Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
списки литературы 3-4 семестры / 3 семестр / РИДЕР теоркомм (Тюпа).doc
Скачиваний:
81
Добавлен:
02.06.2015
Размер:
977.41 Кб
Скачать

ВВЕДЕНИЕ В ТЕОРИЮ КОММУНИКАЦИИ

Авторский ридер к лекционному курсу

Составитель В.И. Тюпа

РГГУ 2012

ОГЛАВЛЕНИЕ

1. Онтология коммуникации …………………………………………………… 3

2. Актуальность неориторики ………………………………...………………. 22

3. Дискурсивные практики как предмет нарратологии ………..……………. 41

4. Дискурсные формации и нарративные стратегии ..……………………….. 55

5. Протолитературные нарративы ……………………………………...…..… 72

6. Генеалогия лирических жанров ……………………...…………………….. 93

7. Схема коммуникативного события ……………………………………….. 116

8. Таблицы коммуникативных стратегий …………………………………… 117

9. Литература ……………………………………………………………………..….. 118

1. Онтология коммуникации

Само бытие человека

(и внешнее, и внутреннее)

есть глубочайшее общение

(М.М. Бахтин)

Завершившееся ХХ столетие оставляет после себя в значительной степени дезонтологизированную картину мира. Так называемый «основной вопрос философии» о соотношении бытия и сознания является всего лишь основным вопросом гносеологии, поскольку, с последовательно онтологической точки зрения, бытие и сознание не могут быть раздвоены и противопоставлены. Онтология различает бытие и сущее: понимаемое в качестве сущности (опосредованно) и знаемое, наблюдаемое в качестве существования (непосредственно).

Философия материализма не испытывала потребности в онтологии, удовлетворяясь для объяснения оснований мироустройства данными наук о природе. С другой стороны мы имеем ликвидаторскую по отношению к онтологии постмодернистскую эпистемологию, выступающую «правопреемницей гносеологии, или теории познания, при условии устранения онтологического компонента»1. Устранение «онтологического компонента» реализуется учением о пантекстуальности, согласно которому все нам данное есть текст, подлежащий деконструкции.

Мир в целом, конечно, может быть уподоблен тексту, но это возможность чисто гносеологическая (эвристическая, метафорическая). Однако Ролан Барт, уподобляя мир тексту, притязал на онтологические выводы: отказ признавать «за текстом (и за всем миром как текстом) какую-либо “тайну”» означал для него «в конечном счете, отвергнуть самого бога и все его ипостаси – рациональный порядок, науку, закон»2.

На самом деле мир не может быть сведен к так или иначе понимаемому тексту хотя бы потому, что, как было сформулировано самим Бартом, «текст размещается в языке»3. «Если за текстом не стоит язык, – писал Бахтин, – то это уже не текст, а естественнонатуральное (не знаковое) явление»4. Язык же, в свою очередь, невозможен, с одной стороны, вне социальности, в пределах которой он только и функционирует в качестве языка, а с другой – в отрыве от индивидуального сознания, пользующегося общим языком для социальных актов речепорождения (производства текстов), но никак с языковой реальностью неотождествимого. Социальность, язык и ментальность ирреальны друг без друга и в то же время не могут быть сведены к чему-то одному, как не могут быть поглощены категорией текста. К этим онтологическим сферам бытия необходимо добавить еще и коммуникацию – сферу дискурсов.

Задолго до распространения в научном обиходе термина «дискурс» (введен Зелитом Харрисом5 в 1952 г.) Бахтин рассуждал о том, что высказыванием «организуется социально-значимый звук, идеологическое тело социального общения […] Значащий звук звучит по-разному в зависимости от характера того социального события взаимодействия людей, элементом которого данный звучащий звук является»6. При этом ни говорящий, ни слушающий, по убеждению Бахтина, «не остаются каждый в своем собственном мире; напротив, они сходятся в новом, третьем мире, мире общения»7. Ю.С. Степанов и определяет дискурс как такое «использование языка», которое «создает особый “ментальный мир”»8. Тойн А. ван Дейк, четко разграничивая «употребление языка и дискурс», чего многие лингвисты не делают9, трактует последний как «коммуникативное событие», включая в него «говорящего и слушающих, их личностные и социальные характеристики, другие аспекты социальной ситуации», в частности, «значения, общедоступные для участников коммуникации, знание языка, знание мира [...] установки и представления»10. Рут Водак уместно уточняет двоякую природу дискурса (коммуникативного события): с одной стороны, он «социально конституирован», с другой – он сам «конституирует ситуации, объекты знания, социальные идентичности людей, групп и их взаимоотношения»11.

Различие дискурса и текста отнюдь не сводится к устности и письменности12, чем фактически ограничивается трактовка этих явлений лингвистами, склонными «употреблять термин “дискурс” в его этимологическом значении (беседа, разговор, дискуссия), противопоставляя его таким образом термину “текст” (“зафиксированный” разговор, беседа, дискуссия)»13. На взгляд М.Я. Дымарского, например, дискурс являет собой «лишь способ передачи информации, но не средство ее накопления»; «различие между дискурсом и текстом отдаленно напоминает различие между радиопередатчиком и магнитофоном»14.

Сетуя на отсутствие адекватного термина, каким впоследствии сделался «дискурс», Бахтин размышлял о категории «целое высказывание»: «это уже не единица языка (и не единица «речевого потока» или «речевой цепи») а единица речевого общения, имеющая не значение, а смысл (т.е. целостный смысл, имеющий отношение к ценности – к истине, красоте и т.п. – и требующий ответного понимания, включающего в себя оценку)» (5, 337, выделено Бахтиным). В отличие от текста, «имеющего значение» (совокупность значений текста может быть раскрыта посторонним), смысл высказывания, по Бахтину, «нельзя понять со стороны. Самое понимание входит как диалогический момент в диалогическую систему (дискурса – В.Т.) и как-то меняет ее тотальный смысл» (там же). Здесь «меняет» не означает: привносит от себя. Смысл высказывания назван «тотальным» потому, что он не есть субъективный замысел – это интерсубъективный смысл, «невместимый в пределы одного сознания» (Бахтин); он актуализируется говорящим (как и понимающим).

С неориторической точки зрения, предваряемой в поздних заметках Бахтина, текст – письменный или устный – представляет собой внешнюю знаковую манифестацию «социокультурного взаимодействия» (ван Дейк) сознаний, именуемого дискурсом. При всей множественности интертекстуальных связей и отношений, составляющих «тело» культуры, всякий текст обладает автономностью благодаря наличию у него определенной структуры. Природа дискурса иная.

«Для дискурса, – писал Поль Рикёр, – способом существования является акт, его неотложность (Бенвенист), которая, как таковая, имеет природу события»15, а не перемещения информации. Такое событие при встрече сознания с текстом – письменным или устным – происходит далеко не всегда: воспринимающему знаковую данность чьего-то высказывания необходимо войти в некое интерсубъективное пространство общения (со-общения, при-общения, раз-общения), которое не может быть ни чисто внешним (объективным), ни чисто внутренним (субъективным).

Дискурс не следует мыслить чем-то беспрецедентно единичным, что «исчезает в прошлом, уходит в небытие немедленно после своего окончания»16. Здесь также имеются свои воспроизводимые в речевой практике культурно значимые упорядоченности. «Кроме форм языка существуют еще формы комбинаций этих форм» (5, 184). В отличие от собственного субститута (текста) дискурс характеризуется не композиционной структурированностью знакового комплекса, а своей архитектоникой: фундаментальной поляризацией «тотального смысла» (Бахтин) как некоторого ментального целого.

Такое целое не может быть замкнуто в себе и отделено от остальной жизни сознания – в его транссубъективности17. Граница между дискурсами состоит только в смене субъекта, или адресата, или стратегии высказывания. Тогда как текст, который есть «закрытая система и в нем содержится только то, что содержится»18, будучи определенной последовательностью определенных знаков, операционально вполне вычленим из остальной жизни языка. При этом даже очень обширный текст (например, романа) соответствует одному полнособытийному дискурсу, но может содержать в себе субституты многочисленных внутритекстовых дискурсов (например, речи действующих лиц).

Следуя Бахтину, архитектоника коммуникативного события может быть представлена как тернарная конфигурация полюсов: «я-для-себя, другой-для-меня и я-для-другого; все ценности действительной жизни и культуры расположены вокруг этих основных архитектонических точек»19. В бахтинской по своей концептуальности статье В.Н. Волошинова «Слово в жизни и слово в поэзии» приводится пример высказывания, состоящего из одного единственного слова «так». По этому поводу говорится, что дискурс (в отсутствие адекватного термина слишком расширительно названный «внесловесным контекстом») данного микроскопического текста «слагается из трех моментов: (1) из общего для говорящих пространственного кругозора […] из (2) общего же для обоих знания и понимания положения и, наконец, (3) из общей для них оценки этого положения»20. В иных случаях позиции коммуникантов, разумеется, могут быть и неэквивалентными (например, иерархическими или агональными), однако коммуникативное пространство любого дискурса формируется указанными здесь силовыми линиями архитектонических отношений между субъектом, адресатом и объектом высказывания.

Введением коммуникативного пространства как особого аспекта реальности – наряду с языковым, ментальным, социальным и физическим пространствами – онтологическая картина мира существенно усложняется. Тем более что мы пока не упомянули о таких «пределах мысли и практики» (Бахтин), как «вещь» и «личность» (ЭСТ, 370), из которых первая мыслится феноменом чисто внешнего бытия, тогда как личность, по А.Ф.Лосеву, «есть всегда противопоставление себя всему внешнему, что не есть она сама»21, являя собой феномен бытия внутреннего.

В основе постмодернизма Игорь П. Смирнов убедительно усматривает «неразличение внутренних и внешних отношений»22, что и приводит к дезонтологизации бытия. Для онтологического анализа коммуникации ключевой вопрос – это вопрос о соотношении языка (внешние отношения ознаковлённости) и мышления, менталитета (внутренние отношения осмысленности).

Ни один естественный язык не является врожденным. Человек овладевает языком как внешним орудием коммуникации – на основе внутренней (врожденной) ментальной способности воспринимать, сознавать, мыслить. Посредником здесь выступает речь, которая при этом также распадается на внешнюю и внутреннюю. Причем лишь внутренняя речь – порой проявляющаяся и внешне, но в сигналах, еще не превратившихся в знаки языка, – является врожденным человеческим свойством (подобно зрению, слуху, осязанию, обонянию и вкусу). Членораздельностью внешней речи ребенку приходится овладевать, «прилаживая» свою внутреннюю речь к осваиваемому языку взрослых. Как доказывал Н.И. Жинкин, «применение натурального языка возможно только через фазу внутренней речи»23.

Вклад Л.С.Выготского в изучение психологического феномена внутренней речи как «мысленного черновика» речи внешней24 трудно переоценить. Однако недостаточная разработанность в 30-е годы теории коммуникативного события (бахтинской «теории высказывания»), а также тяготение к марксизму и, как следствие, неприятие персонализма (в лице Вильяма Штерна, в частности) приводят Выготского к существенному противоречию. Называя внутреннюю речь всего лишь «особой функцией» речи внешней (языковой), он в то же время убедительно показывает, что «перед нами действительно речь, которая целиком и полностью отличается от внешней речи»25.

Данное противоречие снимается в наше время введением категории дискурса для обозначения коммуникативных событий речевого общения. При этом вскрытые великим русским психологом недискурсивные механизмы «речевого мышления» (факультативность вокализации, чистая предикативность синтаксиса, агглютинативность семантики, оперирование не опосредующими мысль денотативными значениями, а непосредственно смысловыми значимостями) и оказываются собственно речью, а не ее особыми функциями,. Ибо речевой акт, по определению Гюстава Гийома, представляет собой «сигнал, с которым мысль в момент своего выражения обращается к языку», дабы освободить себя «от необходимости придумывать средства выражения в тот момент, когда это требуется»26.

Расхожее понимание речи, объединяющее под этим термином «как сам процесс говорения (речевую деятельность), так и его результат (речевые произведения, фиксируемые памятью или письмом)»27, в настоящее время уже не может быть признано удовлетворительным, поскольку на смену соссюрианской диаде язык – речь в современных гуманитарных науках пришла триада: язык – речь – дискурс. Дискурс образуется взаимоналожением и взаимокорректировкой семиотических механизмов языка и речи. Понимание, без чего коммуникативное событие не будет иметь места, это – «перевод с натурального языка на внутренний. Обратный перевод – высказывание»28.

Дискурс, таким образом, есть феномен, возникающий на пересечении социального («внешнего») языка говорения или письма и ментального («внутреннего») языка ответных внутреннеречевых актов – жестов актуализации интерсубъективного смысла субъективными его значимостями. Такая актуализация, по Выготскому, «развивается от целого к части», тогда как внешнеязыковая деятельность «идет от части к целому»29. Дискурс, внешне предстающий совокупностью «коммуникативных фрагментов»30 (которые больше части, но меньше целого), внутренне является системой «рожденных в диалоге» (ЭСТ, 373) смыслов (со-мыслей), неслиянно и нераздельно связывающей собой язык (систему знаков) и речь (систему значимостей).

Будучи «произведением» языка и речи, дискурс не может быть отождествлен с текстом. Барт и Деррида убедительно доказали, что текст безраздельно принадлежит языку и представляет собой отмершую ткань, паутину, лабиринт «мертвых следов», оставленных в знаковом материале языка живыми речевыми процессами смыслооткровения. Дискурс же, «умирая» в тексте, всегда имеет возможность возродиться в ответном речевом акте – воскреснуть, преобразившись в контексте другого сознания, но оставаясь идентичным себе в своей коммуникативной событийности.

«Отношение-общение», предшествующее коммуникативному события встречи двух и более сознаний, вслед за М.М. Гиршманом видится онтологической осью жизни, вскрытой «мыслителями-диалогистами»31. В качестве такой оси коммуникативная событийность принадлежит в равной мере внешнему и внутреннему мирам – при всей их взаимонепроницаемости друг для друга. «Истинное место» человеческого бытия Мартин Бубер обнаруживал «по ту сторону субъективного, по ту сторону объективного, на узкой кромке, где встречаются “Я” и “Ты”»32.

Если из этого центра двигаться в сторону внешней реальности, то за горизонтом языка с его знаками и знаковыми комплексами (текстами) открывается социальность с ее функциями. Социальность – это мир ролевого функционирования. Люди, животные, растения, предметы, само время и само пространство здесь не просто бытийствуют, они – функционируют, исполняют роли, чему-то служат в системе тех или иных социальных отношений. Язык здесь тоже несет службу и притом наиважнейшую – обеспечения жизнедеятельности, функциональности всей системы взаимодействия социальных субъектов.

Двигаясь в противоположном направлении – к полюсу внутренней реальности – за горизонтом речи с ее индивидуально конкретными, ситуативно-ценностными смысловыми значимостями мы обнаруживаем ментальность: мир мыслящего сознания с его невербальными (когнитивными) микросценариями (фреймами), предметно-тематическая сторона которых, по модели Выготского, чисто предикативной внутренней речью опускается, но которую приходится эксплицировать в семиотическом процессе текстообразования (дискурсии). Это духовная сфера жизни, нуждающаяся в речи для обеспечения собственной жизнедеятельности – интенциональности, то есть направленности сознания на сознаваемое. Внеязыковая (недискурсивная) речь и есть та самая направленность – интенция – внутреннего на внешнее (или овнешняемое рефлексией), сущность которой состоит в «объективировании субъективности» (Гегель)33 и, тем самым, в двусторонней актуализации субъекта и объекта, мысли и мыслимого, сознания и сознаваемого.

Различие речи как таковой (внутренней) и внешнеречевой дискурсии состоит именно в том, что первая являет собой акт интенциональный, вторая же – акт коммуникативный, первая осуществляется «для себя», вторая – «для другого», первая порождается усилием интериоризации внешнего, вторая – усилием экстериоризации внутреннего. Однако в практике текстопорождения эти процессы неразделимы. По рассуждению Б.М. Гаспарова, «говорящий силится придать своей мысли обозримые очертания, в которых она могла бы быть зафиксирована (для себя – В.Т.) и передана другим», что «служит своего рода промежуточной станцией между неартикулированным, бесконечно летучим движением мысли и ее объективированным воплощением в языковом выражении»34.

За пределами социальности во внешнем мире, лишенном языка, остается вещь (физическая, химическая, биологическая). Точнее сказать – загадка вещи: отчего и для чего столь хитроумное устройство, если вся эта головоломная сложность изначально не предполагалась для исполнения социальных функций? За горизонтом же рефлексии (самосознающей ментальности) остается неуловимый для нее источник самой рефлексии, ядро внутренней жизни – тайна личности, тайна самобытного «я», этой, словами Хайдеггера, «экзистенциальной предструктуры самого присутствия»35.

Говоря «загадка вещи» и «тайна личности», я предполагаю здесь принципиальную разницу. Загадка подразумевает разгадку, хотя бы и бесконечно удаленную во времени. Тайну же в принципе невозможно постигнуть извне, проникнуть в нее, раскрыть по своей воле. Но при этом ее невозможно игнорировать, как мы игнорируем в повседневной жизни загадочность микромира элементарных частиц. Тайна призвана быть «не знаема, но понятна»36.

Помимо наличия (у личности) и отсутствия (у вещи) внутреннего пространства эти пределы бытия различаются еще, по крайней мере, в двух отношениях. Если вещь может быть как уничтожена, так и воссоздана вновь, то личность невоспроизводима и неуничтожима в своей внутренней уникальности. Если любая вещь может служить знаком, то личность в качестве знака чего бы то ни было по самой природе своей использована быть не может. Личность – это чистый смысл и, подобно всякому смыслу, актуализируется лишь при встрече с иным смыслом, для чего ей, собственно говоря, и потребна межличностная среда вещей-знаков. Встречные взаимоактуализации смыслов (а не механическое перемещение информации) и составляют содержание коммуникативных событий. При этом принципиальная взаимообусловленность и нераздельность внутреннего и внешнего аспектов личного бытия настолько существенны, что оно является «в каждый данный момент суммой своих дискурсивных практик»37.

Итак, загадка вещности мира и тайна его личностности – таковы онтологические опоры коммуникации, которая сама есть сердцевина мировой жизни и отнюдь не сводится к передаче информации. Например, наследственность (феномен генетической информации) не имеет с коммуникацией ничего общего, а обмен информацией между человеком (личностью) и компьютером (вещью) вовсе не является их общением; наконец, некоторые способы высказывания (диалог согласия или покаяние, обращенное к Богу) могут быть вовсе лишены информативности. Коммуникация – это взаимодействие внутренних реальностей (личностей) посредством сознания – речи – языка в социальных ситуациях внешней реальности. Сказанное можно схематизировать в следующей семизвенной модели:

Внешняя реальность

Социальность

Язык

Коммуникация

Речь

Ментальность

Внутренняя реальность

Вещи

Функции

Знаки

(тексты)

Смыслы

(дискурсы)

Значимости (версии)

Интенции

Личности

Любой узел этой схемы не сводим к соседнему, обладает собственным онтологическим содержанием. В то же время все ее отрезки (исключая полюса) суть секторы взаимоналожения и взаимодействия двух соседних сфер. Социальность немыслима как вне вещного мира, так и вне сферы языка (знакового функционирования вещей). Язык порождается и питается, с одной стороны, социальностью отношений между субъектами жизни, с другой – репертуаром дискурсов (способов вступать в коммуникацию). Речь формируется тем же репертуаром дискурсов, с одной стороны, и репертуаром интенций – с другой. Наконец, какая-либо ментальность возможна только на базе личности и при условии дара речи.

Соответственно, высказывание как «сложное единство языковой формы, значения и действия»38 (на сознание) предстает своего рода равнодействующей трех структур: языковой – текста, а также двух речевых – двух версий этого текста (креативной и рецептивной). Для понимания коммуникации, по мысли Н.И. Жинкина, «самое существенное состоит в том, что язык, давая возможность выразить бесконечно много мыслимых содержаний, не может выполнить эту роль без интерпретаций»39, множащих версии того, что высказано.

Однако при этом дискурс обладает и собственным содержанием, и собственной структурностью: его онтологическую основу составляет система интерсубъективных значений, несущая в себе высший смысл данного коммуникативного события. Это связующее звено между объективностью знаков и субъективностью их смысловых значимостей. «Различные интерпретации, – писал Томас С. Элиот, – это как бы многократные попытки сформулировать одно и то же; разночтения же возникают из-за того, что в стихотворении (как и в любом дискурсе – В.Т.) заключен смысл более широкий, нежели то может передать обыкновенная речь»40. Поле такого смысла и составляет референтное содержание дискурса.

Речевой акт смыслооткровения состоит в том, что сознанием участника коммуникативного события, направленным на производство или воспроизводство текста, формируются версии («образы») автора, референта и слушателя/читателя данного высказывания. Иначе говоря, структура речевой версии текста являет собой триаду интенций, внутренне оформленных (семиотизированных) установок сознания: референтной, креативной и коммуникативной – для инициатора дискурса; референтной, коммуникативной и рецептивной – для его восприемника.

После Гуссерля интенциональность трактуется не в категориях замысла или проекта, но как неизбежная направленность сознания: оно всегда есть сознание чего-то. Референтная интенциональность состоит в направленности сознания на некоторый объект. Коммуникативная (межсубъектная) интенциональность в обоих случаях состоит в том, что «я воспринимаю другого как воспринимающего меня»41. При этом говорящий/пишущий идентифицирует себя с креативной интенцией овнешнения (манифестации) данного коммуникативного события, тогда как слушающий/читающий идентифицирует себя с рецептивной интенцией его овнутрения (интериоризации).

Креативная версия текста далеко не сводится к замыслу говорящего, к сознательному проекту высказывания. В целом она есть весьма сложное явление внутренней речи, порождаемое взаимоналожением трех интенций: креативной (установка на самоидентификацию в форме текста), референтной (установка на идентификацию некоторого содержания сознания с некоторыми внетекстовыми объектами) и рецептивной (установка на идентификацию некоего потенциального собеседника).

Рецептивная версия текста – явление внутренней речи воспринимающего, представляющее собой взаимодействие трех аналогичных интенций, – с той, однако, разницей, что установка на самоидентификацию, на определение своего места в коммуникативном событии выступает здесь рецептивной интенцией адресата. Тогда как его креативная интенция состоит в «сотворческой» идентификации виртуальной фигуры автора данного высказывания.

Рецептивная интенция субъекта и, напротив, креативная интенция адресата представляют собой моменты коммуникативной рефлексии. По мысли Юргена Хабермаса, «коммуникативная практика повседневности саморефлексивна […] На рефлексивном уровне по отношению к проппонентам и оппонентам воспроизводится основная форма межсубъектных отношений: через перформативное отношение к адресату выявляется отношение говорящего к самому себе»42.

Порождение текста есть коммуникативная инициатива, которая отнюдь не предполагает совпадения текста и его субъективной версии в сознании говорящего. Рецепция текста в свою очередь не сводится к слышанию или видению его как вещи; она есть своего рода исполнение текста «про себя», внутреннее осмысливающее проговаривание, интенциональный речевой акт интерпретации. Это, по Мандельштаму, «средняя деятельность между слушаньем и произнесением. Эта деятельность ближе всего к исполнительству и составляет как бы самое его сердце»43.

Текст и его версии архитектонически изоморфны. Все они организованы тройственным отношением: субъект – объект – адресат (бахтинские «я-для-себя, другой-для-меня и я-для-другого»). Однако, перефразируя И.П. Смирнова, можно сказать: дискурс не принадлежит субъекту высказывания ровно постольку, поскольку у дискурса есть субъект44, составляющий лишь одну из сторон коммуникативного события. Аналогичным образом у дискурса есть адресат и референтное содержание. Эти три инстанции суть функции социальные, внетекстовые, обеспечивающие текстуальность знакового комплекса, понимаемую как его коммуникативность. Последнюю ван Дейк характеризует триединством: «интересы, цели и стили»45.

О совокупности знаков можно говорить как о тексте в случае осуществления ею трех условий.

Во-первых, текст создает впечатление сотворенности и отсылает к некоторому субъекту коммуникативной инициативы (обладает креативной функцией), что позволяет говорить о его «цели», хотя в процессе возникновения он мог и не предназначаться для осуществления каких-либо целеполаганий.

Во-вторых, текст создает впечатление предметно-смысловой соотнесенности с внетекстовой реальностью (обладает референтной функцией), что позволяет говорить о его «интересе», хотя сообщаемое в тексте может оказаться вымыслом или заблуждением.

Наконец, текст создает впечатление обращенности к чьему-то предполагаемому, возможному при определенных условиях ответному пониманию (обладает рецептивной функцией), что позволяет говорить о его «стиле» – в исконно риторическом, а не позднейшем креативно-эстетическом значении данного термина.

Следует уточнить, что креативная функция текста состоит в его возводимости к некой виртуальной семиотической модели, предшествовавшей текстопорождению; референтная – в отнесенности объекта к некоторой виртуальной картине мира; а рецептивная – в соотносительности данного текста с некой виртуальной моделью смыслооткровения (горизонтом понимания).

Совершенно очевидно, что полное совпадение креативной и рецептивной версий одного и того же высказывания в принципе недостижимо. Ведь человек «мыслит объекты сквозь окрашивающую все по-своему завесу субъективности», которая как раз и осуществляет, утверждал Вильям Штерн, «теснейшую конвергентную связь между “я” и миром»46. Имя этой «завесы субъективности», столь необходимой для причастности внутреннего пространства личности к внешнему пространству жизни, – речь (не-дискурсивная, внеязыковая). Если бы речевые версии отправителя и получателя текста совпадали, то вместо коммуникации мы имели бы простое перемещение информации, унифицирующее ее носителей (что практически и случается в элементарных коммуникативных ситуациях уточнения времени или цены товара). Однако в более сложных коммуникативных событиях разночтения способны достигать альтернативности этих версий, что может делать общение мнимым, сводя взаимодействие сознаний к их взаимоотталкиванию.

Таким образом, неустранимая антиномия языка и речи (внешнего и внутреннего) проблематизирует самую возможность общения. Между тем реальность коммуникативных процессов неоспорима. Человеческая культура есть, прежде всего, коммуникативное пространство общения, где человек обретает себя. «Само бытие человека (и внешнее и внутреннее) есть глубочайшее общение. Быть – значит общаться. Абсолютная смерть (небытие) есть неуслышанность [...] Быть – значит быть для другого и через него – для себя» (ЭСТ, 312).

Нам не остается ничего иного, как предположить в составе дискурса – помимо социально-языковой структуры текста и ментально-речевой структуры его прочтения (версии) – манифестируемую этим текстом собственно коммуникативную «суперструктуру»47, природа которой онтологически не сводима ни к семиотической природе текста, ни к ноэматической (смыслосообразной) природе речевого акта. Напротив, единство противоположностей креативной и рецептивной версий текста должно быть выведено из общего для них истока – коммуникативного произведения, являющегося, по мысли Романа Ингардена, «плодом сверхиндивидуального и вневременного творчества», той «идеальной границей, к которой устремляются интенсиональные намерения творческих актов автора и перцептивных актов слушателя»48. Такое понимание произведения не имеет ничего общего со взаимоисключающими характеристиками Барта, называвшего произведение то «вещественным фрагментом [...] книжного пространства», то «шлейфом воображаемого, тянущимся за Текстом»49.

Не только литературно-художественное, чей онтологический статус занимал Рене Уэллека и Остина Уоррена, но и всякое коммуникативное произведение, по-видимому, «представляет собой систему норм, в которых запечатлены идеальные понятия интерсубъективного характера», и которые «открываются нам только через индивидуальный душевный опыт и опираются на звуковую структуру тех лингвистических единиц, из которых состоит текст произведения»50. Такое произведение, предполагает Ежи Фарино, «существует как будто до его создания и до его автора, оно как будто не создается, а обнаруживается»51.

Речь идет об интерсубъективной референтной версии текста, проекциями которой служат и сам текст, и его креативная и рецептивные версии. Она мыслится виртуальной реальностью коммуникативного события, по-разному актуализируемой языковыми знаками текста и речевыми значимостями его версий. Весьма удачной характеристикой интересующего нас явления звучат слова Т.С. Элиота, сказанные по более частному поводу поэтической коммуникации: «Если поэзия – это форма “сообщения”, то все же сообщению подлежит само поэтическое произведение» (а не инородное ему «содержание»), которое «существует где-то между автором и читателем; оно обладает реальностью, которая не тождественна просто реальности того, что автор пытается “выразить”, или реальности авторского опыта написания этого произведения, или опыта читателя, или читательского опыта автора»52. «Глобальная структура» этой реальности,присущая соответствующему «типу дискурса»53, и является инвариантной – обеспечивающей изоморфизм текста и его субъективных версий. Соотношение коммуникативного произведения, его текста и прочтения можно уподобить соотношению звездного неба, его отражения водной гладью и нашего созерцания этой глади, не упускающего из виду само небо.

Референтной версией текста не может овладеть ни один из участников коммуникативного события. Во всей своей полноте и неизбыточности она доступна только «высшей инстанции ответного понимания», именуемой у Бахтина «нададресатом», «абсолютно справедливое ответное понимание которого предполагается», поскольку «каждый диалог происходит на фоне ответного понимания незримо присутствующего “третьего”, стоящего над всеми участниками диалога (партнерами)» (5, 337-338). По рассуждению Бахтина, нададресат «не является чем-то мистическим или метафизическим (хотя при определенном миропонимании и может получить подобное выражение), – это конститутивный момент целого высказывания, который при более глубоком анализе может быть в нем обнаружен» (5, 338). С утверждением онтологической коммуникативной инстанции нададресата органично сопрягаются мысли Бахтина о том, что «с появлением сознания в мире (в бытии) […] появилось нечто абсолютно новое, появилось надбытие» (6, 396); а также о «над-я», возникающем в акте самосознания (там же).

Виртуальный референт коммуникации не сводим ни к какому фактически наличному объекту, однако онтологически независим от субъекта. Более того, он директивен (как потенция) по отношению к участникам коммуникативного события (их интенциям): система его интерсубъективных значений требует осмысления (интериоризации) со стороны личности и ознаковления (манифестации) со стороны вещного мира социальных отношений, воплощаемых языком. Такой объект, писал Бахтин об эстетическом объекте, «не может быть найден ни в психике, ни в материальном произведении (т.е. в тексте – В.Т.) [...] Где находится государство? В психике, в физико-математическом пространстве, на бумаге конституционных актов? Где находится право? И тем не менее мы ответственно имеем дело и с государством, и с правом, более того – эти ценности осмысливают и упорядочивают как эмпирический материал, так и нашу психику»54.

Сверхобъект коммуникативных отношений подобного рода Бахтин именовал «архитектоническим заданием». Онтологическая природа такой заданности состоит в специфической для данной сферы креативно-рецептивной деятельности предельной смыслосообразности данного коммуникативного события. А сама эта деятельность есть не смыслополагание, не конструирование смысла, но откровение (манифестация и актуализация) смысла как предсуществующего потенциала, который – подобно эстетической реальности – «всегда наличествует и ждет только момента, когда созреет воспринимающее сознание»55. По рассуждению М.К. Мамардашвили, «произведение искусства есть текст, внутри которого создается человек, способный написать этот текст […] произведения производят авторов произведений»56.

Оглядываясь на инициативы Хаима Перельмана57, восстанавливавшего в правах классические категории «эйдоса», «логоса» и «этоса», можно утверждать, что коммуникативный метаобъект дискурсии есть, в конечном счете, своего рода эйдос данного коммуникативного события – сверхличный предел сообщаемости его интерсубъективного содержания и приобщаемости к нему участников коммуникации. Такой эйдос неслиянно и нераздельно несет в себе «эманируемые», излучаемые им инстанции коммуникативного метасубъекта и коммуникативного метаадресата58. Первая инстанция есть не что иное, как креативная компетенция дискурса, или его метатекстовый логос, более или менее полно реализуемый данным текстом. Вторая есть, соответственно, рецептивная компетенция дискурса, его риторический этос, более или менее полно реализуемый внутреннеречевой версией текста.

Относительно последней инстанции Бахтин писал: «Всякое высказывание всегда имеет адресата (разного характера, разных степеней близости, конкретности, осознанности и т.п.), ответное понимание которого автор речевого произведения ищет и предвосхищает» (5, 357). По отношению к эвентуальному реципиенту текста эта предвосхищаемая рецептивность служит виртуальной фигурой метаадресата.

Аналогична природа виртуального метасубъекта и виртуального метаобъекта дискурсии. За текстом «Евгения Онегина» стоит не только его смертный «скриптор» Александр Сергеевич, но и бессмертный хранитель его смысла – метасубъект авторской инстанции, далеко не сводимый к романному образу Автора. Точно так же референтный метаобъект данного текста не «энциклопедия русской жизни», не вымышленные персонажи в вымышленных ситуациях, но несущая их в себе и различимая сквозь «магический кристалл» творческого внимания «даль свободного романа», которая, по свидетельству Автора, предшествовала креативному процессу текстопорождения.

Однако и в повседневном общении, «когда мы строим свою речь, нам всегда предносится целое нашего высказывания: и в форме определенной жанровой схемы и в форме индивидуального речевого замысла. Мы не нанизываем слова, не идем от слова к слову, а как бы заполняем нужными словами целое» (ЭСТ, 266). В конечном счете, любое коммуникативное произведение (творение) возникает в той «запредельности», где, по выражению И.П. Смирнова, «совершается созидание созидателя»: «Творческое “я” (креативная компетенция – В.Т.) формируется там, где “я” (креативная интенция – В.Т.) теряется, где приходится искать себя»59.

Сказанное выше можно обобщить в принципиальной схеме коммуникативного события (см. в конце Ридера).

Следует оговориться, что в роли адресата, реализующего возможность коммуникативного события, заключенную в тексте, может выступить и сам автор текста. В таком случае речь приходится вести об автокоммуникации, фундаментальная роль которой для культуры была обоснована Ю.М. Лотманом60. Но и в рамках автокоммуникативного акта риторические инстанции говорящего и слушающего (пишущего и читающего) принципиально не могут быть отождествлены: в первой автор выступает языковым субъектом дискурсии (текстопорождения), во второй – ментальным субъектом рекурсии (смыслооткровения) 61.

Претворение внутреннего речевого акта в дискурс (внешнюю речь высказывания) является поведением особого рода (коммуникативным поведением), поскольку протекает в дисциплинарном пространстве коммуникативной ситуации. Используя вслед за М. Фуко понятие «дисциплинарного пространства», целесообразно значительно расширить область его применения: помимо жестко императивных дисциплинарных пространств тюрьмы, казармы, больницы и школы, занимавших французского философа, имеется множество более терпимых к индивидуальному поведению культурных пространств, – например, церкви, улицы, семьи, дружеского круга и, наконец, самого языка. Поскольку феномен языка является «общеобязательной формой принуждения» для всех добровольно пользующихся им, то некая дисциплинарность, «гнездится в любом дискурсе, даже если он рождается в сфере безвластия»62.

Речевой акт рождается во внутреннем (внедисциплинарном) пространстве субъекта, однако всякий говорящий (пишущий) идентифицирует свою причастность к жизни с той или иной коммуникативной ситуацией. А последняя всегда есть некое дисциплинарное пространство с более жесткими или более мягкими нормативными границами, запретами и предпочтениями, поскольку коммуникативная ситуация представляет собой переплетение социальных функций – социальное пространство общения. Поэтому дискурсия (овнешнение речевого акта) есть всегда оглядка, сознательная или чаще невольная, на конвенциональную систему условностей и условленностей, актуализируемых самим высказыванием. Ибо всякое высказывание осуществляет ту или иную коммуникативную стратегию в том или ином социокультурном контексте и принадлежит вследствие этого к тому или иному роду дискурса. Последний, говоря словами Рикёра, «присутствует во мне как пустота, предназначенная к заполнению словами»63.

До начала дискурсии во внутреннем, извне не лимитированном пространстве своего бытия субъект коммуникативного события, как и его адресат, имеет дело с одними допредикативными очевидностями – очевидностями различного происхождения (врожденными, усвоенными, сформировавшимися в личном опыте). Фундамент речи определяется тем, как утверждает Ганс Георг Гадамер, «что мы руководствуемся в ней предпониманием и предпонятиями, тем, что последние всегда скрыты от нас и, наконец, тем, что для осознания своих предрассудков необходима ломка всей интенциональной основы речи»64. По определению Эдмунда Гуссерля, «очевидность есть схватывание самого сущего […] при полной достоверности его бытия, исключающей, таким образом, всякое сомнение»65. Поэтому, как было установлено Выготским, внутренняя речь «в пределе» представляет собой «чистую и абсолютную предикативность»66. Последняя есть «основная и единственная форма внутренней речи, которая вся состоит с психологической точки зрения из одних сказуемых»67. Дискурсия же предполагает факультативные для внутренней речи семиотические процессы тематизации и артикуляции речевого акта. В этом и состоит коммуникативное поведение высказывающегося, поскольку тематизация (введение подлежащих в структуру текста) и артикуляция (вокализация или скрипция) речи излишни для самого субъекта дискурсии и целиком ориентированы на адресата.

Это внутреннее поведение порождающего текст человека сугубо риторично даже в тех случаях, когда порождаемый им текст вовсе не претендует на публичность. В ходе автокоммуникативного «разговора с самим собой» («молчаливую речь» вербального формулирования мысли «для себя» Выготский принципиально различал от речи внутренней) роль адресата совершенно аналогична. Разница лишь в том, что адресат в таком случае остается виртуальной инстанцией «своего другого» – без актуального субстрата этой инстанции во внешнем мире. Основные параметры этого поведения (inventio, dispositio, elocutio) давно уже были вычленены классической риторикой, хотя и осмысливались ею чисто инструментально – как аспекты профессиональной подготовки оратора к выступлению.

Inventio – выбор (изобретение) тематического материала для будущей речи или ее отрезка – в основе своей предполагает глубинный речевой процесс тематизации допредикативных очевидностей текстопорождающего сознания. Причем такая тематизация строится как энтимема («то, что находится в уме») – в античной риторике «самый важный из способов убеждения»68, состоящий в приведении мысли адресата к допредикативным очевидностям его воспринимающего сознания. Данный аспект речевого акта, питаемый его референтной интенцией, в то же время, обусловлен ориентацией говорящего (пишущего) на предполагаемую аудиторию (чему еще классическая риторика придавала принципиальное значение) – хотя бы эта аудитория и оказалась совершенно вымышленной или свелась бы к одному единственному частному собеседнику.

Dispositio – экспликативное развертывание тематического материала – совершается не только на уровне внешней компоновки текста, о чем размышляла классическая риторика. В глубине речевого акта dispositio представляет собой расширение, сужение, включение, исключение, разведение, отождествление, связывание по сходству или по смежности и тому подобные риторические операции (фигуры). Только во внутренней речи, где имеет место «превалирование смысла над значением»69, эти операции осуществляются с семантическими единицами принципиально иной природы: с допредикативными концептами, а не с денотативными значениями слов.

Основу всех текстопорождающих операций такого рода составляет некая креативная интенция коммуникативного субъекта, его «эмоционально-волевой тон» (Бахтин), в классической риторике именовавшийся пафосом. На стадии actio (актуального произнесения текста) пафос субъективности неизбежно манифестируется интонацией, которая косвенно проявляется и в написании текста (через его ритм, синтаксис, стилистику).

Эта экспрессивная, эмоционально-волевая сторона речи, знаменующая двоякую ценностную позицию говорящего (по отношению к предмету речи и к ее адресату), – событийна: она связывает субъект, объект и адресат речи в конкретное единство дискурса. «Именно в интонации соприкасается говорящий со слушателями»70. Отделяя экспрессивную (риторическую) интонацию от грамматической («законченности, пояснительная, разделительная, перечислительная и т.п.»), Бахтин определял интонацию как «конститутивный признак высказывания. В системе языка, то есть вне высказывания, ее нет» (5, 194,189).

Интонация возникает во внутренней (недискурсивной) речи как проявление «аффективно-волевой тенденции»71 личности. Интонированность высказывания является эктопией (вынесенностью во вне) интенций текстопорождающего мышления, которое «есть эмоционально-волевое мышление, интонирующее мышление», обладающее «эмоционально-волевой заинтересованностью»72. Будучи своего рода голосовой «жестикуляцией», интонация путем эмфатического преображения внешней речи устремлена непосредственно к внутреннему слуху адресата и представляет собой непереводимый в знаки избыток внутренней речи. Этот просочившийся в высказывание момент чистой креативности манифестирует смысл, минуя языковые значения текста. Интонация насыщена смыслом, но независима от логики высказывания, которую способна усиливать, эмоционально аранжировать или ослаблять и даже дискредитировать: слова проклятия могут быть произнесены с любовной интонацией, как и наоборот, в результате чего интонация «как бы выводит слово за его словесные пределы»73.

Интонация неотделима от живого голоса говорящего, ее фиксация в тексте весьма затруднена, чем порождается герменевтическая проблематика истолкования. Однако интонационный репертуар коммуникативных отношений в рамках определенной культурной общности людей не безграничен: основные эмоционально-волевые тональности (интонемы) высказываний узнаваемы, «наиболее существенные и устойчивые интонации образуют интонационный фонд определенной социальной группы» (ЭСТ., 369). Интонационный фонд (в ядре своем – общечеловеческий) внеконвенционален, он складывается и функционирует в социуме не как система знаков, а как традиция, питаемая почвой общечеловеческого спектра эмоционально-волевых реакций74. Мелодический контур фразы формируется смыслосообразным соотношением эйфорического и дисфорического полюсов интонационности, возводимых Бахтиным к хвале и хуле как «древнейшей и неумирающей подоснове» общечеловеческого «интонационного и жестикуляционного фонда» (5, 84).

Наконец, elocutio – словесное оформление высказывания – диктуется коммуникативной интенцией субъекта речи, предполагающего быть услышанным. Дискурсия как переложение прототекста «безъязыковой» внутренней речи на общепонятный текстообразующий язык «представляет собой чрезвычайно сложный процесс расчленения мысли и ее воссоздания в словах» (5, 356). Будучи семиотической артикуляцией речевого акта, она опирается на коммуникативную рефлексию говорящего, на его самоидентификацию в качестве организатора коммуникативного события. Этот процесс не является самопроизвольным извержением пафоса. В большей или меньшей степени он протекает в непрерывных (по преимуществу невольных) оглядках на различного рода конвенциональные нормы текстопорождения, которые при этом могут как соблюдаться, так и нарушаться.

Всякое пространство общения есть, как уже говорилось, до известной степени дисциплинарное пространство, поскольку любая ситуация взаимодействия сознаний предполагает известного рода нормирование тематизмов и используемых для их экспликации языковых средств: одни темы и средства выражения предпочтительнее других, а некоторые – нежелательны или даже вовсе недопустимы. Следование одним (гласным или чаще негласным) предписаниям и запретам коммуникативного пространства, заданного типом дискурса и социокультурным контекстом, игнорирование или неповиновение другим составляет риторическое поведение субъекта дискурсии. Текстуальная манифестация той или иной стратегии риторического поведения существенно воздействует на коммуникативную ситуацию.

Важнейшими факторами, определяющими риторическое поведение протагониста коммуникации, выступают, с одной стороны, креативная, референтная и рецептивная компетенции дискурса как потенциально возможного в данной ситуации коммуникативного события, а с другой – креативная, референтная и рецептивная компетентности субъекта и предполагаемого адресата дискурсии. Между интерсубъективной виртуальностью первых и субъективной эвентуальностью вторых имеется неизбежный и неустранимый «зазор», делающий реализацию возможного в данной ситуации коммуникативного события всегда проблематичной.

Даже в случае безукоризненной ясности и точности риторического поведения субъекта речевой деятельности для превращения коммуникативной ситуации созданного им текста в полноценное коммуникативное событие (дискурс) необходимо ответное коммуникативное поведение воспринимающего текст адресата – в рамках предлагаемого коммуникативного пространства. Это поведение адресата столь же риторично, поскольку тоже является актом внутренней речи, ориентированным на конвенции языка и социокультурного контекста. Однако оно ориентировано иначе: рецептивная рекурсия (действие, обратное дискурсии) – это «перевод с натурального языка на внутренний»75.

«В действительности речевой жизни, – писал Бахтин, – всякое конкретное понимание активно: оно приобщает понимаемое своему предметно-экспрессивному кругозору и неразрывно слито с ответом, с мотивированным возражением-согласием» (ВЛЭ, 95).

Референтная интенция воспринимающего сознания состоит в идентификации допредикативных очевидностей, тематизированных в тексте, с собственными допредикативными очевидностями. Разумеется, такая идентификация достижима лишь частично. Если адресат оперирует при этом собственными инвенциями, он по сути дела «присваивает» себе воспринимаемый текст. Вместо коммуникативного события встречи сознаний мы имеем в таких случаях два автокоммуникативных события (эффект «диалога глухих»). Чтобы дискурс состоялся в своей событийности, адресату приходится прибегать к системе конвенций – таких семантических комплексов сознания (когнитивных фреймов, или микросценариев), которые ранее уже были согласованы с другими коммуникантами, причастными к данному социокультурному контексту.

Коммуникативная интенция рецептивного сознания представляет собой рефлексию складывающейся ситуации общения. Усилиями такой рефлексии формируется возникающий в сознании адресата «образ автора» воспринимаемого текста. Это особого рода идентификация собеседника в качестве коммуникативного субъекта (организатора дискурса), что не вполне совпадает с категориями социального или психологического субъекта жизни.

Наконец, рецептивная интенция адресата может быть определена как десемиотизация, дезартикуляция воспринимаемого текста, то есть рекурсивная перекодировка авторских манифестаций смысла, переложение текста с общеконвенционального языка на чисто смысловую тайнопись внутренней речи. Эта самоидентификация адресата в качестве понимающего чужую речь (реализатора коммуникативного события) в классической риторике издавна именуется этосом. Встречная (по отношению к пафосу) активность данного фактора коммуникации оборачивается как частичной утратой интерсубъективного смысла, так и субъективным приращением смысла в результате внутренней замены текста относительно эквивалентным ему ментальным феноменом.

Согласно авторам «Общей риторики» этос предполагает «состояние получателя, которое возникает в результате воздействия на него какого-либо сообщения», оно «зависит одновременно и от стимулов (факторов организованности текста – В.Т.) и от получателя»76, от его готовности к актуализации авторского произведения в качестве коммуникативного события. Аналогично художественному произведению в трактовке Николая Гартмана, всякое произведение человеческой коммуникации, обладающее культурной ценностью, «нуждается в понимающем или узнающем сознании, которому оно может явиться»77, а быть явленным оно может «только для адекватного созерцателя»78.

Коммуникативный кругозор говорящего/пишущего – в пределе – замыкается высшей точкой креативной компетенции данного дискурса; коммуникативный кругозор слушающего/читатющего – высшей точкой рецептивной компетенции данного дискурса. Поэтому коммуникативные события в культуре возможны, по-видимому, лишь при условии, что текст и его версии являются нетождественными друг другу преломлениями единого «сверхиндивидуального и вневременного» (Ингарден) речевого произведения, восходят к единому бытийному истоку. Этот исток следует помыслить в качестве референтной компетенции как «макроструктуры дискурса», которая является его «концептуальным глобальным значением»79. Онтологический статус этой верховной инстанции со-бытия общающихся – сверхличная энигматичность бытия, актуализируемая в различных дискурсивных практиках то как истина, то как справедливость, то как благо, то как красота.

«Рождение читателя», вопреки трагическому тезису Барта, не «приходится оплачивать смертью Автора»80, поскольку и тот, и другой порождаются Дискурсом – практически одновременно, как близнецы. Подобно близнецам они обладают одним общим коммуникативным обликом (текстом), но разными душами, столь остро нуждающимися друг в друге, что смерть одного из них была бы губительна и для другого.

Предлагаемое истолкование референтной компетенции текста воспроизводит парадоксальную модель творения, данную в первом стихе Евангелия от Иоанна: «В начале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог» (Ин. 1.1). Начальная часть этой формулы соотносима с креативной компетенцией, которой предшествует компетенция референтная (срединная часть стиха), тогда как часть заключительная свидетельствует о рецептивной компетенции – точке зрения, с которой открывается неслиянность и нераздельность и Бога, и знаменующего его Слова, и самого Откровения этой тройственной взаимодополнительности.

Принципиально значимого, на наш взгляд, момента коммуникативного откровения явственно не достает рассуждениям Б.М. Гаспарова об акте созидания высказываний как о «слиянии» того, что не может быть совмещено в принципе: «объективированной языковой материи, сотканной в единый артефакт, и мысли говорящего субъекта»81. «Смысловая трансцендентность» текста понимается Б.М. Гаспаровым – вопреки цитируемой им здесь же мысли Толстого об «основе сцепления» – как следствие дискурсии, а не как истинная ее причина82. Между тем в онтологической глубине коммуникативных процессов явственно слышится тейяровский «резонанс в целое – существенная нота чистой поэзии и чистой религии», выражающая «глубокое согласие между встречающимися друг с другом реальностями – разъединенной частицей, которая трепещет при приближении к Остальному»83. Ибо в конечном счете коммуникация есть не просто общение двух субъективностей, но их приобщение к интерсубъективной реальности бытия.

(В.И. Тюпа. Дискурсные формации.

Очерки по компаративной риторике.

М.: Языки славянской культуры, 2010. С. 49-74)