- •Раздел 1. Институты и системы в истории и социальной теории
- •30 Раздел 1. Институты и системы в истории и социальной теории
- •Она включает функцию выражения предпочтений и соответственно распределение вероятностей, определенное по всей области этих суждений» [12, р. 133].
- •А д Ковалев. Проблема онтологического статуса... , 47
30 Раздел 1. Институты и системы в истории и социальной теории
ности или ссылки только на принудительные, властные и другие внешние санкции.
Из всех познавательных (в широком смысле) компонентов в струюуре института важнейшими, особенно в наше время, надо считать феномены, охватываемые категорией рациональности. Они и находятся в центре внимания институциональной экономики, теорий рационального выбора и других подобных дисциплин. Индивидуальную рациональность обычно отличают от институциональной. Существуют разные понимания последней, но их объединяет общая методологическая установка, что нельзя оценивать рациональность индивида, изучая его в изоляции, вне институционального сообщества. Институциональная рациональность анализируется по двум главным направлениям.
Во-первых, по проблеме отношения между информационно-познавательными аспектами и внешними поведенческими проявлениями человеческой деятельности, между подлинными убеждениями, предпочтениями и знаниями членов институционального сообщества и их реальным поведением. Это значит, что ни сам индивид, ни кто-то со стороны не в состоянии правильно судить о рациональности данного индивида, оставаясь в пределах одного его мыслительного процесса, не изучая проявления этой рациональности в поведении, затрагивающем других.
Во-вторых, по проблеме взаимозависимости расчетов рациональных стратегий и тактик поведения участниками работающего института. Это значит, что как нельзя судить о рациональности индивида, рассматривая только его убеждения в отрыве от выбора поступков, образующих последовательность его реального поведения, так и сам этот индивид не может знать заранее, опираясь исключительно на какой-то неподвижный, абсолютный смысл, насколько его рассуждение, выработанное в изоляции от других, окажется рациональным в данном институциональном контексте. Как выражается в духе прагматической философии Граф- стайн: «Для институционального реалиста... рациональность не есть какое-то определенное умственное состояние, пребывающее в индивиде А, но скорее некая поведенческая склонность, предрасположенность, чья рациональность зависит от институционального контекста, в котором она раскрывается в действиях» [12, р. 145]. Из этого обсуждения институциональной рациональности можно сделать вывод, что «реалистические» теории институтов по меньшей мере способны лишний раз предостеречь от наивных надежд на какое-то предварительное, рациональное воспитание «правильного поведения» в отрыве от погружения в жизнь, от практики живого общения с окружающими людьми.
С философской точки зрения трактовка институтов как продуктов только умственной работы, чистой рациональности, разумных конвенций и т.п. предполагает, что называется, «идеализм», ибо в этом случае мышление участников конвенциональных соглашений оказывается аналитически предшествующим, первичным по отношению к существованию самих институтов. Это та же «самонадеянная» позиция интеллектуалов, которую Ф. Хайек называл «рационалистическим конструктивизмом». Реалистическая методологическая установка исходит из того, что формы и содержание нашего мышления -это все-таки не первичная конструирующая сила, но продукт эволюции культуры И общества во многом путем подражания бессознательным и случайным находкам («мутациям») в формах поведения и межчеловеческих отношений в лоне существующих институтов. Институты определяют диапазон доступных вовлеченным в них людям альтернатив поведения, границы реалистического, реформаторско-преобразовательного воображения и возможных изменений социума. Так, людям, даже не подозревающим о существовании права и правильных судебных процедур, не может вдруг прийти в голову разом отказаться в пользу этой альтернативы от традиций самосуда, кровной мести и подобных архаических обычаев.
Эта защита тезиса о невозможности полностью отстраненного взгляда и, соответственно, абсолютно технологичного и утилитарного рационального выбора альтернатив поведения вне сложившихся условий жизни лишь на первый взгляд противоречит ранее высказанным суждениям о возрастающем потенциале ускоренных инженерно-технологических нововведений и изменений в социальных институтах по мере развития информационного глобального общества. Ведь и прежде старые эволюционисты XIX в. часто выражали уверенность в грядущем торжестве сознательности и разумной контролируемости социальной эволюции, а она в любом обществе остается непредсказуемым, в целом неповторимым единичным процессом, события которого удается с натяжками упорядочить только post factum. К. Маркс уверенно прогнозировал, что более развитые страны показывают менее развитым образ их собственного будущего, но последствия насильственного внедрения законодательных, политических, образовательных и других заимствований из институтов этих более развитых стран почему-то слишком часто заставляли вспоминать знаменитый афоризм В. С. Черномырдина: «Хотели как лучше, получилось — как всегда».
Конечно, глупо отрицать в наш информационный век всемирную диффузию универсалистских и рационалистических культурных образцов преимущественно западного происхождения: политической и экономической организации, массового образования и т.д. Модной стала идея, что победителями в современном мире становятся те, кто сумел доказать
другим преимущество своего «дискурса», вытеснив чужой. В подтверждение победной экспансии западного дискурса обычно приводят примеры из эмпирических исследований в странах догоняющего развития, показывающие, как сильно «дискурсы развития» в них опираются на западные системы знания, часто до степени маргинализации местных почвенных систем (см., напр., [9]). Многие теоретики глобализации любят говорить о прогрессирующем «высвобождении» [11] социальных отношений из местных контекстов взаимодействия и вообще об отрыве космополитических символических форм культуры от социальной практики в самых разных национальных институциональных контекстах. Так, сравнительные исследования показывают, что системы образования в бывших колониях в гораздо большей мере зависят от образцов постановки массового образования в прежних странах-метрополи- ях и от новых глобальных веяний, чем от реальных потребностей в образовании, заданных уровнем экономического развития.
Ответы на подобные вопросы взаимодействия новых культурных форм, за которыми нет исторической легитимации, с традиционными местными контекстами деятельности, которые таковой обладают, могут дать только длительные исторические наблюдения и конкретные эмпирические исследования, но никак не абстрактная теория институтов. Абстрактно, однако, можно предостеречь от крайностей, с одной стороны, веры в безграничную пластичность и податливость социальных институтов перед напором рациональных технических знаний и новых глобальных смыслов, а с другой - превознесения консерватизма и неизменности традиционных институтов с долгой историей. Можно также попытаться выделить и описать в общих понятиях те элементы в структуре институтов, которые определяют их сопротивляемость рациональным нововведениям и ограничивают свободу действий самых сознательных и просвещенных участников институционального сообщества.
Обуздывающая произвольность действий, вовлеченность людей в сеть отношений институционального сообщества выражается в высокой вероятности реализации ролевых ожиданий, задаваемых ролевой структурой института. Эта структура достаточно инерционна, чтобы даже в кризисные времена не рассыпаться мгновенно и не лишаться всех своих вспомогательных неофициальных связей, удерживающих людей привычными надеждами на стабильность. Поэтому для объяснений прочности институциональных отношений ссылки на привычные рутинные ожидания их участников, на ожидаемые и подтвердившиеся прошлым опытом пре
имущества институционального поведения выглядят проще и очевиднее ссылок на усвоенные и осознанные людьми ценности, успехи научного познания скрытых структур или рационального понимания своих выгод и т.п. Эти факторы, безусловно, действуют, но они уже вторичны.
Эволюционно мыслящие социологи обычно протестуют против злоупотребления экономическими моделями поведения, рационально ориентированного на достижение оптимальных или максимальных результатов. Без внешних влияний, без доступных источников информации и образцов для подражания, без принуждения люди в массе своей довольствуются удовлетворительными, а вовсе не оптимальными результатами, предпочитая «онтологическую безопасность» (термин Гидденса) опасной неизвестности новизны. В доглобалистскую эпоху, в традиционных обществах внеинституциональных альтернатив поведения почти не существовало, поскольку любой выход цз прочной связки родоплеменных институтов означал социальную и, как следствие, физическую смерть. В свете этих знаний о традиционных обществах кажутся сомнительными идущие от А. Смита объяснения возникновения и всемирного распространения такой институциональной системы экономического поведения как рынок (условием существования которого являются непрерывные структурные обновления и перестройки, а также наличие критической массы людей с быстрыми реакциями на изменения среды деятельности и способностями к предвидению и рациональному расчету вероятных реакций других участников рынка) по модели «естественной» эволюции на основе врожденной и универсальной склонности людей к обмену и поискам личной выгоды и благополучия. Историк К. По- ланьи в своей знаменитой книге «Великая трансформация» убедительно показал, что, напротив, трудно подыскать пример более «противоестественного» института, чем рынок, для утверждения которого в странах- первопроходцах понадобились искусственное законодательство и внеэкономическое вмешательство государства, долгое принудительное трудовое воспитание населения голодом, политическим насилием и т.п. (см. [7, с. 287-297]). Доводы в пользу такой точки зрения можно почерпнуть и у К. Маркса.
Возможности подобной ускоренной перестройки, рационального проектирования и реформирования традиционных институтов, и гораздо более мирными средствами, несомненно, растут с ходом времени. Но показателем успешности всякой реформы да и революции, в конце концов, оказывается то, что их сознательно навязываемые новации сами становятся частью какого-нибудь старого института или образуют новый институт. А определяющий функциональный признак институтов, по учению немецкого философского антрополога А. Гелена [10], состоит в том, что они разгружают людей от бремени постоянного сознательного
контроля за своими повседневными взаимодействиями, и тем самым облегчают им трудную задачу поддержания многосложной и продуктивной социальной организации. Стержневая идея института - в признании существования столь сложных взаимозависимостей действий и поведения, что производящие и участвующие в них люди не в состоянии их обозревать, произвольно конструировать и контролировать. По Гелену, институты избавляют человека не только от необходимости сознательного планирования своего поведения для удовлетворения потребностей, но и от личного осознания этих потребностей. Последние тоже формируются институтами, которые становятся частью сознания и воли индивидов. Создается парадоксальное положение: чем больше институты разгружают человеческое сознание, обеспечивая бессознательное, «фоновое», исполнение первичных жизненных потребностей, тем больше возможностей открывается для оторванной от жизни спекулятивной рефлексии, которая начинает восприниматься как истинный смысл жизни, позволяющий освободиться из-под гнета институтов.
Эти размышления Гелена несомненно предвосхищают идеи позднейших социологов-глобалистов об отрыве символических форм культуры от конкретных контекстов социальной практики, хотя в объяснениях он старомодно отсылает к человеческой природе, а не к процессам глобализации. Из тех же рассуждений можно почерпнуть и развить мысль о неоднородности институционального сообщества по критерию рациональности отношения к неизбежным для его участников ограничениям свободы поведения. Как и полагается консерватору, Гелен в первую очередь выделял и обличал слой беспочвенной и безответственной гуманитарной интеллигенции, слабо встроенной в общество, не связанной настоящим делом и исследованиями с серьезной наукой, промышленностью, правительством и т.д., но позволяющей себе «спиритуалистическую» и утопическую критику всех общественных институтов, отправляясь от поверхностного знания «общих принципов», полученного из вторых и третьих рук. Но ведь в обществе можно найти и рационалистов иного типа, которые располагают информацией «из первых рук», лучше других знают и понимают правила институционального поведения и соответственно лучше приспосабливаются к ним: одни, чтобы со знанием дела достичь в этих рамках оптимальных для себя и общества результатов, другие, чтобы извлечь максимум выгод для себя. И, наконец, есть большинство, которое вообще не думает ни о каких правилах, не размышляет об основаниях собственных предпочтений и выбора поступков, просто реагирует на поведение ближних в локальных ситуациях - и, тем не менее, воспроизводит институциональные формы отношений и поведения. Оговоримся, что частью своего существа к этому «большинству» принадлежат и самые завзятые рационалисты, ибо все люди действуют внутри сети институциональных отношений и внешняя, отстраненная, чисто умственная мотивация деятельности вряд ли возможна. Институты спо
собны заменять индивидуальный ум.
Раньше мы уже говорили, что практическая, навязываемая институтами рациональность часто не совпадает с переживаниями внутренней индивидуальной рациональности участниками института, которые могут иметь, а могут и не иметь осознанных мнении о нем. Рациональность действующего участника института определяется не частной автономной программой, но зависит от ситуации. Практическая рациональность - один из важнейших факторов воспроизводства института. Ее надо рассматривать как процесс принятия решений, выбора институциональных и внеинституциональных альтернатив поведения, и неотъемлемой частью этого рационального процесса оказывается некое исходное, предшествующее рациональным рассуждениям смутное восприятие и отношение к окружающему миру, которое, за неимением лучшего термина, можно назвать идеологией.
Здесь имеется в виду не «научная идеология» марксистов-догматиков и не «логика идеи» в смысле Ханны Арендт, когда из единственной идеи- посылки дедуктивно объясняют ход исторического процесса и что угодно, а нечто более скромное, промежуточное между бездумностью чисто рефлекторного (и значит нерефлексивного) поведения и осознанными убеждениями и рациональными расчетами, нацеленными на достижение точно определенных результатов в рамках сознательно выстроенных договорных отношений. Такая идеология помогает предварительно сориентироваться и сделать первичный выбор в условиях острого дефицита информации. Выдающийся экономист и историк хозяйства Д. Норт подразумевает под идеологией «субъективные представления (модели, теории), которые имеются у всех людей для объяснения окружающего мира» [17, р. 23]. Норт относит эти представления на счет ограниченности познавательных способностей людей. Графстайн, напротив, и на наш взгляд более верно, не ждет «конца идеологий» в какой-то совершенной неидеологической системе категорий и считает идеологии полностью совместимыми с рациональностью. В упрощенном определении идеологии он учитывает три момента: «1. Она и некое множество категорий, расчленяющих какую-то часть воспринимаемого индивидом мира. 2. Она и множество мнений или суждений, построенных из этих категорий.