Общественность в России накануне Великих реформ. Учебное пособие
.pdf
Приложение
кружков и салонов. Никогда, ни прежде, ни после, не было у нас сосредоточено в одном пункте столько образованности, ума, талантов, знания. Москва была в сороковых годах центром умственного движения в России, к которому, прямо или косвенно, примыкало почти все Замечательное в ней в умственном и научном мире. Здесь запасались и вырабатывались те нравственные силы, которые пошли в дело при начавшемся после Крымской войны обновлении нашего внутреннего быта и строя.
В этот знаменательный рассвет нашей умственной и научной жизни, короткий, как наше северное лето, Грановский был одним из самых замечательных и видных деятелей. Он точно был создан для роли, которая выпала ему на долю. Трудно вообразить себе натуру более гармоническую, более сочувственную и обаятельную. Чуждый односторонности и исключительности, Грановский был не столько ученым и педагогом, сколько художником на кафедре. Действие его на слушателей и окружавших объясняется не строгой последовательностью ученой аргументации, а тайной непосредственной убедительности самого изящного, глубокопрочувствованного изложения.
Этого рода силе всегда и везде предназначен самый обширный круг влияния, по свойству человеческой природы, и особливо нас, русских, сохранивших, Бог весть каким образом, южные черты под полярными широтами. Огромная начитанность, изумительная память, тонкая образованность и вкус, наконец, самая наружность, верно передававшая его лучшие внутренние качества, – все это вместе делало Грановского одним из самых значительных и влиятельных лиц и в университете, и в образованном московском обществе. В то время как большинство талантливых и мыслящих людей легко вдавались в крайности, Грановский, в цветущую пору своей деятельности, принадлежал к числу тех, очень немногих, которые умели понимать и ценить долю истины, заключающуюся в каждом направлении, в каждой мысли, и потому он оставался связующею нитью между противоположными взглядами, уже в то время начинавшими зарождаться в московских литературных и ученых кружках. И сильными и слабыми своими сторонами Грановский полнее, лучше всех других выражал характеристическую черту тогдашнего умственного движения в Москве. То было про-
111
Приложение
буждение умственной жизни. Существенный и важный смысл его заключался в неопределившихся еще стремлениях и предчувствиях; напрасно старались бы мы увидать в нем развитие и борьбу уже установившихся мнений и взглядов; ни тех, ни других еще не существовало. Тогда совершался такой же перелом в русской мысли, какой, вслед за тем, начался и во внутренней жизни России. Между тем и другим явлением нельзя не заметить тесной органической связи. Взгляды, появившиеся во время этого литературного и научного движения, представляют первые попытки самостоятельного критического отношения к нашему прошедшему и настоящему; они многозначительны не как твердые результаты науки, а как признаки пробуждения у нас литературных и научных интересов. При этом характере тогдашнего нашего умственного движения, натура, подобная Грановскому, должна была играть одну из первенствующих ролей. Его чуткий, исполненный такта ум как будто сознавал, что время формулировать мнения и взгляды для нас еще не приспело, и он как будто медлил решительно стать в ряды которой-либо из враждовавших между собою литературных партий. Все это необходимо взвесить и принять в самое внимательное соображение, чтоб понять и по заслугам оценить то весьма немногое, что уцелело от многообразной и чрезвычайно обширной деятельности Грановского. По самому свойству его личного характера и того времени, лучшие стороны этой деятельности не могли укладываться в книгу или статью, а выражались в лекциях, в беседах, в личных сношениях, переходили этими путями в повседневный оборот и оплодотворяли русскую мысль и жизнь новыми живительными мотивами. Только тупая близорукость способна сказать, глядя на два не слишком больших тома сочинений Грановского: что же такого замечательного сделал прославленный московский профессор? Где его труды, где его заслуги? Труды его в тех поколениях, которые с университетской скамьи понесли в русскую жизнь честный образ мыслей, честный труд, сочувственно отозвались к делу преобразования; заслуги его в воззрениях, выработавшихся в московских кружках, в умственной работе которых он принимал такое живое и деятельное участие и в которых занимал такое видное место. Мы теперь мало ценим этого рода труды и заслуги. Когда литературные и ученые кружки
112
Приложение
пришли в упадок, над ними стали подсмеиваться, об них начали отзываться с пренебрежением. По мере того как они разлагались, значение их, разумеется, утратилось. Но по тому состоянию, в которое они тогда пришли, было бы крайне ошибочно судить о том, что они были в эпоху их процветания. Можно сказать без преувеличения, что в московских литературных кружках зародилось и созрело все наше последующее умственное движение, как некогда из средневековых цехов преподавателей и учащихся выработалась впоследствии немецкая наука. Оттого мы убеждены, что история образования, развития и преемства наших литературно-ученых кружков составит, со временем, любопытнейший и поучительнейший отдел в истории нашего просвещения. Для теперешнего, поверхностного на них взгляда, существование их было будто бы бледно, ничтожно и почти бесследно; но вспомним, например, литературный кружок «Арзамасского гуся». Мы знаем о нем коечто, только благодаря рассказам бывших его членов; а между тем, из него вышла целая фаланга замечательнейших русских писателей, государственных людей и общественных деятелей. Кто измерит то влияние, которое этот кружок имел на своих сочленов? Кто определит, в какой мере это благотворное влияние перешло потом в замечательные литературные произведения, в законодательные и административные меры, в практическую деятельность, в общественную и даже частную жизнь? П. В. Анненков обычным своим мастерским пером восстановил для нас, насколько было возможно, стертый образ другого кружка, который в тридцатых годах составился в Москве около Н. В. Станкевича. Для того, кто не имеет смысла к такого рода явлениям, глубокое уважение и сочувствие, с которым биограф Станкевича говорит о нем, покажется совершенно непонятным. «Что же такое в самом деле Станкевич? – подумает он; – что же он написал, что сделал замечательного? Неужели право на уважение потомства и на страницу в истории дают каких-нибудь два, три десятка писем к друзьям, в которых выражаются одни, никогда не осуществившиеся, намерения исполнить разные литературные и ученые труды?» Так, с видимым основанием, скажет всякий, кто сам не испытал на себе чарующего, живительного и благотворного влияния наших исчезнувших литературных и ученых кружков, – и, разумеется, жестоко обма-
113
Приложение
нется. Станкевич был другом и предшественником Грановского. Их натуры, характер их действия и влияния на людей были чрезвычайно сходны и родственны между собою. Станкевич, подобно Грановскому, стоял во главе литературного кружка, из которого вышло несколько замечательнейших литературных и общественных деятелей; только кружок этот был гораздо теснее, а потому и сфера непосредственного влияния и действия Станкевича гораздо ограниченнее. Но если мы припомним, что из этого кружка вышли Грановский, Белинский, Кольцов, Боткин, не считая многих второстепенных деятелей, то должны будем признать, что он далеко не бесплодно существовал для России и для русского образований; что Станкевич оставил по себе нечто большее тех немногих писем, в которых мы напрасно стараемся теперь уловить тайну влияния его на окружавших его друзей; указывая на них, он мог бы сказать: «вот – мои книги!».
К исходу сороковых годов блистательное развитие московской литературной и научной жизни ослабело. Будущее раскроет и объяснит, произошло ли это от случайных причин или к тому привел целый ход русской жизни и возраставшее с каждым годом разъединение мнений и взглядов: нам, современникам, нельзя судить с необходимым беспристрастием о том, чему мы были живыми свидетелями. Как бы то ни было, на Грановском эта перемена отразилась болезненно и скорбно. Резкая противоположность направлений шла вразрез с тем гармоническим складом умственных и нравственных стремлений, который составлял, можно сказать, его живую душу. Последние шесть-семь лет своей жизни Грановский был уже не тот, полный сил и веры, каким его знали все прежде. Печальный исход Крымской войны надрывал глубокой скорбью его русское сердце. Мы увидим, что он как будто снова встрепенулся, но умер внезапно, среди забот об основании в Москве учено-литературного журнала и с живым предчувствием нового времени, которого только начало суждено было ему увидеть <…>.
Кавелин К. Д. Т. Н. Грановский // Кавелин К. Д. Собрание сочинений: в 4 т. – СПб.: Типография М. М. Стасюлевича, 1897–1900. – Т. 3. – Стлб. 1075– 1080.
114
Приложение
С. М. Соловьев
Мои записки для детей моих, а если можно, и для других (1907 г.)
XVI.
<…> Но кто же был этот Цезарь? Это была воплощенная реакция всему, что шевелилось в Европе с конца прошлого века: на лице Николая всякий легко мог прочесть страшные «мани, факел, фарес» для России: «остановись, плесней, разрушайся!». Эта колоссальная фигура Николая олицетворяла в себе ту бездну материализма, которая ныне давит духовное развитие России в его царствование. Деспот по природе, имея инстинктивное отвращение от всякого движения, от всякого выражения индивидуальной свободы и самостоятельности, Николай любил только бездушное движение войсковых масс по команде. Это был страшный нивелировщик: все люди были пред ним равны, и он один имел право раздавать им по произволу способности, ум, все, что мы называем дарами Божиими; нужды нет, что в этом нечестивом посягновении на права Бога он беспрестанно ошибался: он не отставал до конца от своего взгляда и направления, до конца не переставал ненавидеть и гнать людей, выдававшихся из общего уровня по милости Божией, до конца не переставал окружать себя посредственностями и совершенными бездарностями, произведенными в великие люди по воле начальства, по милости императора. Не знаю, у какого другого деспота в такой степени выражалась ненависть к личным достоинствам, природным и трудом приобретенным, как у Николая; он не желал, подобно известному безумному императору, чтоб народ имел одну голову, которую можно было бы отрубить одним ударом; он хотел бы другого – возможности одним ударом отрубить все головы, которые поднимались над общим уровнем <…>.
По воцарении Николая просвещение перестало быть заслугою, стало преступлением в глазах правительства; университеты подверглись опале; Россия предана была в жертву преторианцам; военный человек, как палка, как привыкший не рассуждать, но исполнять и способный приучить других к исполнению без рассу-
115
Приложение
ждений, считался лучшим, самым способным начальником везде; имел ли он какие-нибудь способности, знания, опытность в делах – на это не обращалось никакого внимания. Фрунтовики воссели на всех правительственных местах, и с ними воцарилось невежество, произвол, грабительство, всевозможные беспорядки. Смотр стал целью общественной и государственной жизни. Вся Россия 30 лет была на смотру у державного фельдфебеля. Все делалось напоказ, для того чтоб державный приехал, взглянул и сказал: «Хорошо! Все в порядке!». Отсюда все потянулось напоказ, во внешность, и внутреннее развитие остановилось. Начальники выставляли Россию перед императором на смотр на больших дорогах – и здесь было все хорошо, все в порядке; а что дальше – туда никто не заглядывал, там был черный двор. Учебные заведения также смотрелись, все было чисто, вылощено, опрятно, воспитанники стояли по росту и дружно кричали: «Здравия желаем, В. И. В.!». Больше ничего не спрашивалось. Терпелись эти заведения скрепя сердце, для формы, напоказ, чтобы-де иностранцы видели, что и у нас есть училища, что и мы – народ образованный <…>.
XX.
<…> Надвигалась страшная туча над Николаем и его делом, туча восточной войны. Приходилось расплатиться за тридцатилетнюю ложь, тридцатилетнее давление всего живого, духовного, подавление народных сил, превращение русских людей в палки, за полную остановку именно того, что нужно было более всего поощрять, чего, к несчастью, так мало приготовила наша история, – именно самостоятельности и общего действия, без которого самодержец гениальный и благонамеренный остается бесполезным, встречает страшные затруднения в осуществлении своих добрых намерений. Некоторые утешали себя так: «Тяжко! Всем жертвуем для материальной, военной силы, но по крайней мере мы сильны, Россия занимает важное место, нас уважают и боятся». И это утешение было отнято в доказательство, что дух есть иже живит, плоть ничтоже пользует, в доказательство гибельности материализма, в доказательство, что сила и материя – не одно и то же.
В то самое время, как стал грохотать гром над головою Навуходоносора, когда Россия стала терпеть непривычный позор военных
116
Приложение
неудач, когда враги явились под Севастополем, мы находились в тяжком положении: с одной стороны, наше патриотическое чувство было страшно оскорблено унижением России, с другой – мы были убеждены, что только бедствие, и именно несчастная война, могло произвести спасительный переворот, остановить дальнейшее гниение; мы были убеждены, что успех войны затянул бы еще крепче наши узы, окончательно утвердил бы казарменную систему; мы терзались известиями о неудачах, зная, что известия противоположные приводили бы нас в трепет. В массе народной заметно было равнодушие; причина войны не была ясна, правительственным известиям не верили, причины неудачи не понимали, жертвовали машинально, патриотические писания в стихах и прозе отличались поддельным чувством, не производили впечатления, все отличались казенностью, как и следовало <…>.
Несмотря на то что новый император исполнял свято сыновние обязанности, относясь благоговейно к памяти Николая, которого всюду величал незабвенным, с первого же раза почувствовалась реакция, перегибание дуги. Сам император, естественно, желал быть популярным как добрый, хороший человек, кроме того, внутренними популярными преобразованиями желал заставить забыть позор внешних отношений. В природе его не лежало столько твердости, чтобы самому умерять эти два сильных стремления, и, главное, недоставало широты взгляда, а этот недостаток проистекал от незнания России, ее настоящего и прошлого, незнания умоначертания своего народа и положения различных общественных слоев; он действовал в потемках, часто шел не туда, спотыкался, озадачивался и трусил там, где нечего было бояться, и шел прямо, бодро туда, где была действительная опасность. Из окружающих не было никого, кто бы осветил для него эту тьму; все это были слепые; некоторые из них могли не одобрять стремлений императора, желали остаться при старом, николаевском; некоторые желали идти потише, поосторожнее, но они обнаруживали свое неодобрение тайным или явным ворчанием, и никто не смел, а главное, не умел высказать свое мнение пред императором: все это были лакеи, привыкшие пред господином только льстить и поддакивать, говорить одно приятное для заискивания доброго расположения и ласки барина. Но, что хуже всего, эти господа, воспитанные в николаевском раб-
117
Приложение
стве, не имели никакого гражданского мужества; они привыкли преклоняться пред всякою силою, и, когда Александр II по своей внутренней слабости и отсутствию внешней подпоры не мог сдержать реакции, ослабил пружины власти и этим дал простор так называемому отрицательному направлению, когда снизу раздались громкие крики, – царская дворня, привыкшая только к крикам команды, приняла и эти крики за крики команды, смутилась, не знала, что делать, попавши между двух огней, – и началось постыдное двоедушие, двуверие, начали ставить свечи обоим богам, несмотря на их противоположность; и, кто чем более подличал, льстил, заявлял свою преданность власти, тот всего сильнее подличал, льстил, заявлял свою преданность пред представителями новой силы, всех больше либеральничал, и все это – в одно и то же время.
У всех, начиная с самого императора и его семейства, было стремление вырваться из николаевской тюрьмы, но тюрьма не воспитывает для свободы, и потому легко себе представить, как будут куролесить люди, выпущенные из тюрьмы на свет, сколько будет обмороков у людей от непривычки к свежему воздуху. Первым делом было бежать как можно дальше от тюрьмы, проклиная ее; следовательно, первое проявление деятельности интеллигенции должно было состоять в ругательстве, отрицании, обличении, и все, что говорило и писало, бросилось взапуски обличать, отрицать, ругать; а где же созидание, что поставить вместо разрушенного? На это не было ответа, ибо некогда было подумать, некому было подумать, не было привычки думать, относиться критически к явлению, сказать самим себе и другим: «Куда же мы бежим, где цель движения, где остановка?». Для подобных вопросов требовалась твердость, гражданское мужество, но на эти качества давным-давно спроса не было, их давно перестали поэтому предлагать, они вывелись; была мода – молчать и не думать, и все хотевшие жить по моде молчали и не думали; теперь пришла мода – кричать и отрицать, бранить все существующее, и желавшие жить по моде принялись кричать, бранить, отрицать существующее. В конце концов должны были прийти к одному решению: создать мы не умеем, нас этому не учили, а существующее скверно, и потому надобно разрушить сплошь все – вот наше дело, а там новое, лучшее создастся само собою.
118
Приложение
Хотя было мало, очень мало, но все же были люди с авторитетом, люди науки, люди мысли и опыта, которым было не под стать бежать как угорелым неведомо куда, которые могли поднять голос против такого бегства, пригласить остановиться, подумать, поусумниться в пользе и необходимости бесцельной беготни. Таких людей было мало, и, главное, для укрепления их авторитета не было почвы, ибо в николаевское время все стремилось уничтожить эту почву; человек мысли и знания был гоним. Если он имел влияние в небольшом кружке, то вследствие оппозиции правительству, существующему порядку, вследствие того, что он необходимо относился отрицательно к существующему. Беда была в том, что в это несчастное время самый положительный человек был отрицателем и своим авторитетом приучал к отрицанию. Да и таких людей, повторяю, было очень мало, а большинство людей, стоящих наверху и долженствующих быть авторитетами, было таково, что подрывало всякий авторитет: это были глупцы или по крайней мере невежды и некрасивые в нравственном отношении; над ними смеялись, их презирали, пред ними преклонялись только физически, служебно, с ненавистью в сердце, с проклятьем на устах: где же тут могла быть привычка к авторитету, нравственная дисциплина? <…>
Соловьев С. М. Мои записки для детей моих, а если можно, и для других // Соловьев С. М. Собрание сочинений: в 18 т. – М.: Изд-во МГУ, 1995. – Т. 18. – С. 616–619, 641–647.
М. П. Погодин
О влиянии внешней политики на внутреннюю
<…> Революционный дух поддерживается, питается и усиливается на Западе свободою книгопечатания, распространением образования, уничтожением власти. Следовательно, рассуждалось у нас, для предупреждения революции надо препятствовать распространению образования в народе, ограничивать его одним сословием, надо стеснять печать и не допускать ни малейшего рассу-
119
Приложение
ждения о власти, а на случай возможных покушений всего лучше учредить строгий тайный надзор.
С несчастного 1848 года эта убийственная система, плод европейского воззрения, вероломных советов и домашних недоразумений, возымела преимущественно свое действие, на пагубу России.
Число студентов в университетах ограничено тремястами – громовой удар для русского просвещения, возбудивший страшное негодование во всем образованном сословии. Люди, самые умеренные, самые спокойные, поколебались в доверии к благонамеренности правительства. Голову свою не подумал бы я минуту положить на плаху, лишь бы удержать Государя от подписания бумаги. Действительно, с какой стороны ни смотри на этот несчастный указ, он не выдержит суда, самого снисходительного. Если университетское образование вредно, то за что ж приносить ему, как алчному минотавру, по триста невинных юношей в год? Если университетское образование полезно, то за что ж лишать его остальных? Не конечную ли цель гражданского общества составляет высшее образование?
Ограничивая число студентов, правительство показало свое нерасположение к образованию, и у профессоров опустились везде руки, прилипнул язык к гортани; студенты лишились необходимого побуждения. Соответственные явления произошли и в гимназиях: электричество положительное и отрицательное сообщаются одинаково через все концы длинной цепи. В самой публике уменьшилось расположение учиться даже без всякой соразмерности с ограниченным числом вакансий; страх не попасть в университет с такими затруднениями отгонял молодежь в другие стороны.
Аэкзамены при недостаточном количестве охотников ослабли,
иуниверситеты потеряли в отношении не только к количеству, но
икачеству студентов.
Вредное влияние на распространение образования имели еще две меры: обложение учащихся податями в гимназиях и университетах, через что бедные (всегда лучшие ученики) лишились возможности учиться, и затруднение вступать в университет из податных сословий, через что право учиться представилось по преимуществу дворянству и закрыто для многих.
120
