- •1. Противостояние
- •14 Риторика и истоки европейской литературной традиции
- •16 Риторика и истоки европейской литературной традиции
- •18 Риторика и истоки европейской литературной традиции
- •20 Риторика и истоки европейской, литературной традиции
- •22 Риторика и истоки европейской литературной традиции
- •24 Риторика и истоки европейской литературной традиции
- •26 Риторика и истоки европейской литературной традиции
- •28 Риторика и истоки европейской литературной традиции
- •30 Риторика и истоки европейской литературной традиции
- •32 Риторика и истоки европейской литературной традиции
- •34 Риторика и истоки европейской литературной традиции
- •36 Риторика и истоки европейской литературной традиции
- •38 Риторика и истоки европейской литературной традиции
- •42 Риторика и истоки европейской литературной традиции
- •44 Риторика и истоки европейской литературной традиции
- •46 Риторика и истоки европейской литературной традиции
- •48 Риторика и истоки европейской литературной традиции
- •50 Риторика и истоки европейской литературной традиции
- •52 Риторика и истоки европейской литературной традиции
- •54 Риторика и истоки европейской литературной традиции
- •56 Риторика и истоки европейской литературной традиции
- •58 Риторика и истоки европейской литературной традиции
- •Примечания
- •(«Илиада», II, 477—479; пер. Н. И. Гнедича).
- •107 Предмет, обозначенный столь высокопарным выражением, — пастушеская палка.
34 Риторика и истоки европейской литературной традиции
«баловство», как греховное злоупотребление инструментом слова. Для греческой литературы способность состязаться с пластическими искусствами62 («скульптурничать», как выразился бы О. Мандельштам) есть одна из драгоценнейших ее привилегий.
Как обстоит дело с описаниями в Библии? Легче всего было бы указать на почти полное отсутствие в ней таких «экфрасисов», введение которых не было бы обусловлено чисто утилитарными нуждами повествования или культового предписания (каковы описания Ковчега Завета, Соломонова храма и т. п.). Действительно, те несколько слов, которые «I Книга Царств» посвящает внешности Давида («...и был он рыжеволос, красив и приятен на вид», см. гл. 16, ст. 12) — единственное подобие литературного портрета, которое мы находим во всей ветхозаветной литературе. Когда евангелисты не позволяют себе сказать ни единого слова о внешнем облике Иисуса, они пребывают всецело внутри библейской традиции и вступают в самый резкий конфликт с канонами греко-римского биографизма63. Но дело не только в этом. Как раз тогда, когда ветхозаветная поэзия дает действительно яркое описание, оно в своих глубинных эстетических основах оказывается полной противоположностью античного «экфрасиса». Вспомним хотя бы прославленные места из «Песни песней» (характерные, кстати сказать, для всей ближневосточной эротики в целом64): «Шея твоя, как башня Давидова, воздвигнутая для оружий; тысяча щитов висит на ней — все щиты ратников; два сосца твои, как двойни юной серны, что пасутся между лилиями... Кудри его — виноградные ветви, черны как ворон; глаза его, как голуби у потоков вод... Пуп твой — круглая чаша, где не иссякает благоуханное вино; живот твой — ворох пшеницы, окруженный лилиями <...> Подумал я: влез бы я на пальму, ухватился бы за ветви ее, — и сосцы твои были бы вместо кистей винограда, и запах от ноздрей твоих, как от яблок...» (гл. 4, ст. 4—5; гл. 5, ст. 11 — 12; гл. 7, ст. 3 и 9). В этом мире стан красавицы не просто «подобен» пальме, но одновременно есть ствол пальмы, по которому можно лезть вверх, а сосцы ее груди неразличимо перепутались с виноградными гроздьями. Пусть кто хочет попробует наглядно представить себе каждого из славословимых партнеров сакрального брака, вычитать из стихов «Песни песней» пластическую характеристику, наглядную «кар-
Греческая «литература» и ближневосточная «словесность» 35
тинку»66; ему придется испытать полную безнадежность этого предприятия. Слова древнееврейского поэта дают не замкнутую пластику, а разомкнутую динамику, не форму, а порыв, не расчлененность, а слиянность, не изображение, а выражение, не четкую картину, а проникновенную интонацию. Иначе говоря, это радикальное отрицание греческой поэтики экфрасиса66. Для сравнения вспомним, что и Гомер однажды работал с этими же самыми извечно средиземноморскими мотивами «священного брака» (&&&;&&&), животворящего мир трав и цветов; но что он сделал из этих мотивов!
...Рек, и в объятия сильные Зевс заключает супругу. Быстро под ними земля возрастила цветущие травы, Лотос росистый, сафран и цветы гиакинфы густые, Гибкие, кои богов от земли высоко поднимали. Там опочили они, и одел почивающих облак Пышный, златой, из которого светлая капала влага...
(«Илиада», XIV, 346—351; пер. Н. И. Гнедича)
Здесь все дано «ясно», «пластично» и «образно»: лотос и гиакинфы уже не слиты с ликами и плотью божественной четы, они расцветают не на главе Зевса и не на груди Геры, но вокруг их ложа, оказываясь всего-навсего аксессуарами и атрибутами, обстановочной декорацией действия. Чтобы представить мистерию соития богов с полной ясностью и четкостью, пришлось отделить его от той самой вселенской жизни, которую оно должно символизировать. Именно поэтому рисуемая Гомером картина отмечена тонкой фривольностью, которая абсолютно чужда столь, казалось бы, необузданными страстным излияниям ветхозаветного поэта. «Песнь песней» не то чтобы «серьезна» и «возвышенна» (это греки придумали делить вещи и слова на «высокие» и «низменные»!), но ее топика не отделена от всего, что не есть она, не осознана как особая «эротическая» или какая-либо иная частная топика, а потому не подлежит превращению в безделушку, в тонкую скабрезность. Не случайно на «Песнь песней» тысячелетиями писали мистические толкования: по самой природе своего поэтического слова она открыта для любых интерпретаций предельно конкретного или предельно вселенского, предельно плотского или предельно сакрального