Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Суламифь-1

.pdf
Скачиваний:
0
Добавлен:
08.09.2026
Размер:
2 Мб
Скачать
☆
Суламифь
стрее и организованнее. А для этого нам необходим строгий учет и неослабное пролетарское наблюдение, чтобы чест­но трудиться научились все. Для этого мы и даем каждому гражданину книжку, где наши предприятия и учреждения будут вписывать, каким производительным, полезным для общества трудом занят гражданин, что он делает, чтобы считаться достойным членом государства, а не трутнем.
Рабоче-крестьянское правительство интересует только одно: трудится гражданин или лодырничает? И на этот во­прос дает всесторонний ответ эта трудовая книжка. Она поможет нам вплотную подойти к осуществлению величай­шей нашей задачи: приучить всех к труду.
Когда труд станет свободным, естественным, трудовая книжка умрет, сделав свое славное дело, но до тех пор она поможет нам осуществить наш великий лозунг:
Кто не трудится — тот не ест...»
Не нужно обладать ни особенно пылким воображением, ни исключительным даром пророчества, чтобы представить себе, сколько тягчайшего, непоправимого зла несет с собою эта обезличивающая всякую индивидуальность «трудовая книжка».
Все мы, со времен нашей золотой юности, помним про­клятую пяти- и двенадцатибалльную систему отметок за учение, прилежание и поведение, вместе с наградами, по­хвальными листами, наказаниями, штрафным журналом, волчьим паспортом и исключением по третьему пункту без объяснения причин.
Помним, как калечились наши души, когда из цветов земли мы обращались в первых и последних учеников, ти­хонь, зубрил, выскочек, подлиз, фискалов, любимчиков и... даже в наивных провокаторов...
81
АЛЕКСАНДР КУПРИН
Помним, каким божеским наказанием, какой египет­ской работой была для нас наука и сколько хитростей, уловок, скажем прямо — даже подлостей должен был изо­бретать свежий детский ум для получения спасительной тройки.
Помним мы и учителей: неумных, грязных, озлобленных неудачников, придирчивых, грубых, деспотичных... Я знаю многих людей светлого ума, большого опыта и испытанной храбрости, которые чистосердечно признаются, что и до сих пор, увидав во сне школьные экзамены, они просыпаются в холодном поту.
Система «трудовой книжки» бесконечно страшнее и гибельнее. Вся нелепая педагогическая тирания дореволю­ционной школы должна охватить десятки миллионов на­селения. На какую низость и гадость не способен человек, падающий от голода? Какой неслыханный простор для зло­употребления предоставляется пролетариям-наблюдате­лям, облеченным сверхчеловеческой властью над слезою и животом любого рядового гражданина! Какое безбрежное поле открывается для взаимного шпионажа, для доносов и интриг. Какое произойдет неслыханное нагромождение рабства, злости, мести, предательства, продажности чести, ума, слова и, конечно, тела!
Идет шигалевщина! Исполняются грозные слова Досто­евского, сказанные им в «порыве великого гнева»:
«Господи! Неужели и эта последняя кара не минует нашу грешную родину?»
Художник
ХУДОЖНИК
Влечение к «святому искусству» почувствовал весьма рано. В самом нежном детстве разрисовывал углем заборы, вследствие чего бывал нередко таскаем за уши местным «будочником».
Потом растирал краски в «ателье» лаврского маляра. Своею бойкостью обратил на себя внимание заезжей поме­щицы-филантропки и был на ее средства отправлен обу­чаться живописи.
Просидев на первом курсе училища четыре года, разо­шелся во мнениях с профессорами и вернулся в Киев, где и возлег с подобающим почетом в лоне местных талантов.
Взгляды свои на искусство исповедует коротко, опреде­ленно и отрывисто:
— Рафаэль — младенец... Головки с бонбоньерок... Пас­хальные херувимы... Микельанджело тоже... Рибейра, Саль­ватор Роза, Вандик, Тициан, фламандцы и французы, ита­льянцы и немцы — все они пачкуны и кисляи... Живопись вывесок... Рембрандт еще туда-сюда, но и тот... Будущее при­надлежит нынешней молодежи «с настроением».
Про современников отзывается неодобрительно:
— Профессора ничего не понимают. Старье, рухлядь, развалины... Унижают искусство... Я с ними расплевался... Айвазовский пишет подносы. Клевер — яичницу с луком... Шишкин — колоссальная бездарность... «Передвижни-
83
АЛЕКСАНДР КУПРИН
ки» — это генералы, насильно захватившие гегемонию... Глядеть совестно... Блины какие-то, а не картины... Нет-с. Не из Петербурга и не из Москвы, а из Киева воссияет свет ис­тинного искусства.
— Мы — импрессионисты! — восклицает он в артисти­ческом задоре и на этом основании пишет снег фиолетовым цветом, собаку — розовым, ульи на пчельнике и траву — ли­ловым, а небо — зеленым, пройдясь заодно зеленой краской и по голове кладбищенского сторожа.
На выставку киевский художник посылает исключитель­но пейзажи, уморительные пейзажи, где на первом плане торчат цветы ромашки с чайное блюдечко величиною, а не­посредственно за ромашкой виднеется микроскопический Днепр с неизбежным пароходом.
Киевский художник — исключительно пейзажист. О рисунке и перспективе он знает только понаслышке из десятых уст, а пейзаж всегда можно писать теми сочными, небрежными и размашистыми мазками, которые служат несомненными признаками оригинального таланта. Если же посетитель и встретит случайно на выставке жанр или портрет, то долго стоит перед ним в недоумении, пока не решит, что это, должно быть, одна из загадочных кар­тин — «Куда делась собака колбасника?» или «Где здесь Наполеон?».
Однако публика изредка покупает эти «апрельские утра» и «зимние вечера». Я долго удивлялся, чем руководствуют­ся при своих покупках эти меценаты, и, наконец, решился допросить об этом одного из них, только что купившего за десять рублей полуторааршинный «Разлив Днепра».
— Видите ли, батенька, — отвечал добродушно меценат, толстый конотопский помещик, — первое дело: рамка до-
84
Суламифь
вольно приличная, а второе — это все-таки не олеография, а масляная краска... Пусть висит себе над диваном в гости­ной... Кто же ее будет разглядывать-то? А вид все-таки ком­нате придает...
Как только картина приобретена, художник немедленно спекулирует на ее успех и в тот же вечер при лампе пишет к ней «панданчик». Оставляя фон нетронутым, передний план чуть-чуть изменяет: там, где были скамейки, ставит камень, а на месте камня пишет скамейку.
Любит выставлять «этюды». Этюдом у него называется деревянная дощечка вершков трех в квадрате по ней в дли­ну два мазка: голубой — небо и зеленый земля.
— Этюд художника — это все равно что черновая руко­пись Пушкина! — кричит он вдохновенно. — Сокровище!.. Исторический документ!.. В нем видно «настроение», виден «момент», выхваченный из природы, видно, как душа выли­валась и как отразился мир в творческих глазах!
Справедливость требует заметить, что все эти излияния и моменты «с настроением», все эти исторические документы отправляются обыкновенно с выставки полностью на квар­тиру художника, где «творческие глаза» могут их созерцать вплоть до следующей выставки.
Киевские художники разделились по крайности десят­ка на два или на три групп. Есть между ними общество «осенников», общество «весенников», «декабристов», «не­зависимых» и так далее. Некоторые товарищества состоят всего-навсего из двух человек, между которыми все-таки существует трогательное согласие в том, что художники прочих групп — маляры и бездарности. Так же крепко они уверены, что солнце искусства взойдет непременно с их па­литр.
85
АЛЕКСАНДР КУПРИН
Средства к существованию киевский художник добы­вает писанием образов по заказу киевских монастырей и в этом отношении так наловчился, что любого святого может нарисовать с закрытыми глазами.
Беспечного веселья, шума, артистических проказ, талант­ливых и остроумных шалостей нет в мастерских киевских художников. В них господствует самое кислое уныние, винт «по маленькой», профессиональное злоязычие и услажде­ние своих самолюбий.
— Помните вы мои «Барки в дождь»?
Каков колорит?
— Да, удивительный колорит.
— А каковы дали в моем «Китаеве»?
— Чудные дали.
— А мои «Караваевские дачи»?.
— Ну-ка, пусть попытаются академисты передать эти эффекты осеннего заката.
— Куда им, этим неряхам, этим ходульным малярам!
Надо в конце оговориться. Двое или трое художников вы­рвались из этой инертной, бездарной среды, и теперь имена их известны всей России.
Четверо нищих
ЧЕТВЕРО НИЩИХ
Во всех кабачках и ресторанах Парижа можно спросить на десерт лесные орехи, миндаль, изюм и вяленые фиги. Надо только сказать гарсону: дайте мне «нищих», и вам по­дадут аккуратную бумажную коробочку, в которую заклю­чены все эти четыре сорта заедок, столь любимых когда-то и у нас, в бывшей богатой торговой тысячеглавой Москве.
Париж, в своей беготне и суетливости, нетерпеливо со­кращает слова и фразы: метрополитен — метро, бульвар С.-Мишель — Буль-Миш, бифштекс а-ля Шатобриан шато, кальвадос — кальва. Так и вместо старинного «dessert des quatresе mendiants» он бросает кратко «mendiants!». Одна­ко лет девять назад я еще заставал на коробочках, содержа­щих это простое и вкусное лакомство, полную надпись. Те­перь ее больше не увидишь.
Я уже и сам не знаю, услышал ли я где-нибудь, или видел во сне, или нечаянно сам придумал милую легенду о проис­хождении этого странного названия.
Любимейший из французских королей и героев (кроме мифических) еще не был тогда Генрихом Четвертым и мо­гущественным королем Франции, а всего лишь Анри Бурбо­ном, маленьким властелином маленькой Наварры. Правда, при его рождении знаменитый астролог Нострадамус пред­сказал ему по звездам великую будущность: славу, сияющую во всех веках, и неиссякаемую народную любовь.
87
АЛЕКСАНДР КУПРИН
Но во времена, о которых идет речь, молодой гасконский король — этот веселый и добрый скептик — еще и не думал о своей блестящей звезде или, может быть, по свойственной ему осторожной скрытности, делал вид, что не думает. Он беззаботно бегал не только за прекрасными дамами своего крошечного двора, но и за всеми хорошенькими женщина­ми Оша, Тарба, Мирадны, По и Ажена, не оставляя своим любезным вниманием также и жен фермеров и дочерей трактирщиков. Ценил он острое слово, сказанное вовремя, и не напрасно его иные шутки и афоризмы стали сокрови­щами народной памяти. И любил он еще хорошее красное вино за веселой дружеской беседой.
Был он беден, прост с народом, справедлив в своих при­говорах и весьма доступен; поэтому искренно преданы ему были и гасконцы, и наваррцы, и беарнцы, находя в нем ми­лые черты доброго, легендарного короля Дагобера.
Большой его страстью и любимым развлечением была охота. В то время множество зверя водилось в нижних и верхних Пиренеях: волки и медведи, рыси, кабаны, горные козлы и зайцы. Знатоком был небогатый король Анри и в соколиной охоте.
Однажды, охотясь в окрестностях По, в густом сосновом лесу, простиравшемся на много десятков лье, король Ген­рих напал на след прекрасной горной козы и, преследуя ее, отделился понемногу от своей охотничьей свиты на очень большое расстояние. Раздраженные запахом зверя, его со­баки так увлеклись погоней, что вскоре не стало слышно даже их лая. Между тем незаметно сгущался вечер и пала ночь. Тут король понял, что он заблудился. Издали доноси­лись призывные звуки охотничьих рогов, но — странно — чем дальше он шел на них, тем слабее звучали рога. С до-
88
Суламифь
садою вспомнил Генрих о том, как сбивчивы и капризны все громкие звуки в горных лесах и какой предательский насмешник — горное эхо. Но было уже поздно. Предстоя­ло переночевать в лесу. Однако король, как истый гасконец, был решителен и настойчив. Усталость одолевала его, голод терзал его внутренности, мучила жажда; к тому же неловко подвернувшаяся нога испытывала острую боль в ступне при каждом шаге; король все-таки, прихрамывая и спотыкаясь, с трудом пробирался сквозь чащу, в надежде найти дорогу или лесную избушку.
Вдруг его ноздрей коснулся слабый-слабый запах дыма (король вообще отличался изумительным обонянием). По­том мелькнул сквозь чащу малый огонечек. Король Анри пошел прямо на него и вскоре увидел, что на горной полян­ке разложен небольшой костер и вокруг него сидят четыре черные фигуры. Сиплый голос окликнул:
— Кто идет?
— Добрый человек и хороший христианин, — ответил Анри. — Я заблудился и вывихнул правую ступню. Позволь­те посидеть у вас до утра.
— Иди и садись.
Король так и сделал. Странная компания заседала среди леса у огня; одетые в лохмотья, грязные и мрачные люди. Один был безрукий, другой безногий, третий слепой, чет­вертый кривлялся, одержимый пляскою святого Витта.
— Кто вы такие? — спросил король.
Но слепец с сиплым голосом возразил ему:
— Сначала гость представляется хозяевам, а потом уже спрашивает.
— Верно, — согласился Генрих. — Ты прав. Я ловчий из королевской охоты, что, впрочем, можно заметить по мое-
89
АЛЕКСАНДР КУПРИН
му костюму. Я случайно отбился от товарищей и, как види­те, потерял дорогу...
— Я-то, положим, ничего не вижу, но все равно будь на­шим гостем. Мы рады тебе. Мы все из бродячего цеха сво­бодных нищих, хотя очень жаль, что твой добрый господин, король Анри — да будет благословенно его славное имя, — издал такой жестокий указ о преследовании нашего сосло­вия. Чем можем мы служить тебе?
— О кишки святого Григория! — вскричал король. — Я го­лоден, как собака, и жажду, как верблюд в пустыне. Кроме того, может быть, кто-нибудь перевяжет мне ногу. Вот вам маленький золотой, все, что у меня есть с собой.
— Прекрасно, — сказал слепец, который, по-видимому, был предводителем компании. — Мы предложим тебе на ужин хлеба и козьего сыра. У нас также имеется самое от­личное винцо, какого нет, пожалуй, и в королевском погре­бе, да притом в безграничном количестве. Эй ты, плясун! Сбегай-ка скорее к роднику и нацеди фляжку воды. А ты, охотник, протяни мне больную ногу, я стащу с тебя сапог и забинтую тебе подъем и лодыжку. Это не вывих: ты просто растянул жилу.
Вскоре король вдоволь напился холодной родниковой воды, которая ему, великолепному знатоку в напитках, по­казалась вкуснее самого драгоценного вина. С необыкно­венным аппетитом съел он простой ужин, а туго и ловко перевязанная нога сразу почувствовала облегчение. Он сер­дечно поблагодарил нищих.
— Подожди, — сказал слепой. — Неужели ты думаешь, что мы, гасконцы, обходимся без десерта. Ну-ка, ты, одно­рукий!
— Мне лавочница подала мешочек с изюмом.
90