Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
peppershtein_mifogennaya_lyubov_kast_tom_2.doc
Скачиваний:
10
Добавлен:
10.09.2019
Размер:
2.48 Mб
Скачать

Глава 2. Четверги у Радужневицких

и ландыш, и вода…

В каждом городе, как известно, имеются небольшие, замкнутые в себе кружки, а также квартиры, где собирается из года в год компания людей интеллигентных, привыкших друг к другу и к своей обстановке. Встречаются раз в неделю, по определенным дням.

В Царицыне, еще в двадцатые годы, существовал среди прочих кружок Радужневицких. У них собирались по четвергам, на втором этаже дома номер четыре по Малой Брюхановской улице.

Основан кружок был Полиной Андреевной Радужневицкой, в замужестве Леонидовой. После ее смерти от тифа в 1922 году дело было продолжено ее младшим братом Кириллом Андреевичем Радужневицким, а также двоюродным братом Андреем Васильевичем Радужневицким, который в 1927 году переселился в Царицын из Невеля.

Поначалу кружок считал себя литературно‑филологическим. Как Полина Андреевна, так и Кирилл Андреевич окончили университет как филологи‑германисты. К концу двадцатых годов Кирилл Андреевич сделался страстным почитателем Рильке. Регулярно, по четвергам, особенно в ненастную погоду, Кирилл Андреевич (или, как его звали друзья, Кира) устраивал чтения из этого поэта. Читал оригиналы по‑немецки, а затем свои собственные русские переводы.

Однако постепенно среди членов кружка все большее влияние приобретал Андрей Васильевич Радужневицкий по прозвищу Джерри.

Он не был филологом. Когда‑то учился в Москве на юриста, но бросил. Иностранные языки ему давались плохо, а те, что он знал в детстве – позабыл. Он слыл, можно так сказать, оригиналом. В ранней молодости почему‑то страдал запоями, но потом перестал пить и к спиртному никогда не притрагивался. Несмотря на воздержанный образ жизни, вскоре он совершенно сошел с ума и его поместили в психиатрическую клинику, но уже через два месяца он выписался здоровым. Безумие его, собственно, состояло в том, что он сбрасывал с себя всю одежду и погружался в воду, утверждая, что у него «сохнет кожа», что пребывание «на суше» для него невыносимо. Потребность в погружении в воду возникла столь резко, что Джерри, если под рукой не оказывалось в момент приступа наполненной ванны или большой кадушки, выбегал из дома и стремглав бежал в сторону Волги, на ходу раздеваясь. Поскольку домик, где жили Радужневицкие, находился далеко от реки, часто он не успевал добежать и падал с криком вожделения в первую попавшуюся лужу. В городе его поэтому прозвали «радужневицкая свинья».

Лечил его психиатр Сергей Сергеевич Литвинов. Причем – как он утверждал – не применял никаких средств: ни лекарств, ни процедур. По словам Литвинова, он вылечил Андрея Васильевича исключительно «разговорами». Этот случай успешного лечения даже снискал молодому психиатру некоторую славу, но Литвинова вскоре арестовали. Потом его, правда, освободили, но после этого он оставил психиатрию.

Сергей Литвинов стал одним из первых «адептов» Джерри Радужневицкого. Обычно бывает так: если уж врач вылечил душевнобольного, то этот врач навсегда остается для своего бывшего пациента чем‑то вроде высочайшего авторитета. На сей раз случилось наоборот: Джерри полностью подчинил Литвинова своему влиянию.

Окончательно Джерри «воцарился» в кружке после ареста Кирилла Андреевича. Вскоре семье сообщили, что Кирилл Андреевич Радужневицкий расстрелян по обвинению в шпионаже в пользу Германии. Это мрачное событие совпало со свадьбой Андрея Васильевича: Джерри неожиданно женился на женщине необычайной красоты, Татьяне Павловне Петровой. По национальности Татьяна Павловна была цыганкой.

Все члены кружка ждали арестов, что называется, «сушили сухари». К тому времени их оставалось девять человек (во времена Полины Андреевны у нее по четвергам собиралось человек двадцать). Никто не сомневался, что после расстрела Киры ОГПУ будет «шить дело» о шпионской организации. Те члены кружка, кто сохранял благоразумие, перестали встречаться у Радужневицких по четвергам. Объясняли это, с одной стороны, соображениями осторожности, к тому же говорили, что кружок деградировал.

От прежней филологической атмосферы теперь действительно не осталось и следа. Зато появилось нечто новенькое.

Таня Радужневицкая, жена Джерри, привлекла в кружок совсем молодых людей из рабочего клуба, где она работала секретарем комсомольской организации. По четвергам теперь ходили гулять большими компаниями, под вечер пели песни, жгли костры, танцевали на лужайках и дома, под патефон. Летом с хохотом и визгами купались в Волге. Часто устраивали далекие прогулки с пикниками, с песнями. В общем, неожиданно стало весело.

Старые члены кружка недоуменно пожимали плечами, говорили о «пире во время чумы» и все ждали арестов. Но, как ни странно, никого из них так и не арестовали.

Между тем старого Царицына уже не существовало. Возник новый город – Сталинград. Строились новые дома, старые разрушались. Но домик на Малой Брюхановской уцелел.

В первые дни войны Джерри Радужневицкий пытался записаться в армию, чтобы уйти на фронт, но ему было отказано: в бумагах сохранились свидетельства о его умопомешательстве. Он остался в Сталинграде, поступил работать на оборонное предприятие. Свою жену с маленьким ребенком отправил к родственникам, в Ташкент.

Как‑то раз, когда немецкие войска уже замкнули страшное кольцо вокруг Сталинграда, Андрей Васильевич сидел один в своей квартире. За окнами темнел мрачный вечер. Только что закончилась бомбежка. Джерри вдруг вспомнил, что сегодня – четверг. По традиции он затеплил свечу и поставил ее в центр круглого стола, застеленного красной бархатной скатертью. На старой потертой скатерти отпечаталось множество кружочков от чайных чашек.

– Кружочки, кружочки… Эх, кружочки вы мои! – вздохнул Джерри.

Сколько веселых четвергов оставило тут свой скромный след! Как будто кто‑то баловался с циркулем… Кружки. Окружности. Пересекающиеся нимбы. От недоедания у Андрея Васильевича слегка кружилась голова. Хотелось курить. Курева не было уже несколько дней. Чтобы развлечь себя, он потянулся к альбому с фотографиями.

Вот он, в белом парусиновом костюме, в лакированных туфлях, бойко танцует фокстрот со стройной Эммой Губер. Джерри страстно любил танцевать. Как некогда Андрей Белый в Берлине, он отплясывал исступленно, легко впадая в экстаз, на ходу выдумывая новые движения, новые па, синкопы, прыжки, выкрутасы, извивы, притопы, прихлопы, развороты и прочее. Обладая недюжинной физической силой, он легко поднимал партнершу за талию, перебрасывал ее через себя, ловил, вращал ею в воздухе, как шпагой.

Вот Танечка, еще девятнадцатилетняя, поет цыганскую песню под гитару. Горящие глаза как черные жемчужины… На смуглом плече – тень от самовара.

Вот снимки, сделанные на реке. Блестящий край лодки, мокрые тела плывущих за лодкой. Весло. Чье‑то смеющееся лицо с зажмуренными глазами. Чья‑то обритая наголо макушка. И рядом – другая макушка, прикрытая тюбетейкой.

А вот старая фотография. Члены кружка. В немного напряженных позах сидят и стоят вокруг стола – вот этого самого стола, в этой же самой комнате. И на столе – свеча. Полина Андреевна, полная, седоватая, в светлой шали на плечах в левой руке держит приоткрытую книгу: Вольфрам фон Эшенбах. Лейпцигское издание 1850 года. За ее спиной – Кира и Джерри, стоят, оба в полосатых костюмах. Кира держит в руке трость и перчатки. Смотрит внимательно, настороженно. Светлые усы, бородка. Вокруг – остальные. Шеботарев, сестры Ралдугины, Гневин, Левантович, Дрожжин, Никитников, Радный, Гоберг, Соня и Володя Кунины, Янтарев‑Святский, Мариночка Дубишина, Орлов, Чинаев, Литвинов. Сидят: профессор Коневский и Артур Альбертович Фревельт, старый романо‑германист по прозвищу Дверь.

Чинаев и Володя Кунин – в белогвардейских мундирах. Небезопасная фотография. Более здравомыслящий человек давно бы уничтожил ее. Но…

«Нам ли испытывать страх?» – усмехается Джерри. Он переворачивает последнюю страницу альбома и смотрит на магическую формулу, начертанную на синем картоне его рукой. Сложный, аккуратно выполненный рисунок. Множество линий, и каждая знает свое место. Ошибок тут позволить себе нельзя. Нельзя.

Он прикасается к схеме кончиками пальцев. Пальцы огрубели за время работы на фабрике. Но кожа все еще ощущает привычное, волнующее покалывание, как будто по линиям схемы, как по микроскопическим траншеям, пробегают крошечные ежи и дикобразы.

Внезапно в дверь постучали.

Джерри даже не вздрогнул. Он повернул к дверям свое исхудалое, но все еще залихватское лицо.

– Извольте войти, кто бы там ни был.

Вошли двое. В полутемной комнате они казались просто случайными прохожими, одетыми в обычное тусклое тряпье военного времени.

– Здравствуйте, – сипло промолвил один. Другой молчал.

– С кем имею честь? – Джерри поднялся с места. Один из вошедших сделал шаг к столу, одновременно откинув тяжелый брезентовый капюшон. Джерри вскрикнул.

– Кира? Живой?!

– Это я, Андрей. Как видишь, живой.

Двоюродные братья Радужневицкие обнялись.

– Значит, сообщение о твоем расстреле…

– Это был фальшачок, братишка. Мусорские враки.

Кира криво улыбнулся. Блеснула золотая фикса. Одним движением Кирилл Андреевич сбросил в кресло тяжелый от грязи и влаги бесформенный плащ, сшитый из военного брезента. Остался в солдатской гимнастерке, поверх которой надет был добротный, двубортный пиджак. Черные галифе. Хорошие офицерские сапоги. Исчезли: бородка, усы, пенсне. Вообще с первого взгляда было видно, что Кира сильно изменился. Джерри, прищурившись, внимательно рассматривал кузена. По правой щеке у того прошел глубокий, сложный шрам.

– А, это друзья расписались. Чтоб не забывал, – усмехнулся Кирилл Андреевич своей новой, кривой улыбкой.

– Ты сидел? – спросил Джерри.

– Вообще‑то я не один. Мы тут с корешем шли мимо. Решили: заглянем на чаек. Сегодня же как‑никак четверг. Наши‑то соберутся?

– Какие, на хуй, наши?! – не выдержал Джерри. – Ты что, Кира, в тюрьме ума лишился? Сейчас война. Город блокирован. Немцы в сорока километрах. Улицы… Патрули всюду. Как вы прошли‑то?

– Значит, не придут, – равнодушно проронил Кирилл Андреевич, садясь, – Жаль. А то я новый перевод подготовил. Из Рильке. Его поздняя вещь. Малоизвестная. Ну, ничего, прочту вам двоим. Двое – уже публика. Кстати, познакомьтесь: Мохоедов Иннокентий Тихонович, вор‑рецидивист. Кличка – Уебище. Руки ему не подавай, – быстро добавил он. – Не принято. «Не по понятиям» – как блатные говорят. Вы с ним люди из разных каст. Он вор, а ты, стало быть, фраер.

Вор, сияя широкой, благодушной улыбкой, присел за стол.

– Кто же из нас «неприкасаемый»? – спросил Джерри, разглядывая вора.

– А это как посмотреть, – сказал Кира. – На зоне он – уважаемая персона, а ты был бы никто. Но в других мирах… В других мирах, ты – клад, а он – мышь полевая. Поэтому вы нужны друг другу.

– Не усматриваю особой нужды, – заметил Джерри. – Однако кто же ты сам? К какой касте принадлежишь нынче?

– Я… Это долгий разговор. Впрочем, разговляйтесь. – Кирилл Андреевич вынул из внутреннего кармана пиджака флягу со спиртом.

– Я не пью. Ты же знаешь.

– Сейчас можно, Джерри. Сейчас можно.

Кира устремил на двоюродного брата взгляд своих немного раскосых глаз. На мгновение Джерри увидел перед собой прежнего Киру: проникновенного, интеллигентного, сдержанного. Но уже в следующее мгновение странная сила просочилась из его глаз, сила, напоминающая холодный и простой ветер, дующий в предгорьях. Под влиянием этого ветра Джерри пригубил из фляги. Много лет он не прикасался к спиртному. И вот снова почувствовал вкус «огненной воды». Отпив, передал флягу Мохоедову.

– Ты спрашиваешь, к какой касте принадлежу я, – промолвил Кира после того, как фляга вернулась к нему. – Неужели ты ничего не слышал обо мне за все эти годы?

– Нам сообщили, ты расстрелян как германский агент.

– Ты ничего не слыхал про «сталинградский четверг»?

– О чем ты?

– Нуда, откуда тебе знать… Фраера не знают обо мне. А вот по зонам, по тюрьмам, по бандитским малинам – все слышали о Четверге. О Четверге из Сталинграда. А кто еще прибавляет – Чистый. А другие еще говорят – Кровавый. Что, Уебище, слышал ты о Четверге? – Кира Радужневицкий резко повернулся к Мохоедову.

– Как не слышать. Слыхали о вашем сиятельстве. – Уебище с какой‑то странной, подобострастно‑издевательской улыбкой вскочил с места и, изогнувшись, как крепостной, поцеловал Кирилла Андреевича в плечо.

Кирилл Андреевич достал оловянный портсигар, оттуда – папиросу. Закурил, никому не предлагая. Помолчал. Затем снова заговорил:

– В тридцать четвертом году, после того, как меня арестовали, следователи измывались надо мной. Били. Били почти каждый день. Морили голодом. Потом стали давать только соленую рыбу, а воды не давали. На столе у следователя стоял графин. Он наливал воду в стакан. Медленно пил большими, щедрыми глотками. Я тоже мог бы выпить стаканчик. Граненый такой. До него было рукой подать. Но для этого я должен был заложить всех вас. Тебя, Дрожжина, Дубишину, Ралдугиных, Гневина, Радного… Всех. Они шили дело о контрреволюционной организации. Название даже придумали: «Сталинградский четверг». Мне предлагали жизнь. Мне предлагали комфортабельную ссылку. Мне предлагали снисходительное прощение от лица великодушной советской власти. Прощение за преступления, которых я не совершал. Прощение в обмен на предательство! Не на того напали, шакалята! Они еще не знают, что такое русский интеллигент! Некоторые уже узнали… Узнали, но никому не расскажут. Не расскажут…

Кира, словно притомившись, прикрыл глаза. Его блаженная кривая улыбка с золотой искрой в углу рта в совокупности с ветвящимся шрамом образовали, как показалось Джерри, нечто вроде вензеля, начертанного на лице.

– Они решили сломить меня с помощью уголовников. Меня поместили в камеру, где было человек двадцать самых отпетых… Но это дело было плохо подготовлено. Тут они ошиблись. Ошиблись, милые. Обшибнулись… Вспыхнула во мне радужневицкая кровь. Не бывать тому, чтобы волжский столбовой дворянин пресмыкался перед отбившейся от рук челядью! Мы ведь дворянство еще при Елизавете Петровне получили. А до того наш род был род разбойный. Погуляли наши с тобой предки по Волге‑матушке, от Москвы до самого Каспия, фыркая кривым ножиком. Там, в камере, был один человек – Леший по прозвищу. Большой человек. Пахан. Мы с ним сразу сошлись. Скорефанились. С ним было еще четверо его людей. У них уже сготовился план побега. Ребята подобрались опытные, тертые. Я был принят за своего. И все получилось. Ушли с ветерком. За собой в камере оставили все чисто. Прибраться же надо перед уходом? Пятнадцать человек кумовских сук и несколько часовых – как гусята на прилавке. Пикнуть никто не успел. Первый раз я тогда… Обагрил, так сказать. Ручата свои обмакнул. А потом стал убивать, как семечки лузгать. Убивал только сотрудников ОГЭПЭУ, ЭНКАВЕДЕ или как там еще эта контора называется. Выслежу – и нет никого! Никогошеньки. До другого блатного дела я не унизился никогда. А это дело святое, благородное. Доебались до тихого интеллигентного человека – извольте собирать урожай. Хотели «Сталинградский Четверг» – вот вам, господа‑товарищи, «Сталинградский Четверг»! Только не филологический, блядь, кружок! И не контрреволюционная, блядь, организация. А неуловимая банда!

А действуем мы только по четвергам. Это уж я так… По старой привычке. На память о наших посиделках. Много их на моем счету – славных сотрудников блистательных органов. Костров, Ерошкин, Гуревич, Весман, Кандауров, Глоб, Казанбеков, Чирин, Федорычев… А уж когда я убил собственноручно Отто Людерса, знаменитого Отто Людерса из казанского ОГЭПЭУ, тут уж обо мне услышал весь блатной мир. Воровские короли Ростова и Одессы выказали мне свое уважение. Да… Помнишь, Джерри, книжку Честертона «Человек, который был Четвергом»? А я вот – нечеловек, который был Четвергом. А впрочем, все это – дела минувших дней. Погулял – и хватит. Вскоре я понял, что делаю лишнюю работу. Они сами убивают своих. Регулярно освежают кадры. Хуй с ними. Сейчас более важная задача на носу – с немчурой разобраться. Я ведь – германист. Так что это мой прямой долг. Прямая обязанность. Надеюсь, скоро некоторые немецкие офицеры и генералы будут иметь счастье узнать, что такое «Сталинградский Четверг», что означает перо в руках интеллигентного человека.

Ну ладно… Я увлекся рассказом, а ведь обещал прочесть вам новый перевод из Рильке.

Кирилл Андреевич достал из кармана небольшой блокнот в темно‑синем сафьяновом переплете.

– Оригинал читать не буду. Здесь и так скоро зазвучит немецкая речь. Вот перевод. Я долго работал над ним.

…И ландыш, и вода…

Посвящается

Лу фон Андреас‑Саломе

Ни чаща сока смокв, ни блюдо волчьих ягод

Не смогут взмах руки отяготить,

Когда мечом делю твои угодья,

Их рассекая надвое…

Клянусь:

Не для того, чтоб умыкнуть поболе

Дров, ягод, волчьих шуб и меда,

Но чтоб владенья наши ближе к морю

Переместить. Чтоб темной и соленой

Водой наполнилась расщелина меж нами

И если скажешь: «Смерть», то я отвечу: «Море».

Свечной огонек дрогнул и погас. Свеча догорела. Это совпало с тем мгновением, когда голос читавшего стихотворение умолк. Наступила тишина. В темноте и тишине трое неподвижно сидели вокруг круглого стола. Пауза длилась минут пять, не больше.

Наконец Джерри во тьме кашлянул и беспечно закинул ногу на ногу, так что слегка хрустнуло колено. Тут же по другую сторону стола вспыхнула зажигалка‑гильза, осветив незнакомое лицо с папиросой. Там, где только что сидел вор‑рецидивист, теперь прикуривал папиросу совершенно другой человек, с обычным, ничем не примечательным лицом. Потом зажигалка осветила еще одно лицо, не имеющее ничего общего с обликом Киры Радужневицкого. Это высветилось лицо старика – худое, высохшее, равнодушное, похожее на пустую кость. Зажигалка потухла, только огоньки двух папирос тлели в темноте.

– Вы кто такие? – спросил Джерри.

Ответил тот, что помоложе:

– Я Володька Дунаев. Я веду войну против блядской нежити, которая как гнилое говно выдавливается на нашу землю, а перед собой гонит стада озверелых кюхельбеккеров. Ты что думаешь – озверелые кюхельбеккеры сюда сами прут? Ни хуя подобного – их гнилое говно в спину толкает. Они идут, да и вместе с техникой, а за их спиной гнилое говно все сплошным блином покрывает – все наше, родное, все станции да полустаночки! Эх, стою на полустаночке в коротком полушалочке! Как тебя там… эй… Джерри, что ли? Странное имя у тебя. Ты что – американец? Союзник, что ли? Ну давай, союзничек, выпьем.

Дунаев поднялся с флягой в руке и провозгласил тост:

– За открытие Второго фронта!

Честно говоря, он был уже изрядно пьян. Они с Бессмертным глотнули спирту еще перед тем, как войти в эту старую, деревянную комнату. На Бессмертного алкоголь никак не действовал, он его пил как воду. А Дунаев… Дунаев иногда сильно пьянел с первого же глотка.

– Мне нельзя пить, – еле слышно сказал Джерри. – У меня… психиатрия… Аномальная реакция на алкоголь. Мне запретили врачи. К тому же я сегодня ничего не ел. Дайте закурить.

– Можно и закурить. Но сначала надо выпить. Этот спирт атаман Холеный настаивал на травах.. Зверобой, чабрец… В общем, сам знаешь, как травы называются. Выпей, милок, глоточек, а потом и закуришь. – Дунаев ласково протянул Радужневицкому флягу. Тот принял ее словно бы онемевшей рукой. Однако стоило ему поднести флягу ко рту, Дунаев подскочил к нему, сильно схватил за волосы и, запрокинув Радужневицкому голову назад, другой рукой вылил все содержимое фляги ему в рот.

Глаза Джерри вылезли из орбит, он вскочил, схватившись за горло, словно его полоснули бритвой, и так и застыл, покачиваясь.

– Грубо работаешь, Дунаев, – поморщился в темноте Бессмертный. – Чувствуется поручицкая школа. Тот так и остался, в сущности, офицеришкой. Так и несет от него казармой. А от тебя – партактивом.

– Зато от некоторых сильно несет дурдомом, – огрызнулся Дунаев. – Ничаво. Мы все здесь не сахарные. Мы войну воюем, а не друг к другу принюхиваемся. Принюхиваться после войны будем. Вот тогда со всеми разберемся – чем от кого несет.

– Это ты верно сказал – после войны разберемся, – равнодушно сказал Бессмертный и встал. Он подошел к окну, отодрал кусок светомаскировки. – Гроза, кажется, собирается.

– Это не гроза. Это немецкие бомбардировщики идут. Ишь гул какой – аж все трясется.

Но сразу же Дунаев понял, что этот тяжкий низкий гул, от которого в комнате действительно все тряслось, исходит не от немецких бомбардировщиков, а из тела Джерри Радужневицкого.

Лицо Джерри оделось легким светом. Глаза вытаращились, рот широко раскрылся. Язык мелко трепетал, как жало змеи. Гул поднимался из самой глубины его тела, заставляя все вокруг вибрировать. У Дунаева заломило в ушах.

– Ты чего, родной?! – испуганно заорал он. – Что ты?

Вместе с гулом, как это ни странно, пробивалась кусками какая‑то горячая танцевальная музыка, кажется латиноамериканская. Джерри плавно развернулся вокруг своей оси, подняв одну ногу и согнув ее в колене. Затем сорвался с места и начал безумно носиться по комнате, сшибая предметы, одновременно срывая с себя одежду и с дикой силой разрывая ее на куски. Вскоре он был уже совершенно наг. Его странное белое тело казалось толстым, почти безволосым, если не считать спиралеобразных завитков на груди.

– АЙДА НА ВОЛГУ КУПАТЬСЯ! – пронесся по комнате его второй голос – сногсшибательный, сочный, нюансированный бас, способный поспорить с басом Шаляпина. В ту же секунду он с такой мощью ударил ладонью по стене, что образовалась пятиконечная вмятина. Джерри понесся по комнате в виртуозном залихватском танце.

– Ишь как тебя протырило!!! – восторженно заверещал Дунаев. – Воин, Воин рождается!!! – И он пошел тяжело отбивать «казачка», вертясь, ухая, выбрасывая ноги в сапогах, топая и еле‑еле поспевая за белыми сверкающими пятками Джерри, которые, казалось, порхали в воздухе и отшлепывали по полу, как обезумевшие оладушки.

Чем‑то Джерри напоминал сейчас Дунаеву мехового танцующего короля из сновидения, привидевшегося перед битвой за Москву. Только Джерри был голый, без меха, но он так же самозабвенно отдавался танцу, швыряя в его стремнины свое огромное тело на пружинистых узких ногах.

– КУПАТЬСЯ!!! – снова проревел Джерри и выломился в дверь. Дунаев и Бессмертный последовали за ним. И вот они уже стояли в истерзанном маленьком саду, примыкавшем к дому Радужневицких. На заброшенных грядках лежали грабли. Одним движением Джерри подхватил их с земли, словно зачерпнул из колодца воды, и стал со свистом вращать граблями над головой, выписывая в воздухе восьмерки, шары, восьмиконечные звезды, эллипсы… Лицо, на котором всполохом лежала сверкающая печать бешеной свободы, он запрокинул к ночным, грозовым небесам. Зарницы освещали его глаза, полные нечеловеческой любовью до краев.

В эти минуты Дунаев смотрел на него со смесью благоговения и родственной нежности. Он понимал, что вот таким – безудержным, бешеным, новорожденным – совсем недавно был и он сам, когда впервые почувствовал себя воином.

– МАМА! – вдруг заорал Джерри, глядя в небо. – МАМА! ДАВАЙ КУПАТЬСЯ!

Небо откликнулось отвесным, сплошным ливнем – таким же безудержным и диким, каким был сейчас Джерри.

Джерри закружился в потоках дождя, оглушительно крича от наслаждения и время от времени восклицая:

– ЦАРЮ! ЦАРЮ! ГРОЗНЫЙ ЦАРЬ ПОЕТ И ВЕСЕЛИТИСЯ! ВЕСЕЛИТИСЯ ЦАРЮ НА РУСИ!

Затем он остановился и, словно впервые заметив Дунаева и Бессмертного, простодушно предложил:

– Ребята, давайте‑ка на Волгу! Чего тут сохнуть? Искупнемся!

– До Волги далековато отсюда, – спокойно ответил Бессмертный. – Пока добежите, вас пристрелят как свинью, Андрей Васильевич. А отчего вам прямо в туче не искупаться? – Бессмертный указал пальцем в небо.

– Верно! – заорал Джерри. Он снова уставился в небо, затем оттолкнулся от земли пяткой и легко сиганул вверх, прорубая себе в воздухе невидимую тропу веселыми ударами граблей. Взлетели, немного поотстав, и Бессмертный с Дунаевым.