Лица. Критические статьи о литературе I
.pdf
КРИТИЧЕСКИЕ СТАТЬИ О ЛИТЕРАТУРЕ-I
«сумасшествии» Глеба, а в их смешении, сращении, в том, что с одинаковой возможностью свинья превращается в ангела и ангел в свинью. Булгаков опять-таки не только не преодолевает, но и не видит этого ужаса.
Видит лишь «свиное рыло» Иваныча, «безбожного» русского интеллигента. «В здоровом состоянии Успенский был совершенно равнодушен к религиозным вопросам, – говорит Н. К. Михайловский. – Не то чтобы не верил в бытие Божие или в истинность христианских догматов, а просто не останавливался на этих вопросах».
Ну, конечно, это не так просто, как представляется безбожному Михайловскому и православному Булгакову.
Глубже смотрит Короленко: «В последний период слова „Бог“, „нет Бога в душе“ в речах и писаниях Успенского попадались часто, и мне кажется, что в них было больше, чем простая форма. Может быть, уже тогда в душе его вставали мысли и образы, которые впоследствии отлились в определенные представления инокини Маргариты (одно из его видений), ангелов, Бога».
Но глубже всех определяет «безбожие» Успенского В. Починковская в своих Воспоминаниях («Минувшие годы», I и II, 1908). «В последних письмах из Колмова (лечебница, где провел он последние годы) появляется нечто как будто новое – восторженность религиозного чувства. Психиатры определили психоз... В самом деле, что это такое?.. Безумие или осиявшая истина».
«Глубокая любовь к Богу и ко всей твари», вот новый вид этого ненормального состояния... Но действительно ли было тут новое? Здоровый, он никогда не говорил ни о Боге, ни о религии. Но может быть, во всей русской литературе не найдется писателя более религиозного,
131
Дмитрий МЕРЕЖКОВСКИЙ
чем он. Бог как будто всегда стоит перед ним, когда он пишет. Больной и здоровый, он верен себе самому, он все тот же».
Того, что сказано здесь о русском интеллигенте по преимуществу, нельзя ли сказать и о всей русской интеллигенции? Может быть, и у нее безбожие – не безбожие, а только безмолвие о Боге? Болезнь Успенского – зараза; он заболел ею первый, но не последний; в большей или меньшей степени заражены ею мы все: во всех нас борется Глеб с Иванычем. Глеб хочет превратить Иваныча в свинью, что делают «Вехи»; Иваныч – Глеба в сумасшедшего, что делают противники «Вех».
Конец борьбы – одно из двух: или соединение героической правды Иваныча с подвижнической правдой Глеба; или конец самой личности – самоистребление.
Однажды, в припадке безумия, Успенский «размозжил себе мягкие части темени камнем». Не это ли именно сейчас происходит с Булгаковым и остальными участниками «Вех»?
II
Юродивый Парамон был самый настоящий крестьянский, мужицкий святой человек. Происходил он из мужиков, был женат, но, повинуясь гласу и видению, оставил дом, жену, детей и ушел спасать свою душу. Душу он спасал также русским крестьянским способом, т. е. самым подлинным умерщвлением плоти: на голове носил чугунную, около полпуда весом, шапку, обшитую черным сукном, в руке таскал чугунную полуторапудовую палку, а на теле носил вериги.
132
КРИТИЧЕСКИЕ СТАТЬИ О ЛИТЕРАТУРЕ-I
«Помню потрясающее впечатление, которое произвело на весь наш дом первое его появление. Он шел медленно. Голова в тяжелой шапке свесилась к груди и качалась, как бы в забытьи; каждый шаг босыми ногами задерживался тяжелой палкой, которую перестанавливать надо было с большими усилиями. Тяжело тукала она в землю, и этот короткий, тупой звук больно отдавался в больном сердце каждого зрителя. Что-то необыкновенное – не то погибель, не то милость, не то само будущее шло к нам».
Будущее Глеба Ивановича Успенского – вся его жизнь, вся судьба шла к нему в лице Парамона Юродивого; шел Глеб на борьбу с Иванычем.
И как пришел раз, тогда в детстве, так уж не уходил никогда. Только спрятался за Иваныча.
«В последний период жизни Успенского, – говорит Короленко, – проснулся в нем обычный тип подвижника, знакомый нашей русской старине». Проснулся, потому что дремал всегда. «Больной и здоровый, он верен себе самому, он все тот же».
«Может быть, в другие времена его бы оставили на свободе, – продолжает Короленко, – и он бродил бы по деревням или жил бы в какой-нибудь обители и говорил бы людям о своей инокине Маргарите, которая учит побеждать в человеке зверя и помогает святому Глебу бороться с животным Иванычем».
Это значит: в другие времена сумасшедший Глеб оказался бы святым Глебом или Парамоном Юродивым.
В самом деле, стоит лишь несколько пристальнее вглядеться в жизнь и творчество Успенского, чтобы увидеть Глеба из-за Иваныча.
133
Дмитрий МЕРЕЖКОВСКИЙ
III
Я помню Успенского в конце 80-х годов, когда болезнь уже подкрадывалась к нему; я встречался с ним в редакции «Отечественных записок» и «Северного вестника»; был у него в Чудове. Он познакомил меня с народным проповедником, Василием Сютаевым, толстовцем до Толстого.
Однажды, завидев меня, Глеб Иванович подошел ко мне торопливо, как будто за спешным делом, схватил обе руки мои, крепко сжал в своих и, пристально глядя мне в глаза, проговорил своим особенным, как будто задыхающимся, захлебывающимся шепотом:
–Как хорошо! Ах, как хорошо!
–Что такое?
–Да вот то, что вы написали. Разве не помните? А я все твержу наизусть.
И он повторил четыре стиха из переведенного мною отрывка древней буддийской книги Лалита-Вистары – молитвенное обращение к Будде:
В этот пламень необъятный Мук, желаний и страстей Ты, как ливень благодатный, Слезы жалости пролей.
–Да это не мое, Глеб Иванович.
–Ну, все равно, чье... А только как хорошо... Вот именно: слезы в пламень необъятный...
И вдруг выпустил мои руки, как будто задумался, забыл обо мне. Привычным движением пальцев пощи-
134
КРИТИЧЕСКИЕ СТАТЬИ О ЛИТЕРАТУРЕ-I
пывал свою жиденькую, интеллигентски-мужичью бородку, раскуривая свою вечно тухнущую папиросу, склонив голову набок, как будто прислушиваясь; неизменный, нелепый и милый хохол торчал на макушке, как у больной взъерошенной птицы; одна бровь поднялась выше другой, наморщив кожу на лбу в болезненные складки. И он повторил еще раз про себя:
– Вот именно: слезы – ливень благодатный...
Но без слез, горячечно-сухим блеском блестели его собственные глаза, как будто он давно уже хотел, но не мог плакать. Никогда не забуду я этих глаз, широко раскрытых, светлых, плачущих без слез. Тогда я не понял их – теперь понимаю: передо мною был великий христианский подвижник, «святой Глеб». И в том не разубедят меня сорок тысяч Булгаковых.
Любить – жалеть, по слову народному. Это не буддийская жалость, но и не христианская милость. Это что-то иное, более жгучее, жалящее, пронзающее. Не христианское, но, может быть, Христово? «Это раз пронзает сердце – и навеки остается рана», по слову Достоевского. Кто не заглянул сквозь эту рану в сердце русского народа и русской интеллигенции – единое сердце, – тот ничего не знает о них.
Это любление-жаление – все творчество, вся жизнь Успенского.
В одном письме из Парижа вспоминает он Туньку, маленькую лохматую собачонку, которую подобрал гдето в России на улице, с переломанной ногой, целый месяц лечил потом холодными компрессами и вылечил.
Однажды, зимнею ночью, в деревне жена Успенского услыхала со двора голос его:
135
Дмитрий МЕРЕЖКОВСКИЙ
– Дайте мне что-нибудь надеть! Я все ему отдал.
Он снял с себя все до нитки и отдал замерзшему бродяге.
То было первое явление святого Глеба, первый припадок безумия. «Безумие или осиявшая истина?»
Вся Россия – замерзающий бродяга или собачонка Тунька с переломанной ногой. И не только вся Россия, но и «вся тварь, совокупно стенающая об избавлении».
«Глубокая любовь к Богу и ко всей твари». Иваныч – тварь; Глеб – ангел Господен. Но и тварь в Боге; Иваныч – в Глебе. Собачонка Тунька и «Агнец, закланный от создания мира», между ними должна быть связь. Любле- ние-жаление твари – любление-жаление Бога. Об этом почти нельзя говорить. Но это есть. А если этого нет, то нет христианства, или в христианстве нет Христа.
Без имени Христа – Христово любление, влюбление в Бога и в тварь; без имени Христа – Христово целомудрие, почти монашеская девственность.
Кажется, в 60-х годах, когда он был еще здоров и молод, одна хорошенькая барыня, увлекающаяся тогдашнею проповедью свободной любви, влюбилась в него или вообразила себя влюбленною.
«Ведь я красива, я красивее и моложе его жены. И вы знаете, я осталась у него ночевать, он меня сам оставил, в надежде его соблазнить. Все говорят: он никогда не изменял жене. Я не верила, я хотела его испытать... Ну, и вот мы вдвоем с ним в квартире. Жаркая душная ночь, молния так и сверкает.
– Глеб Иванович, я не могу дышать нечем... я сниму лиф?
136
КРИТИЧЕСКИЕ СТАТЬИ О ЛИТЕРАТУРЕ-I
– Ну, снимите. Я вам сейчас принесу что-нибудь полегче. Принес полотенце и накинул мне на голую шею. Потом самовар начал ставить. Меня лихорадка колотит, а он меня чаем с лимоном отпаивает... Так вся ночь у нас и прошла – всю ночь только чай вдвоем пили...
Что же это по-вашему – урод или святой?» Святой и урод вместе юрод, Юродивый Парамон,
святой Глеб.
Любит жену бесконечной любовью. «Саша придет! Саша придет!» – шепчет в безумии с последней надеждой. А потом бредит, что отравил ее и детей стрихнином. «Семья тяготила писателя», – говорит Починковская; вернее было бы сказать: семья тяготила подвижника. Как Парамон, «повинуясь гласу и виденью, оставил он дом, жену, детей и ушел спасать свою душу». Подобно всем русским интеллигентам, вечный скиталец «в неприбранной комнате, с открытыми чемоданами и разбросанными вещами».
«Мне кажется, – вспоминает Починковская, – он физически не выносил ничего показного, ничего приукрашенного ни в литературе, ни в жизни. Вкусы его были строгие и простые, впоследствии, может быть, даже аскетически. Красоту тургеневского слога называл он брезгливо „фокусами 40-х годов“. Точно стыдился и пренебрегал поэзией».
Так вот откуда писаревское гонение на Пушкина, «разрушение эстетиками»: под маской безбожного материализма, нигилизма все то же христианское подвижничество, аскетическое разрушение идолов, все те же Парамоновы вериги: «Вериги были закованы на нем наглухо, на веки веков, а он, надевший их в молодых летах, рос,
137
Дмитрий МЕРЕЖКОВСКИЙ
кости его раздавались, и железо въедалось в тело». Русский интеллигент уже не помнит, в чье имя надеты на него вериги; но на цепях висит чугунная доска с вылитой надписью: аз язвы Господа моего ношу на теле моем.
Успенский мог бы сделаться поэтом, если бы не стыдился и не пренебрегал поэзией. Но его писания не писания, а самоистязания; его перо не перо, а чугунная полуторапудовая палка; и не пишет он, а тяжело «тукает»; и на голове чугунная шапка – безумие.
Так проходит он перед нами, Глеб Юродивый, и, кажется, в лице его «само будущее идет к нам».
IV
Теперь понятно, почему Успенский, если не в полном свете сознания, то в мерцающем прозрении, утверждает связь русской интеллигенции с русским народом именно там, где Булгаков эту связь отрицает, – в «христианском подвижничестве».
Истинная народная интеллигенция для Успенского и есть не что иное, как истинно христианское или, вернее, Христово просвещение: «Свет Христов просвещает всех».
«Божескую правду, – говорит Успенский, – вносила в народную среду народная интеллигенция. Тип ее был тип Божия угодника». «Наши интеллигентные прародители были так умны, знали, должно быть, так хорошо народную массу, что для общего блага ввели в нее христианство, т. е. взяли последнее слово, и притом самое лучшее, до чего дожило человечество веками страданий».
138
КРИТИЧЕСКИЕ СТАТЬИ О ЛИТЕРАТУРЕ-I
Это ведь и значит: истинная «народная интеллигенция» есть просвещение народа светом Христовым. Этим началась она – этим и завершится.
«Святые угодники были интеллигенцией своего времени: мы должны их взять за образец своей деятельности», – договаривает Н. К. Михайловский главную интеллигентскую и в то же время народническую мысль Успенского.
Просвещение Христово было интеллигенцией народной: было – будет. Этому верит неверующий Михайловский, а верующий Булгаков не верит. Кто из них ближе к народу?
Поскольку интеллигенция утратила свет Христов, постольку перестала быть сама собою, т. е. истинно интеллигентною просвещенною и просвещающею.
Но никогда этот свет не потухал в ней окончательно, никогда не умолкал в ней «голос неземной»:
Войди! Христос наложит руки И снимет волею святой С души оковы, с сердца муки
Иязвы с совести больной. Я внял, я детски умилился...
Идолго я рыдал и бился
О плиты старые челом, Чтобы простил, чтоб заступился, Чтоб осенил меня крестом Бог угнетенных, Бог скорбящих, Бог поколений предстоящих Пред этим скудным алтарем.
139
Дмитрий МЕРЕЖКОВСКИЙ
Это говорит безбожный Некрасов, такой же типичный русский интеллигент, как Успенский.
–Видите, видите – она опять пришла. Видите, вот она – бьется крыльями... в белой одежде...
Иногда была она светлая, иногда темная, приникшая к стеклу окна, со строгим и печальным лицом.
–Кто это, Глеб Иванович?
–Святая Ефросиния, – ответил он и прибавил шепотом:
–Вся Россия, вся Россия.
Христианская подвижница, святая Ефросинья – «вся Россия, вся Россия» – не только русский народ, но и русская интеллигенция. Сейчас она темная, но будет светлою: «свет Христов просвещает всех».
Не обращается ли вся русская интеллигенция к «Матери всех скорбящих» – к России – с тою же молитвою, с которою обращался Некрасов к собственной матери:
От ликующих, праздно болтающих, Обагряющих руки в крови, Уведи меня в стан погибающих За великое дело любви!
Вот вечная песнь того всескорбящего сердца, по слову Успенского, в котором русская интеллигенция и русский народ – одна Россия – вся Россия.
Интеллигенция не видит Христа, как слепорожденный до исцеления; Булгаков со своими единомышленниками видят или думают видеть. Но как бы не услышать им страшного слова:
140
