Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

ссср и германский вопрос

.doc
Скачиваний:
27
Добавлен:
26.03.2015
Размер:
223.74 Кб
Скачать

Вернемся к вопросу о поворотных пунктах в германском вопро­се. Можно ли говорить о таковых в обстановке разгара холодной войны, когда противостояние военных блоков достигло максималь­ной остроты — в общем и целом, по инициативе США, но не без содействия советской стороны. Да, можно. В центре этого «поворо­та» — как раз упомянутая «сталинская нота», а начало его следует датировать с момента, когда началась разработка ее концепции — с рубежа 1950—1951 годов.

4

Поворот этот был связан с изменениями в отношениях между советским руководством и немецкими «друзьями». Ранее речь шла о приказах и опеке, с одной стороны, ожидании таковых и их ис­полнении — с другой. Само по себе создание ГДР мало что изме­нило в этой ситуации по существу. Некоторые ранее неизвестные нюансы процедуры передачи полномочий от СВАГ правительству нового государства подтверждают этот тезис. На первом заседании Народной палаты ГДР 7 октября 1949 г. присутствовали представи­тели Польши, Чехословакии, Болгарии, Венгрии и даже Норвегии, однако, как отмечалось в донесении по ВЧ руководителей СВАГ В. И. Чуйкова и В. С. Семенова, «официальных представителей с на­шей стороны мы не посылали». В том же донесении сообщалось о намерении руководства СВАГ появиться на совместном заседании Народной палаты и Палаты земель 11 октября и выступить там с заявлением. Однако, видимо, из Москвы поступила иная директи­ва: делегация Народной палаты должна была днем ранее — 10 ок­тября — явиться на прием к Чуйкову, где и было зачитано заявле­ние о передаче функций управления властям ГДР38. Эта процедура, по существу, совпала с той, которую применили верховные комис­сары западных держав по отношению к канцлеру Аденауэру. В обо­их случаях явно проявилось намерение оккупационных властей под­черкнуть факт сохранения своих прерогатив.

Архивные фонды 3 ЕО, относящиеся к первым месяцам суще­ствования ГДР, буквально напичканы самой негативной информаци­ей о ситуацией в новом государстве. Тревогу вызывают не только факты недовольства населения ухудшением материального положе­ния, но и «прегрешения» руководителей: начальник Главного управ­ления строительных материалов при правительстве ГДР ван Рикке-лен «напился на приеме», «учинил скандал» и, кроме того, «связан с подозрительными женщинами из Западного Берлина» (здесь пре­тензии этического характера плавно перерастают в политическое обвинение), министр внутренних дел земли Саксония-Анхальт Зи-верт — благодушен, не проявляет бдительности, в земле Саксония руководитель МВД Хоффман — хорош, но зато плох сам премьер-министр Зайдевиц, который проявил-де «странную» незаинтересо­ванность в разоблачении «западных шпионов», министр почт ГДР Бурмайстер — вообще сравнил парад на Красной площади в Моск­ве с экзерсисами из времен прусской монархии и утверждал, что в СССР профсоюзы лишены всякого влияния, и т. д. и т. п.39

На первый взгляд здесь нет ничего особенно нового в сравнении, например, с упоминавшейся выше справкой Тюльпанова 1947 г. в связи с Мюнхенской конференцией (там тоже полно обвинений и нападок, в том числе и личных). Однако разница есть: Тюльпанов подчеркивал контраст между «оппортунизмом» одних (хотя бы и большинства в центральном правлении СЕПГ) и твердокаменной лояльностью других (прежде всего, Ульбрихта). В 1949—1950 гг. под подозрение попала вообще вся верхушка СЕПГ и ГДР. По-видимо­му, таково было влияние советско-югославского конфликта, разра­зившегося в 1948 году и как раз к моменту создания ГДР достигше­го апогея. Призрак «титоизма» довлел над советским руководством, и его представители в «братских странах» усиленно разыскивали симптомы опасной ереси.

Можно задать вопрос — какая тут связь с холодной войной? Если рассматривать этот феномен только как форму конфликта Восток — Запад, то, прямо скажем, такую связь установить нелегко. Однако, по нашему мнению, холодная война была еще и своеобразной фор­мой регулирования отношений внутри обоих лагерей — между го­сударствами-гегемонами («сверхдержавами»), с одной стороны, и их партнерами-клиентами — с другой. В этом смысле нагнетание на­пряженности, создание и форсирование «образа врага» было всего лишь методом наведения дисциплины в каждом из сложившихся блоков, холодная война направлялась не «вовне», а «вовнутрь».

Однако тот же пример с титоистской «ересью» показал ограничен­ность и даже контрпродуктивность этого метода: югославские лиде­ры были самыми рьяными проповедниками конфронтации с «импе­риализмом» (достаточно вспомнить их поведение на учредительной конференции Коминформа!), но они же первыми и вышли из этой конфронтации — как и из позиции зависимости от «старшего брата». Это был жесткий урок для советского руководства, и оно, разумеет­ся, не склонно было забывать его, особенно в применении к куда более стратегически важным (в сравнении с Балканами) германским делам. Первый вывод — крайне подозрительное отношение к лицам, выражающим крайне радикальные «антизападные» взгляды, и к самим таким взглядам. Этим можно объяснить и реакцию Молотова на «по­правки» к проекту декларации пражского совещания, о чем шла речь выше, и последующую судьбу тех, кто эти поправки вносил: и Мод-зелевский, и Паукер, и Дертингер вскоре стали жертвой «чисток». Второй вывод — о необходимости дополнить метод нагнетания стра­ха перед западной агрессией и западной «подрывной деятельностью» более тонкими методами. К ним принадлежал шантаж младших парт­неров перспективой договоренности с гегемоном из противоположно­го лагеря за спиной и за счет интересов потенциального «ослушни­ка». Как раз германская политическая сцена представляла оптималь­ные возможности для подобного рода игры обеих сверхдержав, направленной на удержание в узде своих сателлитов.

Для СССР по отношению к ГДР это был, пожалуй, если не един­ственный, то, во всяком случае, главный метод действий, посколь­ку до экономической взаимозависимости было еще далеко, а практика массированных репрессий против правящей элиты — по образ­цу Чехословакии или Польши — не могла быть применена в услови­ях границы, практически открытой для побегов чрезмерно напуган­ных функционеров. В то же время, слабая (даже в сравнении с «на­родными демократиями») политическая легитимация режима СЕПГ и наличие другого германского государства-конкурента, имевшего более солидную легитимацию и провозгласившего своей целью «воссоеди­нение», т. е. ликвидацию ГДР, делало такой шантаж особенно эффек­тивным: коль скоро руководство СЕПГ/ГДР ощущало над собой да­моклов меч в виде договоренности между СССР и Западом по гер­манскому вопросу, оно оставалось полностью под контролем.

Более того — даже отдаленная перспектива создания мощного единого германского государства на условиях, выработка которых была бы монополизирована великими державами, не могла не пу­гать и руководителей государств — восточных соседей Германии. Усиленная ориентация на СССР оказывалась естественным выбором. Отрицательная же реакция Запада на советские дипломатические маневры лишь усилила бы возможности для пропаганды о его агрес­сивности и опять-таки могла быть использована для оправдания же­стких мобилизационных мер в странах народной демократии. Так что контроль Москвы усиливался бы над лидерами не только ГДР, но и всего восточного блока.

Именно такие мотивы, очевидно, и определили генезис и разви­тие советских инициатив по германскому вопросу начиная с сере­дины 1951 года (усиленное выдвижение идеи общегерманских выбо­ров), нашедших свою кульминацию в известной «сталинской ноте» от 10 марта 1952 г.

Вряд ли имеет смысл повторять аргументацию о мотивах, кото­рыми, по мнению данного автора, руководствовались лидеры СССР при посылке этой ноты и которые были весьма далеки от офици­ально декларированных в ней. Остановимся вкратце на критических замечаниях, которые вызвала эта точка зрения со стороны признан­ных авторитетов в среде историографов советской политики в гер­манском вопросе. Наиболее четко сформулировал их немецкий ис­торик Г. Веттиг, надо сказать, весьма оперативно откликающийся на все новое в исторической науке.

Соглашаясь с тем, что советская инициатива 1952 г. была наце­лена на использование «межимпериалистических противоречий» и доводя этот тезис до крайности — советского намерения «захватить ФРГ» (чему нет ни малейших доказательств), Г. Веттиг категорически отвергает идею о том, что советское руководство замышляло ее и как средство усиления внутриблокового контроля. Он пишет, в частно­сти, прямо полемизируя с автором этих строк:

«В отличие от начальной фазы холодной войны, в 1952 году Кремлю уже не приходилось опасаться каких-либо сепаратных ак­ций со стороны государств-сателлитов; с другой стороны, из-за во­енной интеграции Федеративной Республики соотношение сил Востока и Запада существенно изменилось не в пользу СССР. Уже на рубеже 1950—1951 годов советское руководство по всем признакам было в состоянии серьезной озабоченности относительно предстоя­щей агрессивной войны со стороны Запада. Вооружение ГДР, нача­тое и форсированное по примеру соответствующих мероприятий в СССР и других восточных государствах, было явно мотивировано страхами, которые появились в результате действий НАТО, действий, не в последнюю очередь направленных на создание западногерман­ских воинских формирований»40.

Еще недавно подобные высказывания были бы подверстаны в рубрику «признаний буржуазных историков»: единство восточного блока — реальный факт, его меры в военной области — ответ на действия Запада. Ныне, думается, не стоит удовлетворяться таким поворотом к традиционным максимам нашего прежнего концепту­ального багажа. Проблема состоит в том, что немецкий историк никак не аргументирует свою точку зрения, а там, где аргументиру­ет, делает это, мягко говоря, не очень удачно. К примеру, «гармо­ничность» отношений между СССР и ГДР он пытается доказать ссылкой на запись беседы министра иностранных дел СССР Вы­шинского с главой миссии ГДР в Москве Р. Аппельтом 28 сентября 1951 г., из которой якобы следует, что советская сторона удовлетво­рила просьбу правительства ГДР передать в его ведение вопросы выдачи загранпаспортов, а также въездных и выездных виз (их ку­рировали советские органы)41. На деле имело место иное: Вышин­ский уклонился от ответа на запрос Аппельта, а в справке 3 ЕО, при­ложенной к записи беседы, говорится, что «инстанция» не считает своевременным пересматривать имевшийся порядок, который суще­ственно ограничивал суверенитет ГДР; вопрос об изменении этого порядка дважды рассматривался на заседаниях ЦК ВКП(б) 26 ноября и 7 декабря 1951 г., и принятое в конце концов решение предостав­ляло ГДР право выдавать визы только гражданам тех стран, где име­лись ее дипмиссии — за исключением СССР; для советских граж­дан и граждан стран, с которыми ГДР не имела дипломатических отношений (а таковых было подавляющее большинство), оставался прежний порядок, который был изменен лишь в 1954 г.42

Не более аргументирован и тезис о советских «страхах» по пово­ду перевооружения ФРГ. Если даже считать, что таковой имелся, тенденция шла в направлении его уменьшения, а не увеличения. «На рубеже 1950—1951 годов» советских аналитиков теоретически мог бы обеспокоить «план Плевена», из которого вышла идея Европейско­го оборонительного сообщества (ЕОС) — наднациональной структу­ры, в которой предусматривалось и участие западногерманских кон-тингентов. Однако в справке от 10 марта 1951 г. ему дается оценка, очень далекая от алармистской: «Практическое осуществление пла­на Плевена с его громоздкой организацией и структурой представ­ляется мало реальной»43. В другой справке — от 16 марта 1951 г. — заместитель начальника 3 ЕО С. М. Кудрявцев вполне определенно констатировал: «В настоящее время американцы в вопросах ремили­таризации Западной Германии действуют более осторожно»44. Где же здесь ощущение «угрозы»?

Верно: как раз в это время начинается усиленная пропаганда против ремилитаризации ФРГ, появляется масса справок, записок и т. д., но все это относилось к сфере пропагандистского обеспечения того, что вылилось в ноту 10 марта 1952 г., но вовсе не было фак­тором, ее обусловившим. Расчет был холодный и не столь уж нере­алистичный. Он кое в чем оправдался: руководство ГДР/СЕПГ было надежно «приручено», блоковая дисциплина стала непререкаемым законом; в Западной Европе естественный ход интеграции был на­рушен, экономическая ее составляющая оказалась принесенной в жертву военно-политической, разумеется, с нулевыми результатами для обеих (ЕОС был провален французским парламентом в 1954 г.; начало 1950-х годов оказалось потерянным временем для европейс­кого строительства, которое началось, по существу, лишь с 1957 г. после подписания Римских договоров о создании ЕЭС); наконец, отказ Запада от рассмотрения советской инициативы принес сталин­ской дипломатии определенный пропагандистский выигрыш как более активной стороне в попытках решения германского вопроса*, это не было алиби в строгом смысле слова, но, во всяком случае, давало некоторые зацепки для апологетики сталинизма45.

Но это все только одна сторона медали. Более долговременные последствия оказались менее благоприятными с точки зрения Ста­лина и его последователей: европейцы сумели «развести» военную и экономическую интеграцию (первая пошла по каналам НАТО, вто­рая — через ЕЭС — Европейское сообщество — Европейский союз) и обеспечить динамичное развитие обеих составляющих (по марк­систской формуле: сперва экономический базис, затем — политиче­ская надстройка); что же касается стран восточного блока, то курс на сверхмилитаризацию быстро привел их к серьезнейшему систем­ному кризису, который сильнее всего проявился как раз в ГДР (дви­жение 17 июня 1953 г.).

Критическое отношение к сталинским инициативам по герман­скому вопросу в этот самый острый период холодной войны, есте­ственно, не означает какой-либо переоценки в позитивную сторону тогдашней западной дипломатии. Отказавшись от переговорного процесса (который мог бы лишь разоблачить блеф Сталина), они фактически подыграли ему, так же как нынешние протагонисты рас­ширения НАТО на Восток подыгрывают самым ретроградным поли­тическим силам в современной России.

И еще одно: даже будучи блефом, гамбит с мартовской нотой 1952 г. с сравнении с тем, что ему предшествовало (и что за ним последовало при Хрущеве, о чем позже) имел и определенные дос­тоинства. Германский вопрос признавался открытым (1), признава­лась ответственность великих держав за поиски его решения (2), наконец, выражалась готовность вести переговоры по всем его ас­пектам (3). Только по первому вопросу советская позиция во вре­мена Сталина оставалась неизменной, по второму и третьему имели место зигзаги; после провала Парижской сессии СМИД (май-июнь 1949 г.) все больше подчеркивалась мысль, что германский воп­рос — это дело, прежде всего, самих немцев, и возобновление четырех­стороннего диалога относилось на будущее. Нота 1952 г. вносила здесь необходимые коррективы. Независимо от мотивов тогдашнего совет­ского руководства, эти новации объективно открывали, по крайней мере, потенциальные возможности прорыва в германском вопросе.

Эти потенции могли проявиться после смерти Сталина, когда первостепенным мотивом нового руководства СССР стало достиже­ние быстрых и зримых успехов на международной арене, необходи­мое ему для приобретения авторитета и укрепления собственных властных позиций. Неустойчивая ситуация в советском руководстве сыграла свою роль в том, что на протяжении 1953 г. имели место даже два поворота в советской политике по германскому вопросу: первый — к попытке его разблокирования путем выдвижения ори­гинальной конструкции общегерманского правительства при сохра­нении обоих существовавших тогда в Германии государств и опре­деленной либерализации режима в ГДР, второй — после имевших там место взрывных событий 17 июня и ареста Берии 26 июня, к концепции «двух Германий», даже более четко выраженной, чем в период позднего сталинизма46.

Имеет смысл несколько уточнить тезис о «втором повороте» 1953 г. Он не был столь уж крутым и однозначным. В дело вступи­ли реалии ядерного века с характерным для него феноменом «вза­имного гарантированного уничтожения» (ВГУ). Одной из характери­стик этой новой системы международных отношений явилось осоз­нание обеими сверхдержавами определенной общности их интересов, факта их принадлежности к эксклюзивному «ядерному клубу», что диктовало новые правила поведения. Абсолютность «образа врага», характерная для периода до «ядерного пата» (иное название для ВГУ), стала уступать место его релятивизации, признанию приори­тетности сохранения жизни на земле над вопросом о победе или поражении в конфликте социальных систем. В мировой историо­графии сложилось мнение, что провозвестником этого нового мыш­ления в советском руководстве был первый послесталинский пре­мьер Г. М. Маленков. В качестве доказательства приводится фраг­мент из его речи 12 марта 1954 года, где говорилось, что современная термоядерная война может означать конец современной цивилиза­ции. Однако за десять дней до этого на Пленуме ЦК КПСС тогдаш­ний министр иностранных дел СССР В. М. Молотов доложил уже о практических шагах, предпринятых им и его американским кол­легой — госсекретарем Дж. Ф. Даллесом, — исходя из этой новой реальности. Конкретно речь шла о советско-американской догово-ренности, достигнутой в ходе частных бесед во время Берлинского совещания министров иностранных дел четырех держав в январе — феврале 1954 г., начать в Вашингтоне секретные двусторонние пере­говоры по «атомной проблеме». Даллес, по словам Молотова, выра­зил мнение, что к этим переговорам «на более поздней стадии» мог­ли бы примкнуть представители Англии, Франции, Канады и Бель­гии (две последние страны были тогда главными поставщиками урановой руды), на что с советской стороны последовало предложе­ние привлечь в таком случае представителей КНР и Чехословакии; вопрос был «отложен» как не актуальный, ибо Даллес еще ранее заявил, что «период двусторонних переговоров (СССР — США. — А. Ф.) должен быть настолько длительным, насколько это возмож­но». Молотова, судя по всему, это вполне устроило47.

На германском направлении никакого прогресса на Берлинской конференции достигнуто не было (хотя в ее повестке дня главным был именно германский вопрос). Однако, учитывая ту роль, кото­рую ядерный фактор играл в его генезисе (вспомним формулу Фа­лина о расщепленном атоме, расколовшем Германию), приведенный обмен мнениями между Молотовым и Даллесом мог иметь далеко идущие последствия и для немцев.

На той же Берлинской конференции было нарушено еще одно табу советской дипломатии — тотальное неприятие НАТО и американского военного присутствия в Европе. До сих пор в литературе упоминалось лишь советское согласие на участие США в общеевропейской систе­ме безопасности на правах «наблюдателя» — в том же статусе, кото­рый предусматривался для КНР. В общем, достаточно справедливо эта позиция советской делегации на Берлинской конференции расцени­валась как не свидетельствовавшая о ее реальной заинтересованнос­ти в компромиссе. Архивный первоисточник — советские записи дис­куссии на закрытых заседаниях конференции — свидетельствует о дру­гом: Молотов выразил готовность исключить из представленного им проекта договора о европейской безопасности пункт об особом ста­тусе США и даже не исключил участия в нем Канады (не скрыв, впрочем, некоторого удивления, что эта страна хочет участвовать в Европейском договоре о взаимопомощи в случае агрессии, отказыва­ясь участвовать в соответствующем межамериканском пакте). Что ка­сается НАТО, то он в принципе не исключил возможности его парал­лельного существования наряду с предлагавшейся им системой евро­пейской безопасности. Несовместимость он усматривал лишь между этой системой и проектом ЕОС (тогда еще не провалившимся, а, наоборот, усиленно проталкиваемом):

«Североатлантический блок и Европейское оборонительное сооб­щество — это не одно и то же. Североатлантический блок уже су­ществует, а Европейское оборонительное сообщество пока еще на бумаге. Это первое отличие одного от другого. Имеется и еще одна разница между ними. Североатлантический блок создан без вос­становления германского милитаризма (подчеркнуто мною. — А. Ф.), а европейское оборонительное сообщество создается для возрожде­ния германского милитаризма. Это тоже существенная разница.

Вывод простой: что касается отношения к Североатлантическому блоку, то у нас имеются существенные разногласия. Если будет об­разовано Европейское оборонительное сообщество, наши разногла­сия будут возведены в квадрат»48.

Весь этот пассаж и особенно выделенные слова были без преуве­личения радикальным разрывом с прежней антинатовской ритори­кой. Судя по английским документам, относящимся к Берлинской конференции (автор имел возможность ознакомиться с ними во вре­мя командировки в Великобританию летом 2000 г.), западные деле­гации ожидали как раз, что советская сторона основной удар сосре­доточит именно на НАТО49, и гибкий подход Молотова застал их врасплох. Английский министр иностранных дел Идеи, судя по его заметкам о заседании 18 февраля, даже считал целесообразным кое в чем пойти навстречу позиции СССР, однако это не встретило под­держки со стороны Даллеса и французского министра иностранных дел Ж. Бидо50. Последний вообще взял на себя роль главного оппо­нента Молотова, потребовав от него, в частности, прямо и во все­услышание дезавуировать прежние официальные заявления Совет­ского правительства о НАТО. Требование было, конечно, весьма не­дипломатичным и не могло быть принято советской стороной без «потери лица». Весьма вероятно, Бидо был обижен фактом исклю­чения Франции из двусторонних советско-американских перегово­ров по атомным делам (намек на этот мотив можно уловить в за­писи последнего заседания конференции).

Трудно сказать, пользовалась ли новая линия Молотова полной поддержкой «коллективного руководства» КПСС/СССР. Ее, весьма вероятно, разделял Маленков, но вот о позиции выдвигавшегося тогда на первый план Хрущева ничего определенного сказать нельзя. Во всяком случае, на том Пленуме ЦК, где Молотов выступил с докладом о Берлинском совещании и рассказал о своей договорен­ности с Даллесом, никакой дискуссии не последовало (кстати, о своей переоценке НАТО Молотов предпочел умолчать). Дело огра­ничилось краткой репликой Маленкова, предложившего одобрить деятельность советской делегации в Берлине. Разумеется, такое фор­мальное одобрение не много значило.

Крах ЕОС (август 1954 г.) в принципе устранял значительную часть противоречий из отношений Восток — Запад и мог бы активизиро­вать диалог по германскому вопросу. Прямое включение ФРГ в НАТО с определенными ограничениями на ее военный статус, предусматри­вавшееся Парижскими соглашениями, казалось бы, снимало главную советскую «головную боль» — перспективу создания сильного и не­подконтрольного сверхдержавам интеграционного комплекса в Запад­ной Европе. Однако ответ был явно конфронтационный: создание Организации Варшавского Договора (ОВД). Молотов был против того, чтобы его членом стала ГДР: это, по сути, «закрывало» германский вопрос. Однако Хрущев настоял на своем51. В советской политике по германскому вопросу назревал новый поворот.

Каковы были факторы, обусловившие этот поворот, приведший в конце концов ко второму Берлинскому кризису (1958—1963 гг.), построению Берлинской стены и окончательной компрометации «первого на территории Германии рабоче-крестьянского государства», как именовалась ГДР? Немалую роль сыграло сосредоточение всех функций по принятию политических решений в СССР в руках од­ного человека, не имевшего ни опыта, ни потенций, необходимых для успешной дипломатической деятельности, особенно в такой де­ликатной и сложной сфере, как германский вопрос. Уже в 1955 г., во время остановки в Берлине на пути с Женевской встречи (17— 23 июля), новый советский лидер обнародовал новую доктрину: гер­манское единство — дело исключительно самих немцев, великие державы не имеют к этому никакого отношения; притом единство это не может быть достигнуто «механическим» путем, должны быть в любом случае сохранены «социальные завоевания трудящихся ГДР». Это было не просто возвращение к ситуации до начала кам­пании по поводу общегерманских выборов и мирного договора; тог­да германский вопрос все-таки признавался открытым, отныне он «закрывался», снимался с повестки дня международной политики, место ему оставалось только в сфере внутригерманских контактов, позитивных результатов от которых было трудно ожидать. Советский Союз сам себя лишил, таким образом, мощного рычага влияния в Германии (как и во всей Европе), рычага, которым не без успеха оперировал Сталин.

Взамен был взят курс на «публичную дипломатию», которая сво­дилась, во-первых, к выдвижению малореальных, рассчитанных на пропагандистское воздействие схем и прожектов, во-вторых, к уси­лению разоблачительной риторики в отношении «империализма», и в-третьих, к попыткам внести раскол в стан «противника» заигры­ваниями то с оппозицией, то с правительственными кругами отдель­ных стран Запада. Нельзя сказать, чтобы эти методы были чем-то новым. По крайней мере, за исключением последнего, они широко применялись и на фазе позднего сталинизма. Достаточно вспомнить, например, кампанию вокруг лозунга заключения Пакта мира между великими державами; кстати, одна из первых директив послесталин-ского МИДа заключалась в том, чтобы прекратить ее.

Не лучше обстояло дело и с «разоблачениями». В последние годы Сталина они все больше принимали форму «огня по площадям»: в рубрике «поджигателей войны» фигурировали и Эйзенхауэр, и Чер­чилль, и Аденауэр, и де Голль — все без разбору политики, за исклю­чением коммунистов (в среде которых тоже усиленно разыскива­лись — и находились — уклонисты, предатели и «агенты»). Хрущев взял на вооружение ту же методику, разве только помягче в отноше­нии «друзей», да с колебаниями уровня ругани в отношении «врагов».

Эти колебания порой доходили до того, что «враги» вдруг пере­водились в категорию если не друзей, то, во всяком случае, жела­тельных партнеров. Если говорить о Германии, то примерно с 1954 г.

был взят курс на «обхаживание» социал-демократов (при Сталине — враг № 1), спустя год от них уже отмахнулись, и ставка была сдела­на на Аденауэра, после его визита в СССР, когда выяснилось, что он вовсе не склонен ради «восточной политики» жертвовать лояль­ностью НАТО, он снова стал главным объектом критики, вновь в более благожелательном духе заговорили о социал-демократах и т. д. Разумеется, такой курс не мог принести дивидендов: советская политика стала все больше восприниматься в мире как непредска­зуемая и нестабильная, а это еще больше подрывало к ней доверие. Порой негативные явления в тогдашней советской политике свя­зываются с «догматизмом» Молотова, который до 1956 г. сохранял пост министра иностранных дел. Эта версия впервые прозвучала на июньском (1957 г.) Пленуме ЦК КПСС, где была осуществлена рас­права с членами так называемой «антипартийной группы». По герман­скому вопросу претензии к отставному министру были сформулиро­ваны (в выступлении нового министра иностранных дел А. А. Громы­ко на вечернем заседании 25 июня) следующим образом: