Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Теория и история литературы. Проблема преемственности в развитии русской литературы XIX в.. Учебное пособие для студентов специальности 071201 «Библио

.pdf
Скачиваний:
0
Добавлен:
11.08.2026
Размер:
640 Кб
Скачать

В семантику метели у обоих писателей входит аспект, связанный с понятием случая − «формы проявления судьбы»1. Нельзя не вспомнить тонкое суждение М. О. Гершензона, который поднял образ метели до уровня философского обобщения и соотнес его с самой человеческой жизнью, полной различных случайностей и неожиданностей: «Жизнь – метель, снежная буря, заметающая предпутникомдороги, сбивающаяегоспути…»2.

Концепция судьбы значима как для художественной структуры «Воров» и «Капитанской дочки», так и для повести «Метель», где вьюжная ночь переворачивает всю жизнь героя. В пушкиноведении отмечалась связь «Метели» со стихотворением «Бесы»; не вызывает сомнения и связь с «Капитанской дочкой» – с той ее частью, в которой описано движение Гринева и его спутников по «снежному морю». Тексты обеих повестей рисуют одну и ту же картину, и параллели между ними разительны: «Вокруг меня простирались печальные пустыни, пересеченные холмами и оврагами» – «Владимир ехал полем, пересеченным глубокими оврагами»; «Пошел мелкий снег – и вдруг повалил хлопьями» – «летели белые хлопья снегу»; «темное небо смешалось со снежным морем» – «небо слилося с землею»; «Все исчезло», «мгла кругом» – «окрестность исчезла во мгле мутной и желтоватой»; «Кибитка тихо подвигалась, то въезжая на сугроб, то обрушаясь в овраг» – «Все сугробы да овраги; поминутно сани опрокидывались»; «Вдруг увидел я что-то черное» – «Наконец в стороне что-то стало чернеть» [А. П., 8, 286–288 и 8, 79–80].

По замечанию Н. Н. Петруниной, «”метель и мороз” <…> всегда сопровождаются у Пушкина настроениями печали, уныния, надрывающей сердце тоски»3. Исследовательница соотносит этот мотив прежде всего с пушкинской лирикой: «Зимний вечер», «Зимнее утро», «Бесы» (к ним можно прибавить стихотворения «Как быстро в поле, вкруг открытом…» и «Зима. Что делать нам в деревне?..»). Рассказ Чехова особенно тесно связан с «Бесами», где тема «судьбы» и – шире – онтологического положения человека приобретает решающее значение. Именно в «Бесах» наиболее остро поставлена бытийная проблематика, и вводится она через центральный для всего произведения символ метели. В трактовке этого символа, в отличие

1Собенников А. С. Судьба и случай в русской литературе: от «Метели» А. С. Пушкина к рассказу А. П. Чехова «На пути» // Чеховиана: Чехов и Пушкин. − М., 1998. – С. 143.

2Гершензон М. О. Метель // Гершензон М. О. Мудрость Пушкина. − Томск, 1997. – С. 102.

3Петрунина Н. Н. «Полководец» // Стихотворения Пушкина 1820 – 1830-х годов: история создания и идейно-художественная проблематика. − Л., 1974. – С. 287.

11

от «Капитанской дочки», не актуален аспект национально-исторической стихии, но выдвигается мотив метафизической тоски, на которую обречен предельно одинокий и бытийно несвободный человек.

В чеховском произведении метель начинается внезапно, неожиданно: «Сначала погода стояла ничего себе, тихая, но часам к восьми поднялась сильная метель, и когда до дому оставалось всего верст семь, фельдшер совершенно сбился с пути…» [А. Ч., 7, 311]. Как отмечает А. С. Собенников, «по народным представлениям, внезапно разыгравшаяся метель приписывалась действиям нечистой силы»1. Действительно, в рассказе чрезвычайно значимым является мотив «нечисти», связанный с разговором героев о «чертях» (и с их постоянными упоминаниями в тексте).

Образы небытия фигурируют в каждом из описаний метели и снежного поля: «в поле <…> великаны в белых саванах кружились и падали…» [А. Ч., 7, 320]; «снежинки явственно складывались в разные фигуры: то выглянет из потемок белая смеющаяся рожа мертвеца, то проскачет белый конь…» [А. Ч., 7, 323] – эти образы «нежити» словно перекликаются с духами из пушкинского стихотворения. Отсутствие птиц в пейзаже Чехова символично («белое поле представлялось мертвым и ни одной птицы не было на утреннем небе» [А. Ч., 7, 324], поскольку птицы у писателя традиционно ассоциируются с людскими духовными устремлениями и в целом с утверждением жизни2. В пушкинском стихотворении также обильно представлен инфернальный пласт. Человек выступает игрушкой в руках слепого рока, который персонифицирован в образе «бесов» – этих порождений метельной ночи с их надрывающим душу «воем».

Метель в рассказе «Воры» дает о себе знать не только в поле, но и внутри помещения, на постоялом дворе, где она проявляется «гудением ветра в печке» (вообще это характерный мотив для чеховских рассказов, изображающих резкие изменения или кризисные моменты в жизни героев – «По делам службы», «Невеста»): «В печке гудел ветер; что-то зарычало и пискнуло, точно большая собака задушила крысу.

– Ишь, нечистыерасходились! – проговорилаЛюбка» [А. Ч., 7, 314]. Любка, в духе фольклорных представлений, соотносит метель с происками нечистой силы – подобно народной точке зрения ямщика в стихотворении «Бесы». Кстати, описание звуков «расходившейся» непо-

1Собенников А. С. Судьба и случай в русской литературе: от «Метели» А. С. Пушкина к рассказу А. П. Чехова «На пути». – С. 140.

2См. об этом: Разумова Н. Е. Указ. соч. С. 67, 92–93.

12

годы слегка напоминает строки из «Зимнего вечера»: «То, как зверь, она завоет…» Сравнение шума метели с «животными» звуками в данном отрывке не случайно (кстати, образ собаки настойчиво повторяется с самого начала рассказа). Это чеховское описание с акцентированным в нем мотивом жестокости выступает как некое предсказание близящегося несчастья и словно подготавливает дальнейший ход сюжета, когда конокрады обворовывают до нитки и едва не убивают Ергунова.

Можно обнаружить и другие параллели между двумя произведениями. Например, восклицание ямщика в пушкинском стихотворении: «Сбились мы!» – будто рифмуется с рассказом о Ергунове: «фельдшер совершенно сбился с пути» (чеховская фраза обладает и прямым, и метафорическим смыслом, если учесть, к чему приходит герой в финале). Образ «путника запоздалого», потерявшего дорогу в метельной мгле, неоднократно повторяется в творчестве Пушкина – прежде всего, в стихотворениях «Зимний вечер» и «Как быстро в поле, вкруг открытом…». Определяет он и сцену появления Ергунова на постоялом дворе (фельдшер «постучал кнутовищем по оконной раме» – ср. у Пушкина: «То, как путник запоздалый, / К нам в окошко застучит»).

Кроме того, в описании прибытия фельдшера на постоялый двор прослеживаются фольклорные мотивы. Возникновение из снежной круговерти домика дано в каком-то сказочном ключе, словно избушка Бабы Яги с манящим огоньком: «Ветер прогнал перед глазами снеговую мглу, и там, где было красное пятно, вырос небольшой, приземистый домик с высокой камышовой крышей» [А. Ч., 7, 311]. Первое появление Любки тоже содержит отголоски образа Бабы Яги: «…ворота заскрипели, и показалась закутанная женская фигура с фонарем в руках.

Пусти, бабушка, погреться, – сказал фельдшер. – Ехал в больницу и с дороги сбился. Погода, не приведи бог. Ты не бойся, мы люди свои, бабушка.

Свои все дома, а чужих мы не звали, – сурово проговорила фигура. – И что стучать зря? Ворота не заперты» [А. Ч., 7, 312]. Мотив неузнания и последующее чудесное превращение «бабки» в молодую девушку включает в себя нечто фантастическое, дьявольское, и соответствует основной тональности рассказа.

Впушкинских описаниях метели, в частности в «Бесах», устойчивым является образ оврага, обладающий традиционной семантикой ин-

13

фернального пространства («Вон – теперь в овраг толкает / Одичалого коня…» [А. П., 3, 226]. В рассказе «Воры» этот локус также присутствует, но он не связан непосредственно с символикой метели, а предстает в изображении Богалевки – обиталища конокрадов: «Деревня большая, и лежит она в глубоком овраге, так что, когда едешь в лунную ночь по большой дороге и взглянешь вниз, в темный овраг, а потом вверх на небо, то кажется, что луна висит над бездонной пропастью и что тут конец света» [А. Ч., 7, 313]. Это описание содержит символическую антиномию: «низ» (овраг) – «верх» (небо), «дорога» (движение) – «конец света» (тупик).

В стихотворении «Бесы» не выделяется оппозиция «небо – земля»; напротив, эти начала как бы уравнены с помощью основного рефрена: «Мутно небо, ночь мутна». Мутная снежная мгла характерна и для пространства, которое окружает лирического героя, и для высшей, небесной сферы. «Мутная месяца игра» отсылает нас к более раннему стихотворению «Зимний вечер» («Буря мглою небо кроет…»), а также к «Зимнему утру» («На мутном небе мгла носилась…»). Представляется значимым, что в чеховском описании метели художественное пространство ориентировано по горизонтали: «Белые облака, цепляясь своими длинными хвостами за бурьян и кусты, носились по двору…» [А. Ч., 7, 320]. Небо («белые облака») будто сливается с землей.

Перекличка пушкинского и чеховского текстов обнаруживается в характерном мотиве кружения: «В поле бес нас водит, видно, / Да кружит по сторонам» [А. Ч., 3, 226] – «великаны в белых саванах <…> кружились и падали…» [А. Ч., 7, 320]. По тонкому замечанию Ю. М. Лотмана, «вихревое, коловратное движение ветра <…> в духе фольклорной символики <…> трактуется как бесовство, сбивание с пути»1. В этой связи не случайно следующее определение чеховским героем своего жизненного пути: «циркуляция моей жизни» [А. Ч., 7, 315]. Жизнь человека соотносится с кружением метели и предстает как бессмысленное хаотическое движение во власти фатальных сил.

При этом для Ергунова остро насущным и важным является стремление вырваться из этого круга, то есть самостоятельно строить свою судьбу. Тема свободы, «воли» задана уже в пейзажном описании, которое намечает дальнейшее развитие действия: «Голые березки и вишни

1 Лотман Ю. М. Образы природных стихий в русской литературе (Пушкин – Достоевский – Блок) // Лотман Ю. М. Пушкин. − СПб., 2003. – С. 818.

14

<…> низко гнулись к земле и плакали: “Боже, за какой грех ты прикрепил нас к земле и не пускаешь на волю?”» [А. Ч., 7, 320]. В финале рассказа эта проблематика выражена в размышлениях Ергунова: «К чему на этом свете доктора, фельдшера <…>, а не просто вольные люди? Есть же ведь вольные птицы, вольные звери…» [А. Ч., 7, 324]. И чеховский герой отыскивает своеобразный ответ на эти вопросы, находит альтернативу бессмысленному «кружению». Однако этот выход иллюзорен и представляет собой еще более глубокое погружение в тупик, настоящее падение на дно жизни. Можно утверждать, что «безнадежная» философская концепция, явленная в «Бесах», по большому счету дублируется в онтологической модели чеховского произведения.

Таким образом, через центральный символ метели рассказ «Воры» связан тонкой, но прочной нитью с целым рядом произведений Пушкина: прежде всего, с «Капитанской дочкой» и «Бесами», с повестью «Метель», стихотворениями «Зимнее утро», «Зимний вечер» и др. Связь эта сложна, многогранна и напоминает своего рода притяжение – отталкивание. При внешнем сходстве основной канвы «метельных» событий «Капитанской дочки» и чеховского рассказа, позиции главных героев, их способы самоопределения по отношению к стихии принципиально различны. Гринев, будучи вовлечен в символический «буран» – стихию национальной истории, сохраняет прочные бытийные основы, твердые понятия о чести. Чеховскому герою отказано в онтологических ориентирах, что отражает, возможно, изменения в духовном строе современного Чехову человека. Попавший в снежную круговерть Ергунов лишен личностной активности и всецело отдает себя во власть метели, которая «олицетворена» фигурами конокрадов. Необычайно актуальны и переклички рассказа со стихотворением «Бесы». Эти произведения объединяет свойственная им тревожная тональность и концепция бытийного одиночества человека, символически воплощенная в мотиве бушующей всевластной стихии.

Выход из этой философской ситуации обозначен Чеховым в более позднем рассказе «По делам службы» (1898), где в роли смыслового центра также выступает образ метели. Современники сразу вписали его в контекст классической литературы. Однако при этом параллели проводились не с Пушкиным, а с Л. Н. Толстым: «Описание ночного переезда по заметенной вьюгою дороге достойно Толстого <…> Чудесное описа-

15

ние, единственное в своем роде в молодой русской литературе»1. Думается, что образ метели – разбушевавшейся природной стихии – восходит к Пушкину (и, конечно, если искать более глубинные истоки – к устному народному творчеству).

«По делам службы» содержит явные отсылки к пушкинским произведениям. Первой подобной реминисценцией является фраза из «Евгения Онегина», «вяло» всплывающая в сознании Лыжина по дороге к фон Тауницу: «Бразды пушистые взрывая…». И другая отсылка: в усадьбе фон Тауница его дочери поют «дрожащими голосами дуэт из “Пиковой дамы”» [А. Ч., 10, 97]. Но в рассказе есть и «подводное течение», скрытый пушкинский пласт, связанный непосредственно с центральным мотивом рассказа – мотивом метели.

Чехов на протяжении всего своего творчества напряженно размышлял о факторах, влияющих на формирование характера русского человека. В ряду этих факторов немаловажную роль играет русский климат. Например, в заметке, предназначавшейся для повести «Три года», читаем: «Русский суровый климат располагает к лежанью на печке, к небрежности…» [А. Ч., 10, 397]. В письме к Д. В. Григоровичу 5 февраля 1888 г. Чехов назвал причины, влияющие, по его мнению, на частые самоубийства русских юношей: «суровый климат, серый, суровый народ со своей тяжелой, холодной историей <…> сырость столиц, славянская апатия и проч.» [А. Ч., (П), 2, 190]. Все эти раздумья нашли художественное преломление в рассказе «По делам службы». Например, о губительном влиянии долгих зим на характер и умственный рост русского человека говорит доктор Старченко в беседе с фон Тауницем. Вьюги, метели выступают как типично русское явление, одна из составляющих сурового климата.

На наш взгляд, многое объединяет чеховский рассказ со стихотворением «Бесы» – «одним из самых тревожных и напряженных»2 произведений Пушкина, в котором предстает щемящий образ «русской тоски», а мотив метели имеет многозначную символику. В произведении Пушкина бесы – порождения метельной ночи – «жалобно поют»; их песня – это «визг жалобный и вой» [А. П., 3, 227]. Следует обратить внимание на фольклорное значение слова «вой»: «выть» – значит оплакивать умершего. Лирический герой стихотворения как бы предчувствует свою гибель (вьюга «плачет» по

1Волынский А. Л. Борьба за идеализм // Чехов А. П. Полн. собр. соч. Т. 10. С. 403.

2Лотман Ю. М. Александр Сергеевич Пушкин. Биография писателя // Лотман Ю. М. Пуш-

кин. – С. 141.

16

нему), а человеческая жизнь в целом «представляется игрушкой в руках враждебных сил бытия без смысла и цели»1. Гармония мира поколеблена, всемправит хаос, стихия. По замечанию Ю. М. Лотмана, «путьпринадлежит земле, бесы – воздуху (воздух в этих контекстах – не небо, а скорее его антоним)»2. Отметим, чтонебовстихотворении«мутное».

Инфернальный пласт в чеховском рассказе, конечно, отсутствует, но исподволь вводится через тему самоубийства. Земский агент Лесницкий, чья внезапная смерть является двигателем сюжета, предстает марионеткой в руках стихии: он застрелился «совершенно неожиданно для всех», «как-то странно, за самоваром, разложив на столе закуски» [А. Ч., 10, 86]. Между следствием и причиной нет видимой связи, что подчеркивает агрессивность и неумолимость по отношению к человеку враждебных сил (судьбы? социальных условий?).

Мир, который с первых же строк предстает в рассказе, – нелепый, хаотичный, словно разорванный на куски. Прежде всего, четко разделено пространство: например, в сознании Лыжина противопоставляются провинция и столица. Очевиден контраст между земской избой и светлой, теплой усадьбой. И сама земская изба состоит как бы из двух половин: «Направо была чистая комната, “приезжая”, или господская, налево – черная…» [А. Ч., 10, 86].

Впечатление расколотости усиливается за счет того, что в рассказе практически отсутствуют искренние отношения между людьми, человек «в чистом виде». Напротив, постоянно подчеркивается социальный статус героев: Лыжин – исправляющий должность судебного следователя, Лошадин – сотский, Старченко – уездный врач. Единственный из персонажей, кто «выбился» из назначенной ему социальной роли, – фон Тауниц, в котором «уже не осталось ничего прокурорского» [А. Ч., 10, 98]. Не случайно именно он с жалостью, «по-человечески» говорит о Лесницком.

Лыжин изначально воспринимает мир как хаос, вне божественного промысла: «…он все думал о том, что это кругом не жизнь, а клочки жизни, отрывки, что все здесь случайно, никакого вывода сделать нельзя» [А. Ч., 10, 97]. Он ощущает свою непричастность бытию, отъединенность и одиночество. Примечательно, что основное чувство, которое ис-

1Григорьева Е. И. Категория судьбы в мире Пушкина и Чехова (К постановке проблемы) // Чеховиана: Чехов и Пушкин. – С. 131.

2Лотман Ю. М. Образы природных стихий в русской литературе (Пушкин – Достоевский – Блок) // Лотман Ю. М. Пушкин. – С. 818.

17

пытывает герой, – это скука и досада: «Им <Старченко и Лыжину> было досадно, что они опоздали <…> и им представлялись длинный вечер <…> скука» [А. Ч., 10, 87]; «Потом наскучило ему слушать…» [А. Ч., 10, 92]; «– Ну тебя! Надоел…– проговорил с досадой Лыжин» [А. Ч., 10, 94]; «скучные мысли мешали ему веселиться» [А. Ч., 10, 97]; «Лыжин с досадой слушал <…> рассуждения» [А. Ч., 10, 100]. Однако «объект», вызывающий досаду и скуку Лыжина, постепенно меняется, что соответствует тому перевороту, который происходит в душе героя. Если вначале скуку вызывают рассказы «цоцкого» и обстановка земской избы, то затем Лыжин досадливо слушает рассуждения Старченко. Так меняется система ценностей в представлениях героя: что раньше казалось значительным, теперь не вызывает ни малейшего интереса, и наоборот.

Властное стихийное начало вторгается в действие, самовольно нарушая планы героев: «По дороге их захватила метель, они долго кружили и приехали к месту не в полдень <…>, а только к вечеру, когда было уже темно» [А. Ч., 10, 86]. Как указывает Л. М. Цилевич, сразу создается «ситуация непредвиденной задержки»1, за счет чего достигнут эффект растянутости художественного времени (ср. у Пушкина: «Еду, еду в чис-

том поле…» [А. П., 3, 226].

«Песня» метели проходит рефреном через весь рассказ. Эта дикая музыка досаждает герою в черной, страшной земской избе, сопровождает по дороге к фон Тауницу и не дает спать ночью в усадьбе. Можно выделить явные параллели между чеховским и пушкинским описанием метельной ночи: «Метель <…> выла жалобно:

У-у-у-у!» [А. Ч., 10, 98] – «Что так жалобно поют? » [А. П., 3, 227]; «деревья шумели гулко, страшно» [А. Ч., 10, 96] – «Страшно, страшно поневоле…» [А. П., 3, 226]; «не было видно ни зги» [А. Ч., 10, 96] – «Хоть убей, следа не видно…» [А. П., 3, 226]; «С дороги сбился, что ли?» [А. Ч., 10, 96] – «Сбились мы » [А. П., 3, 226]; «неслись куда-то в пропасть» [А. Ч., 10, 96] – «Вон – теперь в овраг толкает…» [А. П., 3, 226]. Душевное состояние Лыжина соотносимо с состоянием лирического героя Пушкина. Лыжин тоже испытывает страх, причем это чувство лексически передается в рассказе по-разному: например, в избе Лыжину все кажется «нехорошо, жутко» [А. Ч., 10, 86]; ему чудится, что «облака снега бежали в ужасе» [А. Ч., 10, 94]; «вдруг стало страшно…» [А. Ч., 10, 93].

1 Цилевич Л. М. Сюжет чеховского рассказа. − Рига, 1976. – С. 69.

18

Путь чеховского и пушкинского героев изображается как кружение в метельной мгле: «По дороге их <Лыжина и Старченко> захватила метель, они долго кружили» [А. Ч., 10, 86] – «В поле бес нас водит, видно, / Да кружит по сторонам», «Сил нам нет кружиться доле» [А. П., 3, 226–227]; во сне, который видит Лыжин, «метель кружила» над Лесницким и Лошадиным [А. Ч., 10, 99]; вихри снега «кружились неистово на сугробах» [А. Ч., 10, 101]. В пушкинском стихотворении небо и земля словно меняются местами («Мчатся бесы рой за роем / В беспредельной вышине…» [А. П., 3, 227]; по дороге Лыжина в усадьбу «все смешалось в воздухе, в облаках снега» [А. Ч., 10, 96].

«Фантастики» в рассказе нет, но в пути герой встречает некое полувидение, похожее на Лошадина, – это был человек, который «мелькнул

иисчез» [А. Ч., 10, 96]. Не случайно Лыжин сравнивает Лошадина с «колдуном»: он действительно выступает как вездесущий «ведун» (именно он подробно рассказывает Лыжину историю Лесницкого). Он сродни фольклорным персонажам, хранитель жизненной мудрости1. Портрет «цоцкого» дан в каком-то сказочном ключе: «старик <…> небольшого роста, очень худой, сгорбленный, белый…» [А. Ч., 10, 88]. Лошадин предстает словно вечный странник, который «ходит» и летом,

изимой: «Когда не ходишь, так даже ноги болят. И дома для нас хуже» [А. Ч., 10, 90]. «Цоцкий» – «дитя стихии», он рвется из дома даже в метельную ночь.

Можно предположить, что Лошадин выступает в рассказе своеобразным двойником Лыжина. Например, этих героев причудливо объединяет одна общая деталь их внешности: Лыжин – «белокурый», а Лошадин – «белый» (другие герои – «темные»: доктор Старченко – «с темной бородой», Лесницкий описан как «господин с темными глазами, черноволосый…» [А. Ч., 10, 93]. Кроме того, единственный обстоятельный разговор у Лыжина происходит только с «цоцким». (По всей видимости, значимо фонетическое и отчасти смысловое сходство их фамилий: Лыжин – Лошадин.) И наконец, Лошадин всюду сопутствует герою, будто преследует его, являясь во сне и в «видении» на дороге. Это некая «персонификация» мыслей Лыжина, символ его пробуждающейся совести.

1 См. об этом персонаже: Мелкова А. С. «Тип старика, который у меня предвосхитил Чехов»

// Чехов и Лев Толстой. − М., 1980. – С. 270–285.

19

Не случайно Лошадин связан с христианскими мотивами, он как бы объединяет всех: «У людей праздник, а я все хожу. На дворе Святая, в церквах звон, Христос воскресе, а я с сумкой. В казначейство, на почту, к становому <…> к земскому, к податному <…> к господам, к мужикам, ко всем православным христианам» [А. Ч., 10, 89]. «Цоцкий» похож на чеховского «человека с молоточком» из рассказа «Крыжовник», поскольку он постоянно напоминает о чужих страданиях («Точно кто стучит молотком по вискам», – думает Лыжин, слушая «песню» Лошадина и Лесницкого).

Мотив метели у Чехова имеет амбивалентный характер: прежде всего, это символ хаоса, опасности, которая грозит гибелью. Например, Лыжин в усадьбе во время метели видит «белую пыль, заполнявшую все видимое пространство» [А. Ч., 10, 100]. Известно, чтопыль(прах) издавнавнародном сознании и в литературной традиции воспринимается как символ смерти. С другой стороны, через стихийное начало происходит приобщение героя к надындивидуальному бытию. Метель является для Лыжина толчком к прозрению, метельная«музыка» постепенноперерастаетвпеснюстрадальцев.

Вой метели преследует героя:

«У-у-у-у! – пела метель грозно на чердаке, и что-то снаружи хло-

пало злобно <…> – У-у-у-у!» [А. Ч., 10, 88]; « У-у-у-у! – пела метель. – У-у-у-у!

Ба-а-а-тюшки! – провыла баба на чердаке, или так только послышалось. – Ба-а-а-тюшки мои-и!

Ббух! – ударилось что-то снаружи о стену…» [А. Ч., 10, 92]; «вверху над потолком и в печке метель шумела так же, как в зем-

ской избе, и так же выла жалобно…» [А. Ч., 10, 98].

Исследователями, кажется, до сих пор не отмечено, что это описание вьюги сходно с тем эпизодом в рассказе «Невеста», когда Надя в летнюю ночь принимает свое судьбоносное решение: «Ветер стучал в окно, в крышу; слышался свист, и в печи домовой жалобно и угрюмо насвистывал свою песенку <…> Послышался резкий стук, должно быть, сорвалась ставня» [А. Ч., 10, 212]; «В печке раздалось пение нескольких басов и даже послышалось: “А-ах, бо-о-же мой!”» (ср.: «Ба-а-а-тюшки мои!» – «Что так жалобно поют? Домового ли хоронят…?»); «кто-то со двора все стучал в ставню и насвистывал» [А. Ч., 10, 213]. В обоих случаях процессы, происходящие в сознании героев, сопровождаются одним и тем же дьявольским аккомпанементом: воем ветра и резким стуком снаружи.

20

Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]