Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
Вахтангов в критике.rtf
Скачиваний:
1
Добавлен:
01.07.2025
Размер:
11.25 Mб
Скачать

13. {469} Борис Пильняк Пушкин и пушкинство Театр. 1922. № 2. 10 окт. С. 41 – 42

Случайно в редакции был разговор о том, что я ни разу не был в балете и всего один раз в Художественном: из Коломны до Художественного театра легче добраться по письмам Чехова, чем в теплушке, — а последние годы были хорошей теплушкой вообще, где во мраке не разберешь ничего толком. На занавесе Художественного театра — по занавесу летела чайка (не случайно это, как известно, и не случайно об этом вспоминаю я), — а в годы революции проектировали занавес в Большом театре перекрасить, новый сделать, революционный: и не случайно, должно быть, его не перекрасили.

Ну, вот. Когда разговор этот был в редакции о том, что я нигде не бывал, — тогда мне предложили сходить в театры, чтоб написал я — так, первые мои впечатления, дикарем. И, стало быть, этот случайный очерк — прежде всего случайный, человека постороннего.

Но не случайным оказалось случайное, то, что я пошел в помещение Художественного театра на «Принцессу Турандот», где совершенно необходимо (как это делается) убрать чайку, чтобы всеми цветами из тряпочек красовалась там — Турандот (Ту‑ран‑дот, вкривь и вкось), — и то, что после «Турандот» первый раз был на балете, на «Дон Кихоте Ламанчском», где на гребешках, как в «Турандот», не играли, где не разговаривали и танцевали все, кроме Дон Кихота, особенно Гельцер602 (как только она либо не улетит, либо не полетит).

Понравилось мне и то, и другое чрезвычайно.

* * *

Моя воля и мысли заняты единственно больше всего Россией и теми мечтами, что нашла революция.

— Я знаю, как вся Россия ушла на вокзалы, чтоб в вшивых теплушках ехать в новую жизнь.

Я знаю этот путь, где ночи, как дни, где дни, как ночи, все спутано, где сладко ночами на обед варить картошку и обидно, что в картошку осыпают вши из рубашек. Я знаю и те костры, что горят ночами по всем дорогам и весям Российской республики, — необыкновенные, прекрасные, красные огни. Я знаю, как трудно читать: при лучине.

Но кроме того — я художник. Быт и романтика — мед мой. Я знаю, чтоб изучить эпохи и действа, не надо изучить все культуры, надо изучить законы (не человечьи, а божьи) по тому принципу, — как надо изучить закон одной березки, чтоб знать закон всех березок (у каждой березки, кроме того, — судьба) — и я знаю одно дерево, очень большое, где стволом, листьями, ветвями, кореньем стали — Толстой, Достоевский, Ломоносов, Гоголь, Тургенев и все, — и знаю, что дерево навсегда скроено — Пушкиным, молодостью, бодростью, радостностью (эти годы, к слову — перекрасят на дереве этом листву, но корни и соки останутся прежние и воскормят и воспоят — немалое). Пушкин как человек, как Александр Сергеевич, как судьба, — и пушкинство как закон — навсегда исчерпываемый. И еще: это дерево изучается памятниками.

1) В Большом театре на «Дон Кихоте» я был с Марией Алексеевной (не княгиней, но хирургом, — а хирурги строги, как княгини). На занавесе мчала богиня. Яруса лож блестели золотом. (После теплушек как светло.) Мы с Марией Алексеевной ели яблоки, антоновку. На сцене все танцевали, кроме Дон Кихота, особенно Гельцер (удивительно, {470} как не упадет)1. И вот потому, что мы едим яблоки, потому что я был с Марией Алексеевной и еще почему-то, показалось, что сейчас не осень, а зима, что это не Москва, а Питер (Санкт-Петербург), — и что это совсем не тридцатые годы двадцатого века, а тридцатые же, но — девятнадцатого, казалось, вот побряцает саблей, как зеркало, Лермонтов и сядет рядом со мной, чтоб княжны Мери глазами, каждый, как пуд, и Пушкина нет только потому, что он в отъезде, в Москве, в Нижегородской, дописывает «Моцарта и Сальери». Ведь на сцене танцевали также, как и сто лет назад, — ведь это своими глазами видел Пушкин. Ведь это Пушкинский памятник. Вот — Лермонтов кого-то сейчас вызовет на дуэль.

И это хорошо, потому что это памятник.

2) В Художественном театре на «Турандот» я был с Лазарем Юрьевичем Шмидтом603.

В антрактах мы ходили курить английский табак, он рассказывал, как в приемной комиссии (что студентов принимает в университет) на вопрос: «что такое Интернационал?» последовал ответ: «песня». Мы говорили о молодежи, о новой России, о революции, о том, что есть, идет кругом нас. Но мы вели разговор, как общественные деятели. Чеховская чайка уплыла, ее заменила «Ту‑ран‑д‑от». Тогда вышли актеры, из которых никому не было больше 28 лет, и стали представляться, — и ни одного имени мне не было известно, кроме одного — Ремизовой, да и то потому, что я хотел все узнать: не родственница ли она учителю моему, у которого я был подмастерьем, — Алексею Михайловичу Ремизову, писателю? Вся пьеса ставилась по принципу — «наоборот». Аплодировать нельзя? — наоборот; при публике одеваться нельзя? — наоборот; где надо говорить патетически — наоборот. Игрались, в сущности, те места, кои драматурги ставят в скобках, — но кроме того вместо скрипок играли на гребенках.

Пушкин — молодость, крепкость, радостность. Пушкин никогда не был старше двадцати восьми лет.

И вот я увидел тогда на «Турандот» — это пушкинство — молодость, крепкость, радостность, никак не старше 28 лет. А в этом «наоборот» я применил — современность подлинную (один из путей ее), ибо ведь все в России сейчас «наоборот». Должно быть, это фокусничество, но это — наше и это путь.

И это хорошо, потому что это сегодня, это сегодняшний, — ни Лермонтов, ни Ломоносов, ни Достоевский — но Пушкин.

* * *

Вот и все, что я хочу сказать. Быть может, я не прав в оценке, ибо — шут его знает: не получается ли этот очерк вроде того, как общественный, — занимается не общественной, а практической медициной, — должно быть, на театральное дело ума, сноровки и копьеломательств положено немало.

Но поскольку я художник, позволю говорить:

— Все это здорово, законно, а стало быть — хорошо.

Пушкин — жив.