Лица. Критические статьи о литературе I
.pdf
КРИТИЧЕСКИЕ СТАТЬИ О ЛИТЕРАТУРЕ-I
тело создала вместо тела призрак, чудовищную химеру, полубога, полузверя – православное самодержавие, которое давит Россию, как бред, и чтобы очнуться от этого бреда, нужны почти предсмертные судороги. Ведь казалось же и Достоевскому, что весь самодержавный «петербургский период русской истории вот-вот поднимется вместе с петербургским туманом и разлетится, как сон». Русская монархия – узаконенное беззаконие, застывший террор, обледенелая анархия; и русская революция слишком часто только «русский бунт, бессмысленный и беспощадный», по слову Пушкина – та же анархия.
Но, может быть, в этом нашем последнем отчаянии о государстве Российском наша первая надежда на русский народ. Не потому ли этот народ по преимуществу безгосударственный, анархический, что он по преимуществу религиозно-общественный, теократический? Не потому ли оказался он таким бездарным в творчестве государственном, что истинное призвание его – создать не мертвый механизм государства, этого «Автомата», «Искусственного Человека», Homo Artificialis, по выражению Гоббса, а живое тело церкви, Богочеловечества? И в неутолимой тоске русского народа о грядущем царе-Мессии, соединителе правды земной с правдой небесной, не заключается ли, хотя и бессознательное и уродливо искаженное историческою действительностью, но, в идеальном существе своем, подлинное, теократическое чаяние?
Доныне во всемирной истории ни один великий народ не жил без государства; доныне быть в истории значит быть в государстве. Все попытки выйти из государственности кончались или тем, что народ погибал, порабощался другими, более государственно крепкими
111
Дмитрий МЕРЕЖКОВСКИЙ
народами, или через революцию переходил от одного менее к другому более совершенному, более государственному государству.
Подвергнется ли Россия этой общей исторической участи народов: найдет ли наконец свою государственность в своей революции, или погибнет от своей анархии, умрет в «страшных муках родов»?
Во всяком случае, наша бесконечная религиозная надежда только в нашем бесконечном политическом отчаянии: только там, где кончается абсолютная государственность, начинается абсолютная религиозная общественность. Мы надеемся не на государственное благополучие и долгоденствие, а на величайшие бедствия, может быть, гибель России как самостоятельного политического тела и на ее воскресение как члена вселенской Церкви, Теократии. «Если семя не умрет, то не оживет» – это истина как для отдельных личностей, так и для целых обществ, целых народов.
Одно из двух: или Апокалипсис – ничто, и тогда все христианство – ничто. Или за историческою действительностью есть иная, высшая, не менее, а более реальная действительность апокалипсическая. За государственностью есть иная, высшая и опять-таки не менее, а более реальная общественность теократическая. И выйти из истории, из государственности, еще не значит погибнуть, перейти в ничтожество, а может быть, значит перейти из одного бытия в другое, из низшего измерения в высшее, из плоскости исторической в глубину апокалипсическую.
Мы и надеемся, что русская революция, сделавшись религиозною, будет началом этого выхода.
112
КРИТИЧЕСКИЕ СТАТЬИ О ЛИТЕРАТУРЕ-I
Только в подвиге вольного страдания («надо страдание принять», завет самого Достоевского), вольной смерти политической для воскресения теократического может заключаться то «всеслужение человечеству», в котором видел Достоевский призвание России; в этом и только в этом смысле русский народ может сделаться «народом-богоносцем».
«Сие и буди, буди!» А если это будет, то, несмотря на все свои заблуждения,
Достоевский окажется все-таки истинным пророком.
И здесь, на этой грозно-торжественной тризне, уготованной ему самой историей, не наш слабый голос, а голоса Великой русской революции, голоса громов человеческих, в которых уже слышатся громы Господни, да споют ему вечную славу.
СЕМЬ СМИРЕННЫХ
Тяжело говорить горькую правду о близких людях. Между участниками «Вех» есть люди мне близкие.
Если я все-таки решаюсь говорить, то потому, что дело идет о слишком важном, чтобы не забыть все личное. Не остается неизменным, по крайней мере с моей стороны, это личное: уважение ко всем, и больше, чем уважение, к некоторым.
Судя их, сужу себя в прошлом: ведь и я когда-то был почти там же, где они теперь; я знаю по собственному опыту, какие соблазны туда влекут. Когда их бью, бью себя.
113
Дмитрий МЕРЕЖКОВСКИЙ
Пусть уж они простят меня, если могут, и, во всяком случае, не думают, что этими словами я золочу пилюлю: знаю опять-таки по собственному опыту, что пилюлю не позолотишь ничем; но горечь ее может быть спасительным лекарством.
I
Маленькую лошаденку запрягли огромные мужики в огромную телегу.
«Садись, всех довезу. Вскачь пойдет!
–Она вскачь-то уже десять лет, поди, не прыгала.
–Запрыгает!
–Не жалей, братцы, бери всяк кнуты, зготовляй!
–И то! Секи ее!»
Когда читаешь «Вехи», вспоминаешь этот сон Раскольникова: телега – Россия; лошаденка – русская интеллигенция. «Народническое мракобесие», – начинает сечь Бердяев. «Сектантское изуверство», – подхватывает Франк. «Общественная истерика», – продолжает Булгаков. «Убожество правосознания», – Кистяковский.
«Бездонное легкомыслие», – Струве.
«Испуганное стадо... сонмище больных», – Гершензон.
«Онанизм... половая жизнь с семилетнего возраста», – Изгоев.
«Грязь, нищета, беспорядок... подлинная мерзость запустения», – Гершензон.
Вдруг лошаденка лягается: русская интеллигенция утверждает, что у нее всеочищающий огонь – освобождение.
114
КРИТИЧЕСКИЕ СТАТЬИ О ЛИТЕРАТУРЕ-I
Тогда начинают бить уже не кнутами, а оглоблею. «Героическое ханжество... самообужение», – Булгаков. «Готтентотская мораль... хулиганское насильниче-
ство», – Франк.
«Убийство, грабежи, воровство, всяческое распутство и провокация», – Изгоев.
«Человекоподобные чудовища», – Гершензон. «Легион бесов», – Булгаков.
Но лошаденка все еще не подохла: из последних сил дергает, чтобы вывезти. Наконец, добивают ее железным ломом.
Нам, русским интеллигентам, «не только нельзя мечтать о слиянии с народом – бояться его мы должны пуще всех казней власти и благословлять эту власть, которая одна своими штыками и тюрьмами еще ограждает нас от ярости народной», – Гершензон.
Кляча протягивает морду, тяжело вздыхает и умирает. «Доконал!
А зачем вскачь не шла!» Вдруг чудесное превращение: Булгаков, как малень-
кий мальчик в сне Раскольникова, «с криком пробивается сквозь толпу к савраске, обхватывает ее мертвую, окровавленную морду и целует ее, целует в глаза, губы». А мертвая кляча, русская интеллигенция, оказывается «прекрасною Суламитою»: «Возлюбленный, Тот, о Ком тоскует душа ее, близок; Он стоит и стучится в это сердце, гордое, интеллигентское сердце».
Что во что стучится – в сердце живой Суламиты рука Возлюбленного, или в сердце мертвой клячи железный лом?
115
Дмитрий МЕРЕЖКОВСКИЙ
II
Под отлучением Л. Толстого подписалось, не помню наверное, сколько «смиренных», но, кажется, столько же, как под «Вехами», этим отлучением русской интеллигенции:
Смиренный Бердяев. Смиренный Булгаков. Смиренный Гершензон. Смиренный Кистяковский. Смиренный Струве. Смиренный Франк. Смиренный Изгоев.
Семь смиренных – семь цветов радуги слиты в один белый цвет – в одно «общее дело».
«Люди, соединившиеся здесь для общего дела, – сказано в предисловии, – расходятся между собою в основных вопросах „веры“».
Слово «веры» в двусмысленных кавычках.
«Их общей платформой является признание... что внутренняя жизнь личности есть единственная творческая сила человеческого бытия. В пределах этой общей мысли между участниками нет разногласия, нет противоречий. Противоречие, да и то кажущееся, только в вопросе о „религиозной“ природе этой мысли».
Слово «религиозной» опять в лукаво-невинных кавычках.
Булгаков и Бердяев – христиане, кажется, в последнее время окончательно православные; Струве, если в какой-либо мере христианин, то уж, во всяком случае, не православный; Гершензон, Франк, Изгоев, если в ка-
116
КРИТИЧЕСКИЕ СТАТЬИ О ЛИТЕРАТУРЕ-I
кой-либо мере верующие, то уж, во всяком случае, не христиане; Кистяковский неизвестно что.
И вот все эти различия переливаются одно в другое неуловимо, как цвета радуги; противоречие христианства и нехристианства, может быть, даже антихристианства, кажется кажущимся – сном во сне. А общее дело – лишь общая ненависть: тут уже не до «веры» – не до жиру, быть бы живу: тут все забыто, прощено, презрено, перед лицом врага враги обнялись, свились, склещились, склубились в один клубок.
Что значит: «внутренняя жизнь личности есть единственная творческая сила»? Это значит: нет христианства. Ибо христианство утверждает, что творческая сила личности не единственная, что религиозный предел личности – соединение, соборность, общественность, церковь, как тело Христово, как новое Богочеловеческое Я, в котором только и может совершиться полнота каждого отдельного Я человеческого. Вне церкви нет спасения, нет спасения личного вне общественного. Да будут все едино, как ты, Отче, во Мне и Я в Тебе, так и они да будут в Нас едино. На этом завете основана церковь: уничтожить его – уничтожить ее. Если религиозная сила личности единственная, если нет религиозной силы общественной, то нет церкви, нет христианства, нет Христа.
Не «кажущееся противоречие», не маленькая щель в этих полутора строчках, а бездонная пропасть, в которую все проваливается.
Бездонная пропасть, а над нею семь цветов радуги.
117
Дмитрий МЕРЕЖКОВСКИЙ
III
Для Бердяева спасение русской интеллигенции в «религиозной философии»; для Франка – в «религиозном гуманизме»; для Булгакова – в «христианском подвижничестве»; для Струве – в «государственной мистике», для Изгоева – в «любви к жизни»; для Кистяковского – в «истинном правосознании»; для Гершензона – в старании сделаться «человеком» из «человекоподобного чудовища».
Семь нянек семью песенками баюкают дитя: семь врачей семью лекарствами лечат больного. Но недаром говаривал Амвросий Оптинский, давать советы – бросать с колокольни маленькие камешки, а исполнять – большие камни на колокольню таскать.
Пусть правда все, что говорят «Вехи» о русской интеллигенции; идущему по узенькой дощечке над пропастью сказать: убьешься – тоже правда; но правда не любви.
Кто может помочь, помоги; но нелюбовь – не помощь. Кто может быть мостом, будь; но радуга не мост.
IV
«Понятие революции есть отрицательное; оно не имеет самостоятельного содержания, а характеризуется лишь отрицанием ею разрушаемого; поэтому пафос революции есть ненависть и разрушение».
В этих словах Булгакова – основная мысль книги, та скрытая ось, вокруг которой все вращается; тот белый цвет, в котором слиты семь цветов радуги.
118
КРИТИЧЕСКИЕ СТАТЬИ О ЛИТЕРАТУРЕ-I
Революция – одно отрицание без всякого утверждения; ненависть без всякой любви; разрушение без всякого творчества; зло без всякого добра.
Булгаков отсюда не делает вывода, но вывод ясен: если революция – разрушение, ненависть и отрицание, то реакция – восстановление разрушенного – созидание; угашение ненависти – любовь; отрицание отрицания – утверждение; и, наконец, если революция – антирелигия, то реакция – религия, а, может быть, и обратно – реакция: вывод, давно уже сделанный врагами религии.
Продолжая этот вывод, мы придем от «Страшного суда» над русской интеллигенцией, русской революцией к «Страшному суду» над всей европейской культурой, ибо вся она вышла из горнила революционного, вся она – застывший сплав металла, кипевшего некогда на революционном огне. Если революция – одно отрицание, ненависть и разрушение, то и вся культура тоже; так ведь и думали те христианские подвижники, на которых ссылается Булгаков как на обладателей совершенной истины; для св. Серафима Саровского все европейское просвещение – антихристово.
Существует два понимания всемирной истории: одно, утверждающее бесконечность и непрерывность развития, ненарушимость закона причинности; для этого понимания свобода воли, необходимая предпосылка религии, есть метафизическое и теологическое суеверие; другое – утверждающее «конец», «прерыв», преодоление внешнего закона причинности внутреннею свободою, то вторжение трансцендентного порядка в эмпирический, которое кажется «чудом», а на самом деле есть исполне-
119
Дмитрий МЕРЕЖКОВСКИЙ
ние иного закона, высшего, несоизмеримого с эмпирическим: свобода Сына не нарушает, а исполняет закон Отца.
Первое понимание – научное, эволюционное; второе – религиозное, революционное.
Впоследнем счете, но именно только в последнем, одно не противоречит другому; всякий «прерыв» есть предел, конец развития – цель – в порядке телеологии всякое развитие есть подготовление, назревание, начало прерыва, «начало конца» – причина – в порядке детерминизма. В этом смысле эволюция и революция – две стороны, имманентная и трансцендентная, одной и той же всемирно-исторической динамики.
В«Апокалипсисе» дано это по преимуществу христианское, предельное и прерывное, «катастрофическое», революционное понимание всемирной истории. Стоит раскрыть «Апокалипсис», чтобы пахнуло на нас «чувством конца», как жаром лавы из кратера. Что означают,
всамом деле, эти молнии, громы, пожары, землетрясения; эти чаши гнева Господня, битвы, восстания и поражения народов; кровь, текущая до узд конских; эти трупы царей, пожираемые хищными птицами; это падение Великого Вавилона, подобное падению жернова, брошенного с неба в море, что означает все это, если не величайшую из революций ту последнюю грозу, чьи бледные зарницы – все революции бывшие?
Неужели же для Булгакова и эта последняя – только отрицание, только ненависть и разрушение? Но ведь ежели царство зверя, тут действительно разрушается, то царство Божие, Иерусалим, созидается; тут воистину «восторг разрушения – восторг созидания», гнев Агнца – гнев любви.
120
