Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Солнечный удар

.pdf
Скачиваний:
0
Добавлен:
07.09.2026
Размер:
2 Мб
Скачать
☆
— Подходим.
Я оделся и вышел. В кают-компании тускло и печально горел один рожок. Легкий свежий бриз дул в открытую дверь, за которой синела лунная ночь, и, сухо шелестя, чуть трепетали перистые веточки карликовой японской пальмы, стоявшей в горшке у камина. Среди тишины, царившей всю­ду, выделялись только этот шелест да медленное постукива­ние стенных часов. А чуть слышный звон рюмок, которыми увешан потолок в буфете, и та слабая дрожь, которой дро­жит весь пароход от машины, работающей в глубине его глу­хо и мерно, как огромное сердце, не нарушали тишины. Я вышел на левый борт — и загляделся на приближающий­ся Стамбул, на редкие ночные огни его, матово блестевшие за белесым тонким паром, на его призрак, фантастический и величавый, таинственно-бледный на синеве лунной ночи...
Потом поднялся на мостик. Глядя вперед, за фок-мачту, дежурили у телеграфа капитан и вахтенный помощник, в шапках, в теплых куртках. Они не обернулись, когда я стал за ними, возле штурманской рубки, где, в сумраке, держась за рога рулевого колеса и не спуская глаз с компаса, осве­щенного низко спущенной электрической лампочкой под колпаком, каменел рулевой. Они, тоже завороженные ночью и Стамбулом, роняли слова команды медленно, вполголоса.
— Пять градусов лево, — бесстрастно, не оборачиваясь, говорил капитан.
— Есть пять градусов лево, — протяжным сиплым аль­том отзывался рулевой.
Мерно, медленно отдавались из глубины вздохи машины, и медленно шло и развертывалось перед нами сказочное царство великого города.
— Так держать, — просто и осторожно говорил капитан.
— Та-ак держа-ать! — на четыре тона выше брал рулевой.
Я поднялся на штурманскую рубку... Мертвый штиль. Полная ясная луна стоит справа, почти сзади нас, над туман­ными силуэтами Принцевых островов. Огромная золотая по­лоса продольно блещет между ними, под той тенью, что всег­да лежит по горизонту за лунным блеском. Блеск зеленова-
СОЛНЕЧНЫЙ УДА Р
241
того стекла возникает и гаснет, переливается по волнам возле самого борта. Но все в отдалении, — и холмистые по­бережья, и Золотой Рог, медленно раскрывающийся перед нами, и бледные призраки Скутари, Стамбула, Галаты, — все подернуто матово-белесой чадрой, нежной, прозрачной, как драгоценные брусские газы. И за этой чадрой, как несмет­ные глаза, таинственные и прекрасные, матово и недвижно блещут несметные, далекие и близкие огни: золотые, мел­кие — густо насыпанные, среди темных садов, на скутарий­ском берегу; роями усеявшие сверху донизу гору Галаты; из­умрудные и рубиновые, крупные — на мачтах в Золотом Ро­ге, на буях сторожевых лодках, длинно отражающиеся в зеркальной воде; редкие и сонные — в Стамбуле, спящем с открытыми блестящими глазами на своих холмах против лу­ны... Я различал деревянные дома его предместий, легкие высокие минареты вокруг чашеобразных куполов белой Ах­медиэ, древний, дорогой мне купол Софии, сады Сераля и се­рую стену дворца Константина. Я опять обонял этот особый, сладкий и сухой аромат берегов Турции... Вдруг откуда-то издалека пронесся в тишине чей-то слабый рыдающий зов.
И. А. БУНИН
— Юсу-уф! — крикнул кто-то.
Все ближе роились огни. Мы шли, а мимо нас несло на­зад красные фонарики на сторожевых лодках. Я подумал: это, верно, кто-нибудь на сторожевой лодке крикнул; может быть, это убийство и вопль о пощаде; может быть, контрабандиста-грека поймали.
Вот опять негромкая команда и альт рулевого. Луна ме­няет место, надвигается справа скутарийский берег — да­леко по зеркальной воде легла тень его. Уже прошла гора Галаты, сплошь залитая каменным городом, подернутая прозрачно-белым покровом. Сзади остались два сонных сквозных изумруда, низко, один над другим повисших над водою, — там, где торчит из воды белая башенка Леандра. Нос парохода медленно поворачивает, — закрывается вы­ход в Мраморное море, блещущий, как стеклянно-золотое поле, возле Серальского мыса. Это поле меркнет; раздается короткий хрустальный звон нашего телеграфа; мы все круче
242
забираем вправо. Теперь уже нигде нет блеска. Беломра­морные дворцы тянутся по левому прибрежью, купая в воде широкие ступени сво их мраморных пристаней. Тень дости­гает и до них; зеленовато-бледен в тени мрамор...
— Юсуф! — опять долетает откуда-то издалека. Я прислушиваюсь. — Юсуф! — страстно, захлебываясь слезами, кличет го-
лос с кормы. — Юсу-уф!
Спустившись с рубки, я быстро пошел туда. Сбежал по трапу со спардека, прошел возле мерно и глубоко вздыхаю­щей машины, обдавшей меня своим теплом и запахом разо­гретого масла. Опять луна переменила место. Она далеко за кормою, над золотым огромным озером, которым стал теперь Босфор среди сомкнувшихся берегов... И, еще раз сбежав, увидел я черную фигурку, на коленях, спиной ко мне, стоя­щую на крышке трюма. Она садилась порою на пятки, как де­лают это во время молитвы, порывисто поднималась, что-то искала в рогожке, служившей ей вместо молитвенного ков­рика, и опять откидывалась и, воздевая руки, страстно крат­ко, с несказанной болью и мольбою вскрикивала:
— Юсу-уф!
И я все понял.
Он, этот маленький турок, заснул, набормотавшись, на­певшись спьяну греческих песен. Он проспал все Мраморное море... И вдруг очнулся возле самого Стамбула, отнявшего у него сына... Он покорно, как истый муслим, принял и затаил в сердце свое горе. Никто не замечал следов скорби в его рав­нодушных морщинах, в бесстрастно поднятых бровях и вися­чих усах. Да и слишком тупо ныла эта скорбь в его сердце. Но вот это путешествие в Коваки, эти чужие люди, начавшие уго­щать его махоркой и огненной водкой... Сведенный ею с ума, чувствуя, что он плывет в город самого падишаха, стал он с болезненным восхищением вспоминать, как увозили туда его сына, представлять себе с непонятным восторгом, как убили его в Аравии... И свалился, наконец, потерял сознание... А потом вдруг очнулся. Что-то тяжко томило его в пьяном, тяжком сне. Когда же открылись его глаза, почувствовал он
СОЛНЕЧНЫЙ УДА Р
243
позднюю ночь по той тишине, которая окружала его, увидал величавый и фантастический в лунном свете призрак Стам­була — и внезапно, всем существом своим, постиг всю глуби­ну того, что сделал Стамбул с его никому не нужной, жалкой жизнью и с прекрасной молодостью Юсуфа. И это о нем, о сыне, рассказывал он хохотавшим русским собакам!
Я подошел к нему. Он повернул ко мне бледное в лунном свете, все мокрое от слез, с мокрыми висячими усами лицо, выпучил на меня свои бараньи, остекленевшие от алкоголь­ного яда, от рыданий и натуги глаза... Зачем под ним эта скомканная рогожка? Он вспомнил еще и то, что проспал ве­чернюю молитву, и кинулся, падая и опять поднимаясь, рас­стилать эту рогожку. Но до молитвы ли! Все мешается в его мозгу, он чувстсвует только одно — ужас и тоску. И вдруг начинает кричать Стамбулу, лунной ночи, что он один и по­гибает. Нет, этого не может быть! Сын жив, он должен быть жив, он должен вернуться!
Я взял его ледяную руку. Он отшатнулся, вырвал ее. И опять, не сладив с хмелем, тяжело упал задом на пятки. Неудержимо катившиеся слезы застилали его изумленные
И. А. БУНИН
глаза, пьяный насморк затыкал дыхание.
— Юсуф! — крикнул он тупо и кратко, как человек, вы­нырнувший из воды.
И завопил, затрясшись от рыданий, захлебываясь и про­стирая руки к Стамбулу:
— Юсуф! Юсу-уф!
Неслась вода мимо борта. Золотое озеро за кормою меркло.
28. VI. 1911
M
ЛЕГЕНДА
Под орган и пение, — все пели под орган нежное, груст­ное, умиленное, говорившее: «Хорошо нам с тобой, госпо­ди!» — под орган и пение вдруг так живо увидел, почувство-
244
вал ее, — мой вымысел, неожиданный, внезапный, неведомо откуда взявшийся, как все мои подобные вымыслы, — что вот весь день думаю о ней, живу ее жизнью, ее временем. Она была в те давние дни, что мы зовем древностью; но ви­дела вот это же солнце, что вижу и я сейчас, эту землю, столь любимую мной, этот старый город, этот собор, крест которо­го все так же, как в древности, плывет в облаках, слышала те же песнопения, что слышал нынче и я. Она была молода, ела, пила, смеялась, болтала с соседками, работала и пела, была девушкой, невестой, женой, матерью... Она умерла рано, как часто умирают милые и веселые женщины, и была отпета в этом соборе, и вот уже несколько веков нет ее в мире, где без нее было столько новых войн, новых пап, королей, сол­дат, купцов, монахов, рыцарей, меж тем как все лежали и ле­жали в земле ее пористые кости, ее пустой маленький че­реп... Сколько их в земле, этих костей, черепов! Все челове­ческое прошлое, вся людская история — сонмы, легионы умерших! И будет день, когда буду и я, сопричисленный к ним, так же страшен своими костями и гробом воображению живых, как все они, — то несметное полчище, что затопит всю землю в оный Судный час, — и все-таки будут новые жи­вые жить мечтами о нас, умерших, о нашей древней жизни, о нашем давнем времени, что будет казаться им прекрасным и счастливым, — ибо легендарным.
1949
СОЛНЕЧНЫЙ УДА Р
M
ЛЕГКОЕ ДЫХАНИЕ
На кладбище, над свежей глиняной насыпью стоит но-
вый крест из дуба, крепкий, тяжелый, гладкий.
Апрель, дни серые; памятники кладбища, просторного уездного, еще да леко видны сквозь голые деревья, и холод­ный ветер звенит фарфоровым венком у подножия креста.
В самый же крест вделан довольно большой, выпуклый фарфоровый ме дальон, а в медальоне фотографический
245
портрет гимназистки с радостны ми, поразительно живыми глазами.
Это Оля Мещерская.
Девочкой она ничем не выделялась в толпе коричневых гимназических платьиц: что можно было сказать о ней, кро­ме того, что она из числа хорошеньких, богатых и счастли­вых девочек, что она способна, но шалов лива и очень бес­печна к тем наставлениям, которые ей делает классная да­ма? Затем она стала расцветать, развиваться не по дням, а по часам. В четырнадцать лет у нее, при тонкой талии и стройных ножках, уже хо рошо обрисовывались груди и все те формы, очарование которых еще ни когда не выразило человеческое слово; в пятнадцать она слыла уже кра­савицей. Как тщательно причесывались некоторые ее под­руги, как чистоп лотны были, как следили за своими сдер­жанными движениями! А она ничего не боялась — ни чер­нильных пятен на пальцах, ни раскрасневшегося лица, ни растрепанных волос, ни заголившегося при падении на бегу колена. Без всяких ее забот и усилий и как-то незаметно пришло к ней все то, что так отличало ее в последние два
И. А. БУНИН
года из всей гимназии, — изящест во, нарядность, ловкость, ясный блеск глаз. Никто не танцевал так на балах, как Оля Мещерская, никто не бегал так на коньках, как она, ни за кем на балах не ухаживали столько, сколько за ней, и почему-то ни кого не любили младшие классы, как ее. Незаметно стала она девушкой, и незаметно упрочилась ее гимназическая слава, и уже пошли толки, что она ветрена, не может жить без поклонников, что в нее безумно влюблен гимназист Шеншин, что будто бы она его любит, но так изменчива в обра щении с ним, что он покушался на самоубийство...
Последнюю свою зиму Оля Мещерская совсем сошла с ума от веселья, как говорили в гимназии. Зима была снеж­ная, солнечная, морозная, ра но опускалось солнце за высо­кий ельник снежного гимназического сада, неизменно пого­жее, лучистое, обещающее и на завтра мороз и солнце, гу­лянье на Соборной улице, каток в городском саду, розовый вечер, музыку и эту во все стороны скользящую на катке тол-
246
пу, в которой Оля Мещерс кая казалась самой беззаботной, самой счастливой. И вот, однажды, на большой перемене, когда она вихрем носилась по сборному залу от гоняв шихся за ней и блаженно визжавших первоклассниц, ее неожидан­но позвали к начальнице. Она с разбегу остановилась, сде­лала только один глубокий вздох, быстрым и уже привычным женским движением оправила волосы, дер нула уголки пе­редника к плечам и, сияя глазами, побежала наверх. На­чальница, моложавая, но седая, спокойно сидела с вязаньем в руках за письменным столом, под царским портретом.
— Здравствуйте, mademoiselle Мещерская, — сказала она по-французс ки, не поднимая глаз от вязанья. — Я, к со­жалению, уже не первый раз принуждена призывать вас сю­да, чтобы говорить с вами относительно ва шего поведения.
— Я слушаю, madame, — ответила Мещерская, подходя к столу, глядя на нее ясно и живо, но без всякого выражения на лице, и присела так легко и грациозно, как только она одна умела.
— Слушать вы меня будете плохо, я, к сожалению, убеди­лась в этом, — сказала начальница и, потянув нитку и завер­тев на лакированном полу клубок, на который с любопыт­ством посмотрела Мещерская, подняла глаза. — Я не буду повторяться, не буду говорить пространно, — сказала она.
Мещерской очень нравился этот необыкновенно чистый и большой каби нет, так хорошо дышавший в морозные дни теплом блестящей голландки и свежестью ландышей на письменном столе. Она посмотрела на молодого ца ря, во весь рост написанного среди какой-то блистательной залы, на ровный пробор в молочных, аккуратно гофрированных волосах начальницы и выжидательно молчала.
— Вы уже не девочка, — многозначительно сказала началь ница, втайне начиная раздражаться.
— Да, madame, — просто, почти весело ответила Мещер­ская.
— Но и не женщина, — еще многозначительнее сказала начальница, и ее матовое лицо слегка заалело. — Прежде всего, — что это за прическа? Это женская прическа!
СОЛНЕЧНЫЙ УДА Р
247
— Я не виновата, madame, что у меня хорошие воло­сы, — ответила Ме щерская и чуть тронула обеими руками свою красиво убранную голову.
— Ах, вот как, вы не виноваты! — сказала начальни­ца. — Вы не винова ты в прическе, не виноваты в этих доро­гих гребнях, не виноваты, что разоряете своих родителей на туфельки в двадцать рублей! Но, повторяю вам, вы совер­шенно упускаете из виду, что вы пока только гимназист ка...
И тут Мещерская, не теряя простоты и спокойствия, вдруг вежливо пе ребила ее:
— Простите, madame, вы ошибаетесь: я женщина. И ви­новат в этом — знаете кто? Друг и сосед папы, а ваш брат Алексей Михайлович Малютин. Это случилось прошлым ле­том в деревне...
А через месяц после этого разговора казачий офицер, некрасивый и плебейского вида, не имевший ровно ничего общего с тем кругом, к кото рому принадлежала Оля Мещер­ская, застрелил ее на платформе вокзала, среди большой толпы народа, только что прибывшей с поездом. И неверо­ятное, ошеломившее начальницу признание Оли Мещерской
И. А. БУНИН
совершенно подт вердилось: офицер заявил судебному сле­дователю, что Мещерская завлекла его, была с ним близка, поклялась быть его женой, а на вокзале, в день убийства, провожая его в Новочеркасск, вдруг сказала ему, что она и не думала никогда любить его, что все эти разговоры о бра­ке — одно ее из девательство над ним, и дала ему прочесть ту страничку дневника, где говорилось о Малютине.
— Я пробежал эти строки и тут же, на платформе, где она гуляла, поджидая, пока я кончу читать, выстрелил в нее, — сказал офицер. — Дневник этот вот он, взгляните, что было написано в нем десятого июля прошлого года.
В дневнике было написано следующее:
«Сейчас второй час ночи. Я крепко заснула, но тотчас же проснулась... Нынче я стала женщиной! Па па, мама и Толя, все уехали в город, я осталась одна. Я была так счаст­лива, что одна! Я утром была в саду, в поле, была в лесу, мне ка залось, что я одна во всем мире, и я думала так хо-
248
рошо, как никогда в жизни. Я и обедала одна, потом целый час играла, под музыку у меня бы ло такое чувство, что я буду жить без конца и буду так счастлива, как никто. По­том заснула у папы в кабинете, а в четыре часа меня раз­будила Катя, сказала, что приехал Алексей Михайлович. Я ему очень обрадова лась, мне было так приятно принять его и занимать. Он приехал на паре своих вяток, очень красивых, и они все время стояли у крыльца, он ос тался, потому что был дождь, ему хотелось, чтобы к вечеру про­сохло. Он жалел, что не застал папу, был очень оживлен и держал себя со мной ка валером, много шутил, что он дав­но влюблен в меня. Когда мы гуляли пе ред чаем по саду, была опять прелестная погода, солнце блестело через весь мокрый сад, хотя стало совсем холодно, и он вел меня под руку и говорил, что он Фауст с Маргаритой. Ему пятьдесят шесть лет, но он еще очень красив и всегда хорошо одет — мне не понравилось только, что он приехал в крылатке, — пахнет английским одеколоном, и глаза совсем мо лодые, черные, а борода изящно разделена на две длинные части и совер шенно серебряная. За чаем мы сидели на стеклян­ной веранде, я почувс твовала себя как будто нездоровой и прилегла на тахту, а он курил, по том пересел ко мне, стал опять говорить какие-то любезности, потом рассматривать и целовать мою руку. Я закрыла лицо шелковым платком, и он несколько раз поцеловал меня в губы через платок... Я не понимаю, как это могло случиться, я сошла с ума. Я никогда не думала, что я та кая! Теперь мне один выход... Я чувствую к нему такое отвращение, что не могу пережить этого!..»
Город за эти апрельские дни стал чист, сух, камни его по­белели, и по ним легко и приятно идти. Каждое воскресе­нье, после обедни, по Со борной улице, ведущей к выезду из города, направляется маленькая жен щина в трауре, в чер­ных лайковых перчатках, с зонтиком из черного де рева. Она переходит по шоссе грязную площадь, где много закопчен­ных кузниц и свежо дует полевой воздух; дальше, между мужским монастырем и острогом, белеет облачный склон
СОЛНЕЧНЫЙ УДА Р
249
неба и сереет весеннее поле, а потом, когда проберешься среди луж под стеной монастыря и повернешь налево, уви­дишь как бы большой низкий сад, обнесенный белой огра­дой, над воро тами которой написано Успение божией мате­ри. Маленькая женщина мелко крестится и привычно идет по главной аллее. Дойдя до скамьи против ду бового креста, она сидит на ветру и на весеннем холоде час, два, пока со­всем не зазябнут ее ноги в легких ботинках и рука в узкой лайке. Слушая весенних птиц, сладко поющих и в холод, слушая звон ветра в фарфоровом венке, она думает иногда, что отдала бы полжизни, лишь бы не было перед ее глазами этого мертвого венка. Этот венок, этот бугор, дубовый крест! Возможно ли, что под ним та, чьи глаза так бессмертно сия­ют из этого выпуклого фарфорового медальона на кресте, и как сов местить с этим чистым взглядом то ужасное, что сое­динено теперь с име нем Оли Мещерской? Но в глубине души маленькая женщина счастлива, как все преданные какой­нибудь страстной мечте люди.
Женщина эта — классная дама Оли Мещерской, немоло-
дая девушка, давно живущая какой-нибудь выдумкой, заме-
И. А. БУНИН
няющей ей действительную жизнь. Сперва такой выдумкой был ее брат, бедный и ничем не замечательный прапор­щик, — она соединила всю свою душу с ним, с его будущностью, ко торая почему-то представлялась ей блестя­щей. Когда его убили под Мук деном, она убеждала себя, что она — идейная труженица. Смерть Оли Ме щерской пленила ее новой мечтой. Теперь Оля Мещерская — предмет ее не­отступных дум и чувств. Она ходит на ее могилу каждый праздник, по ча сам не спускает глаз с дубового креста, вспо­минает бледное личико Оли Мещерской в гробу, среди цве­тов — и то, что однажды подслушала: однаж ды, на большой перемене, гуляя по гимназическому залу, Оля Мещерская быстро, быстро говорила своей любимой подруге, полной, высокой Суббо тиной:
— Я в одной папиной книге, — у него много старинных смешных книг, — прочла, какая красота должна быть у жен­щины... Там, понимаешь, столько насказано, что всего не
250
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]