Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
Постиндустриальный мир (Сборник 4).doc
Скачиваний:
5
Добавлен:
23.04.2019
Размер:
1.16 Mб
Скачать

И.В. Подберезский Христианский фундаментализм в России на рубеже веков

I. Фундаментализм в постиндустриальную эпоху

Практически все пишущие сегодня о России сходятся на том, что проблемы, связанные с наступлением постиндустриального мира и сопутствующего ему постмодернизма, отразятся на ней самым непосредственным образом. Россия уже включена в мировые процессы, обозначаемые термином “глобализация”. Однако это включение проходит не безболезненно, оно порождает активное неприятие у значительной части российского населения, и неприятие это нередко выражается в призывах вернуться “к доброму старому времени”, которое одни видят в брежневской эпохе, другие — в сталинской, а третьи — и вовсе в допетровской.

Такое, несомненно, невозможно: никому, никогда и нигде еще не удавалось повернуть время вспять. Формы общежития, о возвращении к которым мечтают ревнители “доброго старого времени” в России, означают меньшую свободу, меньшую ответственность, но и меньший риск при большей защищенности128, по которой тоскуют больше всего. В России явно обозначилось стремление обменять полученную свободу на прокорм. Однако возродить эти формы уже нельзя, а вот затормозить движение вперед и вызвать застой и деградацию — вполне возможно. А потому феномен “тоски по прошлому”, с удручающей неизбежностью встречающийся на исторических переломах и свидетельствующий о них, требует пристального внимания.

Постиндустриальный мир и постмодернизм ставят под вопрос всю существующую систему ценностей, символов и смыслов, что, естественно, вызывает защитную реакцию. В основании этой системы лежат (или лежали) религиозно-этические представления, а ее носителями выступают, в числе прочих и даже в первую очередь, люди верующие, не без основания считающие себя ее хранителям, а с нею — и хранителями того, что им представляется духовной основой единственно правильного мироустройства.

Постмодернизм же рассматривает веру как метанарратив и фактически сводит ее к личному мнению: она имеет право на существование, но как “частное дело”, равное любому другому. Можно быть верующим, можно быть неверующим — это не имеет никакого значения. Вера не более чем симулякр, и в этом смысле христианство, например, ничуть не лучше любого другого убеждения. Не случайно эпохе постмодернизма соответствует религиозное движение “Новый век”, представляющее собой мешанину восточных культов, некоторых христианских положений, магии, астрологии, оккультизма и т.д. Список открыт, в нем всему найдется место: “Новому веку”, как и постмодернизму, свойственны всеядность и небрезгливость.

Постиндустриальное общество — это информационное общество, а информация — это прежде всего текст. Рассматривая мир как текст, постмодернизм предлагает ограничиться только знаками (“означающими”) и не стремиться постигнуть “означаемое”, не задаваться “пустыми” вопросами о реальности, лежащей за знаками. Как пишет М.Эпштейн, постмодернизм утверждает: “Мол, на самом деле есть только игра означающих, а означаемые — это чисто умопостигаемые проекции, которые не упираются ни в какую реальность, даются в модусе постоянной отсрочки. Но отсрочка — это травматический термин, это отсрочка адекватной реакции на событие. В травме нет понимания того, что произошло, есть зафиксированность на некоторых означающих, а означаемые как бы уходят из памяти”129.

Естественно, что люди религиозные и верующие усматривают в таком подходе покушение на самые основы их миропонимания и мироотношения. Они видят в происходящем эрозию религиозных принципов, практик, истин, на которых верующие основывают интерпретацию своего прошлого, личной идентичности, перспектив на будущее. Сомнению, осмеянию и отвержению подвергается все, и даже ключевое понятие — Бог — рассматривается лишь как знак в ряду других знаков. С ним можно “играть” в пределах текста, а вот ставить проблемы смысла, реальности, бытия и т.д. — запрещено: это, как утверждают постмодернисты, подавляет, унифицирует и закабаляет личность. Постмодернистское письмо не случайно считается также и “контртеологической деятельностью” (Ролан Барт), одна из целей которой — низложить Бога и все Его ипостаси.

Стремление тотального отвержения всего наработанного ранее связывают с нашим временем, с приходом постиндустриального общества, но такой вдумчивый наблюдатель, как А.И. Солженицын, не без основания замечает: “... на разных исторических порогах это опасное антикультурное явление — отброса и презрения ко всей предшествующей традиции, враждебность к общепринятому как ведущий принцип — повторяется снова и снова”130.

К новому времени относят распространение неверия, атеизма, нашествие которого на западный мир связывают в первую очередь с модерн-проектом, с наступлением “века разума”. Однако неверие — вещь очень древняя, еще Псалмы свидетельствуют: “В надмении своем нечестивый пренебрегает Господа: “не взыщет”; во всех помыслах его: “нет Бога!” (Пс 9,25)131. Что же касается уходящих веков Нового времени, якобы принесших общее безбожие, то тут не все просто. Нельзя отрицать важных изменений в жизни христианской церкви как институции: налицо падение ее роли и интереса к ней, отток значительной части верующих и т.п. Но все же уходящий век модерна был не столько антирелигиозен, сколько антиклерикален; вера не исчезала, но перемещалась из храма в сердца людей, где ей вообще-то и надлежит быть. “Церковь не в бревнах, а в ребрах”, — это еще наши староверы знали. Увеличение роли self-monitoring’а за счет уменьшения влияния институций и интеллектуализированного богословия нельзя приравнивать к падению влияния и значимости религии.

Выводы о наступлении всеобщего безбожия во многом основываются на данных “социологии религии”, приобретшей непомерно высокий статус в религиозных изысканиях и якобы способной дать “достоверную”, “научную” картину религиозной жизни. Однако к вере эта дисциплина имеет лишь косвенное отношение, так как даже не задается вопросам: а что же такое вера? Религия несводима к социологии, судить о ней по посещаемости церквей, по ответам на вопросы о том, какую роль вера занимает в жизни опрашиваемых, и т.п.- это то же самое, что судить о музыке по наполняемости концертных залов, по поведению исполнителей, дирижеров и слушателей, по их ответам на вопрос о роли музыки в их жизни и т.п. — и при этом сознательно отказываться слушать саму музыку. Социологи религии описывают (конструируют?) какие-то социальные связи вроде бы как-то связанные с верой, но достоверность этих описаний остается сомнительной. Несомненно же то, что любой вопрос социолога религии обязательно несет в себе информацию, которую приписывают отвечающему132. (Это особенно касается излюбленных вопросов наших социологов религии: “Верите ли вы в Бога?” и “Считаете ли вы себя православным?”)

Как бы то ни было, вряд ли правомерно утверждение, что религиозная составляющая в жизни людей размывается и вымывается. Уменьшение числа верующих, даже если оно имеет место, само по себе не говорит об ослаблении веры. В христианстве существует понятие “остатка”, “малого стада”, которому дано Царство (Лк 12,32), 144 тыс. “запечатленных” из Откровения, которые спасутся; и во многих деноминациях пребывание в “малом стаде”, “малом числе” есть ручательство за истинность веры, а отнюдь не повод для беспокойства.

Не раз бывало в истории, что длительная устойчивая тенденция к снижению авторитета веры вдруг сменялась Пробуждениями, напрямую невыводимыми ни из каких социально-экономических факторов. Достаточно вспомнить появление пиетизма в Германии или методизма в Англии: по мнению авторитетных исследователей, именно он уберег Англию от потрясений конца XVIII века, так глубоко затронувших Францию. Российские протестанты говорят о Пробуждении, охватившем Россию во второй половине XIX в. (штунда на Украине, евангельское движение в Санкт-Петербурге, баптистское в Закавказье) и приведшем к возникновению русско-украинско-белорусского баптизма, составляющего (наряду с баптизмом американским и европейским, преимущественно немецким, а также баптизмом Азии и Африки) одну из самостоятельных частей мирового баптизма. А что касается мира ислама, то еще 25-30 лет назад никто не мог предположить столь близкого и столь мощного взрыва религиозных чувств, которые и сейчас играют решающую роль в Pax Islamica.

В ареале христианской цивилизации менталитет людей, пусть ушедших из веры, по-прежнему определяется этическими, мыслительными и иными установками как раз христианства, и вряд ли допустимо говорить о полном разрыве с ним. Даже активное богоборчество не совсем уводит человека от веры, как заметил протестантский богослов: “Враждебность человека к Богу неоспоримо доказывает его принадлежность к Нему. Где существует возможность ненавидеть, там и только там существует возможность любить”133. Вообще же допустимо полагать, что общество с пусть немногочисленными, но убежденными христианами с точки зрения веры предпочтительнее, чем “христианское общество”, в котором все пребывают просто потому, что так заведено или так предписано от рождения.

Прогнозы относительно неминуемого исчезновения веры по мере “торжества разума”, делавшиеся на протяжении всего модерн-проекта, не подтвердились. Вера не сводится к психотерапии, она не невроз и не проявление инфантильности или нехватки мужества, как полагал Фрейд. Идея Бога никогда не оставляла людей и вряд ли оставит. Всегда были, есть и будут люди, трепетно переживающие “встречу со Священным”, остро ощущающие “тревогу бытия” и “захваченность абсолютным”, слышащие “зов трансцендентности”.

Тем не менее постиндустриальное общество, а особенно постмодернистские интеллектуальные и иные построения, вполне обоснованно воспринимаются как угроза и верующими, и институциональной церковью. Примат горизонтальных связей над вертикальными, отчетливо проявляющийся в эпоху постмодернизма, с их точки зрения, означает опасный отрыв человека от Творца. Идет обессмысливание жизни, образуется вакуум — и вакуум этот, как видится людям религиозным, стремятся заполнить демонические силы, которым надо сопротивляться. Чаще всего сопротивление проявляется в росте религиозного фундаментализма.

Под фундаментализмом понимается возврат к каким-то базовым, “фундаментальным” положениям веры. Этот феномен далеко не нов, он возникает обычно в критические моменты истории, когда под сомнение ставятся основные духовные ценности. Сам это термин возник в русле протестантской традиции: фундаментализм появился как реакция на либеральную теологию и так называемое “социальное Евангелие” (так именовалась попытка приспособить религию для решения сугубо земных задач). При всяком покушении на веру практически неизбежно выдвигаются требования очистить ее от позднейших наслоений и искажений, “вернуться к истокам”, в то состояние, которое было при основателях религии. Фундаментализм всегда реактивен — в том смысле, что обычно он является реакцией на пренебрежение верой и торжество сил “века сего”.

В современности начинают видеть исключительно извращение, что часто ведет к утрате связи с нею. Как писал протестантский теолог Пауль Тиллих: “Фундаментализму не удается вступить в контакт с современной ситуацией — не потому, что он говорит вне всякой ситуации, а потому, что он говорит с позиции такой ситуации, которая уже в прошлом. Нечто конечное и временное он возводит в ранг бесконечной и вечной действительности. В этом проявляются демонические особенности фундаментализма. Он уничтожает естественное и искреннее стремление к поиску истины, разрушает совесть своих мыслящих приверженцев и превращает их в фанатиков...”134.

Каждая мировая религия имеет фундаменталистский потенциал. Фундаментализм обычно относят к ведению богословия, что имеет некоторые основания, его апологией — или опровержением — занимаются на страницах богословских трудов. Действительно, никакой фундаментализм не может обойтись хотя бы без минимума теологии, но все-таки психологическая составляющая в фундаментализме гораздо сильнее теологической. Показать богословскую, философскую несостоятельность фундаментализма не так уж трудно. Но можно сколько угодно говорить о недомыслии, непонимании сути веры, ее извращении и т.д. — фундаментализму от этого ничего не делается. Богословие, религиозная философия, как заметил современный мудрец, есть всего лишь интеллектуально оформленная периферия живой религии135. Вера сильна отнюдь не интеллектуальными построениями; с “небесной” точки зрения она сильна присутствием в ней Бога живого, с “земной” — привязанностью к ней верующих, их готовностью положить за нее “живот свой”. Расцвет богословия, религиозной мысли может свидетельствовать о расцвете книжничества и об утрате живой веры живых людей в живого Бога.

Фундаментализм поражает как раз живую веру живых людей, и в этом его опасность. Его можно было бы признать естественной реакцией на неуважение к вере. Верующий не может быть безразличен к своей вере, у каждого верующего есть какой-то “заряд фундаментализма”, который автоматически приходит в действие, когда начинают пренебрегать верой — или когда возникает ощущение, что пренебрегают. Однако исторический опыт свидетельствует, что фундаментализм всегда переходит в контрнаступление и не способен удержаться в разумных границах. У протестантов он привел к “обезьяньим процессам”, у православных — к созданию черносотенных организаций и росту антисемитских настроений, у мусульман — к появлению экстремистских течений в исламе, которые легко находят приверженцев, готовых применить самые радикальные идеи на практике. Фанатизм практически всегда сопровождает фундаментализм, и очень часто (в христианстве особенно) его агрессивность говорит о растерянности, об эрозии веры, которая лишается подлинной силы и глубины.

Фундаментализм не нуждается в поддержке большинства верующих той или иной конфессии. Нет сомнения, что большинство католиков и протестантов Северной Ирландии искренне возмущены кровавыми эксцессами на религиозной почве, однако эксцессы повторяются снова и снова. Точно так же несомненно, что большинство мусульман Алжира испытывают отвращение к злодеяниям тамошних фундаменталистов, что, однако, их не останавливает.

Фундаментализм часто объединяет фрустрированных личностей. Но фрустрированные личности — тоже личности, имеющие все права на выражение своего мнения. Бывают времена и страны, где и когда как раз их голос слышнее всех других голосов. Фундаментализм всегда радикален. А “радикализм, — писал немецкий теолог Бонхеффер, — всегда проистекает из сознательной или бессознательной ненависти к существующему. Христианский радикализм, удаляющийся от мира или стремящийся усовершенствовать мир, возникает из ненависти к творению”136. Фундаментализм не нуждается ни в логическом, ни в продуманном богословском обосновании. Как верно было сказано, у него своя “социо-психо-логика”, или даже “психопато-логика”137. Тут доходит до невротических страхов перед “нечистым”, “искаженным”, а в носителях “нечистоты” начинают видеть одержимых демонами.

“Разумный фундаментализм” — не более чем ментальный конструкт, “идеальный тип”. В реальной жизни религиозный фундаментализм связан с феноменом правоверия, с убежденностью людей в том, что ими водительствует Бог, а это делает их малодоступными как для доводов разума, так и для протестов даже единоверцев. Убежденность эта сводится к тому, что “Бог любит только нас и обитает только в нас” (“А в ком еще? Не в них же!”). Он не столько опирается на фундаментальные принципы веры, сколько сводится к свойству натуры, лучше всего передаваемому новомодным жаргонным словечком “упертость”, к отрицанию — до и вне всяких рассуждений — всего того, что несут с собой новые времена.

В чем-то фундаментализм и постмодернизм смыкаются друг с другом. Фундаментализм не в ладах с рациональностью — но и постмодернизм сознательно отрицает ее, и тем пробуждает отжившее, архаичное, выражением которого и является фундаментализм. Проблемы, с которыми сталкивается человечество в постиндустриальную эпоху, требуют увеличения роли разума, однако и постмодернизм, и противостоящий ему фундаментализм отводят разуму все меньше места. В принципе это не сулит ничего хорошего, особенно в России, где с рацио и без постмодернизма всегда было неважно, и где ко всем проблемам добавляется своя специфика, резко усугубляющая их.

* * *

Россия расположена на цивилизационном разломе, на периферии трех мировых религий: христианства, ислама, буддизма, которые на ее территории как-то сосуществовали друг с другом, хотя не всегда гладко. Единение обеспечивали не столько духовные скрепы, сколько государственное принуждение, ныне явно слабеющее. Фундаментализм обозначился практически во всех конфессиях, представленных в России. (Их же, по данным Министерства юстиции, в 1998 г. было около 60)138. Существенно, что внутри одной конфессии могут действовать различные деноминации — с разным зарядом фундаментализма (только православных церквей в России как минимум четыре). Сколько-нибудь заметное влияние на российскую жизнь могут оказать только фундаментализм православный и фундаментализм мусульманский.

Что касается других конфессий, то они, будучи немногочисленными, не оказывают большого воздействия на жизнь России. Небольшие деноминации изначально тяготеют к “фундаментальности”: пребывание в “малом стаде” всегда располагает к излишней ортодоксальности, ибо она защищает малые религиозные объединения от размывания и поглощения большинством.

Российские протестанты, например, с момента появления в стране выбирали самые строгие формы, допустимые в рамках данной конфессии — как в вероучении, так и в богопочитании. Российское протестантство и сегодня значительно консервативнее, чем, скажем, mainstream или mainline Protestantism в Америке. Российские баптисты поддерживают наиболее тесные связи с Южной баптистской конвенцией США, считающейся самой консервативной в американском баптизме, но и ее они превосходят и нетерпимостью к либеральным новшествам, и строгостями в повседневной жизни (категорический запрет на винопитие и табакокурение).

Что касается новых религиозных движений (НРД), то их влияние на духовную жизнь России и вовсе незначительно, хотя СМИ представляют их как серьезную духовную силу. НРД интересны как феномен, тесно связанный с приходом постиндустриального общества и постмодернизма, но сами по себе они едва ли окажут сколько-нибудь заметное влияние на нынешние попытки модернизации.

В России они предпринимаются не впервые, две предыдущие осуществлялись Петром I и коммунистами. Однако и царь-преобразователь, и большевики брали из модерн-проекта только его “вершки”, проводили научно-техническую модернизацию (преимущест-венно для военных надобностей) без модернизации духовной сферы. Суть этих попыток хорошо передается английской фразой: modernization without modernity. При такой модернизации сверху проводившая ее государственная власть либо грубо подчиняла себе религию и использовала ее для достижения своих целей (Петр I), либо объявляла ее реакционной силой и становилась на путь богоборчества (большевики). В любом случае для веры не оставалось места, проблема религиозного оправдания и обоснования модернизации просто не ставилась, в нем не испытывали надобности ни в конце XVII века, ни в начале ХХ.

Тем не менее нельзя сбрасывать со счетов модернизаторские тенденции старообрядчества, сектантства протестантского толка (молокане, духоборцы) и традиционного евангельского христианства (баптисты и др.). Эти тенденции достаточно четко заявили о себе во второй половине прошлого — начале нынешнего века, и их носители сыграли важную роль в становлении экономики России.

Что же касается времен нынешних, то найти достойное место в постиндустриальном мире России будет непросто, поскольку и в индустриальном ее пребывание не безусловно. Утверждение договорного начала между людьми, достоинства личности, прав человека и другие концепции нового времени, утвердившиеся в результате осуществления модерн-проекта, обошли Россию стороной, что создает трудности и при вхождении в постиндустриальное общество. Большинство прогнозов звучат тревожно, чаще всего ей предрекают либо пребывание на периферии постиндустриального мира, либо вовсе откат за его пределы. Вот как оценивает перспективы России Совет по внешней и оборонной политике: “Вопрос в том, чтобы не оказаться экономически, а затем и политически отброшенными за рамки формирующейся постиндустриальной цивилизации”139.

Совершенно определенно можно сказать, что религиозный фундаментализм и постиндустриальный мир мало совместимы, фундаментализм явно не помощник в деле модернизации ни в эпоху модерна, ни в эпоху постмодерна. Это особенно справедливо применительно к православному фундаментализму в России. Тем не менее они взаимно провоцируют другу друга и подкрепляют “коллажный образ” постмодернистской культуры.

II. Фундаментализм русского православия и его проявления

Если под фундаментализмом понимать приверженность изначальным базовым принципам вероучения и отторжение всяких новаций, то, строго говоря, словосочетание “православный фундаментализм” представляется избыточным140. Православие на том и стоит, что считает себя, и только себя, хранителем истинного христианства, которое оно оберегает от всяких новшеств. Традиция неприкасаемости четко выражается словами: “До нас положено, лежи оно так во веки веков!”, хорошо передающими не только религиозную суть православного фундаментализма, но и его психологический настрой. Уже говорилось, что всякий фундаментализм не является чисто религиозным феноменом, его социопсихологическая и политическая составляющие не менее важны.

Православию изначально присуща обращенность к прошлому, многие православные считают, что только в веках минувших на все могущие возникнуть вопросы уже даны ответы, и искать их надо в постановлениях Вселенских соборов, в святоотческих текстах, в речениях святых и т.п. Другие церкви ко многим проблемам подходят как к ранее не бывшим и отыскивают новый способ их решения. Со стороны такая установка православия (“только древность — гарантия истинности”) видится как отсутствие контакта с современностью, о котором говорил П.Тиллих, хотя изнутри она может восприниматься как единственно правильная, дающая надежду на отыскание истины.

Принцип “держаться старины”, “древлего благочестия” для одних — источник силы, другие находят в нем изъяны. Споры между теми и другими ведутся не первое столетие, в русской религиозной мысли были как сторонники этого принципа, ныне именуемого фундаментализмом, так и его противники, указывавшие на опасность бездумной приверженности той же самой старине. Наиболее значительным из этих последних был В.С. Соловьев, чьи суждения по интересующей нас проблеме сохраняют свою актуальность, которая явно возрастает. Приверженцы неприкасаемости, по его слову, “хотят охранить истину — и хоронят ее. Они решили, что истина не только дана человечеству — что справедливо, — но что она дана в готовой и окончательной форме, и не только дана, но и сдана на хранение в надлежащее ведомство. И утвердили гроб, и запечатали камень, и поставили стражу”141.

Сторонники неприкасаемости видят в сентенциях такого рода недопустимый отход от сущности православия. Теологическая оценка этих споров со стороны представляется неуместной: только сами православные могут разрешить свои богословские распри. Однако в России они выходят за собственно религиозные рамки и самым непосредственным образом влияют на жизнь страны, особенно в преддверии постиндустриального общества.

Фундаментализм во многом определяет лицо современного русского православия. Не входя в богословские тонкости, можно рассмотреть феномен российского фундаментализма как эмпирическую данность, которая предстает стороннему наблюдателю со страниц религиозной и светской печати, в выступлениях на всякого рода конференциях, симпозиумах и т.д., на радио и по телевидению, но также и в некоторых публичных акциях. Следует отметить, что обобщающих теоретических работ, посвященных современному состоянию русского православия, поразительно мало, положение ислама в России освещено гораздо полнее. Часто о деятельности экзотических НРД российский читатель осведомлен куда лучше, чем, скажем, о российских староверах, об Истинно Православной Церкви (катакомбной), Русской Православной Церкви за Рубежом (РПЦЗ) и других. Даже о нынешнем положении самой Русской Православной Церкви пишут очень невнятно и отрывочно.

Тем не менее имеющихся данных достаточно, чтобы уяснить суть разногласий между теми, кто ревниво оберегает прошлое, т.е. фундаменталистами, и теми, кого они считают своими противниками и противниками православия. Суть православного фундаментализма, как и любого другого, сводится к тому, что некоторые частные положения, нередко вполне правомерные на своем месте, получают неоправданно высокий статус. Или же из нескольких допустимых толкований тех или иных положений выбирается одно и объявляется единственно возможным. А всех, не согласных с такой трактовкой, зачисляют в вероотступники и еретики.

Из ведущихся споров следует, что разногласия касаются нескольких вопросов: старого стиля, языка богослужения, изменений в богослужении, предпочтительного политического строя, антисемитизма и отношения к экуменизму. Список не полный, но более или менее достаточный. Рассмотрим его подробнее.

Приверженность старому стилю, юлианскому календарю, в России несомненно является отличительным признаком: фундаменталисты считают совершенно необходимым придерживаться старого стиля, пренебрегая некоторыми бесспорными фактами астрономии. Все-таки календари — от людей, а ход светил, как полагают верующие, — от Бога, и сообразовываться лучше с астрономией. Если придерживаться юлианского календаря, то, скажем, празднование “белого” Рождества, связанного с зимним солнцеворотом, неизбежно переедет в лето, и нетрудно вычислить, когда это произойдет. Заметим, что большинство православных церквей (12 из 15) перешло на григорианский календарь, хотя в некоторых из них есть “старостильники”, с которыми на этой основе пытаются объединиться русские фундаменталисты.

Правда, в вопрос о том, какого стиля придерживаться, вклинивается существенная проблема вычисления пасхалий (на Втором Вселенском соборе было принято решение, согласно которому христианская Пасха не должна совпадать с иудейской). Как бы то ни было, православные фундаменталисты России категорически отказываются признавать новый стиль (к этому призывали некоторые иерархи РПЦ) и выражают свое мнение по этому вопросу так: “старый стиль удобнее, проще и научно точнее. И, разумеется, как ни точна астрономия, для христианина нравственные правила выше научных знаний”142. Синод РПЦ заявил, что вопрос о переходе на григорианский календарь обсуждаться не будет, но надо отметить, что некоторые зарубежные приходы Московской Патриархии служат по новому стилю.

Далее, фундаменталисты категорически отвергают идею перехода от церковнославянского языка на современный русский и изменений в богослужении. Сторонники преобразований ратуют за большую доступность и понятность, в отдельных приходах (преимущественно в тех, где значительную часть прихожан составляет интеллигенция) стали вводить некоторые новшества. Это вызвало резкую реакцию фундаменталистов, утверждавших, что нововведения означают недопустимый разрыв с традицией, лишают богослужения смысла и красоты, фактически знаменуют собой отступничество. Первоначально руководство РПЦ довольно снисходительно относилось к деятельности “модернистов”, как называли их противники, однако это продолжалось не так уж долго. Скоро против сторонников нововведений были приняты строгие меры, на некоторых были наложены прещения, а сами новшества были решительно осуждены. В этом усмотрели победу фундаменталистских тенденций в священноначалии РПЦ.

Большинство православных фундаменталистов в России являются убежденными сторонниками монархии и концепции Третьего Рима . Следует отметить, что тут наиболее активны те православные средства массовой информации, которые не имеют благословения священноначалия и не выражают официальную точку зрения РПЦ.

Фундаменталисты требуют возвращения к системе государственно-церковной симфонии, сложившейся еще в Византии и практиковавшейся в России. Суть ее состояла в тесном и, как полагали, взаимонеобходимом и взаимовыгодном союзе церкви и государства, хотя на практике дело неизбежно оборачивалось господством светской власти над церковной. Этой концепции придается статус богоустановленной, но, как утверждают сторонники другого крыла, “ее источник совсем в другом, а именно: в давно отживших политических воззрениях, видевших в религиозно-идеологическом единстве граждан залог могущества государства”143.

Опыт России в ХХ веке показал, что при перемене государственного строя слишком тесный союз с государством влечет за собой тяжелый урон для церкви. Этот опыт был учтен, и сейчас священноначалие РПЦ, несмотря на все призывы принять непосредственное участие в политической борьбе и возродить концепцию симфонии, твердо придерживается позиции неучастия: священнослужителям запрещено избираться в выборные органы власти, а Архиерейский собор 1997 г. запретил им и участие в политических организациях, вовлеченных в выборную борьбу144. В то же время справедливо указывается, что нет ни одного собрания самых радикальных сил, в президиуме которого не было бы кого-нибудь в рясе.

С другой стороны, не вызывает сомнения явное предпочтение, отдаваемое государственной властью именно православию, причем только той его части, которая находится под юрисдикцией Московской Патриархии. Это вызывает протесты, которые, между прочим, громче всех выражают не инославные и не инаковерующие, не сторонники НРД, а как раз православные, не признающие РПЦ. В частности, вопреки широко распространенному мнению, самыми последовательными противниками нового закона “О свободе совести и о религиозных организациях”, принятого в 1997 г., были не католики и не протестанты, а русские староверы, эти, по мнению некоторых наблюдателей, “православные из православных” и “из русских перерусские”. (Вообще же следует заметить, что другим ветвям русского православия фундаментализм свойствен в гораздо большей степени, чем РПЦ. )

Следующий компонент современного русского фундаментализма, который легко выводится из продолжающейся полемики, — это антисемитизм, пытающийся утвердиться на православной основе. Тут дело доходит до диких выходок, православному священнику принадлежит сентенция: “Не грех убить жида, грех не убить жида”145. Перед лицом таких фактов мало сказать “это не официальное мнение РПЦ” (обычная реакция священноначалия), подобные заявления не могут быть терпимы ни при каких обстоятельствах и должны получать отпор. Однако отпора или нет совсем, или он недостаточен, антисемитизм в стране явно нарастает — нечто похожее звучит даже в стенах Парламента.

Разумеется, слышны не только такие голоса. Патриарх Алексий II, выступая перед раввинами в Нью-Йорке, цитировал русского иерарха XIX века, сказавшего: “Ваш закон — это наш закон, ваши пророки — это наши пророки. Десять заповедей Моисея обязывают христиан, как и евреев. Мы желаем жить с вами всегда в мире и согласии, чтобы никаких недоразумений, вражды и ненависти не было между нами”146. Беда в том, что речь эта была опубликована не в российской православной печати, а в светской, и вызвала бурную отрицательную реакцию многих священнослужителей и мирян РПЦ147, а сам Патриарх был обвинен в юдофильстве, масонстве и тайном еврействе148.

Впрочем, антисемитизм получает отпор и простых верующих. Одна из газет опубликовала прекрасное письмо, автор которого пишет: “Мы, православные русские, веруем в Покровительницу Руси (Великой, Малой и Белой) — Богоматерь. Она, как известно, в своей земной жизни была еврейкой из дома Давидова. Нельзя рассчитывать на ее защиту, будучи антисемитом, и так же невозможно надеяться на Покров Богоматери над Русью, если мы не искореним антисемитизм с нашей земли”149. Логика безупречна, но, к сожалению, на антисемитизм, как и на весь фундаментализм, логика не действует.

Справедливость требует отметить, что в антисемитизме повинно не только православие. Долгие годы Римско-Католическая церковь безжалостно преследовала евреев, протестантство далеко не сразу изжило его, и сам Лютер был изрядным антисемитом. И все же с течением времени многое было исправлено — вплоть до принесения покаяния перед евреями за столетия жестоких гонений, оправдывавшихся верностью христианству. Пока ничто не указывает на то, что в нашей стране подобное покаяние возможно. Но в таком случае Россия лишается статуса цивилизованной страны.

Однако наиболее бурная полемика русских православных фундаменталистов с их противниками сейчас идет вокруг проблемы экуменизма. Экуменическое движение, оформившееся в 1948 г., когда в Женеве был создан Всемирный Совет Церквей (ВСЦ), выступает за сотрудничество всех христианских конфессий, практически же в нем участвуют некоторые протестантские, православные и восточные церкви, представители Ватикана довольствуются статусом наблюдателей.

Видные русские богословы, оказавшиеся после 1917 г. в эмиграции, сыграли важную роль в экуменическом движении. Однако уже тогда высказывались сомнения относительно целесообразности диалога православных с другими христианами: поскольку полнота божественной истины предполагается принадлежащей только православию, она, говорили противники диалога, может лишь пострадать от общения с еретиками. На это сторонники диалога отвечали, что православие идет на диалог с отклонившимися от истины исключительно для того, чтобы свидетельствовать о ней и о несомненной правоте православия, что поможет заблудшим вернуться в лоно истинной, т.е. православной, церкви. Однако диалог, в котором партнеру заранее отказывают в обладании хотя бы долей истины и единственным результатом которого изначально предполагается его отказ от своих взглядов, едва ли может быть плодотворным150. Тем не менее православие отказывается идти в этом вопросе на уступки, и это его право. Но тогда следует признать, что диалог конфессий в России невозможен и можно лишь стремиться повышать культуру межконфессионального общения.

Первоначально, в 1948 г., РПЦ отвергла всякое участие в экуменическом движении — отчасти по богословским соображениям, а отчасти, считают некоторые аналитики, потому, что у безбожных властей тогда были другие виды. Тем не менее в 1961 г. она вступила в ВСЦ под давлением тех же властей, которые теперь сочли присутствие РПЦ в Женеве полезным для проведения своей внешнеполитической линии. Несмотря на это, многие деятели РПЦ считали и считают, что участие Русской Православной Церкви в ВСЦ укрепило позиции русского православия внутри страны и повысило его авторитет за ее пределами.

С точки же зрения фундаменталистов, никаких “других церквей”, нет и быть не может: есть православная церковь, Святая Христова Церковь — и есть общины еретиков и схизматиков”151. Таковыми считают Римско-Католическую церковь, протестантские церкви, а также восточные церкви, не признавшие решения некоторых Вселенских соборов. Фундаменталисты объявили “экуменическую всеересь” главным врагом православия. Они отвергают довод о необходимости свидетельствовать инославным об истинности православия, поскольку массового перехода в православие не наблюдается152, а вот разлагающее влияние общения с “еретиками” налицо: многие модернистские идеи, по их мнению, уже проникли в русское православие.

Священноначалие РПЦ вынуждено прислушиваться к этим голосам и его позиция в ВСЦ становится все непримиримее. Делегат РПЦ на VIII Ассамблее ВСЦ в Хараре в конце 1998 г. заявил: “Когда мы начинали работу в ВСЦ, мы надеялись, что западные христиане изменятся, дабы примириться с учением, устройством и духом Древней Неразделенной Церкви. Они действительно изменились, но в противоположном направлении”153.

Несмотря на явные уступки фундаменталистам, последние остаются непреклонными и говорят о неспособности священноначалия РПЦ противостоять модернистским идеям. “В наше время, — пишет один из фундаменталистов, — есть реальный шанс сделать модернизм официальной церковной идеологией, которую не посмеют не принять церковные верхи, погрязшие в экуменизме и всяческом политиканстве, всяческом заигрывании с миром сим, во зле лежащим”154.

Другие члены Всемирного Совета Церквей жалуются, что РПЦ склонна решать все вопросы исключительно в терминах власти и влияния, пренебрегая духовной стороной дела. Вопрос о выходе РПЦ из Всемирного Совета Церквей становится все острее, и высказывается мнение, что РПЦ уже недолго быть в нем. (Заметим, что крупнейшее российское протестантское объединение, Союз евангельских христиан-баптистов, вышло из ВСЦ еще в 1990 г.)

Говоря об отказе русских православных признавать другие церкви христианскими, не следует забывать, что принцип “вне нашей церкви нет спасения” долгое время господствовал и в католичестве, и во многих протестантских церквах. Лишь совсем недавно, уже в нашем веке, католики согласились считать членов других церквей христианами, но на первых порах все равно полагали, что надо быть сначала католиком, а уж потом — христианином, но за последние годы перешли к иному принципу: важно быть христианином, а уже потом — католиком.

В русском православии, как представляется, идет обратный процесс и нетерпимость к инославным нарастает (причем, по российскому обыкновению, чем меньше отличий, тем больше вражды). Мнение православных фундаменталистов об инославных выглядит так: “Ныне мы уподоблены ветхозаветному народу израильскому. Ведь немцы распрощались с Благодатью Таинств при утверждении лютеранства, англичане — протестантства (так в тексте. — И.П.), американцы никогда и не знали Ее, так как Америка — баптистская страна от века. Католики же, признавая чин Литургии Иоанна Златоустого, Василия Великого и брата Христа Апостола Иакова, по которым совершают богослужения православные, так исказили и сократили свою Литургию, что трудно говорить о совершении у них главного Таинства”155.

Недопустимо упрощая картину, русские православные фундаменталисты сводят все процессы, происходящие в западном христианстве, исключительно к вторжению либеральных подходов: к введению инклюзивного языка, рукоположению женщин и апологии содомии (признание прав сексуальных меньшинств). Не отрицая того, что либеральные идеи действительно вторгаются в жизнь многих западных церквей и деноминаций, следует сказать, что консервативное крыло западного христианства достаточно сильно, и в нем самыми прочными и самыми быстро растущими являются как раз “строгие церкви”.

Тем не менее настороженность относительно сомнительных нововведений вполне понятна и оправдана, основания для беспокойства действительно есть. И вообще человек имеет право настаивать на соблюдении привычных для него правил богослужения, не принимать новшеств, придерживаться теории симфонии, доктрины Третьего Рима, быть монархистом, сторонником теократии и т.д., быть противником экуменизма и общения с инаковерующими. Недопустимым из приведенного выше списка является только антисемитизм, поскольку он выходит за рамки не только христианства и не должен быть терпим, будучи человеконенавистнической концепцией. На все прочие убеждения запрета быть не может, быть фундаменталистом — право каждого.

Однако выше уже говорилось, что фундаментализм не в состоянии удержаться в рамках разумного. В России фундаменталист обычно воспринимает любые взгляды, отличающиеся от его собственных, чуть ли не как одержимость нечистой силой, как враждебные ему, всему православию, стране, отечеству, как сознательное желание причинить им вред — и на этом основании требует запрещения этих взглядов и расправы с их носителями. Такой подход явно торжествует, здравомыслия и уважения к чужому мнению очень мало, лозунг “Православие или смерть!” звучит все громче. На стороннее ухо голоса осуждения и обличения явно заглушают все другие голоса, доносящиеся из-за ограды Русской Православной Церкви.

III. Где обретается русский религиозный фундаментализм?

Разумеется, вторгаться за ограду РПЦ непозволительно, но невозможно и делать вид, будто никто ничего не слышит. Православный фундаментализм явно набирает силу, он преобладает в таких организациях, как православные братства, в некоторых учебных заведениях РПЦ. Есть приходы, во главе которых стоят признанные фундаменталисты, и есть приходы, управляемые столь же признанными поборниками “открытого православия”, но последних явно меньше. Все сильнее становятся позиции сторонников непримиримости по отношению к другим христианам среди архиереев РПЦ.

В печати фундаменталистов именуют консерваторами, правыми, традиционалистами, сами себя они считают истинными или подлинными православными. Их противников именуют либералами, модернистами, реформистами, левыми, (нео)обновленцами, экуменистами; их противники из первого лагеря вообще считают их неправославными. Иногда говорят об “открытом” и “закрытом” православии (деление предложено сторонниками реформистского направления), но эти именования приживаются плохо.

Голоса фундаменталистов отчетливее всего звучат в таких газетах, как “Русь Православная” (благословения Патриарха не имеет) или “Радонеж” (на ней то появляется, то исчезает благословение Патриарха), редактор которой утверждает, что не только православный, но и просто порядочный человек должен быть фундаменталистом156. Есть газета “Русь Державная” (с постоянным благословением Патриарха), где тоже нередки фундаменталистские тона. Близка к этому направлению телепрограмма “Русский дом”: на ее религиозные передачи часто приглашаются православные клирики и миряне, придерживающиеся примерно таких же взглядов. Существуют периодические издания типа газеты “Завтра”, которые не являются рупором русского православия, но явно претендуют на то, чтобы выражать мнение как раз его фундаменталистского крыла. Помимо названных существуют и вовсе маргинальные газеты “Я — русский”, “Мы русские”, “Наше Отечество”, “Пульс Тушина”, “Дуэль” и др., которые иногда тоже претендуют на выражение православной точки зрения, но чаще склоняются к язычеству, и нередко само христианство рассматривают как агрессию иудаизма против России и русских; здесь публикации в этих газетах не рассматриваются и не цитируются, хотя сам этот феномен заслуживает рассмотрения.

Газеты “Православная Москва”, “Московский церковный вестник” (обе с благословениями) и некоторые другие не столь резки в своих оценках. Однако и в них нередки пассажи с выпадами против всех инославных и либералов, а то и против Олимпийских игр (за их язычество) и спорта (“православные святые физкультурой не занимались...” ), а рок-музыка для них — сатанизм в чистом виде157. Конечно, трудно было ожидать одобрения ими этих видов деятельности, но такая крайняя позиция может оттолкнуть молодежь. Более умеренными (по сравнению с “Русским домом”) представляются и телепередачи, подготовленные созданным в 1996 г. Православным информационным телеагентством (ПИТА).

Им противостоят голоса, выступающие за большую открытость православия миру. Они звучат преимущественно в светской печати, прежде всего в издающейся в Париже газете “Русская мысль”, но многие российские газеты (“Общая газета”, “Московские новости” и др.) тоже охотно помещают на своих страницах статьи авторов этого направления. Есть у “открытых православных” свой радиоканал “Христианский церковно-общественный канал” (радио София), на котором поначалу были широко представлены все течения в русском православии, имели голос и неправославные христиане. Однако канал не получил благословения Патриарха, а в конце 1997 г. Алексий II заявил: “мы считаем, что участие членов клира Русской Православной Церкви на указанном радиоканале недопустимо, как противоречащее духу православной веры”158.

Борьба этих двух направлений в значительной мере определяет жизнь русского православия. Каждое из них выдвигает свои резоны: сторонники неприкосновенности исходят прежде всего из требований веры, упирая на то, что верность традиции составляет сущность православия, всякий же отход от нее гибелен для него. Сторонники более открытого подхода говорят, что бездумная приверженность старине в конце концов приведет к полному отрыву русского православия от жизни и превратит его в “этнографический феномен”.

Лидером фундаменталистского крыла РПЦ вплоть до своей смерти в 1995 г. считался митрополит Санкт-Петербургский и Ладожский Иоанн (Снычев). Он верил в подлинность “Протоколов сионских мудрецов”, верил в мировой заговор против православия и России как его оплота и последнего бастиона подлинного христианства в борьбе с силами сатаны159. Реформистское направление в русском православии он считал богоборческим и писал о нем так: “Убедившись в невозможности разрушить Церковь путем прямого насилия, богоборцы делают ставку на ее разложение изнутри путем незаметной “прививки” к апостольскому святоотческому вероучению Православия еретических воззрений и мудрствований”160.

Московская Патриархия не раз заявляла, что митрополит Иоанн высказывает свое личное мнение, а официальное мнение РПЦ имеют право высказывать только Патриарх, Синод и его члены по поручению Патриарха, однако заявлений противоположного толка, “равновесных” заявлениям Иоанна, так и не последовало. Их делали лишь представители церковной общественности, но они всегда играли второстепенную роль в РПЦ и в сущности являлись маргиналами. Русское официальное православие, по широко распространенному мнению, всегда с трудом находило общий язык с православными интеллектуалами — достаточно вспомнить религиозно-философское движение начала нашего века, давшее плеяду мыслителей, искавших, но так и не нашедших взаимопонимания с официальной церковью, хотя, конечно, не она одна виновата в этом.

И сейчас в РПЦ есть достаточно интеллектуалов, способных оценить положение, сложившееся в мире, в стране и в церкви в преддверии постиндустриального общества, но, судя по всему, и они испытывают те же трудности, и, скорее всего, им не удастся сколько-нибудь значительно повлиять на выработку позиции церкви, хотя и игнорировать их она тоже не может. Они концентрируются в нескольких приходах, пользующихся у фундаменталистов дурной славой — отчасти как раз по этой причине.

Фундаменталистам нынешняя ситуация в РПЦ видится так: “Идет процесс подмены: истинная вера сменяется витым золоченым декором, за которым прячется гремучая еретическая смесь латинства с протестантизмом, что отлично сочетается с ценностями свободного рынка и идеями насильственной “Демократии”161. По их мнению, беда русского православия заключается и в том, что большинство епископата составляют иерархи “никодимовского поставления”, т.е. поставленные по инициативе митрополита Ленинградского и Ладожского Никодима (Ротова) (1930-1978), которого они считают тайным католиком (у фундаменталистов есть термин “криптокатолик”), даже тайным католическим епископом, внедрившимся в русское православие и принесшим ему великие беды, которым и сейчас не видно конца. Составляемый фундаменталистами список явных и тайных врагов православия обширен и отличается тщательной градацией: есть “уже вытесненные” и есть “подозреваемые”, есть “жидовствующие” и есть “подпевалы” — и это не считая “открытых экуменистов”162.

Разумеется, препирательства двух направлений представляют собой сугубо внутреннее дело РПЦ. Однако не может не привлечь внимания одно обстоятельство, представляющееся многозначительным. Архиереи более зрелого возраста (иногда их называют церковными шестидесятниками) явно более открыты другим христианам и спокойнее относятся к новшествам, чем молодые епископы и клирики. А самыми фундаменталистскими взглядами и непреклонностью по отношению к новациям отличаются как раз семинаристы и слушатели духовных академий, которым скоро предстоит занять важные посты в иерархии РПЦ. Это предвещает усиление фундаменталистских тенденций в русском православии в начале будущего столетия.

Вообще же положение священноначалия РПЦ сложное, поскольку в обоих направлениях представлена его паства, потеря которой нежелательна. Нас здесь больше интересует консервативное направление и отношение к нему священноначалия РПЦ. Изначальная приверженность традиции, “древности” действительно составляет характернейшую черту православия, малейшее отступление от них может оттолкнуть значительную часть верующих. Им есть куда идти: в России существуют и другие православные церкви, некоторые из них гордятся как раз неповрежденностью своей веры.

Священноначалие РПЦ вынуждено учитывать мнение фундаменталистов, даже если оно не соглашается с ними. Такая позиция таит в себе известную опасность: священноначалие должно вести паству, а не следовать за ней. Однако, по мнению многих наблюдателей, отпор фундаменталистам явно недостаточен. Аналитики из-за рубежа вообще полагают, что в 1997 г. священноначалие РПЦ само перешло на фундаменталистские позиции. Как пишет один из них: “антиэкуменические действия Московской Патриархии, церковные наказания “либералов”, поддержка закона “О свободе совести и о религиозных организациях”, который многими в России и вне ее воспринимается как дискриминационный, за границей “были восприняты как выбор, сделанный Патриархией: выбор ультраконсервативной националистической позиции, основанной на доктринальной жесткости и враждебности к Западу”. Да и многие верующие, по мнению того же аналитика, “раздражены независимостью либерального духовенства, считают евреев виновными во всех бедах России и вполне серьезно рассуждают о иезуитско-масонском заговоре против Православной Церкви”163.

В сущности, с этой оценкой согласны и православные фундаменталисты, один из которых пишет: “экуменическую риторику в сознании большинства православных верующих сегодня сменяет канонически вполне обоснованный взгляд на протестантов и католиков как на еретиков”164. Тут мы должны коснуться отношения фундаменталистов к инаковерующим и особенно к инославным. Создается впечатление, что фундаменталисты просто неспособны рассказать о себе и о своей вере, не обругав при этом инославных и инославие. Более того, для многих из них рассказывать о себе и о своей вере — это и значит поносить всех других и их веру, для слишком многих православный дискурс немыслим без брани в адрес инославия. Обличительный запал очень силен, и не ощущается ни малейшего желания его обуздывать хотя бы приличия ради165.

Правда, есть и исключения. Вот как архиепископ Ташкентский и Среднеазиатский Владимир отвечает редактору газеты “Русь Православная”, упрекающему священноначалие РПЦ за снисходительность к отклоняющимся: “Сущность православия заключается прежде всего не в обличении зла падшего мира, а в спасении человеческих душ для Царствия Божия... Обличение должно носить лишь вторичный, служебный характер в священном деле православного просвещения народа”166. И все-таки подобные голоса скорее исключение, чем правило.

Однако следует иметь в виду, что с точки зрения верующих церковь имеет двойную природу: земную и небесную, причем вторая неизмеримо важнее. И она может полнее проявляться как раз в той части “народа Божьего”, которая ныне представляется находящейся в меньшинстве, даже в загоне. Для христианина важно, где Дух Святой — а Он “дышит, где хочет” (Ин 3,8), Он может быть в большинстве, может быть в меньшинстве, может быть в одном приходе, небольшой группе верующих, даже в одном человеке — и тогда этот человек и будет представлять всю “церковную полноту”. А может и вообще покинуть всех в данном собрании. Выборные процедуры с успехом применяются некоторыми церквами для своего земного устроения, но Дух Святой ими привлечь затруднительно. Устройство церкви может быть демократическим, но божественная истина устанавливается по-другому, Христос сказал апостолам: “Не вы Меня избрали, а Я вас избрал” (Мф 15,16).

Между тем в текстах, посвященных религиозной жизни в России, понятие “церковная полнота” последнее время начинает приобретать земное измерение — как аналог “большинства” в политической жизни. Но Церковь — это собрание верных: живших ранее, живущих сейчас и тех, кто придет потом. Причем они были, есть и будут слабыми людьми, способными заблуждаться — но также и каяться в своих заблуждениях. Поэтому едва ли обоснованно мнение, что русское православие окончательно и бесповоротно ступило на путь фундаментализма и его будущее совершенно мрачно и безрадостно, как видится многим аналитикам в самой России и за ее пределами.

Пока же можно без особых опасений утверждать, что православный фундаментализм, скорее всего, выступит в качестве противника постиндустриального общества. Россия, несомненно, втягивается в мировые процессы, но внешний мир, особенно западный, всегда воспринимался как враждебный, и в таком его восприятии немалую роль сыграло православие. Оно в целом и фундаменталисты в особенности считают, что именно оттуда шли, идут и будут идти всевозможные беды для православия и для России. Постиндустриальное общество тоже не русское порождение, и уже по одному этому не может рассчитывать на благосклонный прием.

IV. Противоборство с Западом как непременное свойство

русского фундаментализма

“Борение с Западом” является выражением более широкого русского фундаментализма, составную часть и сердцевину которого составляет фундаментализм православный. Началось это борение очень давно. На заре своего существования Русь считалась периферией все-таки Европы, но в 988 г. она приняла христианство от Византии. Эта дата находится между 867 г., когда патриарх Фотий отлучил папу Николая I от церкви, и 1054 г., когда посланцы папы Льва IX положили на алтарь Святой Софии буллу, отлучающую от церкви патриарха Керуллария. Этим окончательно оформился великий раскол христианского мира, и Русь, будущая Россия, оказалась на христианском Востоке. Константинопольская “латинобоязнь” не могла не сказаться на новообращенных христианах.

Как писал противоречивый русский мыслитель В.В. Розанов: “Разлагаясь, умирая, Византия нашептала России все свои предсмертные ярости и стоны и завещала крепко их хранить России. Россия, у постели умирающего, очаровалась этими предсмертными его вздохами, приняла их нежно к детскому своему сердцу и дала клятвы умирающему — смертельной ненависти и к племенам западным, более счастливым по исторической своей судьбе, и к самому корню их особого существования — принципу жизни, акции, деятельности167. Верность этой клятве в России хранят многие, не одни православные фундаменталисты, но они — в первую очередь.

Однако не только принятие христианства от Византии отдалило и отделило Россию от Запада. Есть еще одна дата в истории нашей страны, не менее переломная, чем 988 г. (только с обратным знаком), хотя ее не найдешь в хронологических таблицах учебников по русской истории. В 1257 г. покорившие Русь монголы привезли из покоренного ими же Китая “экспертов”, которые провели первую у нас перепись, установили новые отношения между властью и подвластными, определили размеры “выхода” (дани) и порядок его взымания.

Привезенные “специалисты” ввели самые что ни на есть восточные институции, установления, процедуры, все еще пребывающие с нами. Прежде всего было введено новое фискальное деление подвластных земель, основной единицей обложения (как и в Китае) стал двор (а не “душа”, не личность), введено понятие “черные земли” (точная калька с китайского), была установлена практика круговой поруки (отсюда — благополучно дожившая до наших дней система всеобщего доносительства), челобитие (с паданием ниц), правеж с “выдачей головой” и иные сугубо азиатские обыкновения (до одеяний включительно — халат и его производные). Они определили последующие формы нашего крепостничества и вообще все формы нашего жизнеустройства — и по сей день во многом определяют.

В тот тяжелейший период нашей истории именно русское православие спасло Русь, будущую Россию, от поглощения ее нехристианством, в чем его огромная заслуга, которую никто не может отрицать. Этому, правда, способствовало отмечаемое многими историками странное равнодушие завоевателей к вопросам веры покоренных народов. Восток (в лице ордынцев) не покушался на православие, тогда как с Запада ему угрожало “папежничество”. До Сергия Радонежского православная церковь не ставила вопрос о сопротивлении захватчикам и даже выполняла их поручения.

Коренным образом изменилась вся система отношений, именуемая human relations, а также отношения власти с подвластными. Совершился переход в иную, сугубо азиатскую парадигму политического бытия. Вколачивали новую парадигму беспощадно — и вколотили-таки. Вот свидетельство современника: “...князь выходил за город навстречу всякому послу ханскому и ежегодно приезжавшему сборщику податей (баскаку) и пеший вел его лошадь под уздцы до дворца. Посол садился на княжеском престоле, а князь преклонив колена выслушивал посольство”168.

На картах того времени — хоть китайских, хоть европейских — Русь обозначалась как “Тартария” и, в сущности, была ею. Царствование Ивана Грозного с его жестокостями может быть адекватно описано только в терминах ордынской политической культуры: в них понятными становятся и деление на “земщину” и “опричнину”, и “царствование” Симеона Бекбулатовича, посаженного грозным царем на трон. Россия стала частью азиатского политического мира. Ханский бунчук был перенесен из Сарая в Москву, титул царя, применявшийся к владыке Золотой Орды, перешел к московскому великому князю. Были введены понятия “самодержец” и “самодержавие” — сейчас их наделяют мистическим смыслом, а также политическим (отказ делиться властью с собственными подданными). На самом деле они означали лишь, что отныне московский князь “правил сам”, т.е. не признавал власти ордынского хана.

Сопоставляя западную культуру с восточной, неправомерно сравнивать их по шкале “хуже — лучше”, следует констатировать их различия. Они же существенны и многообразны. Запад стоит на идее прав и приоритета личности и меньшинства, что в восточном сознании воспринимается как утверждение примата части над целым. На Востоке (и в России) это представляется нелепым и абсурдным: здесь всегда считалось, что целое важнее части, что интересы личности, меньшинства должны подчиняться и даже приноситься в жертву интересам целого, большинства (которое у нас не случайно именуется “подавляющим”): коллективу, народу, нации, государству, партии и т.п.

Это только сейчас на Западе считается, что государство должно служить человеку, на Востоке (и опять же в России) спокон веку считалось и считается, что человек должен служить государству (ранее немало западных мыслителей и государственных деятелей думали так же; однако в Европе, во-первых, наполнение этой концепции было все же иным, а во-вторых, существовал и другой взгляд, который в конце концов восторжествовал). Это только на Западе власть считается обязанной своим существованием подвластным и подотчетна им, на Востоке, напротив, подвластные подотчетны власти и считаются обязанными ей своим существованием, самой жизнью (вспомним непременные выражения благодарности партии и правительству в советские, они же весьма восточные, наши времена). Признаки изживания такого восприятия власти, а с ним и выхода из азиатской политической культуры, наметились только в последние годы.

До того она господствовала практически безраздельно. Ранние славянофилы говорили, что у нас между властью и подвластными существует гармония, не то что в Европе, где высший класс сформировался из завоевателей, наложивших тяжкую длань на покоренных. Однако как раз у нас завоеватели цивилизационно были куда дальше от покоренных и нанесенная ими травма была куда глубже, не изжита она и по сей день.

На Востоке есть цивилизации и культуры, не лишенные гуманных начал (хотя они, как правило, не распространяются на чужаков), известные своим трудолюбием, стремлением к справедливости и т.п. Но на Востоке же существовали хищнические кочевые сообщества, для которых высшей формой самореализации было совершить набег и непременно растоптать и унизить поверженных — всех вместе и каждого человека в отдельности. Именно такие завоеватели пришли на Русь в XIII веке и установили свою власть. Индивидуальное начало, для развития которого на Руси все же, видимо, были известные предпосылки на основе христианских принципов, было подавлено и раздавлено, понятия достоинства личности, ее прав и т.д. в таких условиях просто не могли возникнуть, равно как и представление о ценности самой человеческой жизни.

Суть отношений власти и подвластных в России выразил Иван Грозный: “А жаловати есмя своих холопей вольны, а и казнити вольны же...”. Со времен ордынского ига власть стала восприниматься как нечто враждебное, чуждое, которую и обмануть не грех (присловье в оправдание лжи: “Не людей обманываем — власть!”). Отсюда же вечная готовность к бунту, по определению Пушкина, — всегда бессмысленному и беспощадному. Так власть воспринимается и по сей день, последняя иллюстрация этому — лозунг шахтеров на Горбатом мосту летом 1998 г.: “Все начальники сволочи!”169.

Баскак обязан был обеспечить “выход” и не допустить бунта — и все. Ни о каком contract social, вообще ни о каком “договорном начале”, ставшем на Западе главным в отношениях людей между собой и с властью, тут и речи быть не могло. Баскак нес ответственность перед теми, кто его поставил на должность, а не перед теми, кем управлял. Во всяком русском начальнике осталось нечто от баскака, в ряду “баскак — воевода — губернатор — секретарь обкома” явно прослеживается преемственность: начальник отвечал только перед “центром”, согласия подвластных на его правление не спрашивали. И только сейчас положение начинает меняться.

Примечательно, что некоторые русские мыслители считали, что азиатская политическая культура утвердилась у нас уже в Московском царстве. “Свобода погибла лишь после освобождения от татар, — писал Г.П.Федотов. — Не извне, а изнутри татарская стихия овладевала душой Руси, проникала в плоть и кровь. Это духовное монгольское завоевание шло параллельно с политическим падением Орды”170. Другой мыслитель вторит ему: “Московский период был самым плохим периодом в русской истории, самым душным, наиболее азиатско-татарским по своему типу...”171. Это сказал Н.А. Бердяев, который и сам-то, скорее всего, — Бердыев. Тут Россию можно сравнить с Испанией: последняя в ходе Реконкисты восстановила свою европейскую идентичность, Россия же восприняла и усвоила — по крайней мере в политической культуре — восточные деспотические начала, которые остались с нами и ныне выдаются за наши коренные особенности. Как сказал поэт: “И вот, наглотавшись татарщины всласть, / Вы Русью ее назовете!”

Другой поэт, объявивший нас скифами и азиатами с “раскосыми и жадными очами”172, удивительно точно выразил трагедию русской истории: “Наш путь стрелой татарской древней воли / Пронзил нам грудь”. Он же предупреждал Европу: в случае чего “Мы обернемся к вам / Своею азиатской рожей”, что, по мнению некоторых аналитиков, и происходит в наше время.

Ордынский период еще более отдалил Россию от Европы, последняя стала восприниматься как окончательно враждебная и не совсем понятная, а завоеванные ею к тому времени не столь уж многие политические свободы — как свидетельство глубокой ущербности. Угроза с Запада даже во времена ига воспринималась как более опасная, нежели с Востока, что отразилось в деятельности Александра Невского. (Двести лет спустя, в Византии, “в день падения Константинополя, в виду наступающих турецких войск последним свободным заявлением греков был клич: лучше рабство мусульманам, чем соглашение с латинянами!”)173

В период Московского царства была сформулирована доктрина Третьего Рима и в полной мере осуществилась концепция симфонии, союз православной церкви с государством, причем в объятиях последнего, по выражению православного историка, церкви приходилось “похрустывать”. Не без участия государства произошло и крупнейшее событие в русской церковной истории — раскол конца XVII века, нанесший тяжелейший урон русскому православию, не изжитый по сей день.

Русское православие мало участвовало в модерн-проекте, верхушечное осуществление которого в России связано с деятельностью Петра Первого, по классическому определению Ленина, боровшегося с варварством варварскими методами. Петр реорганизовал церковные дела, отменив патриаршество и поставив во главе их Синод, ставший чем-то вроде министерства по делам религии. Тем не менее петербургский период русской истории (или синодальный период истории церковной) имел и свои положительные стороны: было упорядочено дело духовного образования и подготовки священнослужителей, в несколько раз выросло число православных (не только за счет завоеваний, но и благодаря миссионерской деятельности), увеличилось число епархий и их деятельность была упорядочена.

Слишком многое в России в санкт-петербургский период ее истории шло вне и помимо православия, а часто и вопреки ему. Православные фундаменталисты и сегодня воспринимают деятельность Петра Первого как враждебную “русским началам”, хотя в народном сознании это единственный царь, оставивший память как действительно “великий”.

С его именем связано и “возвращение” России в Европу, небывалый расцвет нашей культуры. Собственно говоря, именно в этот период было создано едва ли не все, чем Россия интересна миру и самой себе. Два ее величайших представителя — Ломоносов в науках и Пушкин в изящной словесности — не раз прямо указывали, что своим появлением они обязаны гению Петра, перед которым преклонялись. Казалось, что с азиатской стариной покончено навсегда, В.С. Соловьев писал: “московская Русь похоронена и не встанет”174. Однако наша история в ХХ веке не подтвердила этот вывод. Да и сам В.С. Соловьев не раз говорил, что “восточное наследие” в России чрезвычайно живуче и во многом определяет духовную атмосферу в стране: “Равнодушие к истине и презрение к человеческому достоинству, к существенным правам человеческой личности — эта восточная болезнь давно уже заразила общественный организм русского общества и доселе составляет корень всех наших недугов”175.

Фундаменталистские установки на неприкосновенность традиции, изначально присущие русскому православию, приводили к отрыву церкви от жизни государства, к утрате влияния и авторитета в народе. Но это при взгляде извне: православные могут сказать, что шла важная для жизни церкви внутренняя работа, невидимая и непонятная для внешних. Однако большинство исследователей все же сходятся на том, что к началу ХХ века авторитет церкви стоял невысоко.

Лев Толстой заметил однажды, что как только русский мужик всерьез начинает интересоваться Богом, первое, что он делает, — уходит из православия; все равно куда — в штунду, в хлысты, но уходит. Религиеведы конца прошлого — начала нынешнего века в один голос отмечали, что простой народ официальной церкви не верит. Вот что писал В.И.Кельсиев: “Распространено и утверждено в простом народе повсеместно сильное предубеждение, что ... вера Православная, или, по народному названию, “вера по церкви”, есть вера мирская, в которой невозможно спастись среди трудов и сует житейских”176. Простой народ обычно признавал за подлинных христиан только староверов — и еще сектантов.

С мнением религиеведов фактически соглашались и видные деятели православия. Амвросий Оптинский, послуживший прототипом старца Зосимы в “Братьях Карамазовых” Достоевского, писал о староверах: “Если позволить им жить и действовать так, как они хотят, без всяких ограничений со стороны Церкви и Правительства, то число их в один год удвоится, а в несколько лет умножится так, что из простого Православного народа мало останется не поврежденных расколом”177. (Нынешние русские староверы очень любят цитировать эти слова старца.)

Такое отношение к “государственной вере” самым печальным образом сказалось на русской истории в ХХ веке. Как писал Н.А.Бердяев, “Революции в России предшествовал упадок в официальной церкви, ослабление христианской жизни в народе. Так всегда бывает. Формальные православные часто являли собой безобразный облик. В начале ХХ века религиозный ренессанс происходил у нас в очень узком кругу и был явлением не столько народной жизни, сколько культурной элиты”178.

К чести православной церкви надо сказать, что она вполне сознавала всю опасность сложившегося положения, о чем свидетельствуют Предсоборное совещание 1906 г., Предсоборное присутствие 1912 г., проведшее работу по подготовке собора, и сам собор, который проходил в 1917-1918 гг. Но было уже поздно: на некоторые заседания собора участники пробирались под грохот пушек большевиков.

Однако и в ходе подготовки собора, и в ходе его работы совершенно отчетливо проявилось четкое понимание необходимости перемен в церкви, за них высказалась значительная часть епископата, клира, мирян. Высказался за них и собор. Сейчас отношение к нему двойственное, “модернисты” требуют признать его решения, фундаменталисты большую их часть считают неприемлемыми. В РПЦ нет согласия относительно решений Собора 1917-1918 гг. Что-то из них она взяла (в частности, восстановила институт патриаршества), по остальным вопросам договориться никак не могут.

История России в ХХ веке поставила под сомнение многие казавшиеся незыблемыми постулаты о роли русского православия в жизни России. Если в начале первого тысячелетия православие уберегло Русь от поглощения ее нехристианством, то в его конце оно оказалось не в состоянии уберечь Россию от коммунизма, который вольготно расположился у нас на 70 с лишним лет.

Тут вспоминаются слова, сказанные Христом ученикам: “Вы соль земли” (Мф 5,13), но Он же и предостерег: соль может потерять силу. Что, по мнению некоторых аналитиков, и произошло с церковью в России. Все-таки со своей верой народ и сам так не поступает, и другим не позволяет. Нашлись православные, не отрекшиеся от церкви, не убоявшиеся гонений и преследований, даже принявшие мученическую смерть за свою веру. Честь им и хвала, но все же гораздо меньше людей пошли за хоругвями и иконами, чем за Лениным и Троцким, которым, как считают некоторые мыслители, был присущ все тот же религиозный фундаментализм, своеобразно преломленный на атеистический лад. (Н.А.Клюев: “Есть в Ленине Керженский дух, / Игуменский окрик в декретах”.)

Характерно, что предшественники нынешних фундаменталистов, члены всевозможных черносотенных и монархических организаций, никак не проявили себя в то время. “А Союз русского народа?” — вопрошал Солженицын и отвечал: “Да все дуто, ничего не существовало”179. Устроить антисемитскую выходку, погром — на это сил и энергии хватало, постоять за веру, защитить ее — получилось гораздо хуже.

Как писал Г.Флоровский, один из деятелей экуменического движения: “В революции открылась жесткая и жуткая правда о русской душе, открылась вся эта бездна неверия и давнего отпадения, и порчи”180. “Порча” затронула самые глубинные слои народного сознания, дело было не просто в равнодушии к вере, речь шла о ее активном неприятии, иногда просто о скотском осквернении религиозных святынь. Причем началось это еще до прихода большевиков к власти: сразу после февраля отовсюду стали приходить вести об осквернении и разграблении церквей, об убийствах священнослужителей181. А после революции возникло небывалое по своему кощунству движение воинствующих безбожников.

Действительность оказалась в столь вопиющем разладе с господствовавшими до 1917 г. представлениями и построениями, что срочно потребовалось дать объяснения происшедшему. Одно из них было предложено в 1921 г. евразийцами, в число которых входил Г. Флоровский. В революции (особенно в переносе столицы снова в Москву) они увидели запоздалую народную реакцию на стрелецкие казни Петра, отторжение всего наработанного в санкт-петербургский период российской истории и возвращение в азиатскую парадигму бытия.

Россию, утверждали они, лишь по ошибке приняли за европейскую державу, и большевики, сами того не подозревая, исправили ее. Они вовсе не навязали свою волю народу — напротив, народ навязал им свою волю, и вместо европейской идеи универсальности (выраженной в интернационализме) они получили сугубую азиатчину, выразившуюся в изоляционизме, а Третий Интернационал стал новым выражением мессианской доктрины Третьего Рима. Даже в азиатских чертах Ленина они видели подтверждение своей правоты. Главное же — при большевиках Россия восстановила свою азиатскую сущность, ибо она наследница не Киевской Руси, а улуса Джучи — и по территории, и по цели существования (военное расширение), и по природе власти. Этого не надо стесняться, это надо открыто признать и вести себя соответственно. Иго было благом, ибо дало России великую идею — всемирное царство, и “военный” взгляд на мир, единственно правильный. Большевики закрыли окно в Европу, и в этом их несомненная заслуга.

Это было тотальное противопоставление России Западу, вещь отнюдь не новая — в ней сказывался все тот же русский фундаментализм, временами отходящий на задний план, но никогда не исчезающий. Русская эмиграция быстро разглядела в евразийстве хорошо знакомое европоненавистничество и метко окрестила его “чингис-хамством”, а П.Н. Милюков ввел термин “Азиопа” — в противоположность “Евразии”. Как бы то ни было, но отличия России от Европы евразийцы не выдумали, они были и есть, и с этим необходимо считаться.

В те времена евразийские баталии мало трогали собственно Россию. В ней шли открытые гонения на православную церковь, причем большевики сочетали их с изощренной тайной борьбой. Используя совершенно явно обозначившуюся в православии тягу к изменениям, они добились того, что во главе движения за перемены оказались их ставленники, получившие название “обновленцы”. Православная церковь распознала опасность и в тяжелейших условиях справилась с ней. Но память о тяжелой ране, нанесенной обновленчеством, осталась, а потому и сегодня всякие попытки православной церкви откликнуться на запросы времени воспринимаются как рецидив обновленчества (неообновленчество) и отторгаются большинством православных. Как полагают наблюдатели (в том числе из самих православных), коварный удар, нанесенный большевиками восемьдесят лет назад, надолго вперед (навсегда?) лишил РПЦ всякой возможности отвечать на запросы современного человека, что и грозит ей превращением в “этнографический феномен”.

Хотя большевики не жалели сил, чтобы уничтожить православие, веру вообще, им это не удалось. Несомненно, однако, что ХХ век обернулся для русского православия трагедией. И это в стране, считавшей себя последним и единственным оплотом подлинного христианства. “Тысячелетний шанс”, считают некоторые православные, был использован далеко не лучшим образом, а потому ставят вопрос об ответственности и покаянии. Однако они немногочисленны, и их голоса звучат все глуше и глуше. Торжествует триумфализм: “Ура! Выстояли!”, нынешние фундаменталисты, похоже, уже считают трагедию русского православия небывшей.

Тем не менее она была и требует объяснения. При общероссийской ориентации на прошлое, при явной переоценке его значимости (и то, и другое сложилось не без влияния православия) стало привычным объяснение типа: “какова история, таков и народ”. Это верно, но сентенция “каков народ, такова и история” ничуть не хуже. А “дух народа”, Volksgeist, в значительной мере формирует религия — или, по меньшей мере, формировала в прошлом. А.И.Солженицын один из немногих, кто считает ХХ век эпохой нашего национального поражения, виновником происшедшего называет и официальное православие: “церковь, к моменту революции весьма одряхлевшая и разложенная, быть может из первых виновниц русского падения”182.

Сторонники “открытого православия” говорят, что опыт истории надо учитывать при решении задач, вставших перед новой Россией после крушения коммунизма. Однако сторонники “закрытого православия”, похоже, “ничего не забыли и ничему не научились” — и не собираются учиться, хотя время требует иных подходов.

V. Фундаментализм после падения коммунизма

Коммунистический режим рухнул не в результате давления снизу, а из-за собственной неэффективности, и можно сказать, что нравственная победа над ним так и не было одержана183. Несмотря на все разоблачения коммунизма последних лет начиная с публикации “Архипелага ГУЛАГа”, значительной частью населения он не воспринимается как нечто постыдное, подлежащее изживанию. Определенную роль в таком восприятии коммунизма играет русский фундаментализм, особенно в “светской” его части, сводящейся исключительно к противостоянию с Западом. Но и многие верующие православные не готовы отречься от той эпохи: ведь то было время борьбы с Западом во всех областях — от идеологической до военной, что отвечало некой глубинной потребности многих россиян. Отвечает и сейчас.

В то же время следует признать, что рост фундаментализма объясняется также неумелым и непродуманным проведением реформ после 1988 г. Что Россия нуждалась в них — это признают едва ли не все, но относительно способов и результатов их проведения согласия куда меньше. Сейчас в кругах, именуемых демократическими, считается неприличным подвергать нынешние преобразования критике — по-иному, якобы, проводить их было невозможно. Это сомнительное утверждение. А.И.Солженицын, которому при всех особенностях его мировоззрения как никому другому дано остро чувствовать все русские боли и беды, еще в 70-х годах предупреждал, что выход “из-под глыб” будет чрезвычайно сложным и трудным. Его советами пренебрегли и провели реформы так, что многие сейчас мечтают о возвращении в коммунистические времена.

Высвобождение России уподобляют исходу из Египта: мол, тогда тоже мечтали о “мясных котлах” Египта и просились назад. Действительно, как сказал один мудрый раввин: “Вывести евреев из Египта трудно, но гораздо труднее вывести Египет из евреев”. Но есть существенная разница между Исходом тогда и нынешними преобразованиями. Из Египта евреев выводил Моисей, которому не дано было увидеть землю обетованную и он ее не знал — зато хорошо знал, кого ведет. Нынешние преобразователи превосходно знают свою “землю обетованную” — демократия, права человека, рынок и другие приятные вещи, — но совершенно не знают, кого ведут.

Им присуща “романтическая безответственность”. Все казалось простым и ясным — кто же в здравом уме откажется от рынка и демократии? Исходные установки были, как почти всегда в России, руссоистскими: человеку изначально присуще добронравие, портят его лишь среда, обстоятельства, институции (в том числе церковь, считалось до революции) и т.п., которые надо изменить, — и тогда все пойдет гладко. На вооружение было неявно взято исходное положение американского менталитета: всякий сам в состоянии понять свой рациональный интерес и рациональными же, прежде всего юридическими, методами отстаивать его. Однако этот принцип действует не везде. И с рациональностью получилось неважно, и “свою выгоду” многие поняли совсем не так, как предполагали преобразователи, и извлекали ее далеко не законными способами.

Взгляды, противоположные руссоистским, — скажем, протестантская убежденность в безнадежной испорченности человеческой природы после грехопадения (особенно отчетливо выраженная у Кальвина) — никогда не имели хождения в образованных кругах России. Менталитет современной Европы сложился под влиянием Ренессанса, Реформации и Просвещения, из них России, точнее, этим самым образованным кругам, досталось лишь последнее, и то в своей радикальной, атеистической форме. Модерн-проект, который они и осуществляли в России (естественно, не зная этого термина и не пользуясь им), сводился для них к насаждению Разума, и ввиду самоочевидных преимуществ последнего не оставалось места для таких вещей, как вера, “умоначертание народа” (термин князя М.М. Щербатова, писавшего о повреждении нравов в России), груз прошлого, местные особенности и своеобразие (разве что в виде couleur locale в литературе) и т.п.

Нынешним преобразователям был свойствен тот же настрой ума и известное прекраснодушие — они ведь старались для блага людей. Однако добрых намерений и чистосердечия мало: человека и его деятельность судят, согласно Писанию, “по плодам”. Они же оказались горькими, особенно в сфере экономики. Не учли простых вещей — того, например, что для успешного “запуска” рыночного механизма нужен какой-то минимум добросовестности, честности, а с этим в России всегда было плохо.

Приведем мнение В.В.Розанова: “духовенство сумело приучить весь русский народ до одного человека к строжайшему соблюдению постов; но оно ни малейше не приучило, а следовательно, и не старалось приучить русских темных людей к исполнительности и аккуратности в работе, к исполнению семейных и общественных обязанностей, к добросовестности в денежных расчетах, к правдивости со старшими и сильными, к трезвости... В России есть много святых людей: и гораздо реже попадается просто честный трудолюбивый человек, сознательный в своем долге и совестливый в обязанностях184.

Чтобы рынок успешно функционировал, нужно хотя бы платить деньги, если взял товар, или поставлять товар, если взял деньги. В России это непреложное правило нарушается сплошь и рядом, и не только “частниками”, но и “красными директорами”, обнаружившими, что можно не платить ни поставщикам, ни рабочим, а платить почти исключительно себе — и за это ничего не будет. Начался всеобщий кризис неплатежей, откровенный обман, мошенничество, не говоря уже об элементарной необязательности, которой хватало всегда. Конечно, случаи нечестности можно найти на любом рынке, но есть какая-то критическая масса, порог, при превышении которых рынок не может функционировать, и этот порог у нас был превышен чуть ли не мгновенно.

На заре преобразований была готовность жить по-новому: люди верили в “индивидуальную трудовую деятельность” (ныне забытое сокращение ИТД), в кооперативное движение и т.д. Разумное использование этой готовности могло бы направить энергию народа в созидательное русло, но вместо этого разом “разрешили все”, и результаты не замедлили сказаться: отмена запрета на торговлю мгновенно превратила Москву в гигантскую непотребную толкучку.

Столь же явно не учитывались социальные последствия преобразований. Они проводились без милосердия и сострадания к тем, кому тяжелее всех, и хотя “милосердие” и “сострадание” категории не экономические, их нельзя не учитывать, особенно в России, где православие высоко ставит “сердце милующее”. Принцип “каждый сам за себя” может быть и хорош в какой-то другой стране, но в России он открыл путь наверх не лучшим представителям народа, самой распространенной фигурой стал не “капитан производства”, а в лучшем случае человек с психологией перекупщика, чаще — просто мошенник и уголовник.

И потому экономические реформы не могли не встретить сопротивления. Говорят, что все трудности и издержки временные и даже неизбежные, что так всегда бывает в переходный период. Однако это по меньшей мере неосторожно: тот или иной период можно считать переходным лишь по его миновении, до той поры он вполне может оказаться периодом бесцельных блужданий.

Не лучшим образом дело обстояло с политическими преобразованиями. Особенно основательная промашка вышла с демократией. Преобразователи явно считали ее лишь совокупностью каких-то политических приемов, процедур, технологий, универсальных по своей природе и потому приложимых к любому обществу. Что идеи демократии притягательны и могут дать положительные результаты под разными широтами, в том числе и на Востоке (но только в условиях относительного благополучия), — это бесспорно.

Тем не менее демократия вовсе не есть “набор отмычек”, способных открыть все замки, хоть западные, хоть восточные. В первую очередь она есть определенное состояние умов, которое возникает не сразу и при котором выборность, разделение властей, главенство юридических начал и пр. почитаются не только приемлемыми, но совершенно необходимыми элементами политической жизни, рассматриваются как ее естественные регуляторы.

Хотя нынешняя демократия многое взяла от античности, она есть прежде всего политическая ипостась христианства. Причем даже не всего христианства, а только той его части, которая в XVI веке осуществила новое прочтение Библии и по-новому поставила проблему личности. Работа по решению этой проблемы привела к утверждению автономии личности, ее суверенитета, ответственности в первую очередь перед Богом, а уж потом перед земными властями, и то лишь в той мере, в какой они не противоречат Ему. Другие христиане, в частности православные, никакой демократии из Библии не вычитывают. Бердяев заметил однажды, что Россия “скорее родит антихриста, чем гуманистическую демократию”185. Сказано это было в сердцах, сразу после высылки, после пяти лет жизни в аду, однако основания для такого высказывания были.

Надо признать, что никто не вправе навязывать православным ни свое прочтение Библии, ни формы политического устройства, которые они считают неприемлемыми. Однако, по мнению многих православных и прежде всего фундаменталистов, попытка навязывания явно имела место. При этом не принималась во внимание не только вера, но и политическая культура России. Игнорирование собственной специфики привело к печальным последствиям. Самое печальное: само слово “демократия”, к которой с пиететом относятся во всем мире, даже в явно недемократическом (вспомним, что у нас в коммунистические времена говорилось о “социалистической демократии” как высшей ее форме, мусульмане и сейчас говорят примерно так же о “мусульманской демократии”), превратилось в России в ругательное. И элементарная добросовестность требует признать это как оценку всей деятельности по насаждению демократии: сейчас перспектив у нее явно меньше, чем было 10 лет назад.

Преобразователи, судя по их деятельности, исходили из представления о том, что всякое недемократическое общество есть подавленное демократическое, — стоит убрать давление государства, и тут же “сама собой” воцарится демократия — это же так естественно, больше просто нечему. Однако воцарилось нечто совсем иное. Некоторые преобразователи склонны винить в происшедшем народ — не понял, не принял, отверг. Но здесь забывается совет М.Е.Салтыкова-Щедрина не лезть к народу с поцелуями — тогда не будет и оплеух (его часто вспоминала русская эмиграция первой волны).

Везде, откуда ушло государство, у нас воссел бандит и мошенник, а отнюдь не “свободная личность”. Она создается длительно, а не разовым “актом освобождения”. На Западе обретение личностью свободы сопровождалось возрастанием ее ответственности, которой в России и в помине не было — ее не требовало ни государство, ни господствовавшая церковь. В народном языке даже не было слова “свобода”, оно из лексикона образованных слоев, в народе употребляли слово “воля”. А это совсем другое: воля обычно сводится к принципу “что хочу, то и ворочу”, именно так и были восприняты предоставленные свободы.

Но человеческое общество — упорядоченное общество, а упорядоченность предполагает определенные ограничения и запреты. Они могут налагаться ответственной личностью на себя — “не лги”, “не кради”, “не убий” и другие из того же ряда, причем и в выработке этих запретов, и в их интернализации, усвоении, огромную роль играет религия. Однако немало людей считает, что в России такой интернализации не произошло: ни верить в Бога, ни жить по-божески так и не научились.

Слишком у многих нет внутреннего запрета на ложь, обман, кражу, даже на убийство. И.А.Бунин в “окаянные дни” обнаружил, что в России убивают с “зоологическим спокойствием”; сейчас словосочетание “контрольный выстрел в голову” стало самым расхожим. В таком моральном климате разрешать практически свободное владение оружием есть верх безответственности. Если нет запретов внутри, то их налагает извне государственная власть, иначе общество просто не может существовать. Еще в “Вехах” было сказано: “Мы нуждаемся в дисциплине внешней именно потому, что у нас нет внутренней дисциплины”186.

И когда внешние запреты сняли, на авансцене оказались совсем не те персонажи, на которых уповали преобразователи, забывшие (никогда не знавшие?) опыт февраля 1917 г.: освобождать в России обязательно значит освобождать бандита, усмирить которого можно только самыми свирепыми мерами, для чего требуется диктатура. Фактически господствующие позиции в стране занял криминал. Власть в России, как и во многих восточных странах, — это те, кого боятся и кому платят. Сейчас многие в России боятся преступников и платят им.

Веками регулятором жизни в России было “слово начальника”, а теперь вдруг предложено было все вопросы “решать самим”. Однако со способностью к самоуправлению дела в России всегда обстояли неважно (нынешняя иллюстрация тому — Владивосток), оно у нас, по слову А.И.Солженицына, легко становится “формой самоуправства”187.

Начальник часто хоть и был самодуром, а то и вовсе зверем, все же как-то жизнь регулировал, а в случае чего на него можно было жаловаться более высокому начальнику. Институт жалобы (часто неотличимой от доноса) — характернейшая черта восточной политической культуры, состояние “жаловаться некому” в России воспринимается как очень тяжелое и несправедливое. И вдруг велено было “решать все вопросы в суде, как положено в цивилизованных странах”. Но, во-первых, суды не справляются с хлынувшим на них потоком дел, во-вторых, в них сидят не самые мудрые представители народа (чаще — просто усталые женщины), а в-третьих, люди у нас от судов либо шарахаются, либо, напротив, пускаются в такое сутяжничество, до которого далеко даже Америке.

Думали утвердить в стране “законность и порядок” и считали, что это не так уж трудно. Однако еще в прошлом веке было сказано, что “законность и порядок” — славные вещи, но тут России надо выбирать. Можно ввести законность — но тогда не будет порядка. А можно навести порядок — но только за счет законности. Вместе они для России пока неподъемны.

Примеры непродуманности можно множить. И все же нельзя отрицать, что произошли некоторые существенные изменения. Важнейшие из них — свобода слова, несомненно существующая в нынешней России, и избираемость власти. Относительно первой высказываются некоторые сомнения, говорят не только о недопустимой разнузданности, но и о зависимости “от денежного мешка”. И разнузданность, и зависимость несомненно существуют. Но что касается второй, то, во-первых, зависимость от “денежного мешка” все же иная по природе, нежели зависимость от соответствующего отдела ЦК КПСС, а во-вторых, “мешков” этих несколько, что порождает соперничество и опять-таки не дает возможности ввести прежнее тотальное единообразие. Говорят, что достижений в этой сфере можно лишиться в одночасье, но все же откат на прежние позиции маловероятен: тут, как и во многих других сферах, скорее всего, будут судорожные “два шага вперед, шаг назад”.

Более основательны изменения в восприятии власти. Здесь, как представляется, произошел существенный цивилизационный сдвиг: если в прежней парадигме (азиатской по существу) законной считалась власть, поставленная более высокой властью, то теперь лишь избранная власть считается легитимной. Причем это новое ее восприятие присуще не только “рядовым гражданам”, но и претендентам на власть: представители прежней номенклатуры, и даже уголовного мира, устремившиеся в власть, исходят из того, что власть не получишь, не пройдя процедуру выборов. Просто “захватить” ее стало невозможным, хотя попытки захвата не исключены окончательно. Но такая власть уже не будет прочной, так как не сможет рассчитывать на повиновение подвластных.

Однако это завоевание несет в себе не только плюсы. Поскольку так и не сложилась свободная и в то же время ответственная личность, это сказывается на электоральном поведении. Нет неприятия заведомой лжи, мошеннических “избирательных технологий”, черного “пи-ара” (public relations) и других “прелестей”, сопровождающих наши выборы. Сопротивление им практически отсутствует. Хуже другое. Если в странах развитой демократии уголовное прошлое кандидатов или отклонения в психике становятся непреодолимым барьером к избранию и они так и остаются маргиналами, то в нынешней России у избирателей нет чутья и внутреннего неприятия ни криминального прошлого (оно может восприниматься как преимущество), ни явной психопатии потенциальных избранников (неадекватные поступки или заявления могут даже вызывать восхищение: “Во дает!”).

У власти, даже в высших ее эшелонах, оказываются лица, которым там нет места. По некоторым оценкам, в президентских выборах 1996 г. у шести из 11 претендентов на высший пост в стране отмечались явные психические отклонения, пусть безвредные для окружающих в обычных условиях, но едва ли терпимые на вершине власти. Уже сейчас в опасной близости к ядерной кнопке мелькают лица (например, члены парламента), выделяющиеся своей неуравновешенностью. В этих условиях позволительно усомниться, следует ли насаждать демократию любой ценой, не считаясь с потерями и потенциальной опасностью. Позволительно усомниться и в том, что все это явления переходного периода, что со временем придет зрелость и эти печальные явления отойдут в прошлое. Это ни из чего не следует, напротив, “выборный негатив” явно нарастает.

Все это не значит, конечно, что России демократия не нужна или что она к ней неспособна. Это значит только, что путь к ней куда сложнее, чем виделось прекраснодушным преобразователям. И на этом пути стоит, в частности, и русский фундаментализм. Реакция фундаменталистов на преобразования и их последствия была предсказуемой. Они усмотрели здесь хорошо спланированную и организованную акцию, направленную на уничтожение православия и России, а себя, естественно, сочли единственными защитниками веры и отечества.

Характерно, что такое восприятие происходящего присуще не только фундаменталистам. Миллионы россиян испытывают унижение от распада “сверхдержавы”, от того, что позиции России в мире гораздо слабее, чем были позиции СССР. Они не могут принять мысль о том, что Советский Союз развалился из-за собственной неэффективности, и склонны видеть во всем происки Запада, прежде всего США, которыми — по мнению фундаменталистов — давно уже правит еврейско-сионистская верхушка, поставившая целью уничтожить Россию. Отсюда рост антисемитских настроений, отсюда дикие антисемитские выходки.

Если в коммунистические времена верили в действие “объективных законов истории”, практически лишая человека сколько-нибудь значимой роли в ней, то теперь на первое место вышел “конспиративный взгляд на историю”, разделяемый все большим числом россиян. Согласно такому подходу, история есть лишь развертывание дьявольского сценария, написанного недобрыми людьми сотни и даже тысячи лет назад. В фундаменталистских изданиях появились разделы “Мировая закулиса”, “Конспирология” и т.п., разоблачающие мировой заговор против России и православия. И ничто не указывает на то, что в ближайшие годы придет прозрение.

С этим тесно связан рост националистических настроений — в России в целом и в православии в частности, что опять-таки выдвигает на первое место именно фундаменталистов. В западном религиеведении не без оснований отмечается, что в постиндустриальном мире снижается значимость веры и увеличивается роль самого индивида, которая, впрочем, нередко сводится к консьюмеризму. Снижается и значимость различий между религиями, а естественная реакция на эти процессы — этнизация церкви188.

В России, однако, сходный процесс трудно увязать с победным наступлением постиндустриального мира. Скорее рост национализма у нас вызван просчетами в преобразованиях. Хотя такие акции, как демонстрация кощунственного с точки зрения большинства верующих фильма, тоже способствует подъему националистических настроений в церкви и обществе.

Они же были всегда. Собственно, быть русским в сознании многих россиян и стало означать — быть православным, а быть православным — быть русским. Вера отождествилась с этносом задолго до эпохи постиндустриального общества, чуть ли в XV веке, после падения Царьграда, что случилось, полагали на Руси, как раз по той причине, что Царьград стал не тверд в вере и склонялся к общению и даже единению с Западом. Считалось, что законным и единственным наследником Византии стала Москва, на которую возложена и миссия восстановить ее, а главное — утвердить подлинное христианство, т.е. православие, во всем мире.

И сейчас взгляд на русских как на единственных христиан широко распространен не только среди фундаменталистов. Национальный фактор отражен даже в официальном названии церкви: она именуется именно русской, хотя до революции именовалась российской, и к тому же греко-православной. (Высказывалось мнение, что на таком ее именовании настоял Сталин.)189 Пауль Тиллих не без основания утверждал, что “Религиозный национализм — это клеймо лжепророков”190.

Русских фундаменталистов обвинение в национализме нисколько не смущает. Еще в прошлом веке В.С.Соловьев писал: “Признавая себя единственным христианским народом, а всех прочих считая “погаными нехристями”, наши предки, сами того не подозревая, отреклись от самой сущности христианства”191. И он же предостерегал: “Национальное самосознание есть великое дело; но когда самосознание народа переходит в самодовольство, а самодовольство доходит до самообожания, тогда естественный конец для него есть самоуничтожение”192. Именно такой мрачный исход предрекают некоторые современные аналитики.

Отождествление России с православием неправомерно: не вся она в православии, и не все православие — в России, не весь великорусский этнос православен, не все православные России — великороссы. Но именно на этом настаивают отечественные фундаменталисты, и в словосочетании “русское православие” смысловое ударение они делают на первом слове. Как предельно четко выразился один публицист: “Если Бог пойдет против России, то я буду против Бога”193. И как в сугубо религиозной сфере фундаменталисты не могут рассказать о себе и своей вере, не обругав других и их веру, так и, говоря о России и русских, они не могут не обругать другие страны и народы. Складывается впечатление, что за любовь к России они выдают ненависть к инородцам и иностранцам, не смущаясь тем, что христианство — это религия любви.

“Только мы — подлинные христиане, все остальные — вероотступники и враги России”, — так можно суммировать убежденность русских фундаменталистов. “Для православного человека, — пишет один из них, — очевидно, что ХХ век стал кульминацией столкновения российской “удерживающей” цивилизации и западной апостасийной. Россия старалась следовать Божию замыслу о мире, Америка же построила прообраз царства Антихриста, которое уже близко...”194.

В противостоянии с западной цивилизацией фундаменталисты ищут союзников на Востоке. Тут мы должны коснуться цивилизационных построений русских фундаменталистов. Им чрезвычайно пришлась по душе концепция евразийства, неожиданно возродившаяся в начале 90-х годов после распада СССР и сразу нашедшая множество приверженцев. Причем не только среди фундаменталистов: складывается впечатление, что с падением коммунистического режима Россия действительно потеряла то, что Фазиль Искандер назвал “сюжетом существования”195, и теперь пытается обрести его в неоевразийских и геополитических построениях.

Чуть ли не все концепции внешней политики и национальной безопасности формулируются в геополитических и евразийских терминах. И в этих “евразийских играх” активную роль играют русские фундаменталисты, которые целиком разделяют положение о том, что континентальная Евразия обречена на вечную борьбу с “атлантизмом”, с морскими державами. Исходя из коренной идеи противостояния Западу, некоторые из них призывают к созданию православно-исламского союза против католического и протестантского Запада.

Здесь игнорируются некоторые базовые положения цивилизационных теорий. Упрощенно говоря, цивилизация представляет собой пространство общих ценностей, символов, смыслов, причем эта общность формируется или религией (христианской, исламской, породивших Pax Christiana и Pax Islamica) или этическим учением (конфуцианство, породившее Pax Sinica). Цивилизации — не государства (хотя некоторые государства могут фактически представлять собой целую цивилизацию), во главе их нет единого руководства, способного от имени своей цивилизации заключить союз с другой цивилизацией.

Цивилизации дают общую когнитивную сетку, какие-то представляющиеся всеобщими базовые принципы существования. Они могут что-то заимствовать из других цивилизаций, но только на своих условиях (не “на своих” означает поглощение одной цивилизации другой). Они непроизвольно стремятся к расширению, которому ранее полагали препятствия естественные преграды (моря, пустыни, горы), а теперь — сопротивляемость другой цивилизации.

Однако есть примеры успешного сосуществования разных цивилизаций в пределах одного государства, и фундаменталисты считают, что оно имеет место как раз в России. Правда, тут продолжаются споры: одни говорят, что Россия — это ни Запад, ни Восток, а нечто третье, другие, — что она и Запад, и Восток. Не вдаваясь в перипетии евразийских споров и дискуссий, отметим, что идея “православно-исламского союза” далеко не у всех в России вызывает восторг.

Вот что пишет А.И.Солженицын: “В русском образованном слое существуют — и даже усилились внедавне — последователи евразийства:... Это было — упадочное желание, проявление духовной слабости. Таково оно и сегодня: упадок мужества, упадок веры в силы русского народа; у других — прикрытая форма желательного им восстановления СССР. Но это — отказ от русского культурного своеобразия, от тысячелетия за нашей спиной, — он повлечет к утоплению редеющего русского народа в бурно растущем мусульманском большинстве”196.

Сходным образом воспринимают эту идею и “с исламской стороны”. “Сильная Россия, — пишет Гейдар Джемаль, — непременно должна объединиться с усилившимся исламом... Единственная сила, которая может сегодня противостоять американскому империализму, концепции нового мирового порядка, это ислам. Это имеет особое значение для России в той мере, в какой она намерена идти собственным путем. Вне ислама этого пути не существует... Единственное средство для России избежать геополитического исчезновения, это стать исламским государством”197.

Но есть на “той стороне” и обиженные на русское православие. Они помнят завоевание Казани, Астрахани и Сибири и требуют восстановления этих ханств. Заметим, что с точки зрения исламских фундаменталистов именно Россия отторгла часть исконных исламских земель и насаждала в них сначала то, что им представляется лжеверием, а потом и вовсе безбожие, чего они не забывают и не прощают. Кроме того, мусульмане указывают, что на многих русских храмах православный крест попирает исламский полумесяц (такой крест водружен даже на восстановленном храме Христа Спасителя), в чем они усматривают заявку на реванш за 1453 год (падение Константинополя).

Все это ставит под сомнение претензии русских фундаменталистов на союз с исламом, такой кентаврический объект просто невозможен. Однако идея союза не увядает и время от времени всплывает в выступлениях даже первых лиц государства, как правило, бесконечно далеких от каких бы то ни было форм религиозного опыта. Вот что пишет председатель Совета Федерации Е.С.Строев: “Россия — сердцевина особого евразийского цивилизационного мира...с уникальным синтезом восточного христианства и ислама, с особой духовностью”198. Синтез ислама с христианством — это нечто и вовсе несусветное.

Но несусветного в русском фундаментализме немало. Его еще больше в явно наметившейся взаимной симпатии части православных и коммунистов. Речь идет не об анекдотических “космических коммунистах”, объявившихся в Волгограде, считающих Ленина святым и распевающих на мотив “Смело, товарищи, в ногу”: “Партия Ленина с вами / Путь вам укажет Христос”. Речь идет о том, что в электорате КПРФ 47,2% верующих, причем 40,3% считают себя православными199. А некоторые деятели РПЦ, известные как фундаменталисты, открыто поддерживали КПРФ на выборах — за ее патриотизм.

В рождественском интервью 1994 г. Алексий II говорил: “Православный христианин может быть ... даже коммунистом”200. Потом, правда, он говорил и о том, что православие отвергает коммунизм, но как раз за это подвергался критике со стороны фундаменталистов. По своему обыкновению дальше всех пошла газета “Завтра”, предложившая новую символику: серп, молот и православный крест201. В ноябре 1998 г. на Поклонной горе торжественно совершили литургию в честь 80-летия комсомола, хотя именно его партия всегда науськивала на веру и верующих, сам же комсомол с явным удовольствием и великим рвением боролся с религией.

В свою очередь коммунисты явно возлюбили православие. Г.А.Зюганов пишет: “На протяжении долгих столетий ревностным хранителем народных идеалов и святынь являлась Русская Православная Церковь”202. Официальная позиция КПРФ сводится к тому, что теперь, “вступая в партию, человек не обязан рассказывать о своем отношении к религии, а партийным комитетам нецелесообразно задавать ему такие вопросы...”203. Впрочем, положение о том, что верующий православный вполне официально мог быть членом партии, обязуясь, однако, способствовать осуществлению “коммунистических идеалов”, было принято еще КПСС накануне ее краха204.

Не богословские положения в русском православии и не идеологические соображения в русском коммунизме, а внутренняя потребность в “борении с Западом”, существование которого выводит их из себя, лежит в основе “странного сближенья” православных фундаменталистов и коммунистов. Ради удовлетворения этой потребности некоторые фундаменталисты готовы пойти на союз с кем угодно, лишь бы уязвить “проклятый Запад”.

Готовы они и на то, чтобы неподобающим образом распорядиться своей верой. Фундаментализм, по определению, есть приверженность базовым принципам веры, хотя ему и свойственно поднимать частные положения своей религии до уровня богоустановленных. В России же фундаменталисты готовы поставить свою веру на службу политическим силам и тем “опустить” ее до уровня идеологии. Идеология и религия не отгорожены друг от друга, всякая религия имеет идеологическое измерение, всякая идеология стремится обрести статус религии, некоторую сакральность. И тем не менее это совершенно разные вещи, смешивать которые непозволительно, — во всяком случае для верующих.

Предлагать свою веру в качестве идеологии — значит губительно использовать ее не по назначению, но именно это и происходит в России, которая вдруг ощутила потребность обзавестись национальной идеей, что, заметим попутно, противоречит Конституции РФ, запрещающей введение обязательной и всеохватывающей идеологии. Православные фундаменталисты тут же объявили, что именно православие в их трактовке должно лежать в основе этой идеи. Но сама попытка выработать ее, с точки зрения верующего, есть не что иное, как попытка обрести смысл существования при отсутствии веры в Бога, предложить суррогат, эрзац веры.

Чем-то подобным в России усердно занимались семьдесят с лишним лет, завершившихся крахом. Если воспользоваться библейской образностью, строили Вавилонскую башню и окончательно перестали понимать друг друга. Взаимопонимание — это то, в чем больше всего нуждаются россияне для возрождения страны, которой действительно грозят многие беды. Фундаментализм с его нетерпимостью и “упертостью” явно не помощник в деле сплочения и возрождения и не может служить духовной основой российского общества.

VI. Чего ожидать в XXI веке

Уже ясно, что постиндустриальный мир не обойдет Россию, хотя едва ли его ждет здесь триумф. Если не случится очередной национальной катастрофы, число российских пользователей Интернета, ныне составляющее около 1 млн человек (данные никем не проверены), несколько возрастет, но все равно их будет ничтожно мало по сравнению с числом пользователей в развитых постиндустриальных странах, отставание от которых, скорее всего, увеличится. Некоторые аналитики не исключают, что основой экономического существования России вообще станет приусадебное хозяйство с мускульной силой (для многих российских семей уже стало). И это — вместо техносферы, бесприродного искусственного мира и сложных технологий, которые несет с собой постиндустриальный век. Очень маловероятно, что Россия станет “электронным государством”, хотя уровень компьютеризации может повыситься, а число “облученных виртуальной культурой” — увеличиться, и даже значительно. Но дело в том, что миллионы и миллионы “облучаются” самыми примитивными и грубыми версиями этой культуры. Носители подлинной электронной культуры, скорее всего, будут существовать анклавно. Это, впрочем, не исключает их внутренней сплоченности, которая уже была продемонстрирована: предпринятая в 1998 г. попытка ввести повременную оплату за телефон, грозившая отсечь многих пользователей от Интернета, встретила их дружный отпор, заставивший власти пойти на попятный. И все же едва ли именно пользователи современных электронных технологий будут определять духовную атмосферу страны, ее ментальный климат.

Уже сейчас у многих православных вызывает тревогу нашествие электронных СМИ, вытесняющих печатное слово в качестве основного источника получения информации. Перед всеми церквами встала задача донести до потенциальной паствы “Благую Весть” через новые информационные технологии. Миссионерство, евангелизация предписаны всем христианским конфессиям Самим основателем их веры, сказавшим: “Идите, научите все народы” (Мф 28,19). С приходом постиндустриального общества люди все больше времени проводят у мониторов компьютера, у экранов телевизора, и “научить” их вне электронных СМИ просто нельзя.

Некоторые деноминации, в первую очередь протестантские, вполне успешно используют представившиеся новые возможности. В США возник феномен “телеевангелизма”: популярные проповедники создали настоящие информационно-евангелизационные “концерны”, работающие на основе современного менеджмента, с грамотным анализом потенциального рынка, спроса на “продукцию”.

Тут помогло то, что в центре западного богослужения стоит произносимое слово, проповедь, а потому там издавна существует настоящий культ проповедников, чрезвычайно уважаемых и влиятельных. Им было сравнительно нетрудно адаптироваться к телеобъективу, к многомиллионной аудитории, и скоро проповеди баптиста Билли Грэма, пятидесятника Джимми Сваггерта и некоторых других всемирно известных телеевангелистов достигли самых отдаленных уголков земли205.

В начале 90-х годов западные телеевангелисты появились и на российских телеэкранах, что породило естественную негативную реакцию Русской Православной Церкви. К настоящему времени зарубежные проповедники исчезли с экранов телевизоров россиян, однако православная “электронная церковь” так и не появилась, хотя есть православные сайты в Интернете, а Пасхальные и Рождественские богослужения показывают по телевидению. Помимо отсутствия опыта и навыков дело еще в том, что в центре православного богослужения стоит не проповедь, а литургия. Проповедь доступна всем и обращена ко всем, в том числе и к подлежащим обращению неверующим, в литургии же участвуют — причем обязательно лично, на месте — только верующие. Проповедь допускает перевод, литургия — нет. Некоторые православные вообще говорят о недопустимости показывать литургию по ТВ, настаивая на том, что богослужение должно проводиться только в храме и только для присутствующих в нем. И это при том, что в стране сотни тысяч верующих по причине возраста и недугов не могут попасть в храм, а в тысячах деревень храмов и вовсе нет.

Здесь еще одна болезненная несостыковка между постиндустриальной эрой с характерным для нее засильем новых электронных СМИ и исторической церковью России. Фундаменталисты чаще всего рассматривают СМИ как орудие дьявола, который с их помощью уводит людей от Бога. Таково восприятие и многих простых верующих, недовольных нашествием “века сего” в Церковь. Что касается священноначалия РПЦ, то, хотя оно имеет свои страницы в Интернете и часто появляется само или посылает в телестудии своих признанных богословов и проповедников, все же в целом еще не овладело новыми информационными технологиями. В России так и не сложилось что-либо похожее на телеевангелизм, и большой вопрос — появится ли, поскольку православие есть прежде всего “храмовая религия”. Тут тоже налицо отторжение “века сего”, свойственное в первую очередь русскому православному фундаментализму.

Для фундаменталистов люди, подключенные к Интернету, уже лазутчики и агенты все того же “проклятого Запада”, а само постиндустриальное общество не только фундаменталистами, но и многими россиянами, скорее всего, будет восприниматься как еще одна сознательная попытка опрокинуть наши ценности, как очередной заговор “мировой закулисы” с целью погубить Россию и православие. Вот что писал признанный вождь православных фундаменталистов митрополит Иоанн: “То, что происходит ныне на русской земле — не ошибка “верхов” и не случайность. Это яростный порыв бесовщины уничтожить Святую Русь в самых источниках ее, в душах людей русских. Это — дьявольские дела, попытка сатаны и приспешников его упразднить дело Христово... Злобная сила, жаждущая нашего уничтожения, обладает в современном мире огромной мощью и властью. На службе ей поставлен многовековой опыт разрушения, дьявольское искусство растления и обмана”206.

Однако влияние фундаменталистов не следует преувеличивать. Противодействие Западу и всевозможным новшествам не безусловное: есть православные, которые отрицают фундаментальность противостояния православия западному христианству, хотя они малочисленны и сейчас пребывают в гонимых.

Немаловажно и то, что при всей давности “европонена-вистничества” и, видимо, его неистребимости, столь же давним и столь же неистребимым является уважение к Западу. Отношение к нему всегда было амбивалентным, это отношения “любви — ненависти”. Откровенные поклонники Запада тоже никогда не переводились в России, сейчас они явно отошли на второй план, но никуда не делись. Что еще более существенно, помимо таких вот открытых “западников” у многих россиян существует не всегда осознанная убежденность в том, что “нормальная жизнь”, по которой они вот уже сколько веков тоскуют, как раз “там”, хотя они не без удовольствия слушают проклятия в адрес Запада.

Вообще значимость фактора веры не следует преувеличивать ни в нынешней России, ни, скорее всего, в России XXI века. Неверие в России не исчезло. Как в сфере морали для многих труднее сказать правду, чем солгать, так в сфере религии для многих проще не верить, чем верить. Неверие для большинства в России — исходное состояние, для выхода из которого требуется умственное усилие, тогда как на Западе исходное состояние все же вера, а умственное усилие требуется для того, чтобы стать атеистом, и местопребывание западного атеиста — университетский кэмпус. (С.Н.Булгаков: “русский атеизм отнюдь не является сознательным отрицанием, не есть плод сложной, мучительной и продолжительной работы ума, сердца и воли, итог личной жизни. Нет, он берется чаще всего на веру и сохраняет эти черты наивной религиозной веры...”)207.

Выше говорилось о неоправданно большом значении, которое придается всевозможным социологическим исследованиям религии. Действительно, “проценты” даже опасны, когда они велики (так как порождают неоправданную эйфорию), но они же могут быть чрезвычайно полезными, когда малы (так как помогают избавиться от иллюзий).

Так вот, согласно данным, представляющимися наиболее надежными, число “практикующих верующих” (т.е. посещающих церковь хотя бы раз в месяц) в России составляет 6-7% (самый низкий процент в Европе), а число “серьезных верующих” (воспринимающих Бога как Личность, хотя бы иногда молящихся и т.д.) и вовсе всего 4%208. А по данным ГУВД г. Москвы (милиция теперь, напомним, склонна “подыгрывать” официальному православию) на Пасху 1998 г. всего 111 тыс. москвичей пришли в храмы, но и из них лишь 71 тыс. “вошли за ограду”, а 41 тыс. так и остались “на прилегающих территориях”209. Эти цифры едва ли многим превышают показатели коммунистических времен, когда в храмы и к храмам шли главным образом из любопытства.

Судя по всему, и православие, и другие традиционные для России конфессии уже прошли пик роста, вызванного крахом коммунизма. Этот пик пришелся на 1993 г., после чего наметился спад, который вряд ли сменится подъемом в XXI веке. Тем не менее вопрос о русской религиозности, в частности о фундаментализме, многим россиянам представляется чрезвычайно значимым, хотя цифры вроде бы не оправдывают повышенного интереса к нему.

Однако он налицо и дело тут, по-видимому, в некоторых особенностях нашего менталитета, вызванных цивилизационными факторами. Одна из них — некоторое пренебрежение реальными фактами и захваченность всевозможными “умствованиями”. Соглашаясь с тем, что России присуща цивилизационная неопределенность, следует сказать, что эта неопределенность значительно уменьшается, если рассматривать разные сферы культуры. Наша политическая культура была и во многом остается сугубо азиатской, несмотря на наметившиеся сдвиги. А вот художественная культура, сфера мысли во многом сохранили свое европейское естество, что помогло российской культуре быстро восстановить связь с европейской и занять в ней достойное место, как только было прорублено “окно в Европу”.

Чайковский, Шостакович, Шнитке воспринимаются в Европе как “свои”, русская живопись, скульптура, архитектура (кроме церковной и так называемой псевдорусской) — несомненная часть общеевропейского достояния. Особенно это касается литературы. Хотя Достоевский и говорил: “Я столько же русский, сколько и татарин”210, он является одним из самых “европейских” наших писателей (более европейским, чем Л.Н.Толстой). И в нем же отчетливее всего проявилось амбивалентное отношение к Западу. Лучшие произведения русской литературы читаются на Западе без “объяснений и извинений”, которые все-таки необходимы европейцам при чтении, скажем, китайской, мусульманской или индийской литературы.

О принадлежности нашего искусства западному культурному ареалу свидетельствуют не только элитарные произведения, но и самые что ни на есть народные. Одно из коренных отличий Востока от Запада состоит в почти полном отсутствии у первого иронии, особенно самоиронии, насмешки над собой (исключение — христианизированные Филиппины). На Востоке, конечно, тоже смеются, но часто по поводам, которые на Западе вызывают слезы.

В целом Восток серьезен и неулыбчив, западная же культура, как было блестяще показано М.М.Бахтиным, во многом покоится на смеховом начале. И если взять корпус русских пословиц, то сразу становится очевидным, что тут господствует, торжествует насмешка, ирония, в том числе и самоирония, которой нет на Востоке, ибо она означает недопустимую “потерю лица”. (Не забудем, однако, что в ходу у нас и фундаменталистские по своей психологии сентенции типа “не позволим глумиться...”, равно как и воздыхания по аятоллам.)211

Если с торжеством постиндустриального мира у нас, скорее всего, будут трудности, то присущая русской культуре ирония и самоирония облегчит принятие постмодернизма. “Игровая условность” у нас всегда наличествовала, а такие характерные черты постмодернизма, как сарказм и насмешка в качестве принципиальной позиции, известны в России давным-давно. А отсюда не так уж далеко до осмеяния всего и вся, до деконструкции и разрушения святынь, чем так славен постмодернизм. Этому в России издавна предавались с увлечением, несмотря на фундаменталистское превознесение прошлого. Нетрудно предвидеть, что в России будут изощренные постмодернистские рассуждения — возможно, без постиндустирального общества, которое они призваны обслуживать.

Но и это не ново: в России никогда не переводились либералы, хотя никогда не было либерализма в действии. Всегда существовал разрыв между декларируемыми принципами и их воплощением, пребывание в “мире отвлеченностей”, в своего рода виртуальной реальности было характерной чертой умственной жизни России. Была сфера словесных построений, почитавшаяся важнейшей и главнейшей, и была жизнь, к которой эти построения имели весьма малое касательство. Речь идет об общепризнанном литературоцентризме или логоцентризме русской культуры. О преимуществах, которые он дает, сказано немало, но литературоцентризм имеет и некоторые негативные последствия. Превознесение созерцательности и внутренней глубины, якобы свойственных исключительно православию в противовес деятельности и активности, якобы свойственной исключительно западному христианству, несколько отдает нарциссизмом и игнорирует весьма существенные “земные” последствия такого отношения к миру.

Мироотрицающая составляющая русского православия отмечалась не раз и едва ли сыграла положительную роль. Мир представлялся даже недостойным улучшения, что отчетливее других выразил Константин Леонтьев: “Верно только одно, — точно одно, одно только несомненно — это то, что все здешнее должно погибнуть! И потому на что эта лихорадочная забота о земном благе грядущих поколений?”212.

Более того: сама устроенность земной жизни, благополучие и достаток в России и сегодня многими православными, а фундаменталистами особенно, воспринимаются как явное свидетельство отступничества от Бога, тогда как нищета и неустроенность выдаются за верный признак духовности: мы живем плохо, и уже по одному этому “самыя духовныя”, Запад живет хорошо и потому бездуховен. Действительно, в Библии есть много предостережений об опасности богатства; видеть в эффективности экономики, в земном благополучии доказательство истинности своего вероучения нет оснований. Но неразумно и видеть благословение Божье в нищете, а тем более — похваляться ею. Однако как раз этим занимаются фундаменталисты.

Они именно бедность и неустроенность в собственном доме норовят выдать за величие духа. “Печься о столах” никто не хочет, забота о земном в России всегда презиралась и третировалась как “мещанство”, с которым вели борьбу на истребление. Торжествовала устремленность ввысь при полном невнимании к земному (мыслями, воображением — в небесах, в сфере прекрасного и абсолютного; на земле — неприбранность и ГУЛАГ); предпочтение (по Ницше) дальнего ближнему при отвращении к земному (оно же “низменное”, “бескрылое”, “бездуховное”).

Недеяние, созерцательность, возвышенные богословские споры считались достойным занятием, улучшение земного существования — нет. Это отмечал еще В.С.Соловьев: “Православный Восток, с величайшей ревностью охраняя святыню Божией церкви и веры, нисколько не заботился о том, чтобы его собственная действительность была сообразна этой святыне”213. Она и не была сообразной.

“Плетение словес”, игра со словами почитались достойным занятием, и лучшие представители русской мысли предавались этой игре: афоризм всегда почитался выше силлогизма. Серьезную работу ума подменял поиск звучных формул (типа “православие, самодержавие, народность”), которые в России обладают какой-то завораживающей силой. Мир слова был и во многом остается важнее реального мира, в литературе были благородство, честность, честь и другие замечательные качества — и мало кого смущало, что в жизни всего этого или вовсе нет, или очень немного. В советские времена искренне верили, что царившее зло легко побеждал анекдот: сделали смешным, осмеяли — стало быть, одержали верх.

За дело свободы у нас всегда боролось искусство, что вообще-то плохо и для искусства, и для дела свободы: ее лучше защищать в газетной и журнальной публицистике, в памфлетах, на митингах, в законотворчестве, в состязательном судоговорении и т.п. У нас же и власти побаивались художественной литературы, за стихотворение вполне могли убить, чем поэты даже гордились. Считалось и считается, что сфера искусства важнее всего, и если снят фильм “Покаяние”, то какого еще покаяния можно требовать в жизни? И если над коммунизмом одержана блестящая литературная победа (написан “Архипелаг ГУЛАГ”), то чего еще можно желать? А сейчас на наших глазах возрождается не только коммунизм как идеология, но и самый настоящий культ Сталина — с обожанием вождя, целованием его портретов и бюстов. Фундаменталисты с благодарностью вспоминают, как Сталин “отпустил из плена Церковь”: “Чем бы ни руководствовался Сталин в своем новом отношении к Церкви, народ церковный его любит и помнит, и в Москве нет, наверное, ни одного храма, где хоть раз кто-нибудь не молился за упокой его души”214.

При таком состоянии умов наиболее увлекательным остается строительство воздушных замков. Само по себе это занятие можно было бы признать и безвредным, а мечтательность — простительной слабостью. Однако дело в том, что у нас мечтатели — люди фундаментальные, они не задумываясь ломают и уродуют жизнь в угоду очередной мечте. Этим у нас страдали и страдают не только образованные верхи, которые обвиняются во всех российских бедах, но и не очень образованные низы, как-то сразу поверившие в тот же коммунизм и рьяно взявшиеся строить его, истребляя при этом всех несогласных и просто невосхищающихся. Примерно таков настрой и нынешних фундаменталистов.

Пребывание в мире грез и сонных видений, состояние полной захваченности идеей единодушно отмечали еще невольные свидетели кошмара первых лет революции. Всеволод Иванов писал Горькому: “Мучительно тяжело понять и поверить, что русский мужик не христианин, не кроткий Богов слуга, а мечтательный бандит”215.

Мир слов почитается даже более реальным, чем мир действительный. В полемике с католиками православные и сейчас могут в качестве аргумента привести цитату из Легенды о Великом Инквизиторе, хотя судить о католиках по этой легенде — то же самое, что судить о цыганах по поэме Пушкина “Цыганы”. Человек, живший в опутанной колючей проволокой стране, мог петь: “Я другой такой страны не знаю, где так вольно дышит человек” и при этом быть совершенно искренним.

Однако литература — это все-таки означающее, а не означаемое, это виртуальный мир, а не реальный. Тем не менее у нас в стране именно литература с давних пор находилась в центре внимания при полном или частичном игнорировании стоявшей за ней действительности. Но такая установка сродни одной из главных посылок постмодернизма: главное означающее и игра с ним, а не означаемое; главное текст, а не то, что стоит за ним; главное виртуальность, а не реальность. В этом смысле “постмодернизм” действительно торжествует в России уже давно.

Фундаменталистские сентенции, лозунги и афоризмы оказывают опьяняющее воздействие на русские умы определенного склада и шокирующее — на русские же умы склада противоположного. Но при этом упускается из виду, что мобилизационный потенциал этих сентенций и афоризмов при кажущейся мощности может быть совершенно ничтожен, что становится ясным в момент кризиса. Слова “За веру, царя и отечество”, на которых фундаменталисты предлагают возродить дух армии, и сегодня увлекают многих. Но вспомним, как было во время первой мировой войны: неведомо откуда появляется агитатор, говорит пятнадцать-двадцать минут — и ни веры, ни царя, ни отечества216. И это тогда, когда для упований такого рода было куда больше оснований, чем сейчас.

Необоснованность претензий все же подспудно, видимо, ощущается и самими фундаменталистами. Фундаментализм, по определению, — это нечто солидное и основательное, “фундаментальное”, у нас же он характеризуется крайней истеричностью, которая у многих сознательно взята на вооружение и выступает чуть ли не как торговый знак: о России и православии фундаменталист непременно должен говорить и писать с истеричным надрывом.

Истеричность выдает неуверенность в себе, как выдает ее и безудержная, часто патологическая хвастливость. О чем бы ни шла речь, непременно: “не имеет аналогов в мире” и “превосходит мировые образцы”. Еще древние греки считали хвастливость первым признаком варварства, и нет никаких оснований отказывать им в проницательности. Главное же — не надо быть фрейдистом, чтобы усмотреть в назойливой похвальбе все ту же неуверенность в себе. Реклама с рефреном “для настоящего мужчины” может быть эффективной лишь там, где мужчины не уверены в том, что они настоящие. Еще персонажам М.Е.Салтыкова-Щедрина для подзарядки необходимо было периодически восклицать: “Нет народа нас мудрее и храбрее!”

За всем этим кроется чувство обиды на всех и вся, свидетельствующее о той же ущербности. В.С.Соловьев писал о собирательном типе “лжеправославного лжепатриота”: “он... одержим ложными идеями, граничащими с манией величия и манией вражды к нему всех и каждого. Равнодушный к своей действительной пользе и действительному вреду, он воображает несуществующие опасности и основывает на них самые нелепые предположения. Ему кажется, что все соседи его обижают, недостаточно преклоняются перед его величием и всячески против него злоумышляют. Всякого и из своих домашних он обвиняет в стремлении ему повредить, отделиться от него и перейти к врагам — а врагами он считает всех соседей”217. Эти слова как нельзя лучше характеризуют состояние умов нынешних фундаменталистов.

Конечно, русское православие состоит не из одного фундаментализма, в нем есть другие силы. Сам он, несмотря на предсказуемый в ближайшее время рост, едва ли станет духовной доминантой российского общества. Он не был доминирующим даже в начале века. Тогда российское бытие основывали на хлестких формулах, казавшихся незыблемыми, — а старую Россию, по словам В.В.Розанова, “закрыли в два дня”, и, по его же словам, оказалось, что это совсем нетрудно. На наших глазах пал режим, тоже казавшийся незыблемым, а пришедший ему на смену представляется и вовсе ненадежным. (По меркам истории, однако, все эти колебания могут представляться вполне нормальными.)

Но надо сказать, что, скорее всего, доминантным не сможет стать и никакое другое течение — ни религиозное, ни светское. Это предвещает продолжение разброда и шатаний. Говорят о подспудно идущих процессах, о мощных невидимых силах, о “подводной части айсберга”. Однако складывается впечатление, что все наши айсберги из пенопласта, практически не имеют никакой подводной части и их несет куда ветер дует. Исторический путь России в ХХ веке, полный крутых и неожиданных поворотов, свидетельствует об отсутствии основательности, “фундаментальности”. Вопрос ветхозаветного пророка: “Зачем ты так много бродишь, меняя путь свой?” (Иер 2,35) вполне может быть обращен к нашей стране.

Происходит как бы кружение на гоголевском “заколдованном месте”, бессмысленное перетягивание каната — и мало что меняется на самом деле. Препирательства, в которых сейчас громче других звучат голоса фундаменталистов, фактически повторяют споры, которые велись в России сто с лишним лет назад, что наводит на грустные мысли. Ни одна страна, ни один народ не ведет споры столетней давности, они уже как-то разрешены; у нас — те же доводы и контрдоводы, те же аргументы, что и век назад, только на куда более примитивном интеллектуальном и нравственном уровне. О падении этого уровня неопровержимо свидетельствует сопоставление нынешних писаний на тему о России и ее вере с тем, что писал, скажем, Владимир Соловьев, щедро цитировавшийся выше.

Размышляя о его наследии современный философ пишет: “В нынешней России, “угоревшей” от прежних идеологий, мы сталкиваемся с непреложной потребностью осмысления подлинно культурных основ человеческого существования на индивидуальном, национальном и глобальном уровнях”218.

Несомненно, существует непреложная потребность осмысления основ. Что до упований на удовлетворение этой потребности, то тут позволительно сохранять скепсис. Нет никаких признаков грядущего осмысления происходящего и очень мало надежд на появление сил, осознающих ответственность момента. Ничто пока не предвещает окончания духовных и иных нестроений в отечестве. По-прежнему царит, по словам В.С.Соловьева, “общерусская оригинальность”, состоящая, “главным образом в умственной беспечности”219. Ее немало в русском фундаментализме. С пониманием относясь к чувствам, порождающим фундаменталистские построения и не отрицая права этих построений на существование, следует сказать, что нынешний русский фундаментализм едва ли способен вывести Россию из состояния “угорелости” — скорее наоборот. И торжество фундаментализма невозможно, как невозможно возвращение к старому стилю, а без него ни один уважающий себя русский фундаменталист не признает победу полной.

В.С.Соловьев не был чужд пророчествам, некоторые из них сбывались поразительным образом. Вот что он писал в 1889 г.: “...главным препятствием истинному прогрессу является не то или иное учреждение, а одичание мысли и понижение общественной нравственности. Нелепо было бы верить в окончательную победу темных сил в человечестве, но ближайшее будущее готовит нам такие испытания, которых еще не знала история”220. Испытания, “которых еще не знала история”, пришли, и пока не кончились — во всяком случае для России.

Это признает А.И. Солженицын, один из самых вдумчивых исследователей, душой болеющий за Россию. Он, как и всякий русский писатель, верит в силу слова, и для него создание звучных словесных формул — дело жизни. “Часы коммунизма свое отбили” — хорошо сказано. Но и по каденции, и по интенции уж очень напоминает: “С религиозным дурманом покончено навсегда”. И по соответствию действительности, да и по воздействию на нее, пожалуй, тоже.

В его последней книге, “Россия в обвале”, очень много вопросительных знаков, заключительная глава названа “Быть ли нам, русским?” И этот вопрос у него не риторический. А.И.Солженицын пишет: “По высокой требовательности наступающего электронно-информационного века нам — чтобы что-то значить среди других народов — надо суметь перестроить характер свой к ожидаемой высокой интенсивности XXI столетия”221.

Задача очень трудная. Солженицын возлагает надежду на патриотизм, но говорит “о русском патриотизме чистом, любовном, строительном; не о крайнем националистическом переклоне (“только наша порода!”, “только наша вера!”), не о вознесении своей национальности выше мыслимых духовных вершин, выше нашего смирения пред Небом. И, разумеется, не назовем “русским патриотизмом” тот, который заключает малодушный союз со своими уничтожителями коммунистами”222.

Современный русский фундаментализм претендует на роль собирателя всех патриотических и созидательных сил, но пока он остается сборным пунктом для всех страдающих недугами, перечисленными А.И.Солженицыным.

Путь фундаментализма, как он обозначился у нас к настоящему времени, — это путь к маргинализации в XXI веке как русского православия, так и всей России.