Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Солнечный удар

.pdf
Скачиваний:
0
Добавлен:
07.09.2026
Размер:
2 Мб
Скачать
☆
смотрит на нас, как на детей. Наши повести, разсказы, рома­ны для него детскiя игры, и поэтому он, в сущности, одними глазами глядит и на Мопассана и на Семенова. Вот Шек­спир — другое дело. Этот уже взрослый и раздражает его, что пишет не по-толстовски...
* * *
Однажды, читая газеты, он поднял лицо и, не спеша, без
интонацiй, сказал:
— Все время так: Короленко и Чехов, Потапенко и Че-
хов, Горькiй и Чехов...
Теперь он выявлен. Но, думается, и до сих пор не понят как следует: слишком своеобразный, сложный был он чело­век, душа скрытная.
Замечательная есть строка в его записной книжке:
— Как я буду лежать в могиле один, так в сущности я и живу один.
* * * В ту же записную книжку он занес такiя мысли: — Как люди охотно обманываются, как любят они про-
роков, вещателей, какое это стадо!
— На одного умнаго полагается 1000 глупых, на одно
умное слово приходится 1000 глупых, и эта тысяча заглушает.
Его заглушали долго. До «Мужиков», далеко не лучшей
его вещи, большая публика охотно читала его; но для нея он был только занятный разсказчик, автор «Винта», «Жалобной книги»... Люди «идейные» интересовались им, в общем, мало: признавали его талантливость, но серьезно на него не смотрели, — помню, как некоторые из них искренно хохота­ли надо мной, юнцом, когда я осмелился сравнивать его с Гаршиным, Короленко, а были и такiе, которые говорили, что и читать-то никогда не станут человека, начавшаго писать под именем Чехонте:
«Нельзя представить себе, — говорили они, — чтобы
Толстой или Тургенев решились заменить свое имя такой по­шлой кличкой».
СОЛНЕЧНЫЙ УДА Р
91
Настоящая слава пришла к нему только с постановкой его пьес в Художественном театре. И, должно быть, это было для него не менее обидно, чем то, что только после «Мужи­ков» заговорили о нем: ведь и пьесы его далеко не лучшее из написаннаго им, а кроме того, это ведь значило, что вниманiе к нему привлек театр, то, что тысячу раз повтори­лось его имя на афишах, что запомнились: «22 несчастья», «глубокоуважаемый шкап», «человека забыли»... Он часто сам говорил:
— Какiе мы драматурги! Единственный, настоящiй дра­матург — Найденов: прирожденный драматург, с самой что ни на есть драматической пружиной внутри. Он должен те­перь еще десять пьес написать и девять раз провалиться, а на десятый опять такой успех иметь, что только ахнешь!
И, помолчав, вдруг заливался радостным смехом:
— Знаете, я недавно у Толстого в Гаспре был. Он еще в постели лежал, но много говорил обо всем, и обо мне, между прочим. Наконец я встаю, прощаюсь. Он задерживает мою руку, говорит: «Поцелуйте меня», и, поцеловав, вдруг бы­стро суется к моему уху и этакой энергичной старческой
И. А. БУНИН
скороговоркой: «А все-таки пьес ваших я терпеть не могу. Шекспир скверно писал, а вы еще хуже!»
* * *
Долго иначе не называли его, как «хмурым» писателем, «певцом сумеречных настроенiй», «больным талантом», че­ловеком, смотрящим на все безнадежно и равнодушно.
Теперь гнут палку в другую сторону. «Чеховская нежность, грусть, теплота», «чеховская любовь к человеку...» Вообра­жаю, что чувствовал бы он сам, читая про свою «нежность»! Еще более были бы противны ему «теплота», «грусть».
Говоря о нем, даже талантливые люди порой берут не­верный тон. Например, Елпатьевскiй: «Я встречал у Чехова людей добрых и мягких, нетребовательных и неповелитель­ных, и его влекло к таким людям... Его всегда влекли к себе тихiя долины с их мглой, туманными мечтами и тихими сле­зами...» Короленко характеризует его талант такими жал-
92
кими словами, как «простота и задушевность», приписывает ему «печаль о призраках». Одна из самых лучших статей о нем принадлежит Шестову, который называет его безпо­щаднейшим талантом.
* * *
Точен и скуп на слова был он даже в обыденной жизни. Словом он чрезвычайно дорожил, слово высокопарное, фальшивое, книжное действовало на него резко; сам он го­ворил прекрасно — всегда по-своему, ясно, правильно. Пи­сателя в его речи не чувствовалось, сравненiя, эпитеты он употреблял редко, а если и употреблял, то чаще всего обы­денные и никогда не щеголял ими, никогда не наслаждался своим удачно сказанным словом.
К «высоким» словам чувствовал ненависть. Замечатель­ное место есть в одних воспоминанiях о нем: «Однажды я пожаловался Антону Павловичу: „Антон Павлович, что мне делать? Меня рефлексiя заела!” И Антонi Павлович ответил мне: „А вы поменьше водки пейте”».
Верно, в силу этой ненависти к «высоким» словам, к не­осторожному обращенiю со словом, свойственному многим стихотворцам, а теперешним в особенности, так редко удо­влетворялся он стихами:
— Это стоит всего Уренiуса, — сказал он однажды, вспомнив «Парус» Лермонтова.
— Какого Уренiуса? — спросил я.
— А разве нет такого поэта?
— Нет.
— Ну, Упрудiуса, — сказал он серьезно.
СОЛНЕЧНЫЙ УДА Р
* * *
— Вот умрет Толстой, все к чорту пойдет! — говорил он не раз.
— Литература?
— И литература.
Про московских «декадентов», как тогда называли их, он однажды сказал:
93
— Какiе они декаденты, они здоровеннейшiе мужики!
Их бы в арестантскiя роты отдать...
Про Андреева тоже не лестно: — Прочитаю страницу Андреева — надо после того два
часа гулять на свежем воздухе.
Удовольствiе, с которым он хохотал всегда, когда ему
что-нибудь особенно нравилось.
* * *
Случалось, что собирались у него люди самых различных рангов: со всеми он был одинаков, никому не оказывал предпочтенiя, никого не заставлял страдать от самолюбiя, чувствовать себя забытым, лишним. И всех неизменно дер­жал на известном разстоянiи от себя.
Чувство собственнаго достоинства, независимости было у него очень велико.
— Боюсь только Толстого. Ведь подумайте, ведь это он написал, что Анна сама чувствовала, видела, как у нея бле­стят глаза в темноте! — Серьезно, я его боюсь, — говорит он, смеясь и как бы радуясь этой боязни.
И. А. БУНИН
И однажды чуть не час решал, в каких штанах поехать к Толстому. Сбросил пенсне, помолодел и, мешая, по своему обыкновенiю, шутку с серьезным, все выходил из спальни то в одних, то в других штанах:
— Нет, эти неприлично узки! Подумает: щелкопер!
И шел надевать другiе и опять выходил, смеясь:
— А эти шириной с Черное море! Подумает: нахал...
* * *
Однажды он, в небольшой компанiи близких людей, пое­хал в Алупку и завтракал там в ресторане, был весел, много шутил. Вдруг из сидевших за соседним столом поднялся какой-то господин с бокалом в руке:
— Господа! Я предлагаю тост за присутствующаго среди нас Антона Павловича, гордость вашей литературы, певца сумеречных настроенiй...
Побледнев, он встал и вышел.
94
* * *
Я подолгу живал в Ялте и почти все дни проводил у не-
го. Часто я уезжал поздно вечером, и он говорил:
— Приезжайте завтра пораньше.
Он на некоторых буквах шепелявил, голос у него был глуховатый, и часто говорил он без оттенков, как бы бормо­ча: трудно было иногда понять, серьезно ли говорит он. И я порой отказывался. Он сбрасывал пенсне, прикладывал ру­ки к сердцу с едва уловимой улыбкой на бледных губах, раз­дельно повторял:
— Ну, убедительнейше вас прошу, господин маркиз Буки­шон! Если вам будет скучно со старым забытым писателем, посидите с Машей, с мамашей, которая влюблена в вас, с моей женой, венгеркой Книпшиц... Будем говорить о литературе...
Я прiезжал и случалось, что мы, сидя у него в кабинете, молчали все утро, просматривая газеты, которых он получал множество. Он говорил: «Давайте газеты читать и выужи­вать из провинцiальной хроники темы для драм и водеви­лей». Иногда попадалось кое-что обо мне, чаще всего что­нибудь очень неумное, и он спешил смягчить это:
— Обо мне же еще глупее писали, обо мне говорили еще злее, а то и совсем молчали...
Случалось, что во мне находили «чеховское настроенiе». Оживляясь, даже волнуясь, он восклицал с мягкой горяч­ностью:
— Ах, как это глупо! Ах, как глупо! И меня допекали «тургеневскими нотами». Мы похожи с вами, как борзая на гончую. Вы, например, гораздо резче меня. Вы вон пишете: «море пахнет арбузом... Это чудесно, но я бы так не сказал. Вот про курсистку — другое дело...
— Про какую курсистку?
— А помните, мы с вами выдумывали разсказ: жара, степь за Харьковом, идет длиннейшiй почтовый поезд... А вы прибавили: курсистка в кожаном поясе стоит у окна вагона третьяго класса и вытряхивает из чайника мокрый чай. Чай летит по ветру в лицо толстаго господина, высунув­шагося из другого окна...
СОЛНЕЧНЫЙ УДА Р
95
Иногда он вдруг опускал газету, сбрасывал пенснэ и
принимался тихо и сладко хохотать.
— Что такое вы прочли?
— Самарскiй купец Бабкин, — хохоча, отвечал он тон­ким голосом, — завещал все свое состоянiе на памятник Ге­гелю.
— Вы шутите?
— Ей-Богу, нет. Гегелю.
А то, опуская газету, внезапно спрашивал:
— Что вы обо мне будете писать в своих воспомина­нiях ?
— Это вы будете обо мне писать. Вы переживете меня.
— Да вы мне в дети годитесь.
— Все равно. В вас народная кровь.
— А в вас дворянская. Мужики и купцы страшно быстро вырождаются. Прочтите-ка мою повесть «Три года». А потом вы же здоровеннейшiй мужчина, только худы очень, как хо­рошая борзая. Принимайте аппетитныя капли и будете жить сто лет. Я пропишу вам нынче же, я ведь доктор. Ко мне сам Никодим Палыч Кондаков обращался, и я его от геморроя
И. А. БУНИН
вылечил. А в воспоминанiях обо мне не пишите, что я был «симпатичный талант и кристальной чистоты человек».
— Это про меня писали, — говорил я, — писали, будто я симпатичное дарованiе.
Он принимался хохотать с тем мучительным удоволь­ствiем, с которым он хохотал тогда, когда ему что-нибудь особенно нравилось.
— Постойте, а как это про вас Короленко написал?
— Это не Короленко, а Златовратский. Про один из моих первых разсказов. Он написал, что этот разсказ «сделал бы честь и более крупному таланту».
Он со смехом падал головой на колени, потом надевал пенсне и, глядя на меня зорко и весело, говорил:
— Все-таки это лучше, чем про меня писали. Нас, как в бурсе, критики каждую субботу драли. И поделом. Я начал писать, как последнiй сукин сын. Я ведь пролетарiй. В дет­стве, в нашей таганрогской лавочке, я сальными свечами
96
торговал. Ах, какой там проклятый холод был! А я все-таки с наслажденiем заворачивал эту ледяную свечку в обрывок хлопчатой бумаги. А нужник у нас был на пустыре, за версту от дома. Бывало, прибежишь туда ночью, а там жулик ночу­ет. Испугаемся друг друга ужасно!
— Только вот вам мой совет, — вдруг прибавлял он, — перестаньте быть дилетантом, сделайтесь хоть немного ма­стеровым. Это очень скверно, как я должен был писать — из-за куска хлеба, но в некоторой мере обязательно надо быть мастеровым, а не ждать все время вдохновенья.
Потом, помолчав:
— А Короленке надо жене изменить, обязательно, чтобы начать получше писать. А то он черезчур благороден. Пом­ните, как вы мне разсказывали, что он до слез восхищался однажды стихами в «Русском богатстве» какого-то Вербова или Веткова, где описывались «волки реакцiи», обступившiе певца, народнаго поэта, в поле, в страшную метель, и то, как он так звучно ударил по струнам лиры, что волки в страхе разбежались? Это вы правду разсказывали?
— Честное слово, правду.
— А кстати: вы знаете, что в Перми все извозчики похо­жи на Добролюбова?
— Вы не любите Добролюбова?
— Нет, люблю. Это же порядочные были люди. Не то, что Скабичевскiй, который писал, что я умру под забором от пьянства, так как у меня «искры Божьей нет».
— Вы знаете, — говорил я, — мне Скабичевскiй сказал однажды, что он за всю свою жизнь не видал, как растет рожь, и ни с одним мужиком не разговаривал.
— Ну, вот, вот, а всю жизнь про народ и про разсказы из народнаго быта писал... Да, страшно вспомнить, что обо мне писали! И кровь-то у меня холодная, — помните у меня раз­сказ «Холодная кровь»? — и изображать-то мне решитель­но все равно, что именно — собаку или утопленника, поезд или первую любовь... Меня еще спасали «Хмурые люди», находили, что это разсказы все-таки стоющiе, потому что там будто бы изображена реакцiя восьмидесятых годов. Да еще
СОЛНЕЧНЫЙ УДА Р
97
разсказ «Припадок» — там «честный» студент с ума сходит при мысли о проституцiи. А я русских студентов терпеть не могу — они же лодыри...
Раз, когда он опять как-то стал шутя приставать ко мне, что именно напишу я о нем в своих воспоминанiях, я отве­тил:
— Я напишу прежде всего, как и почему я познакомился с вами в Москве. Это было в девяносто пятом году, в дека­бре. Я не знал, что вы приехали в Москву. Но вот, сидим мы однажды с одним поэтом в Большом Московском, пьем крас­ное вино, слушаем машину, а поэт все читает свои стихи, все больше и больше собой восторгаясь. Вышли мы очень позд­но, и поэт был уже так возбужден, что и на лестнице продол­жал читать. Так, читая, он стал и свое пальто на вешалке ис­кать. Швейцар ему нежно: «Позвольте, господин, я сам най­ду...» Поэт на него зверем: «Молчать, не мешай!» — «Но, позвольте, господин, это не ваше пальто...» — «Как, него­дяй? Значит, я чужое пальто беру?» — «Так точно, чужое-с». — «Молчать, негодяй, это мое пальто!» — «Да нет же, господин, это не ваше пальто!» — «Тогда говори сiю же
И. А. БУНИН
минуту, чье» — «Антона Павловича Чехова».
«Врешь, я убью тебя за эту ложь на месте!» — «Есть на то воля ваша, только это пальто Антона Павловича Чехо­ва». — «Так, значит, он здесь?» — «Всегда у нас останавли­ваются...» И вот мы чуть не кинулись к вам знакомиться в три часа ночи. Но, к счастью, удержались и пришли на дру­гой день, и на первый раз не застали — видели только ваш номер, который убирала горничная, и вашу рукопись на сто­ле. Это было начало «Бабьяго царства».
Он подтирал со смеху очки и говорил:
— Кто этот поэт, догадываюсь. Бальмонт, конечно. А от­куда вы узнали, какая именно рукопись лежала у меня на столе? Значит, подсмотрели?
— Простите, дорогой, не удержались.
— А жалко, что вы не зашли ночью. Это очень хорошо — закатиться куда-нибудь ночью, внезапно. Я люблю ресто­раны.
98
* * *
Необыкновенно радовался он однажды, когда я разска­зал ему, что наш сельскiй дьякон до крупинки съел как-то на именинах моего отца фунта два икры. Этой исторiей он на­чал свою повесть «В овраге».
* * *
Он любил повторять, что если человек не работает, не живет постоянно в художественной атмосфере, то, будь он хоть Соломон премудрый, все будет чувствовать себя пустым, бездарным.
* * *
Иногда вынимал из стола свою записную книжку и, под­няв лицо и блестя стеклами пенснэ, мотал ею в воздухе:
— Ровно сто сюжетов! Да-с, милодарь! Не вам, молодым, чета! Работник! Хотите, парочку продам?
Иногда он разрешал себе вечернiя прогулки. Раз воз­вращаемся с такой прогулки уже поздно. Он очень устал, идет через силу, — за последнiе дни много смочил платков кровью, — молчит, прикрывает глаза. Проходим мимо бал­кона, за парусиной котораго свет и силуэты женщин. И вдруг он открывает глаза и очень громко говорит:
— А слышали? Какой ужас! Бунина убили! В Аутке, у одной татарки!
Я останавливаюсь от изумленiя, а он быстро шепчет:
— Молчите! Завтра вся Ялта будет говорить об убiйстве Бунина
СОЛНЕЧНЫЙ УДА Р
* * *
Один писатель жаловался: «До слез стыдно, как слабо, плохо начал я писать!»
— Ах, что вы, что вы! — воскликнул он. — Это же чудес­но — плохо начать! Поймите же, что, если у начинающаго писателя сразу выходит все честь честью, ему крышка, пиши пропало!
99
И горячо стал доказывать, что рано и быстро созревают только люди способные, то есть не оригинальные, таланта, в сущности, лишенные, потому что способность равняется уменью приспособляться и «живет она легко», а талант му­чится, ища проявленiй себя.
* * *
По берегам Чернаго моря работало много турок, кав­казцев. Зная то недоброжелательство, смешанное с пре­зрением, какое есть у нас к инородцам, он не упускал слу­чая с восхищенiем сказать, какой это трудолюбивый, чест­ный народ.
* * *
Он мало ел, мало спал, очень любил порядок. В комнатах его была удивительная чистота, спальня была похожа на де­вичью. Как ни слаб бывал он порой, ни малейшей поблажки не давал он себе в одежде.
Руки у него были большiя, сухiя, прiятныя. Как почти все, кто много думает, он нередко забывал то, что уже не раз го-
И. А. БУНИН
ворил.
* * *
Помню его молчанiе, покашливание, прикрыванiе глаз, думу на лице, спокойную и печальную, почти важную. Толь­ко не «грусть», не «теплоту».
Крымский зимнiй день, серый, прохладный, сонныя гу­стыя облака на Яйле. В чеховском доме тихо, мерный стук будильника из комнаты Евгенiи Яковлевны. Он, без пенснэ, сидит в кабинете за письменным столом, не спеша, аккурат­но записывает что-то. Потом встает, надевает пальто, шляпу, кожанныя мелкiя калоши, уходит куда-то, где стоит мыше­ловка. Возвращается, держа за кончик хвоста живую мышь, выходит на крыльцо, медленно проходит сад вплоть до огра­ды, за которой татарское кладбище на каменистом бугре. Осторожно бросает туда мышь и, внимательно оглядывая
100
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]