Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Лица. Критические статьи о литературе I

.pdf
Скачиваний:
0
Добавлен:
11.08.2026
Размер:
663 Кб
Скачать

КРИТИЧЕСКИЕ СТАТЬИ О ЛИТЕРАТУРЕ-I

интеллигентного человека, Божия угодника, ищущего правды о земле. Когда Николай и Касьян пришли давать Богу отчет, после того как они были на земле между людьми, то Николай оказался весь испачкан грязью и в изорванном платье, а Касьян пришел франтом. Вот Бог и решил, что Николай все время работал, толкался в народе, хлопотал, а Касьян только разговоры разговаривал; за это и положил праздновать Касьяну в четыре года раз, а Николаю в году чуть не двадцать раз».

Касьян явился к Богу византийским франтом, отвлеченным идеалистом, интеллигентом, летающим по горам, по верхам, подобно Святогору или святому Глебу. А Николай – весь в грязи – мужик мужиком, как Микула Селянинович, «свинья свиньей», как Иваныч. Но это «свиное» святое; святая грязь – мать сыра земля. Микола Угодник – Микула Селянинович. Так, на последнем, если не достигнутом, недостижимом, но все же бессознательно чаемом пределе христианской святости Святогор соединяется с Микулою, святой Глеб со святым Иванычем.

Но соединение это несовершенно и непрочно потому именно, что бессознательно: беда христианского подвижничества в том, что святость Глеба видят все: она в реальном действии, а святость Иваныча – никто: она лишь в мечте, в легенде, в сказке народной.

«Божья угодника» в истинном смысле, т. е. «народного интеллигента», ищущего правды о Божьей земле, «теперь нет и в помине», заключает Успенский, мы видим в народе только две фигуры: Платона Каратаева (святого Глеба) и хищника (Иваныча-свиньи). Третья соединяющая фигура (Миколы Угодника) пропала бесследно.

161

Дмитрий МЕРЕЖКОВСКИЙ

Так и должно было случиться, не могло быть иначе: ведь подвижничество христианское крестьянскую тягу земли подняло «только на волос» и само «угрязло в землю»: бесплотная духовность церкви угрязла в бездушную плотяность государства; церковь отдала Россию «на съедение старому порядку, старому хрычу». Глеб-Касьян весь в отвлеченной святости, а Иваныч-Микола весь в грязи, но не в святой, а в свиной грязи, черносотенной.

Вот в чем главная ошибка русских интеллигентов, желающих войти в православную церковь: кажется, что интеллигенция должна искать религиозного спасения в народе. Но религиозное положение народа не менее страшное, чем положение интеллигенции. Спасение или погибель ждет ее, она не только за свой страх погибнет или спасется, но и за страх всей России, ибо вся Россия, может быть, и все христианское человечество стоит ныне перед тем же вопросом, что и русская интеллигенция: как соединить правду о небе с правдой о земле, Святогора с Микулою, Глеба с Иванычем?

ЗЕЛЕНАЯ ПАЛОЧКА

Он завещал похоронить себя на яснополянском кургане, где играл в детстве. Там основал он с братьями «орден для спасения мира»; в кургане зарыл какую-то зеленую палочку, веря, что, когда ее отроют, наступит на земле царство Божие.

Если это легенда, то глубочайшая сущность его выражается в ней: детство как царство Божие. «Если не обратитесь и не станете как дети, не можете войти в царство небесное».

162

КРИТИЧЕСКИЕ СТАТЬИ О ЛИТЕРАТУРЕ-I

Он исполнил этот завет: стал как дитя, чтобы войти в царство Божие. Этим начал и этим кончил жизнь.

Гете сказал: «Счастлив, кто сумел соединить конец своей жизни с началом». Толстовское опрощение, которого мы до сих пор не понимали, хотя он столько говорил о нем, но все как-то не умел сказать, есть конец жизни, соединенный с началом, возвращение к детству, вхождение в царство небесное. Мы это поняли, когда он не только сказал, но и сделал. Поняли, почему всегда ненавидел он сложное, взрослое, искусное, мудрое, только человеческое, и любил простое, детское, мудрое, Божье.

Золотой век, детство мира – в прошлом? Нет, в будущем, утверждает Благая Весть. Когда снова станем детьми, поверим в чудо, то отроем зеленую палочку, и наступит на земле царство Божие.

За что мы все так вдруг полюбили его или, вернее, узнали, что любим? За то, что он – дитя Божье. Мы все хотим быть детьми, тоскуем о детстве, как будто о прошлом, а на самом деле о будущем, золотом веке. И как же нам не любить того, кто показал, что есть еще детство в мире, а значит, и царство Божие на земле будет?

Да, всю жизнь был дитя. Потому-то и был так счастлив. Чем дети счастливее взрослых? Мы трудимся; дети играют. Мы спорим о Боге; дети молятся. Мы знаем; дети любят.

Он всю жизнь, как дитя, играл, молился и любил. Сначала играл в божественную игру искусства; потом оставил игру, чтобы молиться; наконец, оставил молитву, оставил все, чтобы любить. И умер за любовь. «На свете миллионы страдающих людей. Зачем же вы все около меня одного?»

Помянуть его нельзя никакими словами. Чтобы помянуть это Божье дитя, надо самим стать как дети. Мы себя

163

Дмитрий МЕРЕЖКОВСКИЙ

не обманываем: знаем, как трудно это, почти невозможно для нас; знаем, какие все мы взрослые, сложные, скорбные, грешные... А все же попробуем. Если нам и не удастся, то самое усилие зачтется.

Все люди похожи на детей, которые не умеют ходить; когда падают, то чьи-то руки протягиваются к ним и поддерживают. Если и мы не сумеем, то, может быть, почувствуем эти помогающие руки.

Ведь как бы мы ни были взрослы, стары, дряхлы – всетаки каждый, хоть раз в жизни, любил, молился, играл в божественную игру искусства. И в игре, в молитве, в любви чувствовал свое детское сердце, не только прошлое, но и будущее. У каждого из нас была, а может быть, и есть еще своя зарытая зеленая палочка, своя детская вера в чудо. Не будем же стыдиться этой веры.

Верящее, детское разлито сейчас в самом воздухе России. Вот откуда придет к нам помощь, если мы попробуем высказать то, что все безмолвно чувствуем.

Что такое происходит? «Гражданские похороны» великого человека! О, насколько больше! Вот, может быть, единственные похороны, о которых Живой – вовеки не сказал бы: оставьте мертвых погребать своих мертвецов. Тут не мертвые хоронят мертвого, а живые живого несут в вечную жизнь на тот веселый, весенний, детский яснополянский холм, где зарыта зеленая палочка.

Когда ночные темные толпы, блуждающие, как овцы без пастыря, несли этот гроб и, не умея молиться, только плакали это было начало какой-то новой молитвы. У людей еще нет имени Божьего, но они уже тоскуют, воздыхают о нем, и это воздыхание, почти безмолвное, может быть, сильнейшая из всех молитв.

164

КРИТИЧЕСКИЕ СТАТЬИ О ЛИТЕРАТУРЕ-I

Это – великое знаменье. Страшно то, что церковь ушла от мира, а мир ушел от Христа. Но мы теперь видим, что Христос от мира не ушел. Ведь мы все, весь мир – с Толстым, а что он – со Христом, мы знаем; если же он, то через него и мы все, весь мир – со Христом. Вот почему такая радость в нашей скорби; в смерти его наше воскресение. Сейчас этого почти никто не знает; но придет время – узнают.

И когда наши дети – недаром пока только дети (толстовское – детское) – ходят по улицам наших городов и повторяют последний вопль умершего за любовь: «Не могу молчать! Да не будет смертной казни!» – это тоже начало какой-то новой молитвы. «Кощунство; старая, безбожная политика», – говорят взрослые. Но те, кто так говорит, сами кощунствуют. Надо иметь слепое сердце, чтобы не видеть, что тут есть что-то, кроме старой, безбожной политики. Ведь в нем самом, в Толстом, было мятежно-любящее, бунтующее и – да простят мне это не толстовское, не детское слово – революционное, революционное и религиозное вместе, во имя Божье освобождающее.

М. Ю. ЛЕРМОНТОВ. ПОЭТ СВЕРХЧЕЛОВЕЧЕСТВА

I

Почему приблизился к нам Лермонтов? Почему вдруг захотелось о нем говорить?

Рассказывают, будто бы у Лермонтова был такой «тяжелый взгляд», что на кого он смотрел пристально,

165

Дмитрий МЕРЕЖКОВСКИЙ

тот невольно оборачивался. Не так ли мы сейчас к нему обернулись невольно?

Стихи его для нас, как заученные с детства молитвы. Мы до того привыкли к ним, что уже почти не понимаем. Слова действуют помимо смысла.

Помню, когда мне было лет 7–8, я учил наизусть «Ангела» из старенькой хрестоматии с истрепанным зеленым корешком. Я твердил: «По небу полуночи», не понимая, что «полуночи» родительный падеж от «полночь»; мне казалось, что это два слова: «по» и «луночь». Я видел картинку, изображавшую ангела, который летит по тем- но-синему, лунному небу: это и была для меня «луночь». Потом узнал, в чем дело; но до сих пор читаю: «по небу, по луночи», бессмысленно, как детскую молитву.

Есть сила благодатная В созвучье слов живых, И дышит непонятная, Святая прелесть в них.

Я также узнал, что нельзя сказать: «Из пламя и света» а надо: из пламени. Но мне нравилась эта грамматическая ошибка: она приближала ко мне Лермонтова.

Потом, в 12–13 лет, я уже для собственного удовольствия учил его наизусть. Переписывал «Мцыри» тщательно, в золотообрезную тетрадку, и мне казалось, что эти стихи я сам сочинил.

Пушкина я тогда не любил: он был для меня взрослый; Лермонтов такой же ребенок, как я.

В то утро был небесный свод

166

КРИТИЧЕСКИЕ СТАТЬИ О ЛИТЕРАТУРЕ-I

Так чист, что ангела полет Прилежный взор следить бы мог.

Вот чего Пушкин не сказал бы ни за что. Взор его был слишком трезв, точен и верен действительности. Он говорит просто:

Последняя туча рассеянной бури, Одна ты несешься по ясной лазури.

Но эта пушкинская «ясная лазурь» по сравнению с бездонно-глубоким лермонтовским небом казалась мне плоской, как голубая эмаль.

С годами я полюбил Пушкина, понял, что он велик, больше, чем Лермонтов. Пушкин оттеснил, умалил и как-то обидел во мне Лермонтова: так иногда взрослые нечаянно обижают детей. Но где-то в самой глубине души остался уголок, не утоленный Пушкиным.

Я буду любить Пушкина, пока я жив; но когда придет смерть, боюсь, что это примирение:

Ипусть у гробового входа Младая будет жизнь играть,

Иравнодушная природа Красою вечною сиять, –

покажется мне холодным, жестоким, ничего не примиряющим, и я вспомню тогда детские молитвы, вспомню Лермонтова.

Не потому ли уже и теперь сквозь вечереющий пушкинский день таинственно мерцает Лермонтов, как первая звезда.

167

Дмитрий МЕРЕЖКОВСКИЙ

Пушкин – дневное, Лермонтов – ночное светило русской поэзии. Вся она между ними колеблется, как между двумя полюсами – созерцанием и действием.

Голос Божий пророку: Глаголом жги сердца людей –

услыхал Пушкин, но не последовал ему, не сделался пророком, идущим к людям, а предпочел остаться жрецом, от людей уходящим:

Подите прочь! Какое дело Поэту мирному до вас?

Поэт – жрец, а жертва Богу – жизнь людей. Толпа не зажигается огнем пророка, а «плюет на алтарь», где горит огонь жреца.

В жизни Пушкин весь на людях, но в творчестве один.

Ты царь; живи один.

Лермонтов обратно: в жизни один, в творчестве идет к людям; пусть не доходит, но идет; пусть ненавидит, но не бесстрастен.

...не для битв Мы рождены... –

говорит Пушкин.

168

КРИТИЧЕСКИЕ СТАТЬИ О ЛИТЕРАТУРЕ-I

Бывало, мерный звук твоих могучих слов Воспламенял бойца для битвы, –

говорит Лермонтов. Поэт – кинжал, «спутник героя».

Не по одной груди провел он страшный след И не одну порвал кольчугу.

Созерцание, отречение от действия для Пушкина – спасение, для Лермонтова – гибель поэта, ржавчина клинка.

Игрушкой золотой он блещет на стене, Увы, бесславный и безвредный –

Проснешься ль ты опять, осмеянный пророк, Иль никогда на голос мщенья Из золотых ножон не вырвешь свой клинок,

Покрытый ржавчиной презренья?

УПушкина жизнь стремится к поэзии, действие –

ксозерцанию; у Лермонтова поэзия стремится к жизни, созерцание – к действию.

На первый взгляд может казаться, что русская литература пошла не за Пушкиным, а за Лермонтовым, захотела быть не только эстетическим созерцанием, но и пророческим действием – «глаголом жечь сердца людей».

Стоит, однако, вглядеться пристальнее, чтобы увидеть, как пушкинская чара усыпляет буйную стихию Лермонтова.

И на бунтующие волны Льет усмирительный елей.

169

Дмитрий МЕРЕЖКОВСКИЙ

В начале – буря, а в конце тишь да гладь. Тишь да гладь в созерцательном аскетизме Гоголя, в созерцательном эстетизме Тургенева, в православной реакции Достоевского, в буддийском неделанье Л. Толстого. Лермонтовская действенность вечно борется с пушкинской созерцательностью, вечно ею побеждается и сейчас побеждена как будто окончательно, раздавлена.

Вот одна из причин того, что о Пушкине говорили много и кое-что сказали, о Лермонтове говорили мало и ничего не сказали; одна из причин того, что пушкинское влияние в русской литературе кажется почти всем, лермонтовское – почти ничем.

Другая причина того же указана в статье Вл. Соловьева о Лермонтове, недаром предсмертной – как бы духовном завещании учителя ученикам.

II

«Я вижу в Лермонтове прямого родоначальника того направления чувств и мыслей, а отчасти и действий (тут упоминание о действенности чрезвычайно важно), которое для краткости можно назвать „ницшеанством“. Глубочайший смысл деятельности Лермонтова освещается писаниями его ближайшего преемника Ницше».

Сверхчеловечество, по мнению Вл. Соловьева, есть не что иное, как ложно понятое, превратное богочеловечество. Лермонтов не понял своего призвания «быть могучим вождем людей на пути к сверхчеловечеству» истинному, т. е. к богочеловечеству, к христианству, и потому погиб. Христианства же не понял, потому что не захотел смириться. А «кто не может подняться и не хочет смириться, то сам себя обрекает на неизбежную гибель».

170