Хрестоматия Глобализация и идентичность / Часть 2 / Часть 2 - Гудков
.docЛЕВ ГУДКОВ
СТРУКТУРА И ХАРАКТЕР
НАЦИОНАЛЬНОЙ ИДЕНТИЧНОСТИ
В РОССИИ
ОСНОВНЫЕ МИФОЛОГИЧЕСКИЕ
СОСТАВЛЯЮЩИЕ РУССКОЙ ИДЕИ
Характер и особенности русской (российской) национальной идентичности до сих пор являются одной из самых идеологизированных и даже мифологизированных тем, обсуждаемых интеллектуальным сообществом в России. До самого последнего времени подобные вопросы оставались предметом внимания почти исключительно историософской эссеистики или литературно-публицистических спекуляций авторов, ищущих объяснения своеобразию российской истории в «крови и почве», в православных корнях русской культуры, или их противников, «либералов-западников», подчеркивающих односторонность и незавершенность процессов русской модернизации.
Истоки подобных дискуссий относятся к сравнительно поздним временам (не ранее конца 30-х г. XIX в.), когда в среде московского образованного дворянства, чиновничества и университетской профессуры перерабатывался на русский лад проект «немецкой нации», идеи которого были выдвинуты классическими немецкими литераторами и философами. Стимулом для подобных размышлений, как и в самой Германии, была война с Наполеоном, встряхнувшая в интеллектуальном плане русское образованное общество. Однако в отличие от Германии, где к важнейшим последствиям наполеоновских войн можно отнести рецепцию многих правовых и политических идей и достижений Французской республики и империи, в России дело обстояло иначе. Утратив к тому времени свою непосредственную актуальность, война 1812 года (в отличие от других войн с французами, пруссаками, англичанами, шведами или турками) приобрела совершенно иные смысловые измерения. В качестве «Отечественной войны» она стала частью национальной мифологии – противостояния России цивилизованной «Европе». Такое противопоставление закрепило и другие, возникшие почти одновременно с этим, но относящиеся уже к далекому прошлому, мифы того же рода – например, представления о том, что Россия «всегда» играла роль «исторического щита», оборонительного рубежа, крайнего восточного бастиона, защитившего и прикрывшего ценой огромных жертв и страданий цветущую Европу от нашествия диких татаро-монгольских орд (частично эти представления оказались воспроизведенными уже в XX в., в идеологии победы во Второй мировой – или, по российскому словоупотреблению, опять-таки Отечественной – войне).
Война как таковая, как крайнее выражение оппозиции двух культур или цивилизаций, превратилась во внутренний фактор конституции национального самосознания. Его носителями первоначально были лишь проправительственно настроенные дворянство и бюрократия. Затем – по мере распространения просвещения – среда влияния этих групп и их идей расширилась и стала включать городское, мещанское население, а существенно позже эти представления стали доступными и прошедшему воинскую службу крестьянству (особенно после реформ военного ведомства, проведенных его министром графом Д.А. Милютиным). Тем самым в идее империи, или великой державы, как парадигмы российского (русского) национального самосознания оказались в самых разнообразных сочетаниях значения войны как таковой, тотального государства, героизма и народной жертвы. Фоном для этих разработок стали процессы форсированной колонизации – Кавказа, Причерноморья, Средней Азии, а несколько позже и Дальнего Востока, как будто подтверждавшие реальность националистических мечтаний и подталкивавших ко все более фантастическим геополитическим спекуляциям – от планов завоевания Константинополя до создания панславянского союза.
Для столичных русских интеллектуалов 1840–1860-х годов, начинавших рассматривать мир и историю исключительно в перспективе предстоящей модернизации Империи, консервативная немецкая версия этой национальной утопии («органического» или «тотального» государства, обнимающего и венчающего институты гражданского – мещанского, бюргерского – общества, придающего им пафос величия и высшего смысла) была гораздо ближе и реальней, чем французский вариант «нации как политического сообщества», базирующегося на универсалистских по своему характеру социальных институтах – праве, экономике, прессе и других. Ключевой момент подобного проекта – патерналистское «просвещенное» государство, опирающееся на централизованную бюрократию, – могло сохраниться в условиях неизбежной промышленной революции и последующих изменений, лишь будучи консолидированным на основе единой культуры, общности языка, обеспечиваемых деятельностью массовой школы (и университета), которые, в свою очередь, государство было намерено поддерживать и охранять. Именно отсюда берет свое начало идея осторожного и дозированного народного просвещения, контролируемого церковью и подчиненного главной цели – обеспечению лояльности в отношении власти.
Знаменитая формула С.С. Уварова «самодержавие, православие и народность» надолго предопределила характер массового образования и тем самым – формирования национального сообщества в России. Слабость, неразвитость, подчиненность структур гражданского общества, имевших в России почти зачаточный характер, упорное сохранение и автократической властью, и самим обществом сословных институтов, блокировавших развитие представительских учреждений, оборачивались неизбежной гипертрофией централизованной патерналистской бюрократии. Поэтому любая попытка идеологизации, каждая версия национальной идеологии непременно, как на само собой разумеющемся основании, строилась на идее органического целого – неразрывном соединении империи, нации и управляющих структур исполнительной власти. Не репрезентация социальных групп, их интересов или представлений (символических ресурсов – культуры, ценностей), а сохранение и усиление мощи и авторитета всего государственного целого, расширение его масштабов и сферы влияния мыслились российской элитой как главные задачи национальной политики. Обсуждение национальных проблем, дискуссии о перспективах национального развития неизбежно принимало форму конструирования предельных тотальных целостностей: амбивалентной утопии «Запада» противостояла мифология органической и витальной «России».
[…] Таким образом, «национальное» начинало мыслиться лишь как этноконфессиональная общность подданных великой державы, империи, символизируемая собственными (в противовес «европейским») репрезентативными фигурами царей, полководцев, великих ученых и писателей, значимых не самих по себе, то есть не собственной творческой субъективностью, а исключительно в качестве иллюстрации величия и мощи всего целого, как аргумент самодостаточности России в ее постоянных усилиях сопоставления с символическим фокусом мира – «Европой». В этом смысле «Европа» представляла собой внутреннюю инстанцию самоотождествления русских, конфигурацию представлений «о себе» глазами авторитетного и значимого «Другого». В идеологических конструкциях национальных начал в России, разработка которых была закончена к концу XIX века, не было характерного для других стран присутствия ценностей важнейших институтов, артикуляции сословных, корпоративных или групповых интересов, признаков культурного наследия аристократии или патрициата, становящихся основой консолидации общества, образцами для подражания и ориентации. Формирующаяся национальная культура мыслилась не как совокупность уже имеющихся достижений, сколько как «почва» будущего величия державы, своего рода манифестация или залог будущего признания другими «народами». Своего пика дискуссии подобного рода достигли на исходе XIX – в начале XX века, обозначив вместе с тем и конец фазы формирования идеологии имперской «национальной культуры», начало интенсивных процессов массовизации, распад традиционно-сословного целого и утверждения институтов собственно гражданского общества.
Сам спектр высказываемых при этом мнений был не слишком широким. Основные позиции сводились к утверждениям типа: «у России свой собственный, особый путь развития», которые сопровождались либо антизападническими декларациями, либо полярными им высказываниями о России как «мертвой» в цивилизационном отношении стране, авторитарные и «общинные» традиции которой препятствуют формированию современных институтов рыночной экономики и представительской демократии. Серьезных попыток научного описания и анализа структуры русской идентичности (за редким исключением работ дореволюционных историков – В. Ключевского, П. Милюкова и некоторых других), тем более – изучения ее изменений, практически не предпринималось.
Ход Первой мировой войны обозначил для России предельные напряжения между ставшей к тому времени уже архаической государственно-политической системой и другими институтами или подсистемами национального сообщества. Ситуативная недееспособность автократической власти при слабых гражданских институтах фактически обернулась крахом всей империи. Затянувшиеся военные неудачи парализовали и те национальные движения и партии, которые в принципе могли бы выдвинуть иные (без военно-героической мобилизующей идеологии) проекты национального и государственного строительства, но в этих условиях не сумели предложить ничего иного, кроме имперской «войны до победного конца». Усталость общества от такой войны, истощение его ресурсов, общий военно-политический кризис не просто задевали сам нерв великодержавной, национально-имперской идентификации, а быстро разрушали потенциал национальной консолидации, поскольку никаких других, кроме великодержавных, оснований для гражданской солидарности не было разработано. Результат – резкий рост влияния радикальных как антинациональных, так и шовинистических идеологий и экстремистских организаций, быстро размножающихся в условиях усиливающейся аномии и социальной дезорганизации.
Катастрофа 1917 года и последовавшие затем Гражданская война, террор, эмиграция лишь законсервировали позиции сторон в этой дискуссии, но мало что в принципе добавили к ней, если не считать большевистского идеологического проекта форсированной индустриализации России и создания нового, бесклассового советского общества. Однако последний в своем качестве «научной идеологии» просуществовал относительно недолго, так как уже в середине 30-х годов начался процесс вытеснения революционистской большевистской фразы и частичная реставрация прежних имперских представлений, ознаменовавшая усиливающийся интерес тоталитарного режима к проблемам собственной легитимности, ее дефицита и поиска различных функциональных эквивалентов традиционализма. Принятые в эти годы постановления ЦК ВКП(б) содержали решения о необходимости возвращения в массовой школе к преподаванию отечественной истории (которая была исключена из программы в начале 20-х гг.), о государственных юбилеях отечественных классиков литературы, искусства и науки и тому подобных политических мероприятиях, повышающих статус событий национальной истории и культуры. Еще более важными стали предпринятые уже во время войны меры по примирению коммунистического, открыто атеистического режима с православной церковью как традиционным, собственно национальным институтом или послевоенная антисемитская политическая кампания («борьба с безродными космополитами»), сопровождавшаяся утверждением, часто в утрированных и почти карикатурных формах, приоритетов русской национальной культуры над «загнивающей» западной культурой, превосходства русского оружия, науки, образа жизни и проч. Именно в это время происходит интенсивная переработка имперского наследия в «героическое русско-советское прошлое», утверждаются и тиражируются стилизованные образцы символических фигур царей и военачальников вроде Александра Невского, Ивана Грозного, Петра I, Екатерины II, А. Суворова, М. Кутузова, Ф. Ушакова, П. Нахимова, а также патриотически мыслящих ученых – М. Ломоносова, Д. Менделеева, И. Мичурина, И. Павлова.
Сегодня трудно с полной определенностью говорить о том, какой была советская национальная структура идентификации, так как мы имеем дело уже лишь с ее резидуумами, идеологическими остатками, риторическими радикалами более ранних структур массового сознания. Даже их гипотетическая реконструкция, опирающаяся на ценностные представления людей старшего возраста, не дает адекватной картины, ибо как ни консервативны подобные взгляды и установки, но и они подчинены медленным, хотя и ощутимым изменениям, трансформирующим представления о прошлом под влиянием нынешних оценок и мнений. Мы можем попробовать лишь условно, схематически наметить некоторые ее элементы, опираясь на данные эмпирических исследований, проводимых ВЦИОМ1. А значит – отталкиваться от структуры национальных представлений, зафиксированной сегодня.
С достаточным основанием можно утверждать, что хронологическая глубина массовых представлений сегодня ограничена военным временем, не ранее. Время социализации основной массы – практически двух третей – взрослого населения приходится на более поздние годы. Последующий переходный период (1946-1956) – время рождения и начального обучения той генерации, которая сегодня занимает наиболее влиятельные позиции в российском обществе, – был не просто новой фазой изоляционизма и ожидания следующей войны, но отмечен целой серией государственных идеологических и террористических кампаний в этом направлении. В дальнейшем (особенно к концу всего этого периода 1957-1985 гг.) началась неудержимая эрозия всего «советского». Она затронула большинство структур и механизмов, обеспечивавших постоянный режим чрезвычайной мобилизации, и повлекла за собой распад колонизационного мифа («советский интернационализм», «дружба народов СССР»), сопровождаемый утверждением собственно русского национализма в оппозиции набиравшему силу национализму в республиках.
Иначе говоря, послевоенные геополитические изменения образовали другой, в сравнении с 1930-ми годами, фон, на котором шло воспроизводство образцов уже собственно русско-советской идентичности. Важнейшими обстоятельствами этого горизонта массового сознания следует считать не только образование мировой биполярной, конфронтационной блоковой системы (возглавляемой двумя супердержавами США и СССР) и появление стран третьего мира как зоны влияния СССР или сферы приложения советских моделей развития, но и реальную масштабную колонизацию и индустриализацию Средней Азии, процессы русификации Прибалтики и Западной Украины, Молдавии, массовую миграцию внутри страны и, наконец, начавшиеся в середине 1970-х годов латентные процессы децентрализации СССР, окрашенные, в первую очередь, амбициями и интересами сформировавшихся к этому времени национальных элит в союзных республиках. Это время уже не просто существования страны «в условиях враждебного окружения», но и растущего недовольства основной массы населения бременем «интернациональной помощи», необходимостью поддерживать выполнение имперских амбиций и миссионерских функций в странах третьего мира ценой снижения жизненного уровня людей в собственной стране.
Таким образом, можно говорить о том, что нынешняя структура национальной идентификации сложилась в брежневские годы, хотя важнейшие ее компоненты и направляющие (имперская и великорусская), без сомнения, сформировались гораздо раньше, к началу XX века, и были реанимированы сталинским режимом. Однако никаких публикаций, обсуждений или выступлений по темам, касающимся вопросов национальной идентификации, до конца сталинской эпохи, а точнее – даже до самой отставки Хрущева, быть, естественно, не могло. Лишь некоторое ослабление репрессивного идеологического контроля, начавшееся после XX съезда КПСС и разоблачения культа личности Сталина, стимулировало возникновение такого явления, как «самиздат». По его каналам уже с начала 1960-х годов стали активно обращаться книги русских философов и идеологов, начиная с П. Чаадаева и кончая Н. Бердяевым, Г. Федотовым или новыми русскими почвенниками и националистами – В. Осиповым, И. Шафаревичем, а позже и западных авторов – А. Безансона, Дж Биллингтона, А. Янова и др. Именно «самиздат», репродуцировавший арсенал дореволюционной и эмиграционной публицистики, философской и религиозной эссеистики по вопросам русской национальной идеологии, но не создавший принципиально ничего нового, стал основой для риторики общественных деятелей эпохи горбачевской «перестройки». Институционализированная же официальная академическая наука в России – философия, этнография, социология, историография, литературоведение – была не просто ангажирована режимом, но являлась его функциональной подсистемой, обеспечивая его легитимацию, мобилизацию массовой поддержки, принятие решений в информационном и технологическом плане, образовательную подготовку кадров и проч. Для новых задач – реализации собственно исследовательской деятельности, анализа, рационализации интеллектуальной и культурной ситуации – у ее представителей уже не было ни соответствующих ресурсов, ни значимой мотивации и сил. Поэтому к моменту краха коммунистического режима у исследователей в России фактически не оказалось никаких специализированных теоретических или методологических разработок по данным проблемам.
То, что в подавляющем большинстве случаев сегодня выдает себя за «научные исследования» в области национальной идентификации, чаще всего представляет собой смесь из тезисов прежних философов и идеологов (славянофилов – А. Хомякова, К. Аксакова, Ю. Самарина, И. Киреевского или Н. Бердяева, В. Эрна, И. Ильина, С. Булгакова и др.), общих предрассудков и стереотипов, а также разрозненных данных различных социологических опросов, профессиональная корректность которых часто вызывает сомнения. С наибольшей убедительностью и даже яркостью это продемонстрировал опыт систематического анализа и обобщения всего написанного в последние годы на эту тему, произведенный в соответствии с официальным заказом администрации Президента РФ на выработку «основополагающей русской идеи» специально созданными группами аналитиков при Администрации Президента. Перебрав огромный массив нынешних публикаций в прессе, посвященных русской или российской национальной идеологии, подвергнув их смысловой классификации и контент-анализу, аналитики пришли в итоге к довольно тривиальным результатам. «В сухом остатке» были обнаружены лишь риторические конструкции «великой державы», оппозиции «Россия–Запад» и упорное стремление к социальной стабильности, упорядоченности общественной жизни, нежелание каких бы то ни было социальных экспериментов и потрясений, выраженная массовая потребность в размеренной, даже рутинной, но благополучной повседневной жизни.
СТРУКТУРА РУССКОЙ
НАЦИОНАЛЬНОЙ ИДЕНТИФИКАЦИИ
Для понимания структуры русской национальной идентичности укажем на значимость нескольких институциональных моментов организации советского общества, образа жизни, идеологические рудименты и социально-психологические обстоятельства которого оказались функционально значимыми и для постсоветского периода. Первое – советское общество не просто тоталитарная империя, это общество, существовавшее десятки лет (полтора-два поколения) в режиме хронической мобилизации, чрезвычайного положения, обстановки «осажденной крепости». Функционирование его институтов могло осуществляться лишь в условиях угрозы репрессий, редуцированного понимания человека как элемента системы, который в этом смысле лишен самостоятельной ценности и значения, при снижении до определенного минимума материальных запросов населения, и без того уже существовавшего в условиях тотального дефицита, вынужденного аскетизма, социально-политического, информационного, культурного, цивилизационного изоляционизма, хронической угрозы мировой войны как фактора принудительной консолидации социума. Отсюда – гипертрофированный культ государства как единственной силы, конституирующей слабое и несамостоятельное, зависимое гражданское общество (неустранимый придаток мобилизационной системы), культивирование самоотверженного героизма и потребительского аскетизма, имперского милитаризма, чувства превосходства русских над другими народами, отчасти – даже колонизационного миссионерства, вполне ощутимого еще в конце 1980-х годов. Таков уровень поверхностной символической идентификации, который обеспечивал легитимность системы в целом и интегрировал Советский Союз, а внутри его – прежде всего русское население как основу системы.
Однако – и это второй по значимости момент – ни одна идеологическая и репрессивная система не может обеспечивать подобный режим в течение длительного времени без потери интенсивности своей поддержки. Она вынуждена тем или иным образом смиряться, негласно допускать довольно широкие отклонения, сферы частной деятельности, которые обеспечивали бы повседневное и неидеологическое, немобилизационное существование обычных людей. Сюда относятся области семейных и локальных связей, этнических солидарностей, религиозного поведения, неформальных отношений, материальных интересов, побочных занятий, разнообразных потребностей, экономической деятельности, безусловно оказывающиеся в открытом противоречии и даже противодействии институциональному уровню регуляции и идентификации. При этом подобная структура двоемыслия не является чем-то аномальным или парадоксальным. Напротив, она представляет собой рутинные механизмы массовой адаптации к репрессивным структурам советского типа (рационализация их в виде резкого открытого противоречия или моральной антиномии может рассматриваться скорее как исключение, мотив позднего диссидентства, предмет художественной тематизации, внутренний конфликт в интеллигентских, ангажированных кругах, но не драма обычного человека).
Таким образом, мы имеем дело с противоречивой структурой идентификации. Один ее план составляют представления и ценности предшествующей советской эпохи (великодержавный, героический, мобилизующий национализм), а другой – аморфные и нерационализируемые ценности и представления о «нормальной», спокойной и защищенной в правовом отношении жизни, выступавшие смутным прототипом чего-то вроде гражданского общества. Такая разорванность лишь на первый, поверхностный, крайне рационалистический взгляд выступает проявлением социальной шизофрении. Рутинная повседневность, локальный партикуляризм, проникающая извне массовая культура компенсировали и смягчали ограниченность и жесткость требований репрессивных и идеологических институтов, обеспечивали необходимую многомерность частного существования даже ценой сужения информационных и цивилизационных горизонтов, обеднения структуры интересов и всей сферы символически значимого, понижения стандартов существования. Связующим оба плана представлений было понимание роли государства как силы, конституирующей и организующей общество, как управляющей социально-попечительской инстанции, обеспечивающей «справедливое» распределение статусов, потребительских благ, защиту всех своих подданных.
Однако сами по себе эти обстоятельства становятся элементами групповой или личностной идентификации лишь тогда, когда даже негативные условия существования в мобилизационном и репрессивном обществе получают характерную положительную интерпретацию. Иначе говоря, механизмы депривации, принуждения, редукции сложности (будь то разнообразие структуры материальных запросов или информационных интересов), коллективного заложничества, изоляционизма трансформируются в представления об особой ценности русского терпения, приоритетов духовной жизни над материальной, мирном, не агрессивном, не воинственном характере русских, достоинствах пассивной, неиндивидуалистической, недостижительской жизни, а соответственно – в комплекс «жертвы», конституирующий массовое восприятие происходящего.[…]
Итак, центральное место в совокупности представлений о себе как члене этнической общности у русских занимают именно значения пассивной зависимости, определяющие своего рода страдательный залог для всех других дополнительных к ним значений коллективной самоидентичности. Перед нами не набор разнородных определений, а система значений, активно действующая социокультурная структура. Комплекс «жертвы» – особый, очень эффективный механизм придания себе ценности, поддержания и воспроизведения данного модуса самовосприятия и самопредставления. Это не просто реактивный или компенсаторный механизм восполнения ущемленного массового сознания, это механизм, априорно структурирующий восприятие реальности как отдельным индивидом, так и массой в целом. Ощущение себя жертвой возникает при этом до (или даже вне зависимости от) появления конкретного «насильника», фигура которого в подобных случаях лишь занимает заранее отведенное ей место.
ПРОСТРАНСТВЕНЫЕ И ВРЕМЕНЫЕ
ХАРАКТЕРИСТИКИ РУССКОЙ ИДЕНТИЧНОСТИ
Крах советской системы был вызван не столько экономическими или политическими причинами, как это нередко утверждают, сколько неспособностью этого режима к самовоспроизводству. Он мог существовать только при наличии институтов массового устрашения, чрезмерной и нерациональной эксплуатации человеческих и природных ресурсов. Систематическое занижение запросов и массовых потребностей, требующее постоянного и жесткого социального контроля над социальным поведением во всех сферах частной и общественной жизни, ограничение информационных и культурных горизонтов, редукция многообразия и соответственно индивидуальной мотивации к достижению, производительности работы, неизбежно должны были обернуться технологическим отставанием от мирового уровня, которое невозможно компенсировать никакими рывками, «ускорением», частичной промышленной модернизацией и пропагандистскими кампаниями подстегивания интенсивности труда (соцсоревнование, ориентация на передовиков и проч.). Как только тоталитарная бюрократия в интересах самосохранения была вынуждена вначале сузить, а затем свести до минимума масштабы массовых репрессий как непременного условия принудительной организации общества и экономики, начались процессы эрозии системы, возникновение теневых или дублирующих официальные структуры отношений и форм регуляции. Именно такого рода компенсаторные и дополнительные образования, с одной стороны, позволили системе сравнительно стабильно просуществовать еще 15 - 20 лет (вспоминаемых сегодня массовым сознанием как золотое время стабильности и относительного достатка), а с другой – вырастили поколение людей с иными запросами и ориентациями, не желающих довольствоваться нормами прежней жизни с ее дефицитом, всеобщей уравнительностью, пассивностью и надеждами на патерналистскую власть.
Именно невозможность обеспечения подобных ожиданий и даже их воспроизводства стала фактором, медленно разрушающим ресурсы советского режима. Эрозия шла в двух направлениях. С ослаблением репрессивного режима усиливалась открытость общества, информированность об условиях жизни в других странах, что порождало соответствующие претензии к власти, которые не могли быть ею удовлетворены. Кроме того, нарастали центробежные тенденции – стремление национальных элит в других, нерусских республиках к самостоятельности, и чем дальше, тем больше, вплоть до выхода из состава СССР.