыслом.

Но в этом диалоге есть еще одна важная деталь: Шаманов, сам

того искренне не замечая, всегда обходит палисадник. Он опустил

руки, но не растворился в атмосфере всеобщего нравственного

одичания. Впрочем, он действительно «ходит с другой стороны»,

он попал в Чулимск из другого мира, из другой жизни — и в

конце концов, вдохновленный Валентиной, ее доверием и лю­

бовью, должен в этот другой мир вернуться.

285 А вот откуда стойкость и мудрость в Валентине, выросшей в

Чулимске и ничего, кроме Чулимска, не знавшей и не видевшей?

Ответ чрезвычайно прост: она такова потому, что она святая.

Таков ее рок.

Критики спорили о том, кто виноват в том, что Валентина, не

дождавшись Шаманова, ушла на танцы с Пашкой, который ее

затем изнасиловал? Кашкина ли, перехватившая записку Шама­

нова о том, что он задерживается? Шаманов ли, слишком мед­

ленно возвращающийся к жизни после своего оцепенения? Или

случай, благодаря которому Шаманов отправился искать Вален­

тину не в ту сторону, куда она действительно ушла с Пашкой?

На самом деле «виновата» Валентина, которая услышала, как

родная мать называет Пашку «крапивником», т.е. нежеланным, не­

законным ребенком, и как хулиганистый, грубый Пашка плачет.

Как святая Валентина не может не пожалеть Пашку, хотя и пони­

мает, что прогулка с ним на танцы добром не закончится. Таков ее

рок — жалеть несчастных, такова ее ноша, и она ее мужественно

на себя взваливает. Финальная сцена пьесы, когда Валентина, из­

насилованная Пашкой и избитая отцом, утром вновь выходит к

палисаднику и упорно его ремонтирует (в то время как Шаманов

заказывает машину, чтобы лететь в город, где будет суд, на кото­

ром он решил-таки выступить), доказывает, что произошедшая с

ней трагедия не изменила ее позиции. Она будет продолжать чи­

нить палисадники, зная теперь, что за святость нужно платить

собой, своей болью — и не отказываясь от совершенного выбора.

Главным же орудием рока становится в трагедии Вампилова сила

нравственного одичания — так разворачивается возникший в «Слу­

чае с метранпажем» мотив нравственной невменяемости. Пали­

садник — всего лишь индикатор этой силы. Эта сила искажает все

человеческие чувства и понятия. Так, Анна и Дергачев любят друг

друга и именно поэтому каждый день дерутся. Пашка любит Ва­

лентину и потому насилует ее. Отец Валентины, Помигалов, же­

лает добра своей дочери и потому сватает ее 'за тупого и старого

«седьмого секретаря» Мечеткина.

Лишь немногие сопротивляются этой роковой силе. Валентина.

Старик Еремеев, который наотрез отказывается подать в суд на

предавшую его дочку. Да и в конце концов — Шаманов, который

пытается спасти Валентину, убеждая ее отца, что она в ту роко­

вую ночь была с ним... Но Шаманов явно слабее Валентины, и его

поспешный отъезд на суд выглядит как бегство и почти как пре­

дательство Валентины, которая вернула его к жизни и которой

сейчас так нужна его поддержка.

Последняя пьеса Вампилова, оказавшись его первым экспери­

ментом в жанре трагедии, несет на себе следы некой переходно­

сти. Определенная условность характера Валентины, притчеобраз-

ность мотива палисадника, нагнетение мотивов судьбы — все это

286 свидетельствует о том, что в «Чулимске» Вампилов пытался соеди­

нить бытовую драму с интеллектуальной, параболической, традици­

ей драмы европейского модернизма. Он искал форму, в которой со­

бытия разворачивались бы в двух планах одновременно: в жизне-

подобном мире повседневности и в условном измерении фило­

софского спора о самых важных категориях бытия: о добре, зле,

свободе, долге, святости. Причем, как видно по «Чулимску», Вам­

пилов не пытался дать прямые ответы на все эти вопросы. Он

стремился превратить всю пьесу в развернутый философский во­

прос с множеством возможных ответов (один ответ — позиция

Валентины, другой — скептицизм Шаманова в начале пьесы, тре­

тий — его же активность в финале, четвертый — спокойствие

обитателей Чулимска...). В этом смысле драматургия Вампилова

выступает как прямой предшественник постреализма — направ­

ления в литературе 1980—1990-х, синтезировавшего опыт реа­

лизма и (пост)модернизма и строящего свою картину мира как

принципиально амбивалентную, нацеленную на поиски не по­

рядка, а «хаосмоса» — микропорядков, растворенных в хаосе

человеческих судеб, исторических обстоятельств, игры случайно­

сти и т.п. (о постреализме см. в части третьей). Думается, по этому

пути пошел бы и Вампилов, если б роковой топляк не перевернул его лодку на Байкале.

А. ВАМПИЛОВ

Утиная охота

1968

Краткое содержание пьесы

Время чтения: ~9 мин.

в оригинале — 50−70 мин.

Действие происходит в провинциальном городе. Виктора Александровича Зилова будит телефонный звонок. С трудом просыпаясь, он берет трубку, но там молчание. Он медленно встает, трогая себя за челюсть, открывает окно, на улице идет дождь. Зилов пьет пиво и с бутылкой в руках начинает физзарядку. Снова телефонный звонок и снова молчание. Теперь Зилов звонит сам. Он разговаривает с официантом Димой, с которым они вместе собирались на охоту, и чрезвычайно удивлен, что Дима его спрашивает, поедет ли он. Зилова интересуют подробности вчерашнего скандала, который он учинил в кафе, но о котором сам помнит весьма смутно. Особенно его волнует, кто же вчера съездил ему по физиономии.

Едва он кладет трубку, как в дверь раздается стук. Входит мальчик с большим траурным венком,на котором написано: «Незабвенному безвременно сгоревшему на работе Зилову Виктору Александровичу от безутешных друзей». Зилов раздосадован столь мрачной шуткой. Он садится на тахту и начинает представлять себе, как бы все могло быть, если бы он действительно умер.Потом перед его глазами проходит жизнь последних дней.

Воспоминание первое. В кафе «Незабудка», излюбленном месте времяпрепровождения Зилова,он с приятелем Саяпиным встречается во время обеденного перерыва с начальником по работе Кушаком, чтобы отметить большое событие — он получил новую квартиру. Неожиданно появляется его любовница Вера. Зилов просит Веру не афишировать их отношения, усаживает всех за стол,и официант Дима приносит заказанное вино и шашлыки. Зилов напоминает Кушаку, что на вечер назначено празднование новоселья, и тот, несколько кокетничая, соглашается. Вынужден Зилов пригласить и Веру, которой этого очень хочется. Начальнику, только что проводившему законную супругу на юг, он представляет её как одноклассницу, и Вера своим весьма раскованным поведением внушает Кушаку определенные надежды.

Вечером друзья Зилова собираются к нему на новоселье. В ожидании гостей Галина, жена Зилова,мечтает, чтобы между ней и мужем все стало как в самом начале, когда они любили друг друга.Среди принесенных подарков — предметы охотничьего снаряжения: нож, патронташ и несколько деревянных птиц, используемых на утиной охоте для подсадки. Утиная охота — самая большая страсть Зилова (кроме женщин), хотя пока ему не удалось до сих пор убить ни одной утки. Как говорит Галина, главное для него — сборы да разговоры. Но Зилов не обращает внимания на насмешки.

Воспоминание второе. На работе Зилов с Саяпиным должны срочно подготовить информацию о модернизации производства, поточном методе и т. п. Зилов предлагает представить как уже осуществленный проект модернизации на фарфоровом заводе. Они долго бросают монету, делать — не делать. И хотя Саяпин опасается разоблачения, тем не менее они готовят эту «липу». Здесь же Зилов читает письмо от старика отца, живущего в другом городе, с которым он не виделся четыре года. Тот пишет, что болен, и зовет повидаться, но Зилов относится к этому равнодушно. Он не верит отцу, да и времени у него все равно нет, так как в отпуск он собирается на утиную охоту. Пропустить её он не может и не хочет. Неожиданно в их комнате появляется незнакомая девушка Ирина,спутавшая их контору с редакцией газеты. Зилов разыгрывает её, представляясь сотрудником газеты, пока его шутку не разоблачает вошедший начальник. У Зилова завязывается с Ириной роман.

Воспоминание третье. Зилов возвращается под утро домой. Галина не спит. Он сетует на обилие работы, на то, что его так неожиданно послали в командировку. Но жена прямо говорит, что не верит ему, потому что вчера вечером соседка видела его в городе. Зилов пытается протестовать, обвиняя жену в чрезмерной подозрительности, однако на нее это не действует. Она долго терпела и больше не хочет выносить зиловского вранья. Она сообщает ему, что была у врача и сделала аборт. Зилов изображает возмущение: почему она не посоветовалась с ним?! Он пытается как-то смягчить её,вспоминая один из вечеров шесть лет назад, когда они впервые стали близки. Галина сначала протестует, но затем постепенно поддается очарованию воспоминания — до момента, когда Зилов не может припомнить каких-то очень важных для нее слов. В конце концов она опускается на стул и плачет. Воспоминание следующее. Под конец рабочего дня в комнате Зилова и Саяпина появляется разгневанный Кушак и требует от них объяснения по поводу брошюры с информацией о реконструкции на фарфоровом заводе. Выгораживая Саяпина, который должен вот-вот получить квартиру, Зилов берет на себя всю ответственность. Только внезапно появившейся жене Саяпина удается погасить бурю, уведя простодушного Кушака на футбол. В этот момент Зилову приходит телеграмма о смерти отца. Он решает срочно лететь, чтобы успеть на похороны. Галина хочет ехать вместе с ним, но он отказывается. Перед отъездом он заходит в «Незабудку», чтобы выпить. Кроме того, здесь у него назначено свидание с Ириной. Свидетельницей их встречи случайно становится Галина, которая принесла Зилову плащ и портфель для поездки. Зилов вынужден признаться Ирине,что он женат. Он заказывает ужин, откладывая отлет на завтра.

Воспоминание следующее. Галина собирается к родственникам в другой город. Как только она уходит, он звонит Ирине и зовет её к себе. Неожиданно возвращается Галина и сообщает, что уезжает навсегда. Зилов обескуражен, он пытается задержать её, но Галина запирает его на ключ.Оказавшись в западне, Зилов пускает в ход все свое красноречие, пытаясь убедить жену, что онапо-прежнему дорога ему, и даже обещая взять на охоту. Но слышит его объяснение вовсе не Галина,а появившаяся Ирина, которая воспринимает все сказанное Зиловым как относящееся именно к ней.

Воспоминание последнее. В ожидании друзей, приглашенных по случаю предстоящего отпуска и утиной охоты, Зилов выпивает в «Незабудке». К моменту, когда друзья собираются, он уже довольно сильно пьян и начинает говорить им гадости. С каждой минутой он расходится все больше,его несет, и в конце концов все, включая Ирину, которую он также незаслуженно оскорбляет, уходят.Оставшись в одиночестве, Зилов называет официанта Диму лакеем, и тот бьет его по лицу. Зилов падает под стол и «отключается». Через некоторое время возвращаются Кузаков и Саяпин,поднимают Зилова и отводят его домой.

Припомнив все, Зилов и в самом деле вдруг загорается мыслью покончить жизнь самоубийством.Он уже не играет. Он пишет записку, заряжает ружье, разувается и большим пальцем ноги нащупывает курок. В этот момент раздается телефонный звонок. Затем незаметно появляются Саяпин и Кузаков, которые видят приготовления Зилова, набрасываются на него и отнимают ружье.Зилов гонит их. Он кричит, что никому не верит, но они отказываются оставить его одного. В конце концов Зилову удается их выдворить, он ходит с ружьем по комнате, потом бросается на постель и то ли смеется, то ли рыдает. Через две минуты он встает и набирает номер телефона Димы.Он готов ехать на охоту.  Пересказал Б. А. Шкловский

А. ВАМПИЛОВ

Старший сын

1965

Двое молодых людей — студент-медик Бусыгин и торговый агент Семен, по прозвищу Сильва, — приударили за незнакомыми девушками. Проводив тех до дома, но не встретив дальнейшего гостеприимства, на которое рассчитывали, они обнаруживают, что опоздали на электричку. Время позднее, на улице холодно, и они вынуждены искать крова в чужом районе. Молодые люди сами едва знакомы, но несчастье сближает. Оба они — парни с юмором, в них много задора и игры, они не падают духом и готовы воспользоваться любой возможностью, чтобы согреться.

Они стучатся в дом одинокой тридцатилетней женщины Макарской, только что прогнавшей влюбленного в нее десятиклассника Васеньку, но она отшивает и их. Вскоре не знающие куда деться парни видят, как её окликает пожилой мужчина из соседнего дома, назвавшийся Андреем Григорьевичем Сарафановым. Они думают, что это свидание, и решают воспользоваться удобным случаем, чтобы в отсутствие Сарафанова побывать у него и немного согреться. Дома они застают расстроенного Васеньку, сына Сарафанова, который переживает свою любовную неудачу. Бусыгин делает вид, что давно знает его отца. Васенька держится очень настороженно, а Бусыгин пытается его усовестить, говоря, что все люди братья и надо доверять друг другу. Это наводит хитроумного Сильву на мысль, что Бусыгин хочет разыграть парнишку, представившись сыном Сарафанова,сводным братом Васеньки. Вдохновленный этой идеей, он тут же подыгрывает приятелю,и ошарашенный Бусыгин, который вовсе не имел этого в виду, является Васеньке как его неведомый старший брат, решивший наконец разыскать отца. Сильва не прочь развить успех и склоняет Васеньку отметить событие — найти в домашних закромах что-нибудь из спиртного и выпить по случаю обретения брата.

Пока они празднуют на кухне, неожиданно появляется Сарафанов, ходивший к Макарской просить за сына, сохнущего от любви. Захмелевший Васенька огорошивает его сногсшибательной новостью.Растерявшийся Сарафанов поначалу не верит, но, вспомнив прошлое, все-таки допускает такую возможность — тогда только закончилась война, он же «был солдат, а не вегетарианец». Так что его сыну мог бы быть двадцать один год, а его мать звали… её звали Галиной. Эти подробности слышит выглядывающий из кухни Бусыгин. Теперь он более уверен в себе при встрече с мнимым отцом.Сарафанов же, расспрашивая новоявленного сына, все больше и больше уверяется в том, что перед ним действительно его отпрыск, искренне любящий отца. А Сарафанову сейчас как раз очень нужна такая любовь: младший сын влюбился и норовит отбиться от рук, дочь выходит замуж и собирается на Сахалин. Сам же он ушел из симфонического оркестра и играет на танцах и на похоронах, что самолюбиво скрывает от детей, которые тем не менее в курсе и только делают вид, что ничего не знают. Бусыгин хорошо играет свою роль, так что даже взрослая дочь Сарафанова Нина, поначалу встретившая братца очень недоверчиво, готова поверить.

Ночь Сарафанов и Бусыгин проводят в доверительной беседе. Сарафанов рассказывает ему всю свою жизнь, открывает душу: жена оставила его, потому что ей казалось, что он слишком долго вечерами играет на кларнете. Но Сарафанов горд собой: он не позволил себе раствориться в суете, он сочиняет музыку.

Утром Бусыгин и Сильва делают попытку незаметно ускользнуть, но сталкиваются с Сарафановым.Узнав об их отъезде, он обескуражен и расстроен, он дарит Бусыгину на память серебряную табакерку, так как, по его словам, в их семье она всегда принадлежала старшему сыну.Растроганный самозванец объявляет о своем решении задержаться на день. Он помогает Нине прибрать в квартире. Между ним и Ниной устанавливаются странные отношения. Вроде бы они брат и сестра, но их взаимный интерес и симпатия друг к другу явно не укладываются в родственные рамки. Бусыгин расспрашивает Нину о женихе, невольно отпуская ревнивые колкости в его адрес,так что между ними происходит нечто вроде размолвки. Чуть позже Нина также ревниво будет реагировать на интерес Бусыгина к Макарской. Помимо этого, они постоянно обращаются к разговору о Сарафанове. Бусыгин упрекает Нину за то, что она собирается оставить отца одного.Беспокоит их также и брат Васенька, который то и дело предпринимает попытки сбежать из дома,считая, что никому здесь не нужен.

Между тем Васенька, ободренный неожиданным вниманием Макарской, согласившейся пойти с ним в кино (после разговора с Сарафановым), оживает и теперь уже не собирается никуда уезжать.Однако радость его длится недолго. У Макарской на десять часов назначено свидание с приглянувшимся ей Сильвой. Узнав, что Васенька купил билет на то же время, она отказывается идти, а на Васенькино наивное упорство возмущенно признается, что её неожиданной добротой парнишка обязан своему папе. В отчаянии Васенька собирает рюкзак, а чуткий Бусыгин, только что намеревавшийся отбыть, снова вынужден остаться.

Вечером появляется с двумя бутылками шампанского жених Нины летчик Кудимов. Он простой и открытый парень, беззлобный и все воспринимающий чересчур прямолинейно, чем даже гордится.Бусыгин и Сильва то и дело подшучивают над ним, на что он только добродушно улыбается и предлагает выпить, чтобы не терять время. У него его в обрез, он, курсант, не хочет опаздывать,потому что дал себе слово никогда не опаздывать, а собственное слово для него закон. Вскоре появляются Сарафанов и Нина. Вся компания пьет за знакомство. Кудимов неожиданно начинает вспоминать, где же он видел Сарафанова, хотя Бусыгин и Нина

пытаются помешать ему, убеждая, что нигде он не мог его видеть или видел в филармонии. Тем не менее летчик с присущей ему принципиальностью упорствует и в конце концов вспоминает: он видел Сарафанова на похоронах. Сарафанов с горечью вынужден в этом признаться.

Бусыгин успокаивает его: людям нужна музыка и когда они веселятся, и когда тоскуют. В это время Васенька с рюкзаком, несмотря на попытки остановить его, покидает родной дом. Жених Нины,несмотря на её уговоры, тоже рвется прочь, боясь опоздать в казарму. Когда он уходит, Нина упрекает ехидного братца, что тот дурно обошелся с её женихом. В конце концов Бусыгин не выдерживает и признается, что вовсе не брат он Нине. Больше того — он, кажется, влюблен в нее.А между тем обиженный Сарафанов собирает чемодан, чтобы ехать вместе со старшим сыном.Неожиданно вбегает с испуганно-торжественным видом Васенька, а вслед за ним Сильва в полусгоревшей одежде, с испачканным сажей лицом в сопровождении Макарской. Оказывается,Васенька подпалил её квартиру. Возмущенный Сильва требует брюки и, прежде чем уйти, в дверях мстительно сообщает, что Бусыгин вовсе не сарафановский сын. На всех это производит большое впечатление, однако Сарафанов твердо заявляет, что не верит. Он не хочет ничего знать: Бусыгин его сын, и притом любимый. Он предлагает Бусыгину переехать из общежития к ним, хотя это встречает возражение Нины. Бусыгин успокаивает его: он будет их навещать. И тут же обнаруживает, что снова опоздал на электричку.  Пересказал Е. А. Шкловский

А. ВАМПИЛОВ

Прошлым летом в Чулимске

Действие происходит в таежном райцентре ранним летним утром. Валентина, стройная миловидная девушка лет восемнадцати, направляется в чайную, где она работает, а по дороге осматривает палисадник перед домом: опять доски из ограды вынуты, калитка сорвана. Она вставляет доски,расправляет примятую траву и принимается чинить калитку. На протяжении всего действия она делает это несколько раз, потому что прохожие почему-то предпочитают ходить напрямик, по газону,минуя калитку.

Валентина влюблена в местного следователя Шаманова, который не замечает её чувства. Шаманов ходит к аптекарше Кашкиной, которая живет рядом с чайной, и потому Валентине, как и всему поселку, известно об их связи. Она молча страдает. Шаманову около тридцати, но он чувствует себя много пожившим и уставшим человеком. Любимое его присловье: «Хочу на пенсию». Его любовница Кашкина обижается, что он ничего ей про себя не рассказывает, хотя она и без того знает о нем много от городских знакомых. Раньше он работал следователем в городе, ему прочили большое будущее,у него была красивая жена, машина и всякие прочие блага. Однако он был из тех, для кого правда важнее положения, и потому, расследуя дело сына какого-то сановника, сбившего человека,Шаманов, вопреки давлению сверху, не захотел замять дело. В результате, однако, нашлись люди сильней его. Суд перенесли, следствие дали вести другому. Шаманов обиделся, уволился с работы,расстался с женой, стал одеваться кое-как, а затем уехал сюда, в таежный райцентр, где нехотя,почти формально выполняет свои обязанности. Свою жизнь Шаманов считает конченой. Через два дня должен состояться суд по тому самому делу, которое начинал вести он и из-за которого ушел, его приглашают принять участие как свидетеля, но он отказывается. Ему не интересно.Он разочаровался и не верит больше в возможность установления справедливости. Он больше не хочет бороться. Однако в райцентре Шаманов все равно резко выделяется, — и Кашкина,и Валентина чувствуют его неординарность и тянутся к нему.

В Валентину влюблен Пашка, сын буфетчицы Хороших, и пасынок местного рабочего Дергачева.Приехав из города, Пашка постоянно крутится возле Валентины, зовет её на танцы. Но Валентина твердо отказывает ему. Пашка намекает, что знает своего соперника и, изображая из себя крутого,даже угрожает расправиться с ним. Пашка постоянно в центре семейных раздоров. Его мать и Дергачев привязаны друг к другу, можно сказать, любят друг друга. Однако Пашка — незаживающая даже со временем рана Дергачева, потому что родился от другого человека, когда Дергачев был на фронте. Мать просит сына уехать, но Пашка не очень-то расположен её слушаться.Ему тоже обидно: почему это он должен бросать собственный дом, когда в его планах жениться на Валентине, осесть здесь.

Дергачев ремонтирует чайную, видно, что он в раздражении, и это раздражение он вымещает на жене, от которой прямо с утра требует выпивки по случаю встречи с давним приятелем,пришедшим из тайги старым промысловиком-эвенком Еремеевым. Оставшийся после смерти жены в одиночестве, Еремеев пришел хлопотать о пенсии. Однако здесь ему предстоят трудности: у него нет ни трудовой книжки, ни справок о работе, — всю жизнь он охотился, работал в геологических партиях и не думал о старости.

Еще один участник действия — бухгалтер Мечеткин, зануда и бюрократ. Он хочет жениться и поначалу имеет виды на Кашкину, намекая той, что её связь с Шамановым вызывает в поселке пересуды и оскорбляет общественную нравственность. Однако тут же, едва только Кашкина приглашает его зайти к ней и даже предлагает выпить, разомлевший Мечеткин признается в своих серьезных намерениях. Кашкина знает о том, что Валентина влюблена в Шаманова, и потому,опасаясь возможного соперничества, советует Мечеткину обратить свое внимание именно на Валентину. Она уверяет Мечеткина, что он, уважаемый в поселке человек, легко может добиться успеха, если солидно обратится к отцу Валентины. Не откладывая в долгий ящик, Мечеткин сватает Валентину. Ее отец не возражает, но говорит, что ничего без Валентины решить не может.

Между тем между Шамановым, ожидающим в чайной служебную машину, и Валентиной, чинящей ограду палисадника, завязывается разговор. Шаманов говорит, что Валентина напрасно занимается этим, потому что люди никогда не перестанут обходить его. Валентина упрямо возражает:когда-нибудь они обязательно поймут и будут ходить по тротуару. Неожиданно Шаманов делает Валентине комплимент: она — красивая девушка, она похожа на девушку, которую Шаманов любилкогда-то. Он расспрашивает её, почему она не уехала в город, как многие её сверстницы.И неожиданно слышит признание, что она влюблена, и не в кого-нибудь, а именно в него, Шаманова.Шаманов растерян, ему трудно в это поверить, он советует Валентине выбросить это из головы.Но тут же вдруг начинает испытывать к девушке нечто особенное: она вдруг становится для него«лучом света из-за туч», как он говорит случайно подслушавшей их беседу Кашкиной.

Явившемуся с угрозами Пашке Шаманов советует пойти остудить голову, между ними завязывается ссора. Шаманов явно хочет скандала, он протягивает Пашке свой пистолет и нарочно дразнит его,сообщая, что у них с Валентиной на десять часов назначено свидание и что любит она его, Шаманова,а Пашка ей не нужен. Пашка в ярости нажимает курок пистолета. Осечка. Пашка испуганно роняет оружие. Но и Шаманову тоже не по себе. Он пишет записку Валентине, действительно назначая ей свидание на десять часов, и просит Еремеева передать. Однако записку хитростью перехватывает ревнующая Кашкина.

Тем же вечером Валентина, став свидетельницей очередного раздора между отчимом и Пашкой,которого оскорбляет и гонит его собственная мать, из жалости соглашается пойти с ним на танцы.Чувствуется, что Валентина решилась на что-то серьезное, потому что тоже идет напрямик через палисадник, как бы потеряв веру, что сможет преодолеть общее сопротивление. Они уходят. Вскоре появляется Шаманов и, встретив Кашкину, воодушевленно признается ей, что с ним сегодня вдругчто-то произошло: он как бы заново обретает мир. Это связано с Валентиной, про которую он спрашивает Кашкину. Та честно сообщает ему, что записка Шаманова у нее и что Валентина,не зная о назначенном свидании, ушла с Пашкой. Шаманов бросается на её поиски. Поздно ночью Валентина и Пашка возвращаются. Ясно, что они были близки, хотя это нисколько не изменило их отношений: Пашка как был, так и остался для нее чужим. Испытывая угрызения совести,Кашкина сообщает Валентине, что Шаманов искал её, что он её любит. Вскоре появляется и сам Шаманов, он признаётся Валентине, что благодаря ей с ним произошло чудо. Валентина рыдает.Появившемуся отцу, готовому вступиться за её честь, она говорит, что была на танцах не с Пашкой и не с Шамановым, а с Мечеткиным.

На следующее утро Шаманов уезжает в город для выступления на суде. Пьеса кончается тем, что взгляды находящихся в чайной оборачиваются к вышедшей из дома Валентине. Она гордо подходит,как обычно, к калитке и начинает налаживать её, а затем вместе с Еремеевым поправляет палисадник.  Пересказал Е. А. Шкловский

Повесть Бондарева «Батальоны просят огня»

Юрия Бондарева часто называют писателем военного поколения, писателем-фронтовиком: в августе далекого 1942 года он, восемнадцатилетний мальчишка, ушел добровольцем на фронт. От Волги и до границы Чехии, через Украину и Польшу пролегла его длинная военная дорога офицера-артиллериста, дорога тяжелых боев и радостных побед, дорога обретений и потерь, дорога длиною в жизнь. И поэтому тема войны стала главной в его творчестве.

Юрий Бондарев известен как автор замечательных повестей и романов о Великой Отечественной войне; достаточно вспомнить такие его произведения, как “Батальоны просят огня”, “Последние залпы”, “Горячий снег”. Эта тема стала одной из главных и в более поздних его произведениях — романах “Берег”, “Выбор”. Можно сказать, что война прошла через сердце писателя и навсегда осталась в нем.

Многие современные авторы писали, пишут и еще будут писать о Великой Отечественной войне. Эта тема неисчерпаема, ведь каждый пишет о своей, только им увиденной войне. Память о войне живет в сердцах людей, в том числе в сердцах писателей: прозаиков, поэтов, драматургов... Вспомним произведения Константина Симонова, Александра Твардовского, Бориса Васильева, Василя Быкова, Виталия Закруткина, Анатолия Ананьева, Александра Бека и многих, многих других. У каждого из них свое представление о войне, своя правда войны.

Но произведения Юрия Бондарева не спутаешь ни с одним другим произведением. Бондарев сумел сказать о войне и о подвиге народа свое слово, не похожее на уже сказанное до него. Его повести и романы — это произведения не только и не столько о подвиге народа, сколько произведения о подвиге Человека, Солдата, грудью защитившего страну. Война показана им через восприятие простого участника сражений: рядового, сержанта, лейтенанта... Это взгляд с передовой, из окопа, и это делает описанные события особенно достоверными.

Среди многих ярких, прекрасных произведений Юрия Бондарева большое впечатление производит повесть “Батальоны просят огня”. Это одно из самых первых произведений писателя, посвященных теме войны, в нем война показана предельно правдиво, в нем запечатлена вся горькая правда войны: мы видим войну такой, какой видит ее обостренное зрение писателя, и видим не с отдаленного от поля боя наблюдательного пункта, а непосредственно с передовой, с огневой позиции, из траншеи. Читатель вместе с героями участвует в бою, вытирает с закоп ценного пороховой гарью лица пот, осматривает свою пробитую пулями шинель, вспоминает вечером сумасшедшую атаку, горящие немецкие танки, погибших товарищей...

Название повести очень простое — это обычная фраза одного из героев произведения. Но в выборе ее названия заключен глубокий смысл: за этим будничным высказыванием скрывается авторская позиция — показывать не парадную сторону войны, а ее внутреннюю сущность: каждодневный, обыденный подвиг русских солдат.

Сюжет повести внешне предельно прост: двум батальонам дивизии, которой командует полковник Иверзев. предстоит прорвать оборону южнее города Днепрова, занять деревни Ново-Михайловка и Белохатка и, удерживая их, создать у немцев впечатление, что главный удар дивизии будет нанесен в этом направлении, тогда как в действительности основные ее силы были нацелены севернее Днепрова. Поддерживать батальоны майора Бульбанюка и капитана Максимова огнем должен артполк дивизии, но в ходе боев обстановка сложилась так, что всю артиллерию полка пришлось перебросить на северный плацдарм, где постоянные контратаки немцев грозили сорвать всю задуманную операцию, и батальоны на южном плацдарме остались без огневой поддержки. Они дрались до последнего патрона, дрались геройски, но были окружены и почти полностью погибли в неравном бою.

Казалось бы, в этом сюжете нет ничего особенно занимательного: это один из обычных эпизодов великой войны, каких было тысячи и тысячи за долгих четыре года... Но именно в этом выборе заключается главная особенность творчества писателя: он в обычном умеет увидеть великое, в повседневном — героическое. Бондарев никогда не приукрашивает, не героизирует войну, он показывает ее именно такой, какой она и была на самом деле. Он реалист в изображении войны, и реализм писателя чем-то напоминает реализм Льва Толстого в его изображении Бородинской битвы.

Так же, как и герои Толстого, главные герои повести Юрия Бондарева — это “маленькие великие люди”. Майор Бульбанюк, капитан Ермаков, старший лейтенант Орлов, лейтенант Кондратьев, сержант Кравчук, рядовой Скляр никогда не произносят громких слов, никогда не принимают героических поз и не стремятся попасть на скрижали Истории. Они просто делают свое дело — защищают Родину. Они просто каждодневно выполняют свою работу — трудную, грязную, кровавую работу солдата. И при этом не замечают, что это и есть настоящий подвиг, потому что герой не только тот, кто бесстрашно бросается в атаку и кра сиво погибает, но и тот, кто ежедневно, ежечасно приближает победу. Эту истину, гениально простую и вечную, убедительно доказал Лев Толстой на страницах романа “Война и мир”.

Героев повести Бондарева, как мне кажется, очень многое роднит с героями Толстого. Прежде всего это “скрытая теплота патриотизма”. И капитан Борис Ермаков, главный герой повести, и все остальные герои романа никогда не задумываются над вопросом, что такое патриотизм. Для них Родина — это понятие как бы само собой разумеющееся, они впитали чувство любви к Родине вместе с молоком матери. И когда это стало необходимо, они пошли ее защищать, не задумываясь.

Верность долгу, присяге также объединяет этих таких разных внешне, но так похожих внутренне людей. Когда батальон Бульбанюка попал в окружение и был буквально раздавлен гу-. сеницами немецких танков, никто из бойцов не помышлял о личном спасении или сдаче в плен. Все понимали: от них, от их мужества и стойкости теперь зависит судьба всей операции. И бойцы батальона до конца выполнили свой долг, заплатив самым дорогим, что есть у человека,— жизнью.

Но при этой внутренней схожести в любви к Родине герои Бондарева совершенно разные люди. У каждого из них есть свое прошлое, каждый обладает только ему присущими чертами характера, индивидуальными особенностями, даже речь героев во многом отлична. Мы видим неторопливого, рассудительного, по-крестьянски основательного Бульбанюка. лихого и бесшабашного Жорку Витьковского, романтичного и наивного лейтенанта Ерошина, волевого и решительного капитана Ермакова, обаятельную Шурочку, трусливого Цигичко. Эти герои становятся нам близкими и понятными.

Герои Бондарева проходят через целый ряд испытаний, в том числе и через главное испытание — испытание боем. И именно в бою, на грани жизни и смерти, раскрывается истинная сущность каждого человека. Все герои проходят через это испытание с честью. Но отношение к гибели батальонов разное у капитана Ермакова и полковника Иверзева. Именно между ними возникает главный конфликт повести. Можно сказать, что в произведении показаны две правды — правда Ермакова и правда Иверзева.

Борис Ермаков обвиняет комдива в гибели батальонов, и его обвинения звучат справедливо: действительно, батальоны, оставленные без поддержки полковой артиллерии, были обречены на гибель. Ермаков считает Иверзева тупым солдафоном, готовым бессмысленно посылать людей на верную смерть ради выполнения приказа, готовым жертвовать сотнями жизней ради своей карьеры.

Да, полковник Иверзев производит вначале на нас не самое благоприятное впечатление. Он кажется излишне жестким по отношению к подчиненным, даже жестоким, черствым душевно. Но мы знаем, что заставило его принять такое решение — перебросить всю артиллерию на северный плацдарм, и поэтому у нас складывается более сложное отношение к этому герою. Мы понимаем, что при всей субъективной честности Ермаков объективно оказывается прав не во всем. Мы видим, как мучается внутренне Иверзев. понимая суровую необходимость своих приказов, но в то же время осознавая, что этими приказами он обрекает батальоны Бульбанюка и Максимова на гибель. Иверзев знает, что он не может не выполнить приказ командующего армией — взять Днепров во что бы то ни стало. И поэтому, когда атакующий батальон залег под кинжальным огнем немецкого пулемета, он сам поднимает его в атаку, думая в эту минуту не о смертельной опасности, а о необходимости взять этот рубеж обороны.

Важное место в повести занимает тема любви. Любовь и война — два понятия, казалось бы, несовместимые. Но жизнь оказывается сложнее простых понятий. Пока человек живет, он может и должен любить. Любовь в повести является символом жизни, и поэтому она сильнее смерти. Любовь Шурочки и Бориса Ермакова освещает романтическим светом суровую военную действительность. Сложные взаимоотношения лейтенанта Кондратьева, Шурочки и Ермакова позволяют нам лучше понять этих героев.

Закончить рассказ о повести хотелось бы тем, что люди всегда будут с благодарностью вспоминать солдат, в далекие уже годы войны защитивших нашу Родину; им они обязаны своей жизнью и своим будущим. И об этих солдатах написал Юрий Бондарев в повести “Батальоны просят огня”, которая является любимой книгой многих читателей.

Быков. В повести "Журавлиный крик" шестеро солдат у железнодорожного переезда должны удерживать оборону в течение суток, обеспечивая отход батальона. Они вступили в неравный бой, не ища для себя спасенья. Первым за метил немецких мотоциклистов Фишер, он почувствовал: "пришло час, когда определяется весь смысл его жизни". Ему хотелось, чтобы старшина изменил о нем мнение. Очевидно в эту ночь "не мудреная мерка солдатских достоинств, принадлежащих старшине, в какой-то мере стало жизненным эталоном для Фишера". Его выстрелы предупредили старшину Карпенко и остальных, и он вправе был позаботиться о себе. Но Фишер не знал, что убежать или затаиться в его положении – полностью пристойно и честно. Ему представилось строгое скуластое лицо старшины, он почти наяву услышал презрительный окрик: " Эх ты, растяпа! " И тогда весь мир для него ограничился укоризненным взглядом сурового старшины и этой цепочкой мотоциклов. И он дождался переднего, пальнул, попал, и тотчас очередь из автомата размозжила ему голову.

Мотив реально безыскусен: интеллигент, близорукий книжник, боится упреков в нерасторопности и трусости больше, чем смертельной опасности, он хочет соответствовать меркам старшины, то есть общей мерки задолженности, тягот, опасности. Он хочет быть вровень с другими, иначе ему – стыдно.

После Фишера, в самый разгар боя на переезде гибнут Карпенко и Свист. О себе Карпенко не очень тревожился: он сделает все, что от него потребуется. Это надежный служака, не избалованный жизнью. Его действия в бою предрешены. А смерть Свиста наступила вследствие неравного единоборства с немецким танком: он бросил одну за иной гранаты под гусеницы, но отбежать не успел.

Повесть заканчивается, когда Василий Глечик, самый молодой из шестерых, ещё жив, но, судя по всему, обречен. Мысль о том чтобы оставить позицию, спастись, была для него неприемлемой. Нельзя нарушить приказ комбата, его надобно осуществить любой ценой, и, конечно, присяга и задолженность перед родиной.

Писатель дал почувствовать, как несладко, когда обрывается такая чистая и молодая, верующая в добро жизнь. До Глечика донеслись странные печальные звуки. Он увидел, как за исчезающей стаей летел отставший, видно, подбитый журавль; отчаянный крик птицы безудержной тоской захлестнул сердце юноши. Этот журавлиный крик – полная печали и мужества песня прощания с павшими и призывный клич, возвещающий о смертельной опасности, и тот самый мальчик потрясенно открыл для себя: ему скоро предстоит умереть и ничего изменить нельзя. Он схватил единственную гранату и занял свою последнюю позицию. Без приказа. Хорошо зная, что это конец. Не желая умирать и, не умея выживать любой ценой. Это была героическая позиция.

Герои повести "Журавлиный крик" при всем разнообразии своих характеров схожи в главном. Все они сражаются до конца, своей кровью, своей жизнью обеспечивая организованный отход батальона. Через их трагическую судьбу очень убедительно показывается трагедия первых военных лет и реалистически раскрывается неброское во внешних своих проявлениях мужество солдат, которые в конечном итоге обеспечили нашу победу.

А. СОЛЖЕНИЦЫН

В круге первом

1958

Краткое содержание романа

Время чтения: 10–15 мин.

в оригинале — 11−12 ч.

Двадцать четвертого декабря 1949 г. в пятом часу вечера государственный советник второго ранга Иннокентий Володин почти бегом сбежал с лестницы Министерства иностранных дел, выскочил на улицу, взял такси, промчался по центральным московским улицам, вышел на Арбате, зашел в телефонную будку у кинотеатра «Художественный» и набрал номер американского посольства.Выпускник Высшей дипшколы, способный молодой человек, сын известного отца, погибшего в гражданскую войну (отец был из тех, что разгонял Учредительное собрание), зять прокурора по спецделам, Володин принадлежал к высшим слоям советского общества. Однако природная порядочность, помноженная на знания и интеллект, не позволяла Иннокентию полностью мириться с порядком, существующим на одной шестой части суши.

Окончательно открыла ему глаза поездка в деревню, к дяде, который рассказал Иннокентию и о том,какие насилия над здравым смыслом и человечностью позволяло себе государство рабочих и крестьян, и о том, что, по существу, насилием было и сожительство отца Иннокентия с его матерью,барышней из хорошей семьи. В разговоре с дядей Иннокентий обсуждал и проблему атомной бомбы: как страшно, если она появится у СССР.

Спустя некоторое время Иннокентий узнал, что советская разведка украла у американских ученых чертежи атомной бомбы и что на днях эти чертежи будут переданы агенту Георгию Ковалю. Именно об этом Володин пытался сообщить по телефону в американское посольство. Насколько ему поверили и насколько его звонок помог делу мира, Иннокентий, увы, не узнал.

Звонок, разумеется, был записан советскими спецслужбами и произвел эффект именно что разорвавшейся бомбы. Государственная измена! Страшно докладывать Сталину (занятому в эти дни важной работой об основах языкознания) о государственной измене, но еще страшнее докладывать именно сейчас. Опасно произносить при Сталине само слово «телефон». Дело в том, что еще в январе прошлого года Сталин поручил разработать особую телефонную связь: особо качественную, чтобы было слышно, как будто люди говорят в одной комнате, и особо надежную, чтобы её нельзя было подслушать. Работу поручили подмосковному научному спецобъекту, но задание оказалось сложным,все сроки прошли, а дело двигается еле-еле.

И очень некстати возник еще этот коварный звонок в чужое посольство. Арестовали четырех подозреваемых у метро «Сокольники», но всем ясно, что они тут совсем ни при чем. Круг подозреваемых в МИДе невелик — пять-семь человек, но всех арестовать нельзя. Как благоразумно сказал заместитель Абакумова Рюмин: «Это министерство — не Пищепром». Нужно опознать голос звонившего. Возникает идея эту задачу поручить тому же подмосковному спецобъекту.

Объект Марфино — так называемая шарашка. Род тюрьмы, в которой собран со всех островков ГУЛАГа цвет науки и инженерии для решения важных и секретных технических и научных задач.Шарашки удобны всем. Государству. На воле нельзя собрать в одной группе двух больших ученых: начинается борьба за славу и Сталинскую премию. А здесь слава и деньги никому не грозят, одному полстакана сметаны и другому полстакана сметаны. Все работают. Выгодно и ученым: избежать лагерей в Стране Советов очень трудно, а шарашка — лучшая из тюрем, первый и самый мягкий круг ада, почти рай: тепло, хорошо кормят, не надо работать на страшных каторгах. Кроме того,мужчины, надежно оторванные от семей, от всего мира, от каких бы то ни было судьбостроительных проблем, могут предаваться свободным или относительно свободным диалогам. Дух мужской дружбы и философии парит под парусным сводом потолка. Может быть, это и есть то блаженство, которое тщетно пытались определить все философы древности.

Филолог-германист Лев Григорьевич Рубин был на фронте майором «отдела по разложению войск противника». Из лагерей военнопленных он выбирал тех, кто был согласен вернуться домой, чтобы сотрудничать с русскими. Рубин не только воевал с Германией, не только знал Германию, но и любил Германию. После январского наступления 1945-го он позволил себе усомниться в лозунге «кровь за кровь и смерть за смерть» и оказался за решеткой. Судьба привела его в шарашку. Личная трагедия не сломила веры Рубина в будущее торжество коммунистической идеи и в гениальность ленинского проекта. Прекрасно и глубоко образованный человек, Рубин и в заточении продолжал считать, что красное дело побеждает, а невинные люди в тюрьме — только неизбежный побочный эффект великого исторического движения. Именно на эту тему Рубин вел тяжелые споры с товарищами по шарашке. И оставался верен себе. В частности, продолжал готовить для ЦК «Проект о создании гражданских храмов», отдаленного аналога церквей. Здесь предполагались служители в белоснежных одеждах, здесь граждане страны должны были давать присягу о верности партии, Отчизне, родителям. Рубин подробно писал: из расчета на какую территориальную единицу строятся храмы, какие именно даты отмечаются там, продолжительность отдельных обрядов.Он не гнался за славой. Понимая, что ЦК может оказаться не с руки принимать идею от политзаключенного, он предполагал, что проект подпишет кто-нибудь из вольных фронтовых друзей. Главное — идея.

В шарашке Рубин занимается «звуковидами», проблемой поисков индивидуальных особенностей речи, запечатленной графическим образом. Именно Рубину и предлагают сличать голоса подозреваемых в измене с голосом человека, совершившего предательский звонок. Рубин берется за задание с огромным энтузиазмом. Во-первых, он преисполнен ненавистью к человеку, который хотел помешать Родине завладеть самым совершенным оружием. Во-вторых, эти исследования могут стать началом новой науки с огромными перспективами: любой преступный разговор записывается,сличается, и злоумышленник без колебаний изловлен, как вор, оставивший отпечатки пальцев на дверце сейфа. Для Рубина сотрудничать с властями в таком деле — долг и высшая нравственность.

Проблему такого сотрудничества решают для себя и многие другие узники шарашки. Илларион Павлович Герасимович сел «за вредительство» в 30-м г., когда сажали всех инженеров. В 35-м г.вышел, к нему на Амур приехала невеста Наташа и стала его женой. Долго они не решались вернуться в Ленинград, но решились — в июне сорок первого. Илларион стал могильщиком и выжил за счет чужих смертей. Еще до окончания блокады его посадили за намерение изменить Родине.Теперь, на одном из свиданий, Наташа взмолилась, чтобы Герасимович нашел возможность добиться зачетов, выполнить какое-нибудь сверхважное задание, чтобы скостили срок. Ждать еще три года,а ей уже тридцать семь, она уволена с работы как жена врага, и нет уже у нее сил… Через некоторое время Герасимовичу представляется счастливая возможность: сделать ночной фотоаппарат для дверных косяков, чтобы снимал всякого входящего-выходящего. Сделает: досрочное освобождение.Наташа ждала его второй срок. Беспомощный комочек, она была на пороге угасания, а с ней угаснет и жизнь Иллариона. Но он ответил все же: «Сажать людей в тюрьму — не по моей специальности! Довольно, что нас посадили…»

Рассчитывает на досрочное освобождение и друг-враг Рубина по диспутам Сологдин.Он разрабатывает втайне от коллег особую модель шифратора, проект которой почти уже готов положить на стол начальству. Он проходит первую экспертизу и получает «добро». Путь к свободе открыт. Но Сологдин, подобно Герасимовичу, не уверен в том, что надо сотрудничать с коммунистическими спецслужбами. После очередного разговора с Рубиным, закончившегося крупной ссорой между друзьями, он понимает, что даже лучшим из коммунистов нельзя доверять.Сологдин сжигает свой чертеж. Подполковник Яконов, уже доложивший об успехах Сологдина наверх, приходит в неописуемый ужас. Хотя Сологдин и объясняет, что осознал ошибочность своих идей, подполковник ему не верит. Сологдин, сидевший уже дважды, понимает, что его ждет третий срок. «Отсюда полчаса езды до центра Москвы, — говорит Яконов. — На этот автобус вы могли бы садиться в июне — в июле этого года. А вы не захотели. Я допускаю, что в августе вы получили бы уже первый отпуск — и поехали бы к Черному морю. Купаться! Сколько лет вы не входили в воду,Сологдин?»

Подействовали ли эти разговоры или что-то другое, но Сологдин уступает и берет обязательство сделать все через месяц. Глеб Нержин, еще один друг и собеседник Рубина и Сологдина, становится жертвой интриг, которые ведут внутри шарашки две конкурирующие лаборатории.Он отказывается перейти из одной лаборатории в другую. Гибнет дело многих лет: тайно записанныйисторико-философский труд. На этап, куда теперь отправят Нержина, его взять нельзя. Гибнет любовь: в последнее время Нержин испытывает нежные чувства к вольной лаборантке(и по совместительству лейтенанту МТБ) Симочке, которая отвечает взаимностью. Симочка ни разу в жизни не имела отношения с мужчиной. Она хочет забеременеть от Нержина, родить ребенка и ждать Глеба оставшиеся пять лет. Но в день, когда это должно произойти, Нержин неожиданно получает свидание с женой, с которой не виделся очень давно. И решает отказаться от Симочки.

Усилия Рубина приносят свои плоды: круг подозреваемых в измене сузился до двух человек.Володин и человек по фамилии Щевронок. Еще немного, и злодей будет расшифрован (Рубин почти уверен, что это Щевронок). Но два человека — не пять и не семь. Принято решение арестовать обоих(не может же быть, чтобы второй был совсем уж ни в чем не виновен). В этот момент, поняв, что его стараниями в ад ГУЛАГа идет невинный, Рубин почувствовал страшную усталость. Он вспомнил и о своих болезнях, и о своем сроке, и о тяжелой судьбе революции. И только приколотая им самим к стене карта Китая с закрашенным красным коммунистической территорией согревала его.Несмотря ни на что, мы побеждаем.

Иннокентия Володина арестовали за несколько дней до отлета в заграничную командировку — в ту самую Америку. Со страшным недоумением и с великими муками (но и с некоторым даже изумленным любопытством) вступает он на территорию ГУЛАГа.

Глеб Нержин и Герасимович уходят на этап. Сологдин, сколачивающий группу для своих разработок,предлагает Нержину похлопотать за него, если тот согласится работать в этой группе. Нержин отказывается. Напоследок он совершает попытку примирить бывших друзей, а ныне ярых врагов Рубина и Сологдина. Безуспешную попытку.

Заключенных, отправленных на этап, грузят в машину с надписью «Мясо». Корреспондент газеты«Либерасьон», увидев фургон, делает запись в блокноте: «На улицах Москвы то и дело встречаются автофургоны с продуктами, очень опрятные, санитарно-безупречные». 

А. СОЛЖЕНИЦЫН

Раковый корпус

1966

Краткое содержание романа

Время чтения: 15–20 мин.

в оригинале — 6−7 ч.

Всех собрал этот страшный корпус — тринадцатый, раковый. Гонимых и гонителей, молчаливых и бодрых, работяг и стяжателей — всех собрал и обезличил, все они теперь только тяжелобольные,вырванные из привычной обстановки, отвергнутые и отвергнувшие все привычное и родное. Нет у них теперь ни дома другого, ни жизни другой. Они приходят сюда с болью, с сомнением — рак или нет, жить или умирать? Впрочем, о смерти не думает никто, её нет. Ефрем, с забинтованной шеей,ходит и нудит «Сикиверное наше дело», но и он не думает о смерти, несмотря на то что бинты поднимаются все выше и выше, а врачи все больше отмалчиваются, — не хочет он поверить в смерть и не верит. Он старожил, в первый раз отпустила его болезнь и сейчас отпустит. Русанов Николай Павлович — ответственный работник, мечтающий о заслуженной персональной пенсии. Сюда попал случайно, если уж и надо в больницу, то не в эту, где такие варварские условия (ни тебе отдельной палаты, ни специалистов и ухода, подобающего его положению). Да и народец подобрался в палате,один Оглоед чего стоит — ссыльный, грубиян и симулянт.

А Костоглотов (Оглоедом его все тот же проницательный Русанов назвал) и сам уже себя больным не считает. Двенадцать дней назад приполз он в клинику не больным — умирающим, а сейчас ему даже сны снятся какие-то «расплывчато-приятные», и в гости горазд сходить — явный признак выздоровления. Так ведь иначе не могло и быть, столько уже перенес: воевал, потом сидел,института не кончил (а теперь — тридцать четыре, поздно), в офицеры не взяли, сослан навечно,да еще вот — рак. Более упрямого, въедливого пациента не найти: болеет профессионально (книгу патанатомии проштудировал), на всякий вопрос добивается ответа от специалистов, нашел врача Масленникова, который чудо-лекарством — чагой лечит. И уже готов сам отправиться на поиски,лечиться, как всякая живая тварь лечится, да нельзя ему в Россию, где растут удивительные деревья — березы…

Замечательный способ выздоровления с помощью чая из чаги (березового гриба) оживил и заинтересовал всех раковых больных, уставших, разуверившихся. Но не такой человек Костоглотов Олег, чтобы все свои секреты раскрывать этим свободным., но не наученным «мудрости жизненных жертв», не умеющим скинуть все ненужное, лишнее и лечиться…

Веривший во все народные лекарства (тут и чага, и иссык-кульский корень — аконитум), Олег Костоглотов с большой настороженностью относится ко всякому «научному» вмешательству в свой организм, чем немало досаждает лечащим врачам Вере Корнильевне Гангарт и Людмиле Афанасьевне Донцовой. С последней Оглоед все порывается на откровенный разговор, но Людмила Афанасьевна, «уступая в малом» (отменяя один сеанс лучевой терапии), с врачебной хитростью тут же прописывает «небольшой» укол синэстрола, лекарства, убивающего, как выяснил позднее Олег, ту единственную радость в жизни, что осталась ему, прошедшему через четырнадцать лет лишений, которую испытывал он всякий раз при встрече с Вегой (Верой Гангарт). Имеет ли врач право излечить пациента любой ценой? Должен ли больной и хочет ли выжить любой ценой? Не может Олег Костоглотов обсудить это с Верой Гангарт при всем своем желании. Слепая вера Веги в науку наталкивается на уверенность Олега в силы природы, человека, в свои силы. И оба они идут на уступки: Вера Корнильевна просит, и Олег выливает настой корня, соглашается на переливание крови, на укол, уничтожающий, казалось бы, последнюю радость, доступную Олегу на земле.Радость любить и быть любимым.

А Вега принимает эту жертву: самоотречение настолько в природе Веры Гангарт, что она и представить себе не может иной жизни. Пройдя через четырнадцать пустынь одиночества во имя своей единственной любви, начавшейся совсем рано и трагически оборвавшейся, пройдя через четырнадцать лет безумия ради мальчика, называвшего её Вегой и погибшего на войне, она только сейчас полностью уверилась в своей правоте, именно сегодня новый, законченный смысл приобрела её многолетняя верность. Теперь, когда встречен человек, вынесший, как и она, на своих плечах годы лишений и одиночества, как и она, не согнувшийся под этой тяжестью и потому такой близкий,родной, понимающий и понятный, — стоит жить ради такой встречи!

Многое должен пережить и передумать человек, прежде чем придет к такому пониманию жизни,не каждому это дано. Вот и Зоенька, пчелка-Зоенька, как ни нравится ей Костоглотов, не будет даже местом своим медсестры жертвовать, а уж себя и подавно постарается уберечь от человека,с которым можно тайком от всех целоваться в коридорном тупике, но нельзя создать настоящее семейное счастье (с детьми, вышиванием мулине, подушечками и еще многими и многими доступными другим радостями). Одинакового роста с Верой Корнильевной, Зоя гораздо плотней,потому и кажется крупнее, осанистее. Да и в отношениях их с Олегом нет тойхрупкости-недосказанности, которая царит между Костоглотовым и Гангарт. Как будущий врач Зоя(студентка мединститута) прекрасно понимает «обреченность» больного Костоглотова. Именно она раскрывает ему глаза на тайну нового укола, прописанного Донцовой. И снова, как пульсация вен, — да стоит ли жить после такого? Стоит ли?..

А Людмила Афанасьевна и сама уже не убеждена в безупречности научного подхода. Когда то, лет пятнадцать — двадцать назад, спасшая столько жизней лучевая терапия казалась методом универсальным, просто находкой для врачей-онкологов. И только теперь, последние два года, стали появляться больные, бывшие пациенты онкологических клиник, с явными изменениями на тех местах, где были применены особенно сильные дозы облучения. И вот уже Людмиле Афанасьевне приходится писать доклад на тему «Лучевая болезнь» и перебирать в памяти случаи возврата«лучевиков». Да и её собственная боль в области желудка, симптом, знакомый ей какдиагносту-онкологу, вдруг пошатнула прежнюю уверенность, решительность и властность.Можно ли ставить вопрос о праве врача лечить? Нет, здесь явно Костоглотов не прав, но и это мало успокаивает Людмилу Афанасьевну. Угнетенность — вот то состояние, в котором находится врач Донцова, вот что действительно начинает сближать её, такую недосягаемую прежде, с её пациентами. «Я сделала, что могла. Но я ранена и падаю тоже».

Уже спала опухоль у Русанова, но ни радости, ни облегчения не приносит ему это известие. Слишком о многом заставила задуматься его болезнь, заставила остановиться и осмотреться. Нет,он не сомневается в правильности прожитой жизни, но ведь другие-то могут не понять, не простить(ни анонимок, ни сигналов, посылать которые он просто был обязан по долгу службы, по долгу честного гражданина, наконец). Да не столько его волновали другие (например, Костоглотов, да что он вообще в жизни-то смыслит: Оглоед, одно слово!), сколько собственные дети: как им все объяснить? Одна надежда на дочь Авиету: та правильная, гордость отца, умница. Тяжелее всего с сыном Юркой: слишком уж он доверчивый и наивный, бесхребетный. Жаль его, как жить-то такому бесхарактерному. Очень напоминает это Русанову один из разговоров в палате, еще в начале лечения. Главным оратором был Ефрем: перестав зудеть, он долго читал какую-то книжечку,подсунутую ему Костоглотовым, долго думал, молчал, а потом и выдал: «Чем жив человек?»Довольствием, специальностью, родиной (родными местами), воздухом, хлебом, водой — много разных предположений посыпалось. И только Николай Павлович уверенно отчеканил: «Люди живут идейностью и общественным благом». Мораль же книги, написанной Львом Толстым, оказалась совсем «не наша». Лю-бо-вью… За километр несет слюнтяйством! Ефрем задумался, затосковал, так и ушел из палаты, не проронив больше ни слова. Не так очевидна показалась ему неправота писателя, имя которого он раньше-то и не слыхивал. Выписали Ефрема, а через день вернули его с вокзала обратно, под простыню. И совсем тоскливо стало всем, продолжающим жить.

Вот уж кто не собирается поддаваться своей болезни, своему горю, своему страху — так это Демка,впитывающий все, о чем бы ни говорилось в палате. Много пережил он за свои шестнадцать лет: отец бросил мать (и Демка его не обвиняет, потому как она «скурвилась»), матери стало совсем не до сына,а он, несмотря ни на что, пытался выжить, выучиться, встать на ноги. Единственная радость осталась сироте — футбол. За нее он и пострадал: удар по ноге — и рак. За что? Почему? Мальчик со слишком уж взрослым лицом, тяжелым взглядом, не талант (по мнению Вадима, соседа по палате), однако очень старательный, вдумчивый. Он читает (много и бестолково), занимается (и так слишком много пропущено), мечтает поступить в институт, чтобы создавать литературу (потому что правду любит,его «общественная жизнь очень разжигает»). Все для него впервые: и рассуждения о смысле жизни,и новый необычный взгляд на религию (тети Стефы, которой и поплакаться не стыдно), и первая горькая любовь (и та — больничная, безысходная). Но так сильно в нем желание жить, что и отнятая нога кажется выходом удачным: больше времени на учебу (не надо на танцы бегать), пособие по инвалидности будешь получать (на хлеб хватит, а без сахара обойдется), а главное — жив!

А любовь Демкина, Асенька, поразила его безупречным знанием всей жизни. Как будто только с катка, или с танцплощадки, или из кино заскочила эта девчонка на пять минут в клинику, просто провериться, да здесь, за стенами ракового, и осталась вся её убежденность. Кому она теперь такая,одногрудая, нужна будет, из всего её жизненного опыта только и выходило: незачем теперь жить! Демка то, может быть, и сказал зачем: что-то надумал он за долгое лечение-учение (жизненное учение, как Костоглотов наставлял, — единственно верное учение), да не складывается это в слова.

И остаются позади все купальники Асенькины ненадеванные и некупленные, все анкеты Русанова непроверенные и недописанные, все стройки Ефремовы незавершенные. Опрокинулся весь «порядок мировых вещей». Первое сживание с болезнью раздавило Донцову, как лягушку. Уже не узнает доктор Орещенков своей любимой ученицы, смотрит и смотрит на её растерянность, понимая, как современный человек беспомощен перед ликом смерти. Сам Дормидонт Тихонович за годы врачебной практики (и клинической, и консультативной, и частной практики), за долгие годы потерь,а в особенности после смерти его жены, как будто понял что-то свое, иное в этой жизни. И проявилось это иное прежде всего в глазах доктора, главном «инструменте» общения с больными и учениками.Во взгляде его, и по сей день внимательно-твердом, заметен отблеск какой-то отреченности. Ничего не хочет старик, только медной дощечки на двери и звонка, доступного любому прохожему.От Людочки же он ожидал большей стойкости и выдержки.

Всегда собранный Вадим Зацырко, всю свою жизнь боявшийся хотя бы минуту провести в бездействии, месяц лежит в палате ракового корпуса. Месяц — и он уже не убежден в необходимости совершить подвиг, достойный его таланта, оставить людям после себя новый метод поиска руд и умереть героем (двадцать семь лет — лермонтовский возраст!).

Всеобщее уныние, царившее в палате, не нарушается даже пестротой смены пациентов: спускается в хирургическую Демка и в палате появляются двое новичков. Первый занял Демкину койку — в углу, у двери. Филин — окрестил его Павел Николаевич, гордый сам своей проницательностью.И правда, этот больной похож на старую, мудрую птицу. Очень сутулый, с лицом изношенным,с выпуклыми отечными глазами — «палатный молчальник»; жизнь, кажется, научила его только одному: сидеть и тихо выслушивать все, что говорилось в его присутствии. Библиотекарь,закончивший когда-то сельхозакадемию, большевик с семнадцатого года, участник гражданской войны, отрекшийся от жизни человек — вот кто такой этот одинокий старик. Без друзей, жена умерла, дети забыли, еще более одиноким его сделала болезнь — отверженный, отстаивающий идею нравственного социализма в споре с Костоглотовым, презирающий себя и жизнь, проведенную в молчании. Все это узнает любивший слушать и слышать Костоглотов одним солнечным весенним днем… Что-то неожиданное, радостное теснит грудь Олегу Костоглотову. Началось это накануне выписки, радовали мысли о Веге, радовало предстоящее «освобождение» из клиники, радовали новые неожиданные известия из газет, радовала и сама природа, прорвавшаяся, наконец, яркими солнечными деньками, зазеленевшая первой несмелой зеленью. Радовало возвращение в вечную ссылку, в милый родной Уш-Терек. Туда, где живет семья Кадминых, самых счастливых людей из всех, кого встречал он за свою жизнь. В его кармане две бумажки с адресами Зои и Веги,но непереносимо велико для него, много пережившего и от многого отказавшегося, было бы такое простое, такое земное счастье. Ведь есть уже необыкновенно-нежный цветущий урюк в одном из двориков покидаемого города, есть весеннее розовое утро, гордый козел, антилопа нильгау и прекрасная далекая звезда Вега… Чем люди живы. 

А. СОЛЖЕНИЦЫН

Архипелаг ГУЛаг

1967

Краткое содержание романа

Время чтения: более часа

в оригинале — 24−25 ч.

Часть 1. Тюремная промышленность

Глава 1. Арест

Те, кто едут Архипелагом управлять — попадают туда через училища МВД. Те, кто едут Архипелаг охранять — призываются через военкоматы. А те, кто едут туда умирать, должны пройти непременно и единственно — через арест.

Традиционный арест — это ночной звонок, торопливые сборы и многочасовой обыск, во время которого нет ничего святого. Ночной арест имеет преимущество внезапности, никто не видит, скольких увезли за ночь, но это не единственный его вид. Аресты различаются по разным признакам: ночные и дневные; домашние, служебные, путевые; первичные и повторные; расчленённые и групповые; и ещё десяток категорий. Органы чаще всего не имели оснований для ареста, а лишь достигали контрольной цифры. Люди, имевшие смелость бежать, никогда не ловились и не привлекались, а те, кто оставались дожидаться справедливости, получали срок.

Почти все держались малодушно, беспомощно, обречённо. Всеобщая невиновность порождает и всеобщее бездействие. Иногда главное чувство арестованного — облегчение и даже радость, особенно во время арестных эпидемий. Священника, отца Ираклия, 8 лет прятали прихожане. От этой жизни священник так измучился, что во время ареста пел хвалу Богу. Были люди, подлинно политические, которые мечтали об аресте. Вера Рыбакова, студентка социал-демократка, шла в тюрьму с гордостью и радостью.

Глава 2. История нашей канализации

Один из первых ударов диктатуры пришёлся по кадетам. В конце ноября 1917 партия кадетов была объявлена вне закона, и начались массовые аресты. Ленин провозгласил единую цель «очистки земли российской от всяких вредных насекомых». Под широкое определение насекомых попадали практически все социальные группы. Многих расстреливали, не доведя до тюремной камеры. Не считая подавления знаменитых мятежей (Ярославский, Муромский, Рыбинский, Арзамасский), некоторые события известны только по одному названию — например, Колпинский расстрел в июне 1918. Вслед за кадетами начались аресты эсеров и социал-демократов. В 1919 году расстреливали по спискам и просто сажали в тюрьму интеллигенцию: все научные круги, все университетские, все художественные, литературные и всю инженерию.

С января 1919 года была расширена продразвёрстка, это вызвало сопротивление деревни и дало обильный поток арестованных в течение двух лет. С лета 1920 на Соловки отправляют множество офицеров. В 1920-21 происходит разгром тамбовского крестьянского восстания, руководимого Союзом Трудового Крестьянства. В марте 1921 на острова Архипелага были отправлены матросы восставшего Кронштадта, а летом был арестован Общественный Комитет Содействия Голодающим. В том же году уже практиковались и аресты студентов за «критику порядков». Тогда же расширились аресты социалистических инопартийцев.

Весной 1922 года Чрезвычайная Комиссия по борьбе с контрреволюцией и спекуляцией решила вмешаться в церковные дела. Был арестован патриарх Тихон и проведены два громких процесса с расстрелами: в Москве — распространителей патриаршего воззвания, в Петрограде — митрополита Вениамина, мешавшего переходу церковной власти к живоцерковникам. Были арестованы митрополиты и архиереи, а за крупной рыбой шли косяки мелкой — протоиреи, монахи и дьяконы. Все 20-е и 30-е годы сажались монахи, монашенки, церковные активисты и просто верующие миряне.

Все 20-е годы продолжалось вылавливание уцелевших белых офицеров, а также их матерей, жён и детей. Вылавливались также все прежние государственные чиновники. Так лились потоки «за сокрытие соцпроисхождения» и за «бывшее соцположение». Появляется удобный юридический термин: социальная профилактика. В Москве начинается планомерная чистка — квартал за кварталом.

С 1927 года полным ходом пошла работа по разоблачению вредителей. В инженерской среде прошла волна арестов. Так в несколько лет сломали хребет русской инженерии, составлявшей славу нашей страны. В этот поток прихватывались и близкие, связанные с обречёнными, люди. В 1928 году в Москве слушается громкое Шахтинское дело. В сентябре 1930 судятся «организаторы голода» — 48 вредителей в пищевой промышленности. В конце 1930 проводится безукоризненно отрепетированный процесс Промпартии. С 1928 года приходит пора рассчитываться с нэпманами. А в 1929-30 годах хлынул многомиллионный поток раскулаченных. Минуя тюрьмы, он шёл сразу в этапы, в страну ГУЛаг. За ними полились потоки «вредителей сельского хозяйства», агрономов — всем давали 10 лет лагерей. Четверть Ленинграда была «расчищена» в 1934-35 годах во время Кировского потока. И наконец, поток «Десятого пункта», он же АСА (Антисоветская Агитация) — самый устойчивый из всех — не пресекался никогда.

Всей многолетней деятельности Органов дала силу всего одна статья Уголовного Кодекса 1926 года, Пятьдесят Восьмая. Не было такого поступка, который не мог быть наказан с помощью 58-й статьи. Её 14 пунктов, как веер, покрыли собой всё человеческое существование. Эта статья с полным размахом была применена в 1937-38 годах, когда Сталин добавил в уголовный кодекс новые сроки — 15, 20 и 25 лет. В 37-м году был нанесён крушащий удар по верхам партии, советского управления, военного командования и верхам самого НКВД. «Обратный выпуск» 1939 года был невелик, около 1-2% взятых перед этим, но умело использован для того, чтобы всё свалить на Ежова, укрепить Берию и власть Вождя. Вернувшиеся молчали, они онемели от страха.

Потом грянула война, а с нею — отступление. В тылу первый военный поток был — распространители слухов и сеятели паники. Тут же был и поток всех немцев, где-либо живших в Советском Союзе. С конца лета 1941 года хлынул поток окруженцев. Это были защитники отечества, которые не по своей вине побывали в плену. В высоких сферах тоже лился поток виновников отступления. С 1943 и до 1946 продолжался поток арестованных на оккупированных территориях и в Европе. Честное участие в подпольной организации не избавляло от участи попасть в этот поток. Среди этого потока один за другим прошли потоки провинившихся наций. Последние годы войны шёл поток военнопленных, как немецких, так и японских, и поток русских эмигрантов. Весь 1945 и 1946 годы продвигался на Архипелаг большой поток истинных противников власти (власовцев, казаков-красновцев, мусульман из национальных частей, созданных при Гитлере) — иногда убеждённых, иногда невольных.

Нельзя умолчать об одном из сталинских указов от 4 июня 1947 года, который был окрещён заключёнными, как Указ «четыре шестых». «Организованная шайка» получала теперь до 20 лет лагерей, на заводе верхний срок был до 25 лет. 1948-49 годы ознаменовались небывалой даже для сталинского неправосудия трагической комедией «повторников», тех, кому удалось пережить 10 лет ГУЛАГа. Сталин распорядился сажать этих калек снова. За ними потянулся поток «детей врагов народа». Снова повторились потоки 37-го года, только теперь стандартом стала новая сталинская «четвертная». Десятка уже ходила в детских сроках. В последние годы жизни Сталина стал намечаться поток евреев, для этого и было затеяно «дело врачей». Но устроить большое еврейское избиение Сталин не успел.