- •Isbn 978-5-86793-820-8
- •Глава I
- •Глава II
- •Глава III
- •150Р. Cit. Р. 137-138.
- •VI. Увертюра: сознательные состояния, познание и мировоззрения
- •136- 345. 36°- З61. 367 Гоулд (Gould), Стивен Джей 117,120, 121, 139, 159—161, 336, 345. 364-366, 370, 372 Гофман (Goffman), Ирвинг 16,
- •262—266, 284, 344 Фома Аквинский 372 Фоули (Foley), Роберт 20,154,155,
Глава II
ПО ТУ СТОРОНУ COGITO
Историческая роль картезианства
Осуществленный выше анализ позволил показать, что главная сила теории человеческой исключительности связана с определенным эпистемологическим тезисом. Этот сегрегационистский тезис пытается иммунизировать теорию человеческой исключительности от любых возражений, какие только можно выработать и сформулировать от имени экстерналистских знаний о человеке. Поэтому каждый, кто считает, что Тезис предлагает нам сомнительное воззрение на человеческую идентичность и заводит нас в тупики, — должен оценить оправданность такой сегрегационистской претензии, которой Тезис защищается от всяких «натуралистических» возражений.
Как уже указывалось в предыдущей главе, эта сегрегациони- стская претензия установилась благодаря картезианству, а точнее, аргументу cogito. Оттого нам не обойтись без анализа этого аргумента и того, до каких пределов он убедителен. Таков и будет главный предмет настоящей главы, которая поневоле будет носить несколько технический характер. Но эта техничность необходима, чтобы сбить тот прочный замок, которымcogitoпытается замкнуть познание человека в самообоснова- тельной рефлексивности самосознания.
Как и всякая мысль, картезианская философия имеет свои корни в прошлом (в средневековой схоластике). Как и всякая мысль, она также и отдает дань своей собственной эпохе (геометризация физики). И, как всякая великаямысль, она оказалась плодотворна для будущего: мы до сих пор обязаны ей некоторыми из наших самых глубоких эпистемологических очевидностей. На еще более фундаментальном уровне, как уже сказано, она сыграла решающую роль в возникновении современного образа человеческой исключительности. Не следует сводить всю картезианскую философию к одному этому аспекту. Но именно он должен интересовать нас в рамках настоящего исследования, поскольку именно картезианство окончательно разработало ту стратегию эпистемической иммунизации, к которой и ныне прибегает Тезис. Действительно, Декарт осуществил три сдвига, имевшие важнейшие последствия с точки зрения эволюции Тезиса.
Первый сдвиг состоит в иерархическом перевороте — по порядку мыслей — между онтологией и эпистемологией. Мы уже видели: специфика картезианства по сравнению с предшествующими формами дуализма заключается в том, что при по- лагании онтологической дихотомии между духом и телом, а также и онтического разрыва между человеком и прочими живыми существами оно опирается на концепцию такого Субъекта, который обосновывает сам себя через несомненность самого себя. Таким образом, отныне онтологический тезис оказывается в зависимости от эпистемологического. Поэтому, в противоположность «классическим» дуалистам, Декарт может легко признать возможность конфликта между повседневным опытом и тезисом об онтологическом разделении «духа» и «тела». В самом деле, благодаря эпистемической привилегии, которой наделена самоконституирующая деятельность самосознания, этот конфликт больше не может служить аргументом против полагания дуализма. Отныне вопрос о достоверности такого полагания более не подсуден трибуналу эк- стерналистского познания, поскольку всякая пропозиция, относящаяся к предметному опыту, — включая научное знание, например физику, — предполагает cogitoи именно в этой инстанции окончательно получает свою легитимацию или фальсификацию. Все, что в познавательном опыте отсылает нас к «внешнему» источнику, является, следовательно, вторичным по сравнению с тем, что обнаруживает сознание при чисто имманентном рефлексивном анализе. Иначе говоря, поскольку всякий «объективистский» опыт сам вытекает из деятельности сознания, а это сознание обладает самообоснованием, никакой «объективистский» опыт нельзя использовать как аргумент за или противcogito. Короче говоря, ни в каком возражении, которое нам захотелось бы выставить против выводов, вытекающих изcogito, или же против достоверности самогоcogito, нельзя использовать знание, источник которого — вовне. Единственный суд, перед которым можно было бы доказывать возможную приемлемость такого возражения, — это суд самого рефлексивного сознания, в данном случае действующего как рефлексия второго порядка над своими собственными предметными представлениями.
Второй важный сдвиг касается гносеоцентризма. В противоположность средневековому познавательному идеалу, идеал Декарта хоть и вновь пускает в ход онтологическое доказательство, но более не стремится к познанию божественной природы', а сосредоточен на двух взаимодополнительных «профанных» предметах: самоистолковании сознания и познании природы, мыслимой как «иное» по отношению к этому сознанию. Как уже отмечали многие историки философии, эта взаимодополнительная двойственность сознания и природы, рефлексивного и «предметного» познания, в дальнейшем задавала рамку большинства гносеоцентрических философий — рационалистических, эмпирических или феноменологических, — даже в том случае, когда они не принимали картезианского тезиса о тождестве самоистолкования и самоконституирования. Не менее важно осуществленное Декартом преобразование и в том, что касается фундационалистского метода в гносеоцентризме: средневековый фундационализм верил в богооткровенные истины христианской религии, а Декарт ищет первых принципов на чисто интерналистских путях. В этом за ним также следуют многие философы Нового времени: рационализм ищет внутреннего фундамента в принципах логико-категориальной самоорганизации сознания, эмпиризм пытается найти их в данных чувственности, во впечатленияхилиsensedata1, рассматриваемых как абсолютный источник и высшее оправдание любой познавательной достоверности. Конечно, можно возразить, что сам Декарт еще не доходит до последних выводов из этой привилегии интерналистского пути, поскольку он ссылается на существование Бога, чтобы утвердить на нем достоверность предметного познания (в отличие от самопостижения ума). Но хотя картезианское доказательство существования Бога и остается классическим, оно все же включается в дедуктивную цепь, порождаемуюcogito: Декарт надеется доказать существование Бога, исходя из внутреннего анализа собственного понятияо Боге.
Третий пункт, в котором картезианство оказалось плодотворным для новоевропейской философии, заключается в том, что оно предприняло (с успехом) перенос эпистемического сегрегационизма из сферы теологии в сферу философии. Можно считать, что любой дискурс, пытающийся явить нам абсолютноеобоснование знания, должен притязать не только на абсолютную первичность, но и на качественнуюотличность от основанных на нем знаний. В самом деле, если бы он был соизмерим с ними, его отличие могло бы быть только количественным,по степени достоверности или по легитимности. Тем самым вопрос о его первичности оставался бы нерешенным, так как логически ничто не исключало бы возможности, что по мере дальнейшего углубления мы найдем еще более фундаментальные принципы. Поэтому, чтобы конституироваться как абсолютно глубочайший фундамент, основополагающее знание должно быть не только первичным, но и несоизмеримым с основывающимися на нем знаниями. Именно таков был статус богооткровенного знания, от которого получала свою легитимность теология: знание абсолютно несомненное и абсолютно первичное, трансцендентное по отношению к профанным знаниям и само трансцендентально легитимируемое. Посредствомcogitoкартезианство перенесло эти притязания из теологии в философию. Можно было бы возразить, что в этом жесте нет ничего небывалого, что Декарт всего лишь воспроизвел античное различениеdoxaиepisteme1. Мне кажется сомнительным, что можно совместить оппозициюdoxa/epistemeс оппозицией обосновывающего/обосновываемого знания, но даже если предположить, что Декарт всего лишь возвратил в сферу философии понятийную пару, созданную античной философией, это ничего не меняло бы по сути, поскольку оппозицияdoxa/epistemeсама имеет своим истоком дофилософское различение сакрального и профанного знания.
Во всяком случае, начиная с Декарта фундационалистский метод в философии, как правило, так или иначе связывается с попыткой произвести на свет такое знание, которое было бы несоизмеримо с «обычными» познаниями; предполагается, что прочие знания основываются на нем, но само оно от них резко отделено, считается отличным от них по своей несомненности, легитимности и процедурам оправдания (даже если данные виды познания слывут чисто априорными, как в случае математики). Словом, всякий раз, когда философское знание пытается обосновывать знание вообще,оно начинает также притязать на статус, отличный от прочих знаний, — не только в силу своей первообразности или большей несомненности, но и по специфическим познавательным процедурам, которые по определению не подлежат никакой критике исходя из той эпи- стемической базы, что управляет этими другими знаниями.
Этот жест эпистемического сегрегационизма был и остается одной из главных стратегий так называемых «антинатуралистических» философий духа. То, что философия духа якобы несводима к изучению совокупности свойств, характерных для некоторых типов живых существ, фактически есть прямое следствие из постулата, согласно которому эпистемический фундамент любого знания заключается в самоистолковании сознания. Действительно, из этого постулата вытекает в той или иной форме дуалистический тезис, полагающий несоизмеримость духа, определяющего сам себя в этом рефлексивном постижении, с «природной» реальностью человека. Иными словами, антинатурализм — это прежде всего антиэкстернализм.
Вслед за Кораццей и Докичем можно сказать, что этот антиэкстернализм вытекает из конъюнкции двух принципов: семантического и онтологического. Семантическим принципом постулируется, что некоторые пропозиции, в данном случае аутоатрибуции ментальных состояний типа «Мне кажется, что р»или «Я думаю, что р»,обладают абсолютной истинностью, независимо от истинности или иллюзорности их пропозиционального содержания. Онтологическим же принципом утверждается, что подобные пропозиции описывают такой ментальный мир, который по самой своей сути независим от внешней действительности2. Чтобы охарактеризовать онтологический статус этого мира, Корацца и Докич пользуются термином «видимости» [apparences], К сожалению, по-французски этот термин неоднозначен, но само собой разумеется, что его следует здесь понимать как производный от глаголаapparaitre, «появляться» (erscheinen), а неparaitre, «казаться» (scheinen). В самом деле, онтологический принцип постулирует, что данные виды опыта по самой своей сути независимы от внешней действительности, в том смысле что их собственная реальность независима от их истинного или иллюзорного (scheinen) статуса. Соответственно истинность пропозиций, описывающих эти виды опыта, независима от истинного или ложного характера всех пропозиций, относящихся к внешней действительности.
Итак, невозможно переоценить важность cogitoкак последнего прибежища антиэкстерналистских программ. В своей превосходной работе о Декарте Пьер Генансиа ставит вопрос о том, «не является ли картезианский путь единственным путем, способным привести к определению человека какego»3. Действительно, продолжает он, именно Декарт «окончательно утвердил эпистемологическую первичность сознания по отношению к любой другой познаваемой им вещи» и доказал, что «мышление не может убедиться ни в чем, что не было изначально признано им»4. На вопрос, поставленный Генансиа, можно дать только положительный ответ. Фактически картезианство —это и естьопределение человека какego. Но остается еще возможность, что это определение имеет искусственный характер. Если так, то привилегия, приписываемая самообоснова- тельной роли сознания, отнюдь не образует незыблемую базу для всякого познания человека, но грозит закрыть нам доступ к познанию того, кто мы такие. Поэтому нельзя пренебречь анализом реальной значимости того, что еще и поныне нередко представляют как нерушимый бастион обороны от всякого эк- стерналистского подхода к вопросу об идентичности человека.
Cogitoи его пределы
Буду исходить из констатации, которая может показаться скорее внешней по своему характеру: как мне представляется, у многих читателей, изначально не предубежденных за или против тезиса о cogito, его интеллектуальная оценка оказывается двойственной. Пока следишь за движением дедуктивного рассуждения, его логика выглядит неотразимой. Отсюда завораживающее воздействие декартовских «Размышлений» при каждом новом прочтении. Но когда задумываешься о результате этой дедукции, то есть о комплексе верований, которые она требует от нас принять относительно нашей сути и наших отношений с остальным миром, то убежденность уступает место глубокому недоумению. Действительно, главный вывод, к которому приходит Декарт, — что нашей сущностью является разумная и радикально нетелесная душа, — столь плохо совместим с другими признаваемыми нами (эксплицитно или молчаливо) истинами о мире и о нас самих, что эта убежденность фактически нейтрализуется, стоит лишь выйти за рамки аргументаcogito.
Разумеется, недоумение — не есть опровержение, и простой факттого, что некое убеждение неэффективно вне процесса аргументации, которым оно выработано, еще не может служить полноценным контраргументом. Но если глубже вдуматься в это недоумение, в это полное отсутствие реального эффекта у личностного убеждения, то приходится констатировать, что причина не только в несовместимостикартезианского вывода со всем, что мы вообще-то считаем надежно установленным, но и, глубже, в его непримиримостис тем, что мы делаем и претерпеваем. Люди живут не так, как жили бы, если бы фундаментом их жизни мог служить основной вывод, извлекаемый изcogito. Важно еще добавить: недоумение не исчезает и при учете (необходимом) того обстоятельства, что Декарт отличает опытcogitoот ментальной жизни конкретного человека вроде меня, чье существо определяется как субстанциальное единство души и тела. Дело тут не сводится к картезианскому отношению души со «своим» телом: мне придется отстаивать гипотезу, чтоcogitoнепримиримо противоречит нашему действенному согласию со своим статусом живых существ, образующему фундаментальную аксиому при «расчете шансов», которым регулируется наш образ жизни. Иначе говоря, даже пожелай мы всецело принятьcogito, мы не могли бы это сделать.
Отсюда не следует, что неотразимость cogito— иллюзия. Причина конфликта двух оценок, о котором идет речь, может оказаться просто в том, что декартовский аргумент реально доказывает меньше, чем думают. По крайней мере, именно эту гипотезу я и собираюсь теперь исследовать.
Если рассматривать cogitoкак чистое высказывание, то оно, без сомнения, неопровержимо. И это относится к обеим его формулировкам, даваемым у Декарта, — к элементарной ассерторической пропозиции «Я есмь, я существую»5и к имплика- тивной пропозиции «Я мыслю, следовательно существую»6.
6l
Обе пропозиции неопровержимы по одной и той же причине: акт их высказывания совпадает с перформативным учреждением инстанции высказывания — «Я»7. Так, в импликативной пропозиции «Я мыслю, следовательно существую», всякий раз когда я высказываю первый ее член («я мыслю»), этот акт высказывания одновременно экземплифицирует то, что утверждается вторым членом. Также и утверждение «Я есмь, я существую» всякий раз экземплифицирует существование инстанции высказывания, производящей данную фразу. Следует, правда, уточнить, что с этой точки зрения в пропозициях «Я мыслю, следовательно, существую» и «Я есмь, я существую» нет ничего особенного: любойакт высказывания некоей пропозиции — независимо не только от ее истинностной функции, но и от ее содержания — является перформативным доказательством существования того, кто ее высказывает, потому что любой акт высказывания есть экземплификация существования того, кто высказывается. В этом отношении высказывания «Я есмь тело», «Я есмь круглый квадрат» или «rgeeeddddjtygfv» являются точно такими же неопровержимыми перформативными доказательствами моего существования (в момент высказывания данной пропозиции), как и высказываниеcogito. Отсюда избыточный характер отношения импликации в первой формулировке («Я мыслю, следовательно существую»): из того, что я мыслю, не следует, что я есмь, одно совпадаетс другим, поскольку мышление — это один из способов бытия или существования.
Но хотя любаяпропозиция является перформативным доказательством существования того, кто ее высказывает, это не значит, что содержание фразы, в данном случаеcogito, несущественно для картезианского аргумента. Действительно, в нем есть еще одна дополнительная черта, отсутствующая в прочих инстанцирующих пропозициях: оно автореференциально, и потому его отрицание является прагматическим противоречием8. Я могу отрицать пропозицию «Я есмь тело», и такое высказывание не приведет к прагматическому противоречию. «Я не есмь тело» — отнюдь не противоречащая себе фраза. Собственно, в качестве высказывания она является столь же с ильным перформативным доказательством моего существования, как и отрицаемое ею утверждение, пусть даже с семантической точки зрения она и вряд ли истинна. Напротив того, отрицание пропозиции «Я мыслю» — то есть пропозиция «Я не мыслю» — образует прагматическое противоречие. Причиной тому является не индексикальная функция местоимения «Я» (как при перформативном доказательстве), а автореференци- альность выражения «я мыслю». Как убедительно показывает Декарт, я не могу утверждать «Я не мыслю», чтобы при этом мой акт высказывания не экземплифицировал то, что я отрицаю в своем высказывании. Точно так же я могу сомневаться во всем, но не в том, что мыслю, так как факт сомнения уже есть экземплификация факта мышления: мой акт высказывания опровергает само высказывание. Эта автореференциаль- ность действительна и для второй формулировкиcogito: «Я есмь, я существую», — хотя в ней и не присутствует эксплицитно пропозиция «Я мыслю». В самом деле, помыслить или сказать «Я есмь, я существую» — это экземплификация акта мышления или речи; точно так же сказать или помыслить «Меня нет, я не существую» — это тоже экземплификация акта мысли или высказывания; но чтобы мыслить или высказываться, нужно быть (перформативное доказательствоcogito); следовательно, высказыванием или мыслью «Меня нет» предполагается, что я существую (в момент данного высказывания или мысленного акта); следовательно, высказывание «Меня нет» образует прагматическое противоречие. Легко также понять, почему «Я не есмь тело» не образует прагматического противоречия, по крайней мере в рамках западного понимания идентичности: здесь отрицается не существование «Я», осуществляющего высказывание, а то, что мы считаем одним из его свойств (как известно, бытие не есть свойство). Добавим, что, конечно же, и пропозиция «Я не есмь душа» тоже не содержит в себе прагматического противоречия. Пропозиции «Я мыслю», «Я есмь, я существую» обладают, следовательно, действительно особым статусом, и логическая силаcogitoкак пропозиционального устройства отнюдь не иллюзорна: это в высшей степени мощный аргумент. И мощь его обусловлена тем, что он соединяет достоинства перформативного доказательства и доказательства через автореференциальность и прагматическое противоречие. На этом уровне картезианский аргумент предстает неотразимым.
Однако неотразимость cogitoобъясняется не только его логической силой: оно особенно убедительно тем, что каждый из нас может по желанию воспроизвести его как действительный процесс, то есть тем, что оно поддается непосредственному эксперименту как «жизненное переживание». Или, говоря иначе:cogito— это настоящее экспериментальное устройство; когда я запускаю его в ход, оно позволяет мне конкретно воссоздать на опыте конститутивные характеристики любого сознательного процесса — его неделимость (или, если угодно, единство), его интегративную динамику и его последовательность9. В терминах феноменологии жизненного опыта эти характеристики являются высшими и непреодолимыми: любая попытка усилием рефлексивного внимания изъять одну из них из текущего сознательного процесса неизбежно примет форму нового сознательного процесса (предметом которого будет первый), обладающего теми же самыми конститутивными характеристиками. Таким образом, сознательный процесс обладает совершенно особенным статусом среди реальностей, которые мы можем наблюдать и анализировать: когда мы пытаемся аналитически «разложить» его, то можем это сделать лишь с «точки зрения» какого-то другого сознательного состояния, обладающего точно такими же неразложимыми характеристиками, что и первое состояние, когда мы его переживали. Иными словами, мы можем «разложить» сознательное состояние лишь постольку, поскольку оно уже более не является тем сознательным состоянием, где «мы находимся». В этом смысле сознательные процессы действительно образуют последний горизонт жизненного опыта как такового, границу, по ту (или эту) сторону которой мы не можем перейти интерналистским путем, то есть путем исследования сознания через феноменальный опыт. Следует, однако, понимать, что это может интерпретироваться по-разному. Мы не обязаны видеть в этом доказательство того, что сознание обладает основополагающим характером: в этом можно видеть также указание на конститутивные пределы избранного нами аналитического пути, а именно самоисследования.
Однако у cogitoесть и такие притязания, которые идут гораздо дальше доказательства, что акт мысли (высказывания) экземплифицирует существование того, кто мыслит (высказывается). Действительно, считают, что им доказываются как минимум еще три вещи, куда более важные по последствиям, чем два скорее невинных тезиса, которые мы только что рассмотрели. Во-первых, Декарт пытается доказать, чтоcogitoесть абсолютно первичный (беспредпосылочный) принцип науки о чистом рассудке10. Во-вторых, он пытается доказать, чтоcogitoобладает природой мыслящего существа. Наконец, в-третьих, он пытается предоставить доказательство, что мышление радикально отличается от протяженности, отresextensa, а следовательно, и от тела, хотя конкретный человек и образуется как фактическое единство этих двух субстанций. Нередко на дело смотрят так, как будто достоверность этих трех тезисов, образующих «расширенное»cogito, обеспечивается достоверностью «ограниченного»cogito, аргументацию которого я только что вкратце изложил, — то есть что от первого тезиса к трем другим можно перейти путем дедукции. Я считаю, что это не так. При конкретном анализе перехода от ограниченной версии к расширенной выясняется, чтоcogitoне справляется со своей задачей.
Начнем с того, что cogitoпытается быть абсолютно первичным и самообосновывающим принципом науки о рассудке. Как уже давно было замечено, чтобыcogitoв ограниченном смысле могло стать основой для «расширенного»cogitoв этом отношении, нужно признать достоверными предположения, образующие его базу11. Одним из них является, в частности, способность мыслить некоторые «простые понятия», такие как понятия «мысли» или «существования». По Декарту, эти понятия являются врожденными и не подлежат всеохватывающему сомнению. Они обусловлены «тем внутренним знанием относительно мышления и бытия, которое всегда предшествует продуманному и является врожденным у всех людей, так что [...] мы [...] не можем быть его лишены в действительности»12*. Другое предположение, являющееся элементом той же базы, — признание действенности оператора логической импликации. Для Декарта она первостепенно важна, поскольку данный оператор служит главным логическим орудием, позволяющим переходить посредством цепи дедукций от ограниченногоcogitoк расширенному. Но как же устанавливается его дей-
" Декарт Рте.Сочинения. М.: Мысль, 1994. Т. а. С. 310. Пер. С.Я. Шейн- ман-Топштейн.
ственность? Одно из двух: либо ограниченное cogitoявляется абсолютно первичным принципом, и тогда действенность оператора импликации должна выводиться из него, — но Декарт нигде не осуществляет такого вывода; либоcogitoуже предполагает действенность оператора импликации, на что, по-видимому, указывает каноническая формулировка: «Я мыслю, следовательно существую», — но в этом случае оно не является верховным принципом.
Можно было бы рассмотреть и третью возможность: случай, когда действительность логической импликации дается вместе с очевидностью cogito. Но мы уже видели, что «Я мыслю» есть инстанцирование факта моего бытия, иными словами, факт существования жземплифицируетсямодальностью факта мышления, а не имплицируетсяим (в логическом смысле)'3. Справедливо, следовательно, говорят, что импликативная форма — это лишь поверхностная форма, описывающая в виде дедукции то, что в опытеcogitoпредставляет собой совместную очевидную данность. Такая интерпретация в форме дедуктивной цепи небезобидна, потому что ею незаметно вводится логический оператор, который понадобится Декарту для удостоверения ряда шагов, ведущих от ограниченногоcogitoк расширенному. Иными словами, поскольку оператор импликации содержится в канонической формулировкеcogito, у читателя возникает превратное впечатление, что он дается вместе с изначальной очевидностью, — а это не так, поскольку отношение между двумя членамиcogito(«мыслить» и «быть») является отношением не импликации, а экземплификации. Фактически проблема оказывается связана с неоднозначным понятием ясной и отчетливой идеи,то есть такого мысленного объекта, который якобы постигается как очевидность. Относятся ли эти ясность и отчетливость к семантическому содержанию или к синтаксической связи? Иными словами, имеем ли мы дело с теорией ясных и отчетливых идей или с теорией ясного и отчетливого сочленения идей?
Как бы там ни было, все указывает на то, что действенность принципа импликации, да и вообще всех логических операторов, предполагается, так как она не может переживаться на опыте вместе с ограниченным cogito. Но это значит, что сознание в когнитивном отношении отнюдь не замкнуто само в себе, как требовалось бы при основополагающей ролиcogito, но зависимо от ментальных навыков, функционирующих как конститутивные правила. Сказанное не подвергает сомнению достоверность ограниченногоcogitoкак перформативного доказательства (мы уже видели, что эта достоверность зависит не от его «первозданного» или «непервозданного» характера, но от того, что из его отрицания вытекает прагматическое противоречие). Зато его притязание функционировать как первозданный и абсолютно беспредпосылочный принцип всякого познания оказывается опровергнуто.
В cogitoдействует и еще несколько молчаливых предположений. Одно из наиболее значительных из них связано с тем, что Декарт исходит из специфической концепции истины — точнее, из специфического критерия, гарантирующего нам, что перед нами истина: это опыт очевидности. Согласно этому критерию, феноменологическая пара понятий — ясность и отчетливость — являетсяindexsui1истины. Но на чем, собственно, основана достоверность этого критерия? Это не может быть какая-то другая очевидность, так как в таком случае мы попадали бы в порочный круг. Собственно, все чудеса изобретательности, применяемые комментаторами Декарта с целью придать данному критерию очевидности статус очевидного опыта, в итоге лишь воспроизводят проблему заново'4. Это может быть только некое предположение, принимаемое до сомнения и молчаливо формирующее его. Кроме того, поисками однойфундаментальной очевидности уже предполагается предварительный выбор специфического метода — в данном случае метода дедукции, которым вычисляется достоверность пропозиций в «порядке мыслей», от «оснований» или «начал» к необходимым следствиям из них. Причем все четыре принципа этого метода — очевидность, аналитическое деление, восхождение от простого к сложному и исчерпывающее перечисление конститутивных элементов каждого вопроса — заимствуются из геометрии и алгебры. Таким образом, еще одной предпосылкой фундационалистского метода является достоверность этих двух дисциплин. Собственно, в «Рассуждении о методе» та часть, где изложены эти четыре принципа («Основные правила метода»), предшествует не только изложению предварительных максим морали, но и открытиюcogito'5. И хотя в «Размышлениях» Декарт распространяет сомнение и на результатыматематического метода, сам этот метод не подвергается сомнению нигде и никогда. Об этом особенно свидетельствует тот факт, что Декарт рассматривает свое исследование как поиски архимедовой точки, то есть основополагающей очевидности'6. Словом, как в случае с оператором импликации, так и в случае с четырьмя методологическими принципами при картезианском методе приходится применять познавательные орудия, не восходящие кcogito.
Что же касается второй цели Декарта — определения природы cogitoкак мыслящей субстанции, — то здесь достоверность ограниченногоcogitoопять-таки недостаточна, чтобы обосновать делаемые из него выводы. Напомним: опытcogito, по идее, доказывает не только то, что в момент мышления я уверен в своем существовании, но также, и это главное (в форме расширенногоcogito), что способ существования,в каком я являюсь самому себе в этой интуитивной очевидности, столь же необходимо указывает мне, какова моя природа.Cogitoуказывает мне не только что я существую, но и то, кто (или что) я есмь (по крайней мере, в своей сущности). Иными словами, знание, даваемое мнеcogito, касается не только факта моего существования (постольку, поскольку я мыслю), но и природы этого существования, то есть природы высказывающегося «Я». Подобно тому как я не могу ошибиться относительно самого факта, что если я мыслю, то и существую, — я не могу и ошибиться относительно моей природы, какой она является в акте мышления. Это означает, что для Декарта преимущество «иммунитета»'7, которым наделено ограниченноеcogito, распространяется (отчасти) также и на расширенноеcogito. Акт высказывания «я мыслю» обладает иммунитетом от всякой ошибки не только относительно самого существования инстанции высказывания, но и относительно сущностных свойств этого «Я».
Можно вспомнить, что Витгенштейн в «Голубой книге», при обсуждении вопроса о солипсизме, также выступает за принцип иммунитета, затрагивающий высказывающееся «Я»'8. Но он как раз разграничивает два употребления «Я». По его мысли, у индексикальных местоимений первого лица есть два употребления: объектное и субъектное. Во фразах типа «Явижу то- то и то-то», «У меняболят зубы» или «Япытаюсь приподнять руку», а также и «Cogito,ergosum»'9, личное местоимение употребляется в субъектном смысле. При таком употреблении «Я» иммунизировано от всякой ошибки, потому что это местоимение выполняет здесь просто функцию аутоатрибуции. Поэтому вопрос «Уверены ли вы, что зубы болят у вас(а не у кого-либо другого)?» был бы лишенным смысла. По причинам «философской грамматики» пропозиции, где «Я» выступает в «субъектном употреблении», — то есть, если я правильно понимаю, все фразы, где «Я» функционирует как субъект акта высказывания, а не как объект самого высказывания (даже если в обоих случаях оно находится в позиции «субъекта» — лингвистического подлежащего), — обладают, по Витгенштейну, этим принципом иммунитета, то есть не могут быть оспорены. Напротив, во фразах «У меня сломана рука», «Я вырос на десять сантиметров», «У меня на лбу шишка», «Ветер треплет мои волосы» местоимение «Я» выполняет функцию объектного обозначения. На такие фразы принцип иммунитета не распространяется: я могу ошибаться, приписывая себе данные свойства, то есть думая, что это мои свойства. Витгенштейн приводит в пример человека, который после несчастного случая чувствует боли у себя в руке и, видя рядом с собой сломанную руку, ошибочно думает, что это его рука, тогда как это рука его соседа. Говоря «Это моя рука», он ложно приписывает себе свойство, которым не обладает, или, что то же самое, совершает ошибку в объектной идентификации. Как напоминает Галла- хер, существуют экспериментальные процедуры, приводящие именно к такому результату, когда испытуемого заставляют приписывать себе движение рукой, которое на самом деле осуществляется кем-то другим20. Но эти опыты показывают также, что даваемые Витгенштейном примеры, пожалуй, не всегда удачно выбраны. В частности, в этом можно усомниться применительно к высказыванию «Л пытаюсь приподнять руку», включаемому им в категорию иммунизированных пропозиций. Действительно, в ситуации эксперимента из разряда тех, что изложены Галлахером, вопрос: «Уверен ли ты, что это тыпытаешься поднять руку?» — был бы вполне законным. Таким образом, принцип иммунитета, если он существует, может обладать лишь весьма ограниченным действием. Во всяком случае, с точки зрения Витгенштейна, им не могут покрываться пропозиции расширенногоcogito, касающиеся природы «Я». Как указывает уже используемое Витгенштейном шрифтовое выделение, во фразе «У меняболят зубы» от всякой ошибки иммунизирован только один элемент — приписывание боли мне (а не кому-то другому), но не утверждение, что у меня болят зубы. На этот счет я вполне могу ошибаться, то есть думать, что у меня болят зубы, тогда как в реальности боль вызвана какой-то альгией лица. То же самое относится и к картезианским пропозициям типа «Я есмь мыслящая субстанция». Тем, что высказывающееся «Я» обладает иммунитетом, не доказывается, что оно не может ошибаться относительно приписываемых им себе свойств или сущности. Подобные ошибочные аутоатрибуции часто встречаются при некоторых психических патологиях — например, при синдроме умножения личности, при анозогно- зиях и слуховых галлюцинациях на фоне шизофрении. Они служат сильным аргументом против принципа иммунитета, а потому следует разобраться в этом подробнее.
Об этиологии и статусе синдрома умножения личности много спорят; возможно, что во многих случаях он представляет собой результат самовнушения или даже терапевтический артефакт. Отмечалось, например, что случаев умножения личности становится больше, когда в данном месте начинает работать терапевт, верящий в существование этого синдрома. Таким образом, во многих случаях, возможно, имеет место «не столько фундаментальное психологическое расстройство, сколько проявление человеческой способности надевать многообразные виртуальные личины, реагируя на сильное социальное давление или на глубоко укоренившиеся верования»21. Однако в общем и целом признают, что человек, однажды втянувшийся в динамику этого синдрома, начинает переживать трансформации личной идентичности, с которыми он не в силах справиться, а как минимум в некоторых случаях не в силах и рассматривать их с точки зрения какой-то базовой идентичности, которая была бы его «реальной» идентичностью. То есть речь идет действительно о патологии, включающей в себя ошибочную самоидентификацию.
Анозогнозии, название которых объясняется тем, что их главное проявление — непризнание пациентом некоторого точно известного телесного дефицита (например, паралича некоторых членов), наблюдаются при многих патологиях, в частности при гемифлегии, болезни Альцгеймера или шизофрении. Как правило, это проявление фронтального синдрома, то есть поражения лобных долей коры головного мозга. В данном контексте, однако, они интересны не тем, что пациент отрицает реальное состояние своего организма, а тем, что они сопровождаются переоформлением личной идентичности, как в эмоциональной жизни, так и в способности к рассуждению, — и в той и в другой появляются многочисленные аномалии. Да- масио22, популяризировавший этот синдром в своих книгах, отмечает, что очень часто его пациенты при возникновении дефицита (моторного или когнитивного) «говорили себе: "Господи, что же это со мной происходит?". Иными словами, они никогда не говорили, что эти сложные дефициты затрагивают кого-то неопределенного или соседа по лестничной площадке. Они затрагивали их собственное "я"»23. В подобной ситуации человек переживает не какое-то внешнее воздействие, ставящее под контроль его личность, а именно самотрансформацию, которую претерпеваетего собственная идентичность. Хотя причина этой трансформации и не является эндогенной, то есть не включается в субъективную историю больного (как может быть с изменением личности вследствие травматического события), и хотя он может даже знать, в чем состоитэта экзогенная причина, тем не менее он переживает себя, как будто он перестал быть собой.Таким образом, здесь аттенциональное сознание схватывает само себя — не только как производящее под принуждением те или иные представления, но и как само находящеесяпод принуждением. Иными словами, вcogitoано- зогнозика рефлексивное сознание обнаруживает себя — дается самому себе — в ситуации недостаточной автономии и невозможного самообоснования.
При слуховых галлюцинациях и переживании «сделанных мыслей», сопровождающих некоторые шизофренические состояния, больному кажется, что его собственные мысли «в действительности» производятся кем-то другим. Так, когда он думает «Я мыслю», то он убежден либо что эта фраза высказывается кем-то другим (слуховая галлюцинация), либо что кто-то другой за него думает (бред сделанных мыслей)24. Вопрос о-том, на каком уровне ментальной деятельности происходит эта ошибочная атрибуция, остается спорным25, но большинство авторов согласны в допущении, что в ней выражается нарушение чувства агентивности (senseofagency), когда больной не способен признать, что данные мысли произведены им самим. Если, кроме того, признать различие между чувством агентивности и чувством принадлежности (senseofownership), то есть если признать, что личность может переживать некоторое действие (например, мышление) как не производимое ею, но вместе с тем ей принадлежащее (она не является автором данной мысли, но эта мысль проявляется в ней), то становится ясно, что иммунитет от ошибки, обеспечиваемый автореференци- альностью и перформативным противоречием, уже ничем не может здесь помочь: само местоимение «Я» становится местом внутреннего раздела, незаметно проходящего между ауктори- альностью высказывания («другим») и местом этого высказывания («мною»). Таким образом, расширенноеcogito незащищено от «злого гения», поскольку «Я мыслю» всегда может быть «сделано», вложено в «Меня» кем-то «другим» и в то же иремя переживаться «Мною».
На этот аргумент можно возразить, что в такой ситуации настоящим местом cogitoбудет не «Я мыслю», а «Яне думаю "Я мыслю"» («Это не я думаю "Я мыслю"»), и, стало быть, принцип иммунитета сохраняет действенность для того «Я», которое приписывает свою собственную мысль кому-то другому. Но признание такой возможности фактически означало бы саморазрушение всей стратегииcogito, имеющей смысл лишь в том случае, если она может опереться на какой-то абсолютный предел. Допустить же, что оно может само стать предметом некоторого «мета-cogito», — значит открыть путь кregressusadinfinitum1, так как это «мета-Я» может и само переживаться как чужой голос. Иначе говоря, иммунитет на самом деле покрывает очень ограниченную зону, так как он затрагивает только акт высказывания сам по себе, но не автора высказываемой мысли.
Важнейшее различие между витгенштейновской и декартовской концепцией иммунитета в том, что для Витгенштейна принцип иммунитета, которым пользуются некоторые употребления местоимения первого лица, является одним из принципов «философской грамматики». Он входит в число конститутивных правил человеческого «говорения», то есть когда мы говорим, мы уже тем самым признаем его: попытка поставить его под сомнение была бы не познавательной ошибкой, а бессмысленным (unsinnig) поведением. Или, если воспользоваться терминологией Серля, этот иммунитет находится на заднем плане всей человеческой интенциональности. Поэтому, как представляется, Шумейкер прав в своем замечании, что для Витгенштейна автореференциальность «Я» (понимаемого как субъект высказывания) не есть результат познавательного процесса или, тем более, акта рефлексии, а образует дорефлексив- ный по происхождению момент нашего опыта, нечто вроде «минимального "я"», порождаемого при вступлении человека в сферу речи26. Иммунитет опытаcogitoу Декарта имеет другой статус: он становится предметом доказательства,которое относится — причем совершенно необходимо — к области сознательной рефлексии. Действительно, только такой ценой он может наделяться транзитивной достоверностью, чтобы передаваться по дедуктивной цепи, которая якобы основана на нем. У Витгенштейна то «Я», к которому прилагается принцип иммунитета, не является предметом референции («Фраза "я испытываю боль" является высказыванием оконкретном человеке в той же мере, что и стон»)27*, а вcogito«Я» может выполнять свою функцию абсолютно первичного начала лишь постольку, поскольку является такжеи пропозициональным актом ре- ференциальной идентификации, ибо в рамках расширенногоcogitoоно вступает в цепь дедукций лишь как референт («субъект») приписываемых ему сущностных свойств.
Резюмируя сказанное, можно заключить, что достоверность перформативного (или автореференциального) доказательства cogitoне распространяется на определение природы субъекта высказывания. Вообще, ограниченноеcogitoне может установить, что объектное «я» [moi] само по себе есть свое собственное основание, а стало быть, что субъектное «Я» Це], чей акт высказывания оно принимает на себя, не поддается никакому внешнему определению, которое могло бы предшествовать данному акту высказывания. Таким образом, оно недоказывает, что «Я» составляет абсолютный когнитивный источник всякого познания, что для него невозможна никакая ошибочная идентификация своих сущностных свойств и что оно способно служить абсолютно первичной и надежной эпистемической базой.
В заключение обратимся к третьему тезису, который, как считается, доказывает cogito, — что сущность человека заключена в душе, понимаемой как способность мышления, а тело, следовательно, хоть и соединено с этой душой, все-таки представляет собой вторичную онтологическую характеристику. Как известно, для Декарта тезис об онтологическом дуализме тесно связан с утверждением, что знание, которое я могу иметь о своем теле, с эпистемологической точки зрения является не только знанием производным по отношению к моему знанию о себе как мыслящей субстанции, но и, на более фундаментальном уровне, знанием, которое не обладает очевидностью (и принципом иммунитета), характеризующей мое знание о моей мыслящей сущности. Тем более важно показать, что возможная эпистемическаявторичность знания о теле отнюдь не доказывает онтологическойвторичности телесности по отношению к душе (как сущностному определению человека). Иными словами, даже если быcogitoмогло установить абсолютное эпис- темическое первенство сознательной саморефлексии (что не так,коль скоро верны аргументы, уже развернутые выше, и те, что будут представлены чуть далее), это еще не позволяло бы нам автоматически заключить, что наша онтологическая идентичность заключена в душе, а не в теле. Чтобы такое заключение было действительным, надо сначала еще добавить кcogitoвторой тезис, вторую очевидность, которую Декарт представляет в форме контрфактуальной пропозиции: «А если бы я перестал мыслить, то, хотя бы все остальное, что я когда-либо
себе представлял, и было истинным, все же не было бы осно-
аЯ1
вания для заключения о том, что я существую» .
Легко показать, что эта вспомогательная пропозиция в самом деле имеет решающее значение для действительности аргумента, который из эпистемологии делает вывод для онтологии. В самом деле, из истинности пропозиции «Я мыслю, следовательно существую» нельзяпрямо заключить об истинности пропозиции «Я не мыслю, следовательно не существую»"9. Единственная пропозиция, которую можно прямо вывести из «Я мыслю, следовательно существую», — «Я не существую, следовательно не мыслю» (по закону контрапозиции). Однако эта пропозиция просто утверждает, что для мышления необходимо быть (существовать), а не то, что для существования необходимо мыслить. Иными словами, изcogitoнельзя вывести (без какой-то вспомогательной гипотезы), что «мыслить» — не только достаточное, но и необходимое условие моего существования. Между тем доказать, что собственная природа человека заключается в его душе, можно лишь в том случае, если «мыслить» образует достаточное инеобходимое условие моего существования.
То же самое можно показать и другим способом. Предположим, я утверждаю: «Я не мыслю, следовательно, не существую». В этой импликации антецедент ложен, поскольку из него вытекает прагматическое противоречие: высказыванием «Я не мыслю» экземплифицируется факт мышления. А если антецедент импликации ложен, то из него можно вывести что угодно (по правилу, согласно которому импликация с ложным антецедентом является автоматически истинной). Иными словами, импликация, вытекающая из отрицания предпосылки, которую мы предполагаем истинной («Я мыслю»), верна не только если я утверждаю консеквент «Я не существую», но также и если я утверждаю «Я существую», или «2 + 2 = 4», или«2 + 2 = 5» и так далее. Оттого и приходится обращаться к условному умозаключению, точнее, к контрфактуальной пропозиции: «...если бы я перестал мыслить, то, хотя бы все остальное, что я когда-либо себе представлял, и было истинным, все же не было бы основания для заключения о том, что я существую». Только в том случае, если это нереальное условие само по себеобразует очевидную истину и, следовательно, может быть добавлено кcogito, — только в этом случаеcogitoможет стать достаточной предпосылкой для вывода о том, что я «субстанция, вся сущность, или природа, которой состоит в мышлении»1. Но вот тут-то собака и зарыта. Действительно, все согласно признают, что нереальное условное умозаключение нельзя рассматривать наравне с отношением импликации, точнее, что по своему статусу это не истинностная функция (каковой является импликация). Так, по замечанию Гудмена, в случае нереального условного умозаключения «консеквент редко следует за антецедентом чисто логическим путем»30. Куайн объясняет эту мысль, утверждая, что такое условное умозаключение «не может быть истинностной функцией [...] так как [...] повседневный узус требует, чтобы одни условные умозаключения с ложными антецедентами и ложными консеквентами были истинны, а другие условные умозаключения с ложными антецедентами и ложными консеквентами были ложны. Поэтому всякий адекватный анализ нереального условия должен не ограничиваться простыми значениями истинности, а рассматривать причинные связи или иные родственные им отношения между тем, о чем говорится в антецеденте и в консеквенте условного умозаключения»3'. Это положение действительно независимо от того, читаем ли мы нереальное условное умозаключение с точки зрения Фреге или же с точки зрения модальной логики. Действительно, в модальной логике также признается, что в нереальном условном умозаключении истинность антецедента (в данном случае: «Если бы я перестал мыслить...») влечет за собой истинность консеквента лишь в том случае, если выполняются некоторые дополнительные условия32.А ввести такие дополнительные условия — значит выйти за пределы чисто внутреннего обоснования эпистемических истин.
Итак, cogitoсамо по себе недостаточно для удостоверениятождествамежду бытием (человека) и мышлением — а это тождество как раз и образует опорную точку картезианского дуализма. Действительно, как мы только что видели, отношение между бытием и мышлением становится отношением взаимной импликации лишь в том случае, когда помимопропозиции«Ямыслю, следовательно существую» и независимоот нее мы можем убедиться в достоверности условного высказывания «Если я не мыслю, то и не существую». Но как можно в этом убедиться, если, с одной стороны, мы принимаем принцип, согласно которому надежной и достоверной является лишь истина, прямо вытекающая изcogito, а с другой стороны, мы вынуждены смириться с очевидностью, что данную пропозициюнельзяиз него вывести? Поэтому мы вправе заключить: что бы вообще ни доказывалось с помощьюcogito, оно не может само по себе доказать онтологическую вторичность телесности по сравнению с душой (как сущностным определением человека).
Чтобы избежать этих логических проблем, Декарту приходится обратиться к идее правдивого Бога как истинного первичного принципа в порядке фактов. Это значит, что, даже если бы cogitoбыло абсолютно первичным принципом всякого познания, тем не менее — поскольку одна лишь правдивость Бога может гарантировать достоверность содержанийсознания — оно было бы не в состоянии составить метафизический фундамент для тезиса, согласно которому душа есть чистая мыслящая субстанция. Эту неспособностьcogitoобосновать метафизическую истинность дуализма признавал, в частности, Марсьяль Геру: тем, что я могу не соглашаться сcogitoлишь ценой отречения от себя самого — то есть тем, что пропозиция «"Я есмь, я существую" необходимо истинна всякий раз, когда я ее произношу или же мысленно думаю»33, — не доказывается, что «моя собственная природа, какой мне приходится ее себе представлять, действительнотакова, какой я ее себе представляю»34. Проще говоря, тем, что мне приходится представлять себе свою природу так, как я это делаю, не доказывается, что моя природа действительнотакова, как мне приходится ее себе представлять. Эту последнюю пропозицию, о метафизической истинности содержания моих представлений («Природа моего существа действительнотакова, какой мне приходится представлять ее себе»), можно обосновать только некоторым трансцендентным принципом, в данном случае тезисом о божественной правдивости (один лишь Бог может гарантировать, что то, чего я не могу не мыслить, не отрекаясь от себя самого, действительно таково,каким мне приходится его мыслить). Это введение тезиса о божественной правдивости проблематично по крайней мере по трем причинам.
Во-первых, взаимозависимость между cogitoи идеей божественной правдивости содержит в себе опасность порочного круга. Декарт оказывается в ситуацииdouble-bind*: в силу своей чисто перформативной и автореференциальной природыcogitoне может служить источником онтологической силы идеи Бога; а с другой стороны, это понятие может полагаться как очевидная субъективная данность, наделенная абсолютной несомненностью, единственно при условии, что его онтологическая сила имеет своим непосредственным источникомcogito. Следовательно, это либо такая данность, которая обладает очевидностью и несомненностьюcogito, но тогда ничто не гарантирует нам ее онтологическую силу, посколькуcogitoне может гарантировать онтологическую силу своих содержательных представлений (именно поэтому и требуется идея Бога); либо она обладает онтологической силой, которой ее наделяет Декарт, но тогда она не может основываться на чисто формальном принципеcogito. Эту проблему, сформулированную во «Вторых возражениях» (составленных Мерсенном)35, с тех пор множество раз пытались разрешить: подчинением идеи Бога по отношению кcogito(один из вариантов этого решения привел к концепции абсолютного «я», развитой у Фихте), сведениемcogitoк несомненности существования Бога, сосуществованием двух равно первичных и поддерживающих друг друга начал или же, наконец, различением междуcogito, каким оно является при контрфактуальной гипотезе о злом гении (то естьcogito, мыслимым в отвлечении от несомненности существования Бога), и «подлиннымcogito», изначально раскрывающим мне мое единство с Богом'6. Некоторые из этих попыток весьма хитроумны, но тем не менее с каждым поколением комментаторов проблема возникает вновь, показывая, что она по-пре- жнему сопротивляется предлагаемым решениям.
Во-вторых, чтобы аргумент о правдивом Боге мог работать, Декарт вынужден воспользоваться двумя концептуальными инструментами, чья верность еще не обеспечена посредством cogito, а именно аксиомой об истине как соответствии и принципом каузальности. В самом деле, одно лишь предположение о верности обеих этих аксиом оправдывает вывод, согласно
' Двойное принуждение (англ.).
которому, поскольку объективнаяреальность Бога (в декартовском смысле термина «объективный», то есть на самом деле необходимые характеристики идеиБога) бесконечно превосходит формальнуюреальность моей души (в декартовском смысле термина «формальный», то есть на самом деле «объективную» реальность в обычном смысле слова), то ее причина не может не быть вне меня. То, что Декарт вынужден прибегать к подобному аргументуadhoc1для подтверждения основополагающей функцииcogito, красноречиво говорит об онтологическом дефиците, которым неизбежно страдает субъективистский фун- дационализм.
Наконец, третье затруднение: когда Декарт утверждает, что исходит из радикально беспредпосылочного начала, образующего точку абсолютной внутренней легитимации всех сущностных определений, то обнаруживается, что переход от cogitoкак истины существования (доказательства, чтоя существую) кcogitoкак сущностному доказательству (доказательству того,чемя являюсь, то есть существом, радикально не сводимым к миру протяженности, в который я погружен) возможен только на фоне Тезиса о человеческой исключительности. Это особенно явствует из того, как Декарт трактует проблему животности: пропозиция, сводящая животное к статусу машины, то есть позволяющая исключить животность как таковую из всякой онтологической сопричастности кcogito, — хотя и появляется достаточно поздно в порядке мыслей, на самом деле никоим образом не выводима изcogito. Тезис о животном-машине вытекает из последнего лишь при условии заранее принятого решения, что, кроме человека, ни одна другая форма жизни не может иметь доступа кcogito, то есть фактически при условии всегда уже предварительнопредполагаемого онтическо- го разрыва между людьми и животными37. Таким образом, вопреки часто встречающимся утверждениям, картезианство на самом деле не переворачивает наоборот соотношение между сущностной истиной и истиной существования. На самом деле его специфика — двойная: с одной стороны, оно заменяет основополагающее сущностное определение — место дуализма занимает Тезис, а дуализм становится уже следствием из этой первичной истины; с другой стороны, оно преобразовывает это определение, то есть Тезис — который изначально, напомним, представлял собой эксплицитный,теологически обосновываемый тезис, — в молчаливое (и тем более действенное) предположение.
Слепые точки cogito
В ходе своего полемического пересмотра картезианской философии Пирс безжалостно заметил, что «никто из последователей картезианского метода никогда не успокоится, пока формально не восстановит всех верований, которые он для проформы отбросил»3®. Это обвинение не совсем справедливо, так как некоторые из позиций, которые Декарт пытался обосновать посредствомcogito, шли вразрез с традиционными верованиями, принимавшимися до систематического сомнения (достаточно вспомнить телеологию в науке о протяженности, то есть в физике). Тем не менее по сути замечание Пирса бьет в самую точку. Конечно же, замыслом Декарта было добиться восстановления этих верований и предположений, исходя из единственного основополагающего принципа, обладающего неопровержимой очевидностью и, следовательно, способного легитимировать их, тогда как прежде, считал он, они были лишены всякого рационально-легитимирующего обоснования. Если, однако, проведенный выше анализ хотя бы в общих чертах корректен, значит, в действительности картезианский подход очень мало соответствует этой идеальной модели радикально беспредпосылочного и единонаправленного движения мысли. Конкретнее, мы могли видеть, как с помощью ограниченногоcogitoне удается доказать то, чего ждут от него его нынешние защитники, — а именно дуалистический тезис и, как следствие, несводимость человека к какой-либо «природной» детерминации, его несовпадение со своим биологическим аспектом, трансцендентальный характер его идентичности или же его эк-зистентность по отношению к «сущим, которые просто суть».
Вышеизложенный анализ cogitoбыл проведен ввиду вопроса о человеческой исключительности, а точнее, тезиса, согласно которому эта исключительность вытекает из самообоснования человеческого субъекта как субъекта познания. Если критика, сформулированная в предыдущем разделе, корректна, тоcogitoфактически не способно играть предназначенную ему роль, то есть служить эпистемическим обоснованием Тезиса. Исходя из этого, следует внимательнее вдуматься в его слепые точки. Я вижу таковых по меньшей мере шесть: роль безошибочного критерия, приписываемая очевидности, откуда вытекает отрицание исторической обусловленности всяких очевидно- стей; недоказанность исключительно человеческого характераcogito, чем уже изначально предполагается верность Тезиса, который им якобы утверждается; трудность помыслить восхождение кcogitoот детства — такой модальности бытия, которойcogitoеще не доступно; замкнутость сознательных представлений, а еще точнее — неспособность обеспечить иммунитетcogitoиначе как через ошибочное отождествление этой замкнутости представлений с когнитивной и каузальной замкнутостью; невозможность последовательно соблюдать чисто ин- терналистский метод познания; наконец, привилегированное положение когнитивной, а не агентивной установки как способа реализации человеческого «субъекта».
Первая слепая точка заключается в той роли, которую Декарт, а вместе с ним и вся «антинатуралистическая» традиция отводят очевидностикак последней точке опоры в процессе интерналистского обоснования знаний. Согласно Декарту,cogitoпризвано дать нам одновременно исходный пункт и гарантию достоверности при конструировании целостного познания действительности, снабдив нас некоторой абсолютно первичной, непреодолимой очевидностью. Выясняется, однако, что эту попытку вывести все знания из очевидных данных самосознания, понимаемых как основополагающая данность и высший критерий, не удалось довести до конца. В самом деле, чтобы выйти из замкнутостиcogitoи пойти дальше простого и бесконечного повторения этого перформативно-авторефе- ренциального доказательства, Декарт был вынужден ввести множество вспомогательных гипотез, а также и один онтологический по природе постулат — тезис о существовании правдивого Бога. То, что этот тезис мог рассматриваться Декартом как абсолютно достоверная точка опоры (как очевидность), легко понять в контексте тогдашнего мировоззрения. Но это
8l
как раз и показывает, что некоторые из наших очевиднейших когнитивных предположений на самом деле укоренены в сугубо случайных историко-культурных обстоятельствах. Таким образом, критерий очевидности сам по себе проблематичен.
В самом деле, хотя Декарт прилагает огромные усилия, чтобы доказать тезис о правдивости Бога, исходя из чисто имманентного анализа идеи совершенного существа, но вывод, к которому он приходит, — что из всех наших идей одна лишь идея Бога с необходимостью имплицирует «формальное» (то есть, в современных терминах, объективное) существование своего объекта, — этот вывод убедителен лишь потому, что Декарт уже изначально наделил идею Бога этой онтологической силой, так как для него если Бог существует, то он и не может не быть совершенным (иначе в определении его природы будет содержаться внутреннее противоречие). Но достаточно вспомнить онтологический статус античных богов, чтобы понять, что в действительности понятие «божества» обладает разными онтологическими определениями в разные эпохи и в разных культурах. Так, идея всемогущества, играющая центральную роль в декартовской аргументации, отнюдь не является очевидной данностью, содержащейся в идее «божества», но представляет собой исторически случайную данность, непосредственно принадлежащую христианской идее божества. Не вполне всемогущее божество — само по себе не есть противоречивое понятие, разве что предполагать заранее то, что следует доказать, а именно что из понятия Бога вытекает понятие абсолютного совершенства.
Общий вывод, который можно сделать из этой невозможности избегнуть «природных» знаний и верований, а особенно их исторической обусловленности, в том, что нет никаких причин заранее принимать тезис об эпистемической производности «природного», «внешнего» или «объективного» знания по сравнению с самоисследованием самосознания и его содержаний, поскольку на самом деле это самоисследование может обосновывать три первых вида знания, лишь заимствуя у них некоторые свои предпосылки.
Вторая слепая точка картезианской аргументации заключена в том, как она пытается изначально исключить самую возможность «животного» cogito. Действительно, следует заметить, что из гносеоцентризма как такового еще не вытекает Тезис, то есть ограничениеcogitoодной лишь человеческой сферой. Собственно, при доказательствеcogitoнигде и не доказывается молчаливо принятое решение изначально исключить возможность какого-либо иногоcogito, чем человеческое. Как напоминает Тьерри Гонтье, Декарт сам признает невозможность доказать,что у зверей нет мышления, «поскольку уму человеческому не дано проникать в их натуру»39*. Фактически этот вопрос можно разрешить только экстерналистским путем, путем мирских истин: «...неустанно размышляющий ум на своем собственном опыте может понять, что он мыслит, но не знает, мыслят или нет животные: это он может исследовать лишь апостериори, на основе их действий»". Из числа этих экстерналистских аргументов Декарт ссылается главным образом на отсутствие у животных речи. Действительно, по его мнению, «речь — единственный достоверный признак скрытого в теле мышления»40*". Оппоненты Декарта, если излагать кратко, возражали ему, что животные, вполне возможно, и обладают способностью к речи, просто мы не в состоянии ее распознать. Позднейшие достижения сравнительной когнитивной психологии, в общем, скорее подтверждают правоту Декарта. Однако главный вопрос не в том, есть ли речь у животных (кроме человека), а в том, что вытекает из этого отсутствия речи для их статуса по сравнению с человеком. Между тем утверждение, что речь — единственныйдостоверный признак скрытого в теле мышления, всего лишь постулировано, поскольку Декарт нигде не доказывает, что надежными признаками мышления не являются другие внешние признаки: взгляд, мимика, жесты, поступки. Таким образом, этот довод опирается на шаткую основу. Однако Декарту он настоятельно необходим. Действительно, если признать вместе с ним, что у животных нет речи (в человеческом смысле этого слова), то речь должна быть единственнымнадежным признаком мышления, чтобы унаследовать от мышления роль критерия онтологической дискриминации, который проводил бы по ней линию онтичес- кого разрыва между человеческим и животным миром. Между тем достоверностьcogitoсама неразрывно связана с предположением о тождестве мысли и внутренней речи. Иными словами, внешняя речьявляется единственным надежным признаком мышления, а сам аргументcogitoдействителен лишь постольку, поскольку мысль отождествляется с внутренней речью.Таким образом, в этом пересечении тезисов об онтологическом дуализме и об онтическом разрыве главную роль играет именно речь.
Третья слепая точка cogitoзаключается в его неспособности дать ответ на вопрос о генезисе «я». Это можно показать в различении рефлексивных и прямых представлений, которое вводится Декартом, чтобы объяснить разницу в работе представлений у младенца и у взрослого. В самом деле, Декарт исходит из гипотезы, что у младенца еще нет доступа кcogito. Но ведь каждый взрослый человек изначально был младенцем. Отсюда вопрос: как связаны между собой младенец, которым я был, иcogito, которым я являюсь? А точнее, поскольку самосознание относится к сфере представлений, то как соотносятся между собой представления детей и представления, формируемыеcogito? Для ответа на этот вопрос Декарт и вводит различение двух типов представлений: «прямых мыслей»4' и мыслей рефлексивных. Они различаются в двух аспектах. Первый касается модальностей представления: «прямые» представления являются чисто предметными представлениями — может быть, даже просто ощущениями, — без одновременного представления о представляющем их сознании; напротив того, рефлексивные представления, вырабатываемые «лишь рассудком», всегда предполагают (хотя бы виртуально) рефлексивную составляющую. Второй аспект касается содержания: прямые мысли, по- видимому, всегда относятся к телу, поскольку Декарт утверждает, что мысли младенцев относятся толькок телу. А ведь мысли младенцев в основном и являются прямыми мыслями.
Как же согласовать самообосновательный характер cogitoс этой гипотезой о предшествующем ему прямом мышлении тела ? Конкретнее: что происходит с этим прямым мышлением тела, когда я достигаю стадииcogito? Собственно, нам это не известно, ибо, согласно Декарту, прямые мысли не оставляют следов. Действительно, для запоминания впечатлений необходимо, чтобы ум признавал, «что они были в нас не всегда, а когда-то возникли вновь»42*. И чтобы можно было признать этот событийный характер впечатлений, уму пришлось, «когда они были впервые напечатлены [...] воспользоваться чистым разумением»**; однако это условие не выполняется в младенчестве, когда человеческое существо еще не имеет доступа к «чистому разумению», единственно позволяющему ему идентифицировать впечатления или признавать их своими.Иными словами, между эксплицитным представлением «я» и эксплицируемым (или декларативным) содержанием ментальной деятельности имеется взаимная зависимость.
Такое объяснение ставит больше проблем, чем разрешает. Во-первых, если эти первые мысли не оставили следов, то откуда мы знаем, существовали ли они? Этот вопрос тем более серьезен, что единственный доступ к ним — по-видимому, природное познание с внешней точки зрения, от третьего лица, поскольку я не могу иметь прямого доступа к тому, что не оставило следов. Вторая проблема вытекает из самого различения двух порядков — генезиса и обоснования. Поскольку чистое разумение и рефлексия — это модальности рефлексивного «я», cogito, значит, ментальные содержания получают статус эксплицитных, способных запоминаться содержаний именно благодаря рефлексивному вниманию. Но такой способностью оно обладает лишь в отношении тех впечатлений, которые возникают в рамкахcogito, а не в отношении прямых мыслей, которые не оставили следов. Таким образом, получается, что между этими двумя типами представлений — абсолютный разрыв. Но что же гарантирует нам, что из отсутствия следов от прямых мыслей вытекает также и полное отсутствие у них каузальной связи с сознательными представлениями? Действительно, ничто не позволяет исключить возможность, что сознательные
пт
представления каузально зависимы от прямых идей, — даже если последние и не доходят до сознательного представления. Тогда и само cogitoможет оказаться результатом до-личност- ных процессов («прямых идей»).
С некартезианской точки зрения все говорит о том, что отношение зависимости устанавливается в направлении обратном тому, о котором говорит Декарт: нерефлексивное «я» по-
' Декарт Рене.Цит. соч. Т. 2. С. 564. Пер. С.Я. Шейнман-Топштейн.
»» ГТ1
1ам же.
зволяет ментальным содержаниям возвыситься до эксплицитного представления и запоминания, а сам генезис «я» осуществляется в ходе этого возвышения и запоминания43. Иными словами, опыт «прямых» ментальных содержаний составляет предварительное условие рефлексивного «я» (или рефлексивного сознания). Это означает, что «прямые мысли» — не бесследные переживания: их следом является не что иное, как само «я», в том смысле что сознание является результирующей развития прямых мыслей44. Для Декарта они не оставляют следов — разумеется, потому, что он не может представить себе, чтобы само рефлексивное сознание было следом, а не изначальным, самообосновательным событием. Но сама по себе идея сознания как следа не содержит в себе ничего невозможного или противоречивого — даже если стоять на точке зрения ограниченногоcogito, чья реальность вполне совместима с тем, что это результат чего-то иного (например, оно могло бы быть результатом индексикальных составляющих речевых актов).
Эта гипотеза тем более доказуема, что по Декарту — напомним — первичные представления являют собой «прямые идеи», относящиеся к телесной жизни. Раз так, то трудно отрицать за ними генеалогическую функцию в самом генезисе личной идентичности — разве что пытаться проецировать онтологический дуализм на ось онтогенеза, то есть вводить онтический разрыв (животность/человек) в становление самого человеческого индивида.
Как известно, Декарт отверг решение, заключавшееся в полагании онтического разрыва между детством и зрелым возрастом. Но вообще-то многие элементы его философии явно подводят к такому дисконтинуистскому тезису. Так, мы уже видели, что он объявляет признаком всякой настоящей ментальной жизни способность к речи: тогда как же обстоит дело с ребенком, который еще не овладел речью?45Кроме того, в том пассаже, где речь идет о прямых мыслях, он прямо говорит, что эти прямые мысли младенцев «не оставляют в их мозгуникаких следов»461, откуда, по-видимому, следует, что он рассматривает их в плане протяженной субстанции.Так же и в «Рассуждении о методе» он утверждает, что существуют чисто телесные, то есть животные, модальности представлений («идей»): так обстоит дело со «здравомыслием», локализуемым в шишковидной железе, а равно и со следами «памяти» и с преобразованиями, осуществляемыми «фантазией» и тоже имеющими место в мозгу47. Наконец, Декарт пишет, что у ребенка ум «настолько погружен в тело, что все свои мысли он черпает лишь из телесных воздействий»482. Правда, он утверждает также, что, как только появляется мысль, появляется и ум, и наоборот, если есть ум, то есть и мышление, ибо «ум никогда не остается свободным от мысли»3. В этом смысле ребенок столь же полноценный человек, как и взрослый. Тем не менее уinfans'a*" мышление еще не достигает своего собственного сущностного определения (самообосновательности). Лишь у взрослого «чувственная» мысль дублируется рефлексией, то есть становится (авто)рефлексивной, сознание начинает сознавать само себя и тем самым достигает своего собственного (само)обоснования49. Таким образом, на протяжении своего детства человек как бы лишь в потенции представляет собой «я»: он достигает своей актуальности, лишь возвышаясь до самосознания, которое, обосновывая само себя, одновременно обосновывает иegoкак субстанцию.
Ясно, в чем здесь опасность: если «прямые мысли» относятся скорее к протяженной, чем к мыслящей субстанции, то свое название они носят не по праву, а главное, непонятно, как при этом избежать онтического разрыва в самом процессе созревания человеческого существа. Вообще, такая физикалистская редукция прямых мыслей сделала бы всецело таинственной самую возможность cogito, разве что допустить, что оно возникает в теле наподобие христианской души — да и то эта аналогия была бы обманчивой, так как душу влагает в человека Бог, тогда какcogito, по идее, само является собственным источником и фундаментом. Таким образом, идеяcogitoне дает логически последовательного ответа на вопрос о своем собственном генезисе. Не случайно Декарт, задумываясь об этом генезисе, наталкивается на препятствие биологической телесности или, вернее, на невозможность одновременно изгнать и интегрировать ее.
Четвертая слепая точка cogitoсвязана с только что рассмотренной выше. В самом деле, можно сказать, что невозможность помыслить генезисcogitoсвязана с декартовским постулатом о замкнутости представлений. Этот постулат занимает центральное место, так как без самозамкнутости сознательных представлений начинает хромать и весь проект самообоснования. Вместе с тем этот постулат весьма проблематичен. При обсуждении нарушений чувства агентивности мы уже обращали внимание на то, что самосознание не обладает иммунитетом против ошибок в опознании свойств собственной самости. Не исключено поэтому, как я только что упомянул, что представления, которые оно думает составлять себе само, на самом деле даются ему извне.
Такой — антикартезианский — взгляд на сознание вытекает из многих современных работ в области когнитивных наук. Эти труды позволяют сделать вывод, что к моменту возникновения сознательной рефлексии всегда уже выполнили (и продолжают выполнять) свою молчаливую работу сложные до- личностные когнитивные механизмы. Если принять такую гипотезу — что всякая сознательная рефлексия опирается на «молчаливые» ментальные механизмы, то рефлексивное мышление (а значит, и самосознание) не может быть автономной самообоснованной реальностью. Оно является отнюдь не источником познавательного процесса, а скорее одним из его поздних этапов. Соответственно ничто не мешает мыслить опыт автономии и самообоснования сознательной рефлексии, на который опирается cogito, как следствиекогнитивно непроницаемых или до-личностных процессов50, действующих до сознательного внимания. Иными словами, достоверность ограниченногоcogitoне противоречит экстерналистской концепции познания.
Чтобы разобраться в этом, следует уточнить понятие замкнутости представлений, которым я до сих пор пользовался в широком смысле. На самом деле нужно различать три типа замкнутости, и они не равнозначны, вопреки декартовской аргументации, которая имплицитно склеивает их: замкнутость представлений как таковую, замкнутость когнитивную и каузальную. Сознательные состояния действительно обладают таким свойством, как репрезентациональная замкнутость, в том смысле что сознательное представление х может иметь доступ к представлению у лишь при условии, что это последнее также является сознательным (или стало сознательным — например, через актуализацию своего мнемонического следа или через нисходящую аттенциональную обработку). Однако это не доказывает, что сознательные состояния самозамкнуты также и в когнитивном или каузальном отношении.
Так, вопреки тому, что предполагает картезианство, автономией сознательных состояний в плане представлений не доказывается их когнитивная автономия. Разумеется, «мышление не может убедиться ни в чем, что не было изначально признано им»5', но из этого принципа просто вытекает, что представление, чтобы быть удостоверено сознанием, должно присущ ствовать в этом сознании. Он, стало быть, связан с замкнутостью представлений. На самом деле замкнутость представлений сознания сочетается с его когнитивной открытостью. Можно взять в качестве примера зрительное восприятие. Перцептивный опыт отнюдь не является ни «верной» проекцией образа на сетчатке, ни самостоятельной аттенциональной конструкцией: прежде чем проксимальный стимул доходит до восприятия, то есть до сознательного представления, он уже подвергается сложной когнитивной обработке «автоматическими» процессами, которые оформляют массу информации, потенциально содержащейся в проксимальном стимуле, путем ее обеднения (иначе с этой массой нельзя было бы работать)52. Таким образом, сознательное восприятие зависит от этой предварительно осуществляемой «автоматической» обработки. Вообще, само содержаниедеятельности сознания, а стало быть, и представление о себе, образуемое при саморефлексивном жестеcogito, когнитивно зависит от до-личностных процессов, оформляющих это содержание еще до сознательной работы с представлениями. Говоря иначе: сознание не прозрачно для себя самого, поскольку от него ускользают некоторые детерминирующие факторы его содержания.
Из замкнутости сознательных представлений не вытекает и каузальная замкнутость сознательных состояний. Из того, что мышление не может убедиться ни в чем изначально им не признанном, не вытекает, что оно обладает властью решать, что может или не можетбыть им признано, то есть что оно само есть причина удержания тех, а не иных представлений. На самом деле содержание сознания каузально зависит от внесозна- тельных реалий. Такие причины бывают как минимум двух типов: с одной стороны, это филогенетически заложенные и генетически кристаллизованные в нас регистры взаимодействия (действие, познание и оценка), которыми обеспечивается «режим автопилота» при «базовых» физических, когнитивных и волитивных взаимодействиях; а с другой стороны, это те же самые регистры взаимодействия, заложенные «традигене- тически», то есть комплекс культурно кристаллизованных «коадаптаций», подводящих под процесс развития нашей сознательной идентичности исторически определенную базу. Сознательная ментальная деятельность всегда осуществляется лишь в рамках двойной истории — не только нейрологическо- го, но и культурного филогенеза и онтогенеза.
Данный аргумент можно прямо применить к опыту cogito: этот опыт представляет собой отнюдь не вневременное событие в жизни чистого, самообоснованного мышления, но уникальный опыт биологически и, следовательно,исторически определенного индивида — Рене Декарта, родившегося в 1596 году в Туре- ни, учившегося у иезуитов в Лафлеше и умершего в 1650 году в Швеции. И если его голос или мышление, высказывающее «Я мыслю (следовательно) существую», обладает репертуаром представлений, где идея существования правдивого Бога выступает как очевидная истина, то это нетривиальным образом зависит от того, что «Я» представляет собой голос биологического — а следовательно,и исторически определенного — индивида, Рене Декарта. С точки зрения онтогенеза ментальной деятельности, то, что в структуре высказывания полагается как «Я», всегда является продуктом индивидуальной истории, где неразрывно связаны история культурная и биологическая; точнее, она является культурной историей, потому что это история биологическая. Забегая вперед и обращаясь к теме, которая еще станет в дальнейшем предметом подробного обсуждения, заметим: культура, понимаемая как историческая традиция, возможна лишь потому, что люди являются биологическими существами, а потому подчиняются циклу жизни и смерти.
Действительно, именно динамика смены поколений составляет исходную причину культурной эволюции.Именно потому, что он рождается как отдельное звено особой истории, образуемой родовой линией людей как «менделевской популяции», как филогенетического ряда организмов, размножающихся половым путем, — именно поэтому отдельный индивид всегда занимает специфическое «место» и в рамках другой линии, которая называется культурной трансмиссией. А именно от этого места, в числе прочего, зависит, какой запас культурных представлений он унаследует, а значит и какова доля сверхиндивидуальных предположений, образующих базу его мышления.
Декарт не игнорировал этого биографического аспекта «я», так как он прямо упоминает о нем в «Рассуждении о методе»: «К тому же, думал я, так как все мы были детьми, прежде чем стать взрослыми, и долгое время нами руководили наши желания и наши наставники, часто противоречившие одни другим и, возможно, не всегда советовавшие нам лучшее, то почти невозможно, чтобы суждения наши были так же чисты и основательны, какими бы они были, если бы мы пользовались нашим разумом во всей полноте с самого рождения и руководствовались всегда только им»531. То есть Декарт признает, что отнюдь не все питаемые им верования являются «его собственными». А в акте самообоснования или радикального переоснования, каким стремится бытьcogito, философ как раз и рассчитывает добиться отмены этой внешней обусловленности своих верований. Как мы только что видели, невозможность такого возрождения взрослого субъекта как воплощения самопорожденного разума, помещенного в неисторическое пространство, яснее всего сказывается в том, что у Декарта очевидностью обладает обращение к идее правдивого Бога. Очевидность данной идеи, напротив, является прямым результатом исторической определенности этого разума: как показывает пример Гуссерля и его «Картезианских размышлений», Декарт-redivivus" XX века больше не может опереться на очевидную идею Бога, чтобы продвинуться далее чистой перформативности и автореференциально- стиcogito, понимаемого как пропозициональное устройство.
Различие между внешней обусловленностью верований и самообусловленностью разума, якобы соответствующее различию детства и зрелого возраста, оказывается при этом иллюзорным: взрослый является таким-то взрослым потому, что раньше был таким-то ребенком. Какой бы ни была моя сила самокритической рефлексии, я никогда не смог бы подвергнуть пересмотру то, что стало причиной «моего» восхождения к высказыванию «Я», понимаемого как знающий себя разум. Таким образом, этот биографическийаспект, вписывающий меня, каков я есть, в биологическую генеалогию и, соответственно, в историческое состояние известной формы жизни, — не может быть мне подвластен, так как является образующим фактором моей идентичности.
Это подводит нас к пятой слепой точке cogito. Она связана с вопросом об иерархии экстерналистского и интерналистско- го подходов. Если справедливы наши замечания о когнитивной и каузальной незамкнутости сознания, то следует отстаивать иерархию обратную той, какую предлагал Декарт. Так, коль скоро доличностная когнитивная обработка по определению непознаваема «от первого лица», то ее изучение можно вести только от третьего лица, по «экстерналистской» методологии — например, в психологии развития, в нейропсихологии, в когнитивных науках и т.д.54Точно так же, поскольку сознательное «я» обладает лишь ограниченным доступом к каузальной истории содержащихся в нем элементов, то изучать их можно только извне, через исследования исторического, социологического, антропологического и т.п. типа.
Разумеется, следует проводить различие между утверждением первичности (логической) самопереживания по отношению к любому другому опыту и тезисом, согласно которому каноническим путем для истолкования структуры «я» является рефлексивный подход. Этот последний тезис, который отстаивает, например, Гейлен Стросон55, не предполагает никакого принципиального решения об иерархии между самопознанием и предметным познанием, и из него не вытекает никакой дуалистической концепции (на деле Стросон рассматривает ментальное как особое физическое единство). Этот тезис лишь утверждает, что применительно к самопознанию подходящим объяснительным орудием служит рефлексивный опыт. Правда, может возникнуть вопрос, не остается ли Стросон в плену картезианской методологии, продолжая считать, что рефлексивный подход — это единственныйпуть к познаниюself". Так, в формеselfон, подобно Декарту, приходит к субстанциализа- ции сознательных состояний: он полагает существование «чистого места сознания, свободного от всякой личности»56, которое, вполне возможно, представляет собой не более чем артефакт самого рефлексивного метода. Такое же подозрение вызывает и его второй, также близкий к Декарту вывод, согласно которому дляself«несущественна» телесная «воплощенность» или «включенность» в некоторую среду. То, что эта «включенность» не представляется существенной дляselfпри интерналистском анализе, — это, возможно, всего лишь артефакт, обусловленный замкнутостью представлений этогоself. Говоря иначе: учитывая, что сознание не является ни когнитивно, ни каузально замкнутым, может оказаться, что инверсия эпистемологической иерархии составляет предварительное условие для адекватного понимания даже и фактов сознания.Тогда в возражение Стросону можно было бы заметить, что «воплощенность» — это свойство, связанное с каузальной незамкнутостью сознания (в том смысле, что кто-то мог бы, например, утверждать причинную обусловленность сознания нейрологическими структурами мозга), а ее невидимость при рефлексивном подходе — это просто следствие замкнутости представлений (в силу которой их причины недоступны в качествепредставлений). Аргументацию того же типа можно было бы развернуть и по поводу несущественности включения в среду.
Наконец, шестая слепая точка cogitoсвязана с вопросом об агентивности.Cogitoосновано на весьма специфическом понимании соотношения между речью и полем ментальных представлений, с одной стороны, и личной идентичностью — с другой. Хотя при первой его формулировке (в начале «Второго размышления») Декарт описывает опытcogitoкак «пропозицию [...] по необходимости истинную всякий раз, когда я произношу ее или мыслю еев уме»57", но известно, что термином «мышление» фактически покрывается у него вся совокупность самосознательных актов представления: «мыслящая вещь» — это «нечто сомневающееся, понимающее, утверждающее, отрицающее, желающее, не желающее, а также обладающее воображением и чувствами»581, а также и «любящее, ненавидящее»59". Иными словами,cogitoдолжно быть действительно не только в сфере пропозиций, но и для интенциональных установок вообще, а именно для переживаний волитивных («нечто... желающее, не желающее»), перцептивных («нечто... обладающее чувствами»)6" и аффективных («нечто... любящее, ненавидящее»). Представляется, однако, что такое расширение перформатив- ного доказательства от сферы пропозиций до сферы любой интенциональной деятельности могло бы быть законным, только если бы все содержательные элементы интенциональной деятельности имели пропозициональную природу.
Сомнительно, чтобы такой редукционизм можно было отстаивать. Разумеется, любую интенциональную установку можно перевестив пропозициональную форму, и в таком случае она, как и всякая пропозиция, получит статус перформативного доказательства, подтверждающего существование того, кто ее высказывает. Но, как мы видели, раз это перформативное доказательство, то оно независимо от содержания высказывания, а в данном случае это значит, что не имеет никакого значения его связь с определенной интенциональной установкой, так как его точно так же можно было удостоверить с помощью пропозиций типа «Я хожу», «Яобнимаю своего ребенка» и т.п. Кроме того, при лингвистическом переводе содержание многих перечисляемых Декартом пропозициональных установок лишается автореференциальности, а это значит, что их отрицание не подпадает под действие прагматического противоречия: в противоположность пропозициям «Я не мыслю» или «Я не существую», пропозиции, например, «Я не люблю», «Я не желаю» ведут себя как совершенно нормальные отрицания. Помимо этих логических затруднений, сомнительно также, чтобы содержание каждой интенциональной установки можно было свести к некоторому пропозициональному содержанию, разве что если полагать существование некоего ментального «языка» (вроде «ментализа», по Фодору), который был бы гомологичен «публичным» языкам (хотя и несводим к ним). Во всяком случае, гипотезу о такой гомологии следовало бы подтверждать подробной аргументацией, чего Декарт не делает.
Можно возразить, что на самом деле стратегия Декарта обратна пропозициональному постулату Фодора: вместо того чтобы сводить интенциональные состояния к пропозициональным, Декарт делает специфической модальностью интуитивной очевидности несомненность суждения (пропозиционального) как таковую. А если пропозициональное доказательство само представляет собой инстанцирование интуитивной очевидности, тогда экстраполяция речевых актов на интенциональные установки как таковые представляется не столь проблематичной. Примерно таким путем следует феноменология Мерло-Понти. Беда в том, что как только мы из сферы языка, а значит, и языкового перевода интенциональных установок, выходим в область такого феноменологического (дорефлексив- ного) опыта, который не сводим ни к какому пропозициональному переводу, то при этом фактически рискует рухнуть все устройство cogito. Действительно, стоит только признать, что восприятия, понимаемые как феноменологические опыты, волевые акты, понимаемые как энергия илиconatus1, и аффекты (любовь, ненависть), понимаемые как диспозиции, сами тоже образуют перформативные доказательства, — как на этом уже нельзя остановиться.
Говоря конкретно: когда я переживаю самого себя в таком, например, опыте, как плач, смех, ходьба, плавание и т.д., — отчего мне более сомневаться в своем существовании, чем когда я переживаю себя в таком опыте, как желание, любовь и т.д.? Почему эти психофизиологические виды опыта менее очевидны, чем опыт, позволяющий мне пережить себя представленным самому себе в том или ином ментальном состоянии (что является общим условием интенциональных установок, перечисляемых у Декарта)? Для этого требовалось бы, чтобы способ, которым я предстаю сам себе в самосозерцании собствен- пых идей, волений и аффектов, был бы более прямой и более очевидной экземплификацией моего существования, нежели feedback2моих физических, в частности моторных, экстерио- ризаций. А такого не доказывают ни Декарт, ни феноменология. Феноменология, во всяком случае у Мерло-Понти, даже дает сильные аргументы, противоречащие этому тезису, хотя он и составляет одну из ее предпосылок. Декарт всего лишь доказывает, что еслинаходиться в рамках созерцания идей и отношения предикативного суждения, то тогда пропозициональноеcogitoобразует твердое ядро экзистенциальной несомненности. А феноменология не доказывает, что дефиниция человека как существа воспринимающего — дефиниция-редукция, служащая необходимым предварительным условием, чтобы процесс эйдетической редукции можно было, как утверждают, довести до собственно феноменологического сознания, — является более верной, чем, скажем, агентивная дефиниция. Иными словами, тезис, согласно которому самосозерцание представлений рассудка или феноменологическая редукция перцептивной жизни суть самые очевидные и основополагающие «способы, которыми дается наше существо», — всего лишь голый постулат.
И обратно, те способы данности тела, которые при методическом сомнении оказываются дефектными, являются таковыми лишь потому, что они с самого начала были сведены к модальности представления. Между тем самый канонический модус их данности связан как раз не с представлением, а с аген- тивностью. Поскольку декартовское рассуждение с самого начала замыкается в рамках представлений, оно неизбежно оказывается слепо ко всему, что связано с возможностью агентивной «очевидности». Если же, наоборот, принимать во внимание агентивный способ переживания существования, — что, по- видимому, необходимо делать, как только мы расширяем исследование вне пропозициональной сферы, в сферу ментальной интенциональности как таковой, — тогда вопрос о доказательстве моего существования отделяется от всяких доказательств в пользу дуализма и от всяких привилегий сознательной саморефлексивности. Напротив, как мы увидим, теряет оправданность разделение телесного и духовного, так как агентивные переживания представляют собой одновременно опыт интенци- ональный ителесный. Так претензииcogitoсохранять достоверность вне области чисто пропозициональных доказательств в конечном счете приводят к его самораспаду, поскольку оно невольно приходит к такой точке, где исчезает основополагающее разделение души и тела, а равно и привилегия, которой наделялось рефлексивное сознание.
Проблема тела
Проанализированные выше слепые точки cogitoв общем и целом связаны с вопросами формальной достоверности умозаключений. Однако последняя из этих точек, то есть преимуществ во, отдаваемое когнитивной позиции по сравнению с агентив- ным отношением, обозначает, на мой взгляд, более глубокую проблему. Это вопрос о теле. Трудности, с которыми встречаетсяcogitoв этом пункте, указывают, что, если вопрос об идентичности человека сводить к аспектам, постигаемым через самообоснование сознания, в конце концов мы непременно сталкиваемся с тем, что в самом сердце этой идентичности содержится что-то «внешнее». Оно-то и называется «телом». Действительно, если определять сознание как чистую «негативность» — как то, что отвлекается от всякой «природной» детерминации и, учреждая само себя, во вторую очередь учреждает также и считаемое «природной» детерминацией, — тогда все остальное, прежде всего наше собственное тело, может быть только объектом этого сознания,пусть даже (как у Гуссерля или Мерло-Понти) этот объект и является привилегированным или субъективированным (Гуссерль говорит оSubjekt-Leib, телесубъекте)6'. Между тем концепция, способная мыслить телесность только в форме объектности, плохо годится на роль настоящей теории человеческой идентичности.
Напомним прежде всего, что Декарт полагает тело вдвойне вторичным по отношению к духу. Действительно, самоистолкование сознания, помимо своего гносеологического преимущества перед любым другим видом познания, обладает также (по крайней мере, в рамках аргумента cogito) поистине учредительной онтологической силой: пока я мыслю, я не могу сомневаться в том, что я существую и являюсь мыслящей субстанцией. Действительно, актом мышления моей мыслящей природы эта природа одновременно сама собой и производится, так как она и естьэтот акт. Таким образом, вторичность тела является одновременно эпистемической и онтологической: с одной стороны, мой опыт тела производен по отношению к основополагающей несомненности, связанной с моим рефлексивным познанием самого себя как разумного сознания; с другой стороны, моя «человечность» укоренена не в нем. В соответствии с гносеоцентрическим принципом само собой разумеется, что эпистемическая вторичность знанияо теле служит основанием для его онтологической вторичности, посколькуcogitoв ходе своего эпистемического самообоснования одновременно и онтологически раскрывается как самостоятельный и первообразный факт.
Вообще, вопрос об отношениях между душой и телом — это то место, где более всего сгущаются трудности интерналистс- кого подхода к вопросу о человеческой идентичности. Конечно, Декарт сохранял и отстаивал тезис (теологический) о субстанциальном единстве души и тела. Он даже пытался интегрировать его в цепь рассуждений cogito. На самом же деле он сумел лишь сделать его бессодержательным: теперь этот тезис стал нсего лишь фактическимкоррективом к принципиальномуразделению двух субстанций. Это принципиальное разделение является прямым следствием из тезиса о радикальной самостоятельности ума, учреждающего самого себя в опытеcogito— опыте, в ходе которого он знает, испытывает и переживает себя реально и радикально независимым от тела. Этим подтверждается сформулированный выше диагноз: благодаря Декарту дуализм субстанций перестал служить исходной точкой в определении сущности человека; теперь это лишь следствие из автономии самообосновывающего ума. Включив дуалистический тезис в порядок своих рассуждений, Декарт поместил его в надежное место, так как отныне его легитимность основывается на первичной очевидности — очевидностиcogito, предшествующей ему в порядке знаний. Теперь его уже нельзя а таковать в лоб, а можно только через критикуcogito. Таким образом, эмансипация дуализма от непосредственно теологических оправданий парадоксальным образом привела к его радикализации: в ходе своего самообоснования самосознание доказывает себе свое сущностное отличие от всякой внешней детерминации, тем самым отводя всему связанному с телесностью роль чего-то радикально внешнего62.
Решающее значение картезианской стратегии для новых и новейших форм Тезиса наглядно проявляется в одном из важнейших философских течений XX века — феноменологии. Сила дуалистической парадигмы выступает в ней тем яснее, что по ряду пунктов феноменология открыто отмежевывалась от картезианства. Ей даже ставят в заслугу преодоление дуализма субстанций, и вообще преодоление пределов, свойственных философиям субъекта (то есть таким тезисам, где соотношение между человеком и миром мыслится как противостояние основополагающего субъекта и образуемого им для себя самого объекта). Напоминают, в частности, что для Гуссерля статус человека как биологического существа не вызывал сомнений, и в доказательство говорят, что, по его мысли, человек прикреплен к своей телесности, представляет собой тело-субъекта. Но такая важность, признаваемая за телесным началом, как раз и составляет проблему или, вернее, служит знаком того, что у феноменолога есть проблема (с телом). Дело в том, что для феноменологии проблематика телесности введена в рамки метода, который по-прежнему принимает за аксиому эпистеми- ческое преимущество самоисследования сознания. Тем самым все обсуждение вопроса о человеческой идентичности остается в дуалистической перспективе. Иными словами, важное значение, которым проблематика телесности обладает в феноменологии, отнюдь не свидетельствует о преодолении дуализма, но указывает на невозможность для феноменологии осуществить свой замысел выхода за эти рамки.
Сперва, однако, следует воздать должное феноменологии. В том, как она мыслит телесность, действительно по ряду пунктов есть существенный разрыв с картезианством. Так, Гуссерль не переставал подчеркивать непреодолимую очевидность, связанную с телесным опытом и проявляющуюся по крайней мере в четырех отношениях. Во-первых, тело — по крайней мере, «мое» тело — это не объект в числе прочих, оно субъективно одушевлено; мое тело никогда не бывает для меня просто вещью; оно обладает статусом «субъективного объекта», это чувствующая вещь (empfindendesDing). Во-вторых, между телом и духом существует отношение абсолютной одновременности: они соответствуют друг другу посредством взаимоотношения (Wechselbezogenheit) и сплетения (Verflechtung). Это сплетение выражается, в частности, в том, что каноническое когнитивное отношение (опосредуемое перцептами) всегда укоренено в телесной кинестезии. В-третьих — и это очень важный пункт, — с онтологической точки зрения дух всегда предполагает тело: «В то время какresextensa, если задуматься о ее сущности, не содержит в себе ничего относящегося к духу и ничего непосредственно требующего соединения с реальным духом, мы, напротив, находим, что реальный дух не может не быть сущностносвязан с материальностью, как реальный дух некоторого тела»6*.Наконец, в-четвертых, Гуссерль все время подчеркивал (особенно в поздних работах), что картезианский подход упускает из виду основополагающую роль мира чувственного опыта — который для феноменологии и есть главное место, где нам дается наша телесность, — как предпосылку возможности познания, а также и сознания.
В этом отношении особенный интерес представляют исследования по генетической феноменологии, которыми Гуссерль занимался в двадцатые годы. В них он прямо задается вопросом об онтогенезе сознания в процессе предварительного «пассивного синтеза». Как он показывает, при таком синтезе одновременно действуют аффективная динамика (генетически первичная синтетическая единица опыта является результатом аффективной инвестиции) и преаттенциональные ассоциативные процессы (подобные тем, что изучены Локком и Юмом). Из такого синтеза вытекает и зарождение сознания — понимаемое как изначальный синтез времени, которое через деятельность ретенции прошлого и протенции будущего конституируется как присутствие. Таким образом, в этом пункте феноменология переворачивает целый ряд картезианских приоритетов: что для Декарта относилось к производному знанию, у Гуссерля приобретает генетически фундирующую функцию64. Можно также прибавить немаловажное обстоятельство, что в противоположность картезианской традиции Гуссерль признает существование животной субъективности и, следовательно, пытается в известной мере отмежеваться от тезиса об онтичес- ком разрыве: животные представляют собой «одушевленные тела» (beseelteLeiber).
Мерло-Понти, продолжая анализ Гуссерля, пожалуй, еще сильнее подчеркивал неразрывную связь «тела» и «души». Тело, пишет он, — это «обратная сторона» «духа», и соотносятся они по тому же типу, что и две стороны монеты, то есть одно немыслимо без другого. Отсюда знаменитый тезис, согласно которому отношение между ними следует понимать как хиазм: «Существует тело духа, дух тела и хиазм между ними»6'. Мерло- Понти разрабатывает понятие «телесного субъекта» и отмечает: «...я есмьтакое животное, состоящее из восприятий и движений и называемое телом»66. Исходя из этой феноменологии телесного переживания, он критикует не только Декарта, но также и Гуссерля, подозревая, что тот не сумел полностью избавиться от привилегии, отдаваемой рефлексии. Эта привилегия заставляет нас недооценивать телесную укорененность сознания: отдавая предпочтение тому, что в наши дни назвали бы «метарепрезентациональным уровнем», мы с самого начала оказываемся на такой почве, где сознание полагает само себя в виде объекта, и это отношение сознания к самому себе мы склонны неправомерно экстраполировать на его отношение к миру. Отсюда иллюзия господствующей функции сознания, которую Мерло-Понти освещает в «Феноменологии восприятия», показывая, что наше собственное тело — не только воспринимающее тело, что восприятие само зависит от тела моторного, то есть погруженного в имманентность мира6'.
Таким образом, нет сомнения, что феноменологическая мысль уводит нас далеко от чистого картезианского субъекта, который постигает себя в радикальной самостоятельности мышления. Подчеркивая конститутивное сплетение тела и духа, а также то, что с онтологической точки зрения первое образует предпосылку второго, Гуссерль прямо выступает против спиритуалистической составляющей картезианского дуализма. А Мерло-Понти, как мы видели, идет еще дальше: «философия плоти» имеет дело уже не с «телом, которое мыслится душой (Декарт) как свое», но избирает своим главным предметом «чувственное в обоих смыслах понятия — как факт ощущения и как то, что ощущается»68. Отсюда его прямая критика картезианской концепции, согласно которой ум схватывает свое содержание «как идею или значение»69: феноменологический анализ должен «вернуться к доинтуитивному настоящему» «человека, наконец вставшего лицом к лицу с миром как таковым»70.
И тем не менее, несмотря на эту критику картезианства, несмотря на проделанный ею замечательный анализ онтогенеза сознания, возникающего из телесного субстрата (Гуссерль), несмотря на созданные ею описания перцептивной интенци- ональности в ее телесной и интерсубъективной определенности (Мерло-Понти), — феноменология в своем анализе так и не сумела по-настоящему выйти из рамок дуализма. Причина в том, что в своем исследовании она продолжает принимать термины того самого дуализма, который она вообще-то стремится преодолеть. Первый признак такого состояния дел — терминологический: постоянно показывая проблематичность дуализма, феноменология продолжает при этом оперировать терминологической оппозицией «тело — дух». А если принять эту дихотомию в качестве аналитической рамки, то в итоге мы непременно впадаем в дуализм, сколько бы ни подчеркивали, что два ее члена нерасторжимы или даже находятся в диалектическом отношении (Мерло-Понти).
Прежде всего заметим, что это подчеркивание неразделимоститела и духа на самом деле не противоречит тезисам Декарта. На самом деле именно в них его источник — в форме тезиса о субстанциальном единстве тела и души. Конечно, у Декарта это единство относилось только к земной жизни, так как считалось, что дух переживает тело. В феноменологии (по крайней мере, у Гуссерля и Мерло-Понти) такая перспектива, разумеется, отсутствует, так что невозможность разделить тело и дух становится конститутивной для самой природы обоих членов оппозиции (тогда как у Декарта, наоборот, их фактическим разделением в момент смерти выражается их принципиальное различие). Но коль скоро неразделимость этих двух «полюсов» конститутивна, то тем более проблематичным делается само поддержание дуалистической оппозиции: раз тезис об онтологическом дуализме не может больше опереться на дорефлек- сивную очевидность теологического рода, способную гарантировать, что принципиальномуразличию может соответствовать и фактическое, то можно было бы ожидать, что феноменологи поставят под вопрос также и самое идею, что сущесть обладает двухполюсной структурой. Этого тем более можно было бы ожидать, потому что феноменология (в противоположность картезианству) признает за телесностью статус изначальной данности и непреодолимой очевидности (напомним, что у Декарта все связанное с телом может иметь самое большее статус производного знания).
Мне ответят, что именно так и происходит, что, несмотря на сохранение субстанциалистского словаря(телоvs. дух), феноменология избавляется от дуализма. Действительно, онтологический дуализм, отстаиваемый феноменологией, — это недуализм субстанций.Но вместо него теперь дуализм свойств, что не меняет ничего по сути. Утверждать ли, что человек делится на телесное существо и ментальное существо или же что он результат сплетения телесных и ментальных свойств, — в обоих случаях мы оказываемся в рамках одного и того же дуализма: ментальное и телесное становятся двумя конститутивными свойствами сплетения (Verflechtung), которым характеризуется онтологически двойственное место человека. В рамках дуализма свойств «сплетение» фактически составляет точный эквивалент того, чем было субстанциальное единство в рамках картезианского дуализма субстанций. Таким образом, в терминах онтологии изменение по сравнению с Декартом оказывается эфемерным.
Эта перенятая концепция, отмеченная печатью дуализма, все время подводит феноменологический анализ, обрекая его рассматривать вопрос о телесности в реляционной перспективе, то есть как некоторый параметр, с которым «я соотношусь». Поэтому, вопреки видимости и несмотря на все воззвания к очевидности дорефлексивного опыта или же конститутивного хиазма, возникает фундаментальное неравновесие между ментальным полюсом и полюсом телесности.
Такая ограниченность феноменологического метода при исследовании человеческой идентичности особенно ясно выступает в положениях Мерло-Понти. Это может показаться парадоксом, потому что, как мы только что видели, он стремится отводить телу центральное место в конститутивном опыте бытия-в-мире. Кроме того, учитывая «детрансцендентализа- цию», которую он осуществляет по сравнению с Гуссерлем, можно было бы думать, что он не так сильно отмечен двойной наследственностью картезианства — дуализмом и фундациона- лизмом. Однако при внимательном анализе его концепций обнаруживается, что ему так и не удается по-настоящему избавиться от этой наследственности. Так, термины, с помощью которых — или, вернее, вкоторых — он ставит вопрос о телесности, по-прежнему отмечены дуализмом: несмотря на свою открытую критику картезианского дуализма, он все-таки продолжает ставить вопрос о «плоти» (гуссерлевскойLeibhaftigkeit) в рамках дихотомической схемы, где с одной стороны тело, а с другой — дух. А такой понятийный выбор, сделанный молчаливо, еще до начала собственно анализа, незаметно для философа сразу же ограничивает набор возможных вопросов — а стало быть, также и ответов: «видны» оказываются только те, которые можно мыслить с помощью и посредством этой дихотомии.
На самом деле у Мерло-Понти двойственность «тело — дух» является, вероятно, еще более изначальной данностью, чем у Гуссерля. И это парадоксально связано с его отказом от гуссер- левского трансцендентализма, то есть с отказом основывать феноменологический проект на постулате трансцендентального «я». Парадоксально, но, стараясь не дать телесности утратить всякую содержательность, растворившись в трансцендентальном «я», он именно и делает дуализм более весомым, чем у Гуссерля. Ясно, почему только этот выход и возможен: поскольку Мерло-Понти всегда уже оперирует с оппозицией «тело — дух», то придать больше важности телу он может, лишь еще больше усиливая противопоставление «тело — дух». Мы по- прежнему находимся в динамике дополнительности, возникающей при онтологической эскалации: здесь добавили — там приходится отнять. Тем самым, хоть Мерло-Понти и подтверждает неустанно, что тело и дух неразделимы, он обрекает себя иметь доступ лишь к производному опыту телесности, в том смысле что этот опыт мыслится в таких рамках, которые еще до начала собственно рефлексии всегда уже делают из тела «иное» по отношению к духу.
Эту ограничительную силу дуалистической рамки можно проиллюстрировать тем, как для Мерло-Понти важнейший вопрос человеческой идентичности, к которому он постоянно возвращается в многообразных формах (например, через проблематику плоти, соотношения между видимым и невидимым и т.д.), может быть только вопросом о соотношении двухразнородных сторон. В частности, это предположение не позволяет ему воспользоваться тонкостью своего собственного анализа, где он убедительно показывает, насколько всенаши опыты неотделимы от фонового восприятия телесности71. Короче говоря, его общая онтологическая схема все время приходит в конфликт с феноменологическими описаниями (и наоборот). Это явствует, в частности, из уже процитированной выше дефиниции «хиазма»: «Есть тело духа, и дух тела, и хиазм между ними. Обратную сторону следует понимать не как в предметном мышлении, в смысле проекции того же самого чертежа, а в смыслеbberstiegтела в глубину, в такое измерение, которое не совпадает с протяженностью, и в смысле трансцендирова- ния негативности в сторону чувственного»72. Ничего не скажешь: эта дефиниция остается в пределах картезианского различения между протяженностью и мыслящей субстанцией (в словаре Мерло-Понти этому последнему понятию соответствует «негативность»).
Таким образом, сам способ, каким Мерло-Понти мыслит телесность, заключает в себе восстановление дуализма. Это восстановление выражается, в частности, в проецировании онтологического дуализма на онтическую ось, то есть в восстановлении тезиса об онтическом разрыве, на сей раз прямо внутри телесности как члена оппозиции.Действительно, несмотря на подчеркиваемый им животный характер человеческого тела, Мерло-Понти отличает телесность человека от телесности животных: человеческая телесность отлична от животной в том смысле, что «человек является телом по-другому»73. Конечно, у человека «животность и человек даны только вместе, внутри одного целостного существа»74, и поскольку одинлишь человек есть место открытости бытия, то он отделяется от прочих форм жизни, а значит, и от животного состояния. А в том, что он являет собой открытость бытия, прямо выражается тот факт, что человеческое тело онтически определяетсякак сознательноевоспринимающее тело, то есть как «возникновение» такой телесности, которая более не заключена в своемUmwelt, в своей среде, но становится средством проектированияWelt, мира75. Таким образом, человеческая телесность все-таки остается в перспективе своего проектирования некоторым «я», а оттого и животность человека — не та же, что у (других?) животных.
Мерло-Понти также сталкивается с неотъемлемыми от дуализма трудностями, когда приходится осмысливать отношения между духом и телом. Вспомним, что у Декарта обе субстанции, несмотря на их единство, мыслились как онтологически отличные одна от другой. Однако считалось, что они взаимно соотносятся. Чем же может быть обеспечена эта взаимосоотнесенность? Автор «Размышлений» был вынужден изобретать для этого некую точку соприкосновения двух субстанций, каждая из которых была отрицанием другой; так и феноменологии приходится мыслить сопряжение (или даже смешение) двух свойств, по-прежнему включенных в парадоксальное соотношение единства и взаимоисключения. В самом деле, у Мерло-Пон- ти оба члена оппозиции, несмотря на свое диалектическое соотношение, тоже остаются глубоко разделенными. Тем самым он сталкивается с той же трудностью, что и Декарт: раз эти два члена оппозиции могут встретиться лишь постольку, поскольку один из них трансцендируется7® в другом, то есть поскольку они обмениваются характеристиками, значит, они точно так же несоизмеримы, как и две субстанции в картезианстве. Разумеется, «диалектическая» концепция, основанная на обращении членов оппозиции, избавляет от необходимости постулировать специальный орган (шишковидную железу), где две субстанции могли бы входить в соприкосновение. Но возражение Спинозы против картезианской идеи шишковидной железы — что это «гипотеза, которая темнее всякого темного свойства»1— точно так же можно обратить и против решения, предлагаемого Мерло-Понти, ибо невозможно понять, какими же могут быть реальные свойства такого духа и такого тела, которые постоянно обмениваются своими позициями78.
Итак, подобно Декарту, феноменология infineсталкивается с каким-то онтологически избыточным местом — поскольку только в таком третьем месте можно помыслить соотнесенность или соприкосновение двух членов оппозиции; а ведь считается, что они описывают собой все поле «бытия». В этом отношении все равно, полагать ли существование шишковидной железы или же конститутивного «хиазма». С одной стороны, какую бы форму ни принимал этот третий член, он никоим образом не может быть выведен из двух членов оппозиции — он именно и позволяет им «функционировать» по отношению друг к другу, поскольку они полагаются как чистое различие, что исключает всякое взаимодействие, которое могло бы происходить внутри оппозиции. С другой стороны, этот третий член не может полагаться и как онтологически основополагающий, ибо тогда мы рискуем оказаться в рамках монистической парадигмы. Отсюда его необъясненный и необъяснимый статус избыточного места — его можно объяснить разве что ссылкой на Бога (Декарт), или новым обращением к лейбни- цевской монаде (как поступает Гуссерль, когда ему нужно помыслить трансцендентальное «я»), или же метафоризацией проблемы (что делает Мерло-Понти с понятием «хиазма», чей действительный эпистемический статус было бы весьма трудно описать).
Наконец, третий, парадоксальный признак затруднения, возникающего при попытке мыслить человеческую идентичность в рамках понятийной пары «тело — дух», когда при этом стараются избежать логического следствия из этого дуализма — взаимной внеположности обоих членов: этот признак заключается в своеобразной инфляции телесности или, вернее, ее модальностей. Так, Гуссерль проводил различие между Кбгрег («объективным» биологическим телом) и Leib(телом жизненного опыта, собственным телом), Мерло-Понти — между телом и плотью. А Натали Депра, опираясь на гуссерлевские разграничения, предлагает целых пять разных модальностей, в которых может быть дано тело: как тело физическое (Когрег), то есть неподвижно-материальное; как тело живое (leiblicherКогрег), то есть психобиологическое; как тело переживаемое (korperlicherLeib), то есть одушевленное; как переживаемое трансцендентальное тело (Leibkorper), то есть так, как оно дается при эпохе, но со статической точки зрения; наконец, как трансцендентальный поток жизни (Leib), отличающийся от предыдущего тем, что включен в генетическую перспективу79. Такие манипуляции с модусами телесности представляют собойacontrario* признак непреодолимой трудности, с которой сталкивается феноменология, когда пытается помыслить человеческую идентичность, преодолевая дуализм, но все-таки полагая некоторую структуру, различающую между телом и духом. Так, предлагаемый Натали Депра анализ порождает все новые модальности телесности — потому что каждая из них воспроизводит на отличном от других уровне глубинную вне- положность физического тела (по отношению к субъекту), которая и является имплицитной отправной точкой анализа. Сколько бы разные уровни ни старались редуцировать эту вне- положность, ни один из них не может ее отменить, так как это структурная данность, заложенная в самом способе постановки вопроса.
Вывод: как выясняется, феноменология может осмыслить биологическую конституцию человека лишь в форме телесности, мыслимой как коррелят, а значит, как внеположность — либо полагаемая мысленным актом, либо проектируемая как промежуточное звено между актом восприятия и воспринимаемым миром. При всех своих усилиях, феноменология вынуждена вновь и вновь воспроизводить дуализм: телесность, которую она имеет в виду, всегда оказывается лишь телесностью для сознания (эйдетического или же перцептивного). Поэтому Мерло-Понти напрасно подчеркивает, что опыт «плоти» несводим к простой идеетела и что эйдетический анализ должен восходить к доинтенциональному настоящему; раз единственнымфилософски легитимным опытом телесности оказывается тот, что дается нам в ходе эйдетического анализа этого доин- генционального настоящего, то самоисследование, то есть интерналистский подход, все равно остается последним и непреодолимым эпистемическим фундаментом всего вопроса о телесности, а тем самым обрекает тело оставаться в статусе реляционной реальности, полагаемой или переживаемой в ходе и посредством этой конститутивной деятельности сознания. Телесность так и остается телесностью «моеготела, поскольку оно занимает промежуточное положение между тем, что передо мною,и тем, что за мною»Яо,— то есть так и остается чем-то таким, что по сути не являетсямною. Хотя Мерло-Пон-
От противного (лат.).
ти и утверждает, что я не обладаю телом, но сам являюсь своим телом, — способ, каким он трактует вопрос о телесности, показывает, что обратное утверждение неверно: мое тело не является мною. Пусть даже интенциональное настоящее, к которому предлагается восходить, и должно давать нам доступ к предшествующей всякой внеположности «ноэтически-ноэма- тической корреляции» (Гуссерль) или же к конститутивному опыту телесности (Мерло-Понти), в конечном счете у нас все равно получается дуалистическая схема, где единственнымвопросом остается отношение между телом и духом.
Выход из cogito: к онтологической дезэскалации
Отсутствие удовлетворительного ответа на вопрос о «теле» доказывает, что эпистемическая привилегия, отдаваемая такой очень специфической (и во всех отношениях поздней) модальности опыта, как саморефлексия сознания по поводу своих собственных операций, — что такая привилегия не только не помогает решить проблему «что делает человека тем существом, каким он является?», но и сама образует источник этой проблемы. Пытаясь утвердиться как первоначало всякой очевидности, саморефлексия на самом деле отрезает нам доступ к нашей идентичности. Говоря иначе, то обстоятельство, что философия картезианского направления всякий раз сталкивается с проблемой онтологического статуса тела, что в цепи своих рассуждений или при феноменологическом эксплицировании она сталкивается с телом как неким «остатком» или загадкой, — как нельзя более красноречиво свидетельствует о неспособностиcogitoслужить фундаментом для какой-либо удовлетворительной концепции человеческой идентичности.
В данном случае речь идет не о том, чтобы противопоставлять картезианскому дуализму телесный монизм. Как уже указано выше, навязчивое внимание к телесности является характерно дуалистической обсессией. Противопоставляя тело духу и делая акцент на первом, а не на втором, мы еще не выберемся из дуализма. Узловая точка проблемы в другом месте, а именно в том, что при картезианской конъюнкции гносеологически обосновываемого дуализма с Тезисом началась онтологическая эскалация81в вопросе о человеческой идентичности. И дуализм, и его тень — материалистический монизм — обретают всю свою значимость только в рамках этой стратегии онтологической эскалации. Рассматриваемый в этих рамках вопрос о «теле» и «духе» попадает в зависимость от общей онтологической проблемы — дуализма субстанций (или же свойств). Действительно, коль скоро разумная душа, считающаяся определяющим признаком собственно человеческой природы человека, обладает онтологическим статусом, отличным от способа бытия всех прочих сущих, коль скоро также имеется только две модальности бытия — мышление и протяженность, наконец, коль скоро разумной душой наделен один только человек, — то именно при исследовании человека и возникает вопрос об онтологическом дуализме. «Традиционно»-дуалистическое различение человеческого тела и духа тем самым радикализируется, так как в этой точке проходит общеонтологический разлом: поскольку человек в одиночку занимает один из двух членов оппозиции, полюсrescogitans, то его идентичность и становится точкой раздела в бытии. Отныне для живых существ остается только два варианта: либо мыслящая субстанция, либо машина.
Важно заметить, что этой стратегией онтологической эскалации картезианство запрограммировало одновременно и антинатурализм в философии духа, ифизикалистский редукционизм в исследованииresextensa. Действительно, материалистический редукционизм согласен с Декартом, когда считает, что в исследовании вопроса о человеческой идентичности необходимо выбирать одну из возможностей, допускаемых дуалистической онтологией: идеалистический монизм, дуализм субстанций или свойств, материалистический монизм. Как и Декарт, сторонники физикализма в философии духа тоже практикуют онтологическую эскалацию с той разницей, что они пытаются свести мыслящую субстанцию к протяженной. Таким образом, оба лагеря находятся в плену одной и той же модели, для которой вопрос о человеческой идентичности — лишь новая, «современная» формулировка онтологического вопроса. Дуалисты сводят вопрос о живойприроде человека к вопросу о «телесной» субстанции, которая онтологически отлична от субстанции мыслящей и считается местопребыванием его собственно человеческойидентичности. Ту же схему принимают и материалистические монисты, поскольку, сталкиваясь с вопросом о ментальных фактах, они чувствуют себя обязанными переформулировать этот вопрос в терминах, приемлемых с точки зрения физикалистского редукционизма, — то есть свести человеческую идентичность к идентичности некоторой части протяженности. Неудивительно поэтому, что такой редукционизм, подобно картезианскому дуализму, оставляет нерешенными все реальные проблемы.
Эта склонность к онтологической эскалации выражается в самом словаре, которым оперируют редукционизм иантиредукционизм в своих рассуждениях. В самом деле, идея, согласно которой идентифицировать человека как живое существо — «редукционистское» определение, — убеждает лишь потому, что «живой мир» предварительно уже редуцировали до экземпли- фикации одной из сторон (в данном случае «физической») в онтологическом дуализме и в споре между материализмом и дуализмом субстанций (или же свойств). С этого момента вопрос уже искажен: то, что должно было составлять, в общем, сугубо локальную и эмпирическую проблему познания, превращается в экземплификацию вековечного онтологического спора. Таким образом, любые возражения противcogito, пытающиеся заменить дуализм материалистическим монизмом, по-прежнему платят дань картезианству, потому что принимают постановку вопроса о человеческой идентичности в рамках онтологической эскалации.
Чтобы действительно вырваться из клетки cogito, необходимо отвергнуть сразу и привилегию интерналистского подхода, и стратегию онтологической эскалации. Такой выход делается возможным благодаря обыкновенному понятию живого существа.Действительно, кем бы мы ни были еще, мы являемся живыми существами, то есть не можем не мыслить себя таковыми. В самом деле, вся наша активность и пассивность направляются применением встроенного знания, которое зависит от общих условий, определяющих активность и пассивность живого существа. Главным местом такого встроенного «знания» являются фоновые допущения, пронизывающие всю нашу интенциональность и все наши действия и делающие возможной всю жизнь наших представлений. Составляющие этот фон «схемы, практики, навыки, привычки, допущения, предположения и т.д.»8гвсегда уже включают в свой образ действия конститутивную предпосылку нашего статуса как живых существ. Такими предпосылками очерчиваются сами рамки жизни представлений, где для каждого человека и выясняется, что значит быть тем, кто он есть. Ими очерчивается такой образ личной идентичности, который всегда уже представляет собой действенное согласиес нашим статусом живых существ, «погруженных» в среду множества других живых существ, у которых с нами общая судьба.
Важно отметить, что этот фон сохраняет свою действенность даже при самых экстремальных наших решениях: в них всегда уже содержится (и они всегда этим руководствуются) молчаливое признание того, что ограничения, от которых зависит их осуществление, — это ограничения, налагаемые на желания и возможности живого существа. В этом смысле сама прагматика нашей активности и пассивности есть действенное отрицание дуализма. Это проявляется каждый раз, когда мы пытаемся действовать в таких рамках, которые были бы действительны толькодля тела (независимого от духа) или только для духа (независимого от тела). Так, практики, по сути своей предполагающие отказ от телесности, например аскетическое подвижничество, фактически переживаются (и подготавливаются) как такие действия, которые воздействуют на живое существо как личность.Действительно, очищая (или умерщвляя) «свое» тело, аскет фактически очищает и изменяет самого себя как живое существо. Если бы это были две независимые друг от друга реальности, то самый его проект не имел бы смысла. Точно так же человек, решившийся покончить с собой, уничтожить свою «личность», осуществляет акт, который фактически переживается (и подготавливается) как воздействующий наличность как живое существо.Действительно, для реализации своего замысла он должен положить конец своей жизни, то есть самому себе как живому существу. Иными словами, в силу ограничений, налагающихся на их осуществление и последствия, дуалистические по замыслу действия не только не свидетельствуют о возможном разделении жизни и личности, но и признаютinactu1нераздельность этих двух полюсов. Я могу воздействовать на себя, только воздействуя на себя как на живое существо, и посягнуть на свою жизнь я могу, только посягая на себя.
А такой нераздельностью личности и жизни определяется особый — наш — способ бытия, всепроявления которого фактически выражают собой ограничения, налагающиеся на то, что ныне известно нам как биологический организм.Это значит, что, каковы бы ни были вообще наши верования («спонтанные» или «обдуманные»), мы всегда уже встроены в горизонт возможностей и невозможностей, определяющих наш статус биологических существ — или же несущих на себе его отпечаток. Способы, которыми я предпринимаю или не предпринимаю действие, пути, по которым я к чему-либо стремлюсь (возможно, и к «чистой жизни духа») или от чего-то отворачиваюсь (возможно, и от «телесной ограниченности»), условия, в которых мне удается над чем-либо возобладать или, напротив, приходится его терпеть, — еще до всякого рефлексивного осознания означают действенное признание моего статуса биологического существа; таким «расчетом биологических шансов» (ин)формируется вся моя жизнь и мое сознание,хотя он и необязательно доходит до рефлексивного сознания или даже вообще до сознания.
Иными словами, то опровержение дуализма, каким является конститутивный опыт биологической идентичности человека, — это прежде всего действенное опровержение. Поэтому оно прекрасно может сосуществовать с дуалистическими или плюралистическими верованиями, как, собственно, обычно и происходит: дуалистические верования так или иначе распространены практически во всех человеческих обществах. В самом деле, если взять все эпохи и культуры в целом, то на сегодня вера в два модуса бытия представляет собой, пожалуй, одно из самых глубоко укорененных верований рода человеческого — во всяком случае, куда глубже, чем онтологический монизм. То есть с этой точки зрения западная цивилизация мало чем отличается от прочих. Зато — что я как раз и пытался доказать в предыдущей главе — особенность западной цивилизации состоит в той функции, какую выполняет у нас онтологический дуализм. Он служил и продолжает служить основанием для оптического сегрегационизма,утверждающего разрыв внутри мира живых организмов: статус человека потому не сводится к статусу других живых существ, что в отличие от них человек не сводится к живому существу. Этой сугубо специфической функцией дуалистических верований объясняется то, что мы возвели онтологический дуализм в ранг философского принципа и религиозного догмата, вместо того чтобы просто пользоваться им как бытовым верованием. Поскольку он должен был оправдывать тезис об онтическом разрыве, он перестал быть «просто» способом приспособления к действительности, не подвергаемым критике верованием, и превратился в предмет теории.
По аналогии с выражением «мезокосмическое знание»83, которое применяют для обозначения особого типа знания, связанного с когнитивной нишей человечества, а именно знания перцептивного по основе и относящегося к среднему масштабу явлений (ни микро-, ни макроскопических), — по аналогии с этим выражением я предлагаю называть мезокогнитивной эпистемой^нефундационалистскую познавательную базу для такой «натуралистической» формулировки вопроса о человеческой идентичности. Соотнесение вопроса о человеческой идентичности с такой мезокогнитивной эпистемой (а следовательно, и отказ от стратегии онтологической эскалации) имеет особенно значительные последствия в философии духа, то есть именно там, где, по мысли Канта, должно (и можно) было найти ответ в фундационалистских терминах. Укоренение вопроса о человеческой идентичности на мезокогнитивной основе обеспечивает ему оптически твердуюпочву: его исходными терминами становятся уже не высшие онтологические категории или первичные онтические детерминанты, а единства, ситуации и т.п., уже широко принятые и удостоверенные другими познавательными изысканиями. Той же прочностью отличается и его эпистемологическая база: в мезокогнитивной эпистеме стремление к фундированию (рационалистическому или эмпирическому) заменяется «натурализованной» эпистемологией, для которой эпистемологическое удостоверение обязательно встраивается в развитие реально осуществляемых познавательных изысканий.
Однако обращение перспективы — то есть решение брать за исходную точку не интерналистский, а экстерналистский подход — не ограничивается заменой стратегии онтологической эскалации на стратегию мезокогнитивного познания. В самом деле, интерналистская стратегия предопределяет также и выбор основного объекта исследований: таким основным объектом по необходимости может быть только индивид, понимаемый как автономный субъект. Здесь физикализм опять-таки вписывается в ту же самую схему, с той лишь разницей, что за основу он берет субъекта, детерминируемого извне. Если же принять всерьез мезокосмическую точку зрения на человека как на живое, то есть биологическое существо, — приходится переменить всю перспективу. Нужно отправляться уже не от индивида, а от человечества как коллектива, то есть как особой формы биологической жизни (в данном случае речь идет о биологии социальных существ). Связать вопрос о человеческой идентичности с судьбой определенной формы жизни, а не с индивидом и его внутренней жизнью — значит просто извлечь необходимые выводы из признания того факта, что идентичность человека есть идентичность живого, то есть биологического существа. Как мы увидим, это не значит, что эс- сенциализм субъекта должен быть заменен эссенциализмом «человеческой природы». «Человек» не есть «природа» или же «сущность». Это временная, неустойчивая генеалогическая кристаллизация эволюционирующей формы жизни, а именно человечества как биологического вида. Смена точки зрения требует заменить не индивида классом, а фиксизм — генеалогией. Иными словами, речь не о том, чтобы перевернуть отношение детерминации, как оно утверждалось при интерналистском подходе (от внутренней жизни субъекта к человечеству как универсальной сущности, экземплифицируемой этой субъективностью), и заявить, напротив, что коллективная «природа» биологического вида определяет индивида. В самом деле, мы увидим, что биологический вид сам представляет собой не что иное, как генеалогическую линию создающих его индивидов.
В заключение можно сказать, что для выхода за рамки cogitoнужно перестать мыслить философскую антропологию как основополагающую дисциплину, познавательной базой для которой служит чисто концептуальный, внутренний и само- обосновывающий анализ. Философская антропология не может быть свободна от состояния и пределов, в которых сегодня находятся знания о человеческой жизни как особой форме жизни среди прочих знаний, содержащихся как в биологии, так и в общественных и гуманитарных науках, а равно и в этологии и психологии. Таким образом, ее когнитивная база оказывается одновременно локальной, экстерналистской и фальсифицируемой. Иначе говоря, экстерналистская философская антропология обладает тем эпистемическим статусом, который Кант приписывал так называемой «антропологии с прагматической точки зрения»: это статус внутримирного мирове- дения (Weltkenntnis). Разумеется, Кант отличал (и производил) такую прагматическую антропологию от трансцендентального основания, развернутого в трех его «Критиках». Такое основание вписывается в рамки Тезиса, потому что, по Канту, обладание самосознанием «бесконечно» возвышает человека над прочими земными творениями85. Поэтому можно сказать, что антропология, навсегда распрощавшаяся сcogito, — это и есть «антропология с прагматической точки зрения», которая не опирается больше на трансцендентальное основание, а потому и не является больше сегрегационистской и соглашается ставить вопрос о человеке в рамках мезокосмической «онтологии», то есть как локальный вопрос, и мезокогнитивной (то есть нефундационалистской) эпистемы. Этот локальный вопрос — об идентичности биологического вида, включенного в историю живого мира, развертывающуюся на определенной планете одной из бесчисленных солнечных систем, составляющей часть примерно ста миллиардов галактик, которые образуют Вселенную — или, по крайней мере, часть Вселенной, доступную нашим возможностям познания и нашим когнитивным приспособлениям.