
ссср и германский вопрос
.doc
Вернемся к вопросу о поворотных пунктах в германском вопросе. Можно ли говорить о таковых в обстановке разгара холодной войны, когда противостояние военных блоков достигло максимальной остроты — в общем и целом, по инициативе США, но не без содействия советской стороны. Да, можно. В центре этого «поворота» — как раз упомянутая «сталинская нота», а начало его следует датировать с момента, когда началась разработка ее концепции — с рубежа 1950—1951 годов.
4
Поворот этот был связан с изменениями в отношениях между советским руководством и немецкими «друзьями». Ранее речь шла о приказах и опеке, с одной стороны, ожидании таковых и их исполнении — с другой. Само по себе создание ГДР мало что изменило в этой ситуации по существу. Некоторые ранее неизвестные нюансы процедуры передачи полномочий от СВАГ правительству нового государства подтверждают этот тезис. На первом заседании Народной палаты ГДР 7 октября 1949 г. присутствовали представители Польши, Чехословакии, Болгарии, Венгрии и даже Норвегии, однако, как отмечалось в донесении по ВЧ руководителей СВАГ В. И. Чуйкова и В. С. Семенова, «официальных представителей с нашей стороны мы не посылали». В том же донесении сообщалось о намерении руководства СВАГ появиться на совместном заседании Народной палаты и Палаты земель 11 октября и выступить там с заявлением. Однако, видимо, из Москвы поступила иная директива: делегация Народной палаты должна была днем ранее — 10 октября — явиться на прием к Чуйкову, где и было зачитано заявление о передаче функций управления властям ГДР38. Эта процедура, по существу, совпала с той, которую применили верховные комиссары западных держав по отношению к канцлеру Аденауэру. В обоих случаях явно проявилось намерение оккупационных властей подчеркнуть факт сохранения своих прерогатив.
Архивные фонды 3 ЕО, относящиеся к первым месяцам существования ГДР, буквально напичканы самой негативной информацией о ситуацией в новом государстве. Тревогу вызывают не только факты недовольства населения ухудшением материального положения, но и «прегрешения» руководителей: начальник Главного управления строительных материалов при правительстве ГДР ван Рикке-лен «напился на приеме», «учинил скандал» и, кроме того, «связан с подозрительными женщинами из Западного Берлина» (здесь претензии этического характера плавно перерастают в политическое обвинение), министр внутренних дел земли Саксония-Анхальт Зи-верт — благодушен, не проявляет бдительности, в земле Саксония руководитель МВД Хоффман — хорош, но зато плох сам премьер-министр Зайдевиц, который проявил-де «странную» незаинтересованность в разоблачении «западных шпионов», министр почт ГДР Бурмайстер — вообще сравнил парад на Красной площади в Москве с экзерсисами из времен прусской монархии и утверждал, что в СССР профсоюзы лишены всякого влияния, и т. д. и т. п.39
На первый взгляд здесь нет ничего особенно нового в сравнении, например, с упоминавшейся выше справкой Тюльпанова 1947 г. в связи с Мюнхенской конференцией (там тоже полно обвинений и нападок, в том числе и личных). Однако разница есть: Тюльпанов подчеркивал контраст между «оппортунизмом» одних (хотя бы и большинства в центральном правлении СЕПГ) и твердокаменной лояльностью других (прежде всего, Ульбрихта). В 1949—1950 гг. под подозрение попала вообще вся верхушка СЕПГ и ГДР. По-видимому, таково было влияние советско-югославского конфликта, разразившегося в 1948 году и как раз к моменту создания ГДР достигшего апогея. Призрак «титоизма» довлел над советским руководством, и его представители в «братских странах» усиленно разыскивали симптомы опасной ереси.
Можно задать вопрос — какая тут связь с холодной войной? Если рассматривать этот феномен только как форму конфликта Восток — Запад, то, прямо скажем, такую связь установить нелегко. Однако, по нашему мнению, холодная война была еще и своеобразной формой регулирования отношений внутри обоих лагерей — между государствами-гегемонами («сверхдержавами»), с одной стороны, и их партнерами-клиентами — с другой. В этом смысле нагнетание напряженности, создание и форсирование «образа врага» было всего лишь методом наведения дисциплины в каждом из сложившихся блоков, холодная война направлялась не «вовне», а «вовнутрь».
Однако тот же пример с титоистской «ересью» показал ограниченность и даже контрпродуктивность этого метода: югославские лидеры были самыми рьяными проповедниками конфронтации с «империализмом» (достаточно вспомнить их поведение на учредительной конференции Коминформа!), но они же первыми и вышли из этой конфронтации — как и из позиции зависимости от «старшего брата». Это был жесткий урок для советского руководства, и оно, разумеется, не склонно было забывать его, особенно в применении к куда более стратегически важным (в сравнении с Балканами) германским делам. Первый вывод — крайне подозрительное отношение к лицам, выражающим крайне радикальные «антизападные» взгляды, и к самим таким взглядам. Этим можно объяснить и реакцию Молотова на «поправки» к проекту декларации пражского совещания, о чем шла речь выше, и последующую судьбу тех, кто эти поправки вносил: и Мод-зелевский, и Паукер, и Дертингер вскоре стали жертвой «чисток». Второй вывод — о необходимости дополнить метод нагнетания страха перед западной агрессией и западной «подрывной деятельностью» более тонкими методами. К ним принадлежал шантаж младших партнеров перспективой договоренности с гегемоном из противоположного лагеря за спиной и за счет интересов потенциального «ослушника». Как раз германская политическая сцена представляла оптимальные возможности для подобного рода игры обеих сверхдержав, направленной на удержание в узде своих сателлитов.
Для СССР по отношению к ГДР это был, пожалуй, если не единственный, то, во всяком случае, главный метод действий, поскольку до экономической взаимозависимости было еще далеко, а практика массированных репрессий против правящей элиты — по образцу Чехословакии или Польши — не могла быть применена в условиях границы, практически открытой для побегов чрезмерно напуганных функционеров. В то же время, слабая (даже в сравнении с «народными демократиями») политическая легитимация режима СЕПГ и наличие другого германского государства-конкурента, имевшего более солидную легитимацию и провозгласившего своей целью «воссоединение», т. е. ликвидацию ГДР, делало такой шантаж особенно эффективным: коль скоро руководство СЕПГ/ГДР ощущало над собой дамоклов меч в виде договоренности между СССР и Западом по германскому вопросу, оно оставалось полностью под контролем.
Более того — даже отдаленная перспектива создания мощного единого германского государства на условиях, выработка которых была бы монополизирована великими державами, не могла не пугать и руководителей государств — восточных соседей Германии. Усиленная ориентация на СССР оказывалась естественным выбором. Отрицательная же реакция Запада на советские дипломатические маневры лишь усилила бы возможности для пропаганды о его агрессивности и опять-таки могла быть использована для оправдания жестких мобилизационных мер в странах народной демократии. Так что контроль Москвы усиливался бы над лидерами не только ГДР, но и всего восточного блока.
Именно такие мотивы, очевидно, и определили генезис и развитие советских инициатив по германскому вопросу начиная с середины 1951 года (усиленное выдвижение идеи общегерманских выборов), нашедших свою кульминацию в известной «сталинской ноте» от 10 марта 1952 г.
Вряд ли имеет смысл повторять аргументацию о мотивах, которыми, по мнению данного автора, руководствовались лидеры СССР при посылке этой ноты и которые были весьма далеки от официально декларированных в ней. Остановимся вкратце на критических замечаниях, которые вызвала эта точка зрения со стороны признанных авторитетов в среде историографов советской политики в германском вопросе. Наиболее четко сформулировал их немецкий историк Г. Веттиг, надо сказать, весьма оперативно откликающийся на все новое в исторической науке.
Соглашаясь с тем, что советская инициатива 1952 г. была нацелена на использование «межимпериалистических противоречий» и доводя этот тезис до крайности — советского намерения «захватить ФРГ» (чему нет ни малейших доказательств), Г. Веттиг категорически отвергает идею о том, что советское руководство замышляло ее и как средство усиления внутриблокового контроля. Он пишет, в частности, прямо полемизируя с автором этих строк:
«В отличие от начальной фазы холодной войны, в 1952 году Кремлю уже не приходилось опасаться каких-либо сепаратных акций со стороны государств-сателлитов; с другой стороны, из-за военной интеграции Федеративной Республики соотношение сил Востока и Запада существенно изменилось не в пользу СССР. Уже на рубеже 1950—1951 годов советское руководство по всем признакам было в состоянии серьезной озабоченности относительно предстоящей агрессивной войны со стороны Запада. Вооружение ГДР, начатое и форсированное по примеру соответствующих мероприятий в СССР и других восточных государствах, было явно мотивировано страхами, которые появились в результате действий НАТО, действий, не в последнюю очередь направленных на создание западногерманских воинских формирований»40.
Еще недавно подобные высказывания были бы подверстаны в рубрику «признаний буржуазных историков»: единство восточного блока — реальный факт, его меры в военной области — ответ на действия Запада. Ныне, думается, не стоит удовлетворяться таким поворотом к традиционным максимам нашего прежнего концептуального багажа. Проблема состоит в том, что немецкий историк никак не аргументирует свою точку зрения, а там, где аргументирует, делает это, мягко говоря, не очень удачно. К примеру, «гармоничность» отношений между СССР и ГДР он пытается доказать ссылкой на запись беседы министра иностранных дел СССР Вышинского с главой миссии ГДР в Москве Р. Аппельтом 28 сентября 1951 г., из которой якобы следует, что советская сторона удовлетворила просьбу правительства ГДР передать в его ведение вопросы выдачи загранпаспортов, а также въездных и выездных виз (их курировали советские органы)41. На деле имело место иное: Вышинский уклонился от ответа на запрос Аппельта, а в справке 3 ЕО, приложенной к записи беседы, говорится, что «инстанция» не считает своевременным пересматривать имевшийся порядок, который существенно ограничивал суверенитет ГДР; вопрос об изменении этого порядка дважды рассматривался на заседаниях ЦК ВКП(б) 26 ноября и 7 декабря 1951 г., и принятое в конце концов решение предоставляло ГДР право выдавать визы только гражданам тех стран, где имелись ее дипмиссии — за исключением СССР; для советских граждан и граждан стран, с которыми ГДР не имела дипломатических отношений (а таковых было подавляющее большинство), оставался прежний порядок, который был изменен лишь в 1954 г.42
Не более аргументирован и тезис о советских «страхах» по поводу перевооружения ФРГ. Если даже считать, что таковой имелся, тенденция шла в направлении его уменьшения, а не увеличения. «На рубеже 1950—1951 годов» советских аналитиков теоретически мог бы обеспокоить «план Плевена», из которого вышла идея Европейского оборонительного сообщества (ЕОС) — наднациональной структуры, в которой предусматривалось и участие западногерманских кон-тингентов. Однако в справке от 10 марта 1951 г. ему дается оценка, очень далекая от алармистской: «Практическое осуществление плана Плевена с его громоздкой организацией и структурой представляется мало реальной»43. В другой справке — от 16 марта 1951 г. — заместитель начальника 3 ЕО С. М. Кудрявцев вполне определенно констатировал: «В настоящее время американцы в вопросах ремилитаризации Западной Германии действуют более осторожно»44. Где же здесь ощущение «угрозы»?
Верно: как раз в это время начинается усиленная пропаганда против ремилитаризации ФРГ, появляется масса справок, записок и т. д., но все это относилось к сфере пропагандистского обеспечения того, что вылилось в ноту 10 марта 1952 г., но вовсе не было фактором, ее обусловившим. Расчет был холодный и не столь уж нереалистичный. Он кое в чем оправдался: руководство ГДР/СЕПГ было надежно «приручено», блоковая дисциплина стала непререкаемым законом; в Западной Европе естественный ход интеграции был нарушен, экономическая ее составляющая оказалась принесенной в жертву военно-политической, разумеется, с нулевыми результатами для обеих (ЕОС был провален французским парламентом в 1954 г.; начало 1950-х годов оказалось потерянным временем для европейского строительства, которое началось, по существу, лишь с 1957 г. после подписания Римских договоров о создании ЕЭС); наконец, отказ Запада от рассмотрения советской инициативы принес сталинской дипломатии определенный пропагандистский выигрыш как более активной стороне в попытках решения германского вопроса*, это не было алиби в строгом смысле слова, но, во всяком случае, давало некоторые зацепки для апологетики сталинизма45.
Но это все только одна сторона медали. Более долговременные последствия оказались менее благоприятными с точки зрения Сталина и его последователей: европейцы сумели «развести» военную и экономическую интеграцию (первая пошла по каналам НАТО, вторая — через ЕЭС — Европейское сообщество — Европейский союз) и обеспечить динамичное развитие обеих составляющих (по марксистской формуле: сперва экономический базис, затем — политическая надстройка); что же касается стран восточного блока, то курс на сверхмилитаризацию быстро привел их к серьезнейшему системному кризису, который сильнее всего проявился как раз в ГДР (движение 17 июня 1953 г.).
Критическое отношение к сталинским инициативам по германскому вопросу в этот самый острый период холодной войны, естественно, не означает какой-либо переоценки в позитивную сторону тогдашней западной дипломатии. Отказавшись от переговорного процесса (который мог бы лишь разоблачить блеф Сталина), они фактически подыграли ему, так же как нынешние протагонисты расширения НАТО на Восток подыгрывают самым ретроградным политическим силам в современной России.
И еще одно: даже будучи блефом, гамбит с мартовской нотой 1952 г. с сравнении с тем, что ему предшествовало (и что за ним последовало при Хрущеве, о чем позже) имел и определенные достоинства. Германский вопрос признавался открытым (1), признавалась ответственность великих держав за поиски его решения (2), наконец, выражалась готовность вести переговоры по всем его аспектам (3). Только по первому вопросу советская позиция во времена Сталина оставалась неизменной, по второму и третьему имели место зигзаги; после провала Парижской сессии СМИД (май-июнь 1949 г.) все больше подчеркивалась мысль, что германский вопрос — это дело, прежде всего, самих немцев, и возобновление четырехстороннего диалога относилось на будущее. Нота 1952 г. вносила здесь необходимые коррективы. Независимо от мотивов тогдашнего советского руководства, эти новации объективно открывали, по крайней мере, потенциальные возможности прорыва в германском вопросе.
Эти потенции могли проявиться после смерти Сталина, когда первостепенным мотивом нового руководства СССР стало достижение быстрых и зримых успехов на международной арене, необходимое ему для приобретения авторитета и укрепления собственных властных позиций. Неустойчивая ситуация в советском руководстве сыграла свою роль в том, что на протяжении 1953 г. имели место даже два поворота в советской политике по германскому вопросу: первый — к попытке его разблокирования путем выдвижения оригинальной конструкции общегерманского правительства при сохранении обоих существовавших тогда в Германии государств и определенной либерализации режима в ГДР, второй — после имевших там место взрывных событий 17 июня и ареста Берии 26 июня, к концепции «двух Германий», даже более четко выраженной, чем в период позднего сталинизма46.
Имеет смысл несколько уточнить тезис о «втором повороте» 1953 г. Он не был столь уж крутым и однозначным. В дело вступили реалии ядерного века с характерным для него феноменом «взаимного гарантированного уничтожения» (ВГУ). Одной из характеристик этой новой системы международных отношений явилось осознание обеими сверхдержавами определенной общности их интересов, факта их принадлежности к эксклюзивному «ядерному клубу», что диктовало новые правила поведения. Абсолютность «образа врага», характерная для периода до «ядерного пата» (иное название для ВГУ), стала уступать место его релятивизации, признанию приоритетности сохранения жизни на земле над вопросом о победе или поражении в конфликте социальных систем. В мировой историографии сложилось мнение, что провозвестником этого нового мышления в советском руководстве был первый послесталинский премьер Г. М. Маленков. В качестве доказательства приводится фрагмент из его речи 12 марта 1954 года, где говорилось, что современная термоядерная война может означать конец современной цивилизации. Однако за десять дней до этого на Пленуме ЦК КПСС тогдашний министр иностранных дел СССР В. М. Молотов доложил уже о практических шагах, предпринятых им и его американским коллегой — госсекретарем Дж. Ф. Даллесом, — исходя из этой новой реальности. Конкретно речь шла о советско-американской догово-ренности, достигнутой в ходе частных бесед во время Берлинского совещания министров иностранных дел четырех держав в январе — феврале 1954 г., начать в Вашингтоне секретные двусторонние переговоры по «атомной проблеме». Даллес, по словам Молотова, выразил мнение, что к этим переговорам «на более поздней стадии» могли бы примкнуть представители Англии, Франции, Канады и Бельгии (две последние страны были тогда главными поставщиками урановой руды), на что с советской стороны последовало предложение привлечь в таком случае представителей КНР и Чехословакии; вопрос был «отложен» как не актуальный, ибо Даллес еще ранее заявил, что «период двусторонних переговоров (СССР — США. — А. Ф.) должен быть настолько длительным, насколько это возможно». Молотова, судя по всему, это вполне устроило47.
На германском направлении никакого прогресса на Берлинской конференции достигнуто не было (хотя в ее повестке дня главным был именно германский вопрос). Однако, учитывая ту роль, которую ядерный фактор играл в его генезисе (вспомним формулу Фалина о расщепленном атоме, расколовшем Германию), приведенный обмен мнениями между Молотовым и Даллесом мог иметь далеко идущие последствия и для немцев.
На той же Берлинской конференции было нарушено еще одно табу советской дипломатии — тотальное неприятие НАТО и американского военного присутствия в Европе. До сих пор в литературе упоминалось лишь советское согласие на участие США в общеевропейской системе безопасности на правах «наблюдателя» — в том же статусе, который предусматривался для КНР. В общем, достаточно справедливо эта позиция советской делегации на Берлинской конференции расценивалась как не свидетельствовавшая о ее реальной заинтересованности в компромиссе. Архивный первоисточник — советские записи дискуссии на закрытых заседаниях конференции — свидетельствует о другом: Молотов выразил готовность исключить из представленного им проекта договора о европейской безопасности пункт об особом статусе США и даже не исключил участия в нем Канады (не скрыв, впрочем, некоторого удивления, что эта страна хочет участвовать в Европейском договоре о взаимопомощи в случае агрессии, отказываясь участвовать в соответствующем межамериканском пакте). Что касается НАТО, то он в принципе не исключил возможности его параллельного существования наряду с предлагавшейся им системой европейской безопасности. Несовместимость он усматривал лишь между этой системой и проектом ЕОС (тогда еще не провалившимся, а, наоборот, усиленно проталкиваемом):
«Североатлантический блок и Европейское оборонительное сообщество — это не одно и то же. Североатлантический блок уже существует, а Европейское оборонительное сообщество пока еще на бумаге. Это первое отличие одного от другого. Имеется и еще одна разница между ними. Североатлантический блок создан без восстановления германского милитаризма (подчеркнуто мною. — А. Ф.), а европейское оборонительное сообщество создается для возрождения германского милитаризма. Это тоже существенная разница.
Вывод простой: что касается отношения к Североатлантическому блоку, то у нас имеются существенные разногласия. Если будет образовано Европейское оборонительное сообщество, наши разногласия будут возведены в квадрат»48.
Весь этот пассаж и особенно выделенные слова были без преувеличения радикальным разрывом с прежней антинатовской риторикой. Судя по английским документам, относящимся к Берлинской конференции (автор имел возможность ознакомиться с ними во время командировки в Великобританию летом 2000 г.), западные делегации ожидали как раз, что советская сторона основной удар сосредоточит именно на НАТО49, и гибкий подход Молотова застал их врасплох. Английский министр иностранных дел Идеи, судя по его заметкам о заседании 18 февраля, даже считал целесообразным кое в чем пойти навстречу позиции СССР, однако это не встретило поддержки со стороны Даллеса и французского министра иностранных дел Ж. Бидо50. Последний вообще взял на себя роль главного оппонента Молотова, потребовав от него, в частности, прямо и во всеуслышание дезавуировать прежние официальные заявления Советского правительства о НАТО. Требование было, конечно, весьма недипломатичным и не могло быть принято советской стороной без «потери лица». Весьма вероятно, Бидо был обижен фактом исключения Франции из двусторонних советско-американских переговоров по атомным делам (намек на этот мотив можно уловить в записи последнего заседания конференции).
Трудно сказать, пользовалась ли новая линия Молотова полной поддержкой «коллективного руководства» КПСС/СССР. Ее, весьма вероятно, разделял Маленков, но вот о позиции выдвигавшегося тогда на первый план Хрущева ничего определенного сказать нельзя. Во всяком случае, на том Пленуме ЦК, где Молотов выступил с докладом о Берлинском совещании и рассказал о своей договоренности с Даллесом, никакой дискуссии не последовало (кстати, о своей переоценке НАТО Молотов предпочел умолчать). Дело ограничилось краткой репликой Маленкова, предложившего одобрить деятельность советской делегации в Берлине. Разумеется, такое формальное одобрение не много значило.
Крах ЕОС (август 1954 г.) в принципе устранял значительную часть противоречий из отношений Восток — Запад и мог бы активизировать диалог по германскому вопросу. Прямое включение ФРГ в НАТО с определенными ограничениями на ее военный статус, предусматривавшееся Парижскими соглашениями, казалось бы, снимало главную советскую «головную боль» — перспективу создания сильного и неподконтрольного сверхдержавам интеграционного комплекса в Западной Европе. Однако ответ был явно конфронтационный: создание Организации Варшавского Договора (ОВД). Молотов был против того, чтобы его членом стала ГДР: это, по сути, «закрывало» германский вопрос. Однако Хрущев настоял на своем51. В советской политике по германскому вопросу назревал новый поворот.
Каковы были факторы, обусловившие этот поворот, приведший в конце концов ко второму Берлинскому кризису (1958—1963 гг.), построению Берлинской стены и окончательной компрометации «первого на территории Германии рабоче-крестьянского государства», как именовалась ГДР? Немалую роль сыграло сосредоточение всех функций по принятию политических решений в СССР в руках одного человека, не имевшего ни опыта, ни потенций, необходимых для успешной дипломатической деятельности, особенно в такой деликатной и сложной сфере, как германский вопрос. Уже в 1955 г., во время остановки в Берлине на пути с Женевской встречи (17— 23 июля), новый советский лидер обнародовал новую доктрину: германское единство — дело исключительно самих немцев, великие державы не имеют к этому никакого отношения; притом единство это не может быть достигнуто «механическим» путем, должны быть в любом случае сохранены «социальные завоевания трудящихся ГДР». Это было не просто возвращение к ситуации до начала кампании по поводу общегерманских выборов и мирного договора; тогда германский вопрос все-таки признавался открытым, отныне он «закрывался», снимался с повестки дня международной политики, место ему оставалось только в сфере внутригерманских контактов, позитивных результатов от которых было трудно ожидать. Советский Союз сам себя лишил, таким образом, мощного рычага влияния в Германии (как и во всей Европе), рычага, которым не без успеха оперировал Сталин.
Взамен был взят курс на «публичную дипломатию», которая сводилась, во-первых, к выдвижению малореальных, рассчитанных на пропагандистское воздействие схем и прожектов, во-вторых, к усилению разоблачительной риторики в отношении «империализма», и в-третьих, к попыткам внести раскол в стан «противника» заигрываниями то с оппозицией, то с правительственными кругами отдельных стран Запада. Нельзя сказать, чтобы эти методы были чем-то новым. По крайней мере, за исключением последнего, они широко применялись и на фазе позднего сталинизма. Достаточно вспомнить, например, кампанию вокруг лозунга заключения Пакта мира между великими державами; кстати, одна из первых директив послесталин-ского МИДа заключалась в том, чтобы прекратить ее.
Не лучше обстояло дело и с «разоблачениями». В последние годы Сталина они все больше принимали форму «огня по площадям»: в рубрике «поджигателей войны» фигурировали и Эйзенхауэр, и Черчилль, и Аденауэр, и де Голль — все без разбору политики, за исключением коммунистов (в среде которых тоже усиленно разыскивались — и находились — уклонисты, предатели и «агенты»). Хрущев взял на вооружение ту же методику, разве только помягче в отношении «друзей», да с колебаниями уровня ругани в отношении «врагов».
Эти колебания порой доходили до того, что «враги» вдруг переводились в категорию если не друзей, то, во всяком случае, желательных партнеров. Если говорить о Германии, то примерно с 1954 г.
был взят курс на «обхаживание» социал-демократов (при Сталине — враг № 1), спустя год от них уже отмахнулись, и ставка была сделана на Аденауэра, после его визита в СССР, когда выяснилось, что он вовсе не склонен ради «восточной политики» жертвовать лояльностью НАТО, он снова стал главным объектом критики, вновь в более благожелательном духе заговорили о социал-демократах и т. д. Разумеется, такой курс не мог принести дивидендов: советская политика стала все больше восприниматься в мире как непредсказуемая и нестабильная, а это еще больше подрывало к ней доверие. Порой негативные явления в тогдашней советской политике связываются с «догматизмом» Молотова, который до 1956 г. сохранял пост министра иностранных дел. Эта версия впервые прозвучала на июньском (1957 г.) Пленуме ЦК КПСС, где была осуществлена расправа с членами так называемой «антипартийной группы». По германскому вопросу претензии к отставному министру были сформулированы (в выступлении нового министра иностранных дел А. А. Громыко на вечернем заседании 25 июня) следующим образом: