Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
Скачиваний:
17
Добавлен:
23.02.2015
Размер:
188.93 Кб
Скачать

Таблица 1. «Что утратила страна в 1989 г.?»

(декабрь 1989, N=1110, приводятся только основные ответы, в % к числу опрошенных в России)

Терпение народа

40

Сплоченность народов СССР

37

Порядок в экономике

30

Уверенность в завтрашнем дне

28

Идеалы социализма

27

Веру в возможность перемен

21

Доверие к лидерам

21

Политическую устойчивость

20

Престиж великой державы

13

Если в 1989 - 1990 годах подавляющая часть русского населения в России воспринимала себя в первую очередь граж­данами СССР, «советскими людьми» (в среднем – 86%; но у эт­нических русских, живших в бывших союзных республиках, этот показатель был еще выше – от 92 до 98%), то в настоя­щее время эта квалификация осталась не более чем у четвер­ти опрошенных, главным образом – у пожилых людей, де­монстративно подчеркивающих тем самым свое неприятие нынешних изменений. В других государствах (бывших союз­ных республиках) эта ностальгическая или протестная само­квалификация составляет не более нескольких процентов. Так, например, в Казахстане уже в декабре 1994 года у казахов (незадолго до принятия там нового закона о гражданстве) этот показатель составлял 2%, у русских – 24%.

Легкость смены подобных автохарактеристик свидетель­ствует о том, что они затрагивали достаточно внешние, поверхностные слои самоидентификации. Поэтому и сам распад СССР произошел быстро и почти незаметно. Уже в се­редине ноября 1991 года (т.е. еще до официального оформле­ния распада союзного целого) большинство опрошенных зафиксировало конец Союза.

Гораздо более важной оказалась символическая роль это­го события – оно отметило необратимость изменений. По­давляющее большинство опрошенных в России – 65% – восприняло случившееся с сожалением, но именно как свер­шившийся факт («без сожаления» – 24%, август 1992, N=1600). К настоящему времени доля сожалеющих о распаде СССР и выражающих ностальгию по Союзу поднялась до 75 - 80%, однако людей, верящих в реальный возврат к советским временам или поддерживающих политических лидеров, которые ставили бы сегодня такие цели, осталось не более нескольких процентов.

По мнению 72% опрошенных, Россия перестала быть вели­кой державой (противного мнения придерживаются от 10 до14%). Основные виновники этого в массовом сознании – Горбачев (37%) и Ельцин (31%), «демократы», которые повели страну по неверному пути (23%), а также – «страны Запада» (9%). Более реалистические взгляды – страна не выдержала гонки вооружений, советская система исчерпала свои воз­можности и т.п. – характерны лишь для незначительного меньшинства в российском обществе (подобные причины называли от б до 12%, как правило, эти люди выступают сто­ронниками рыночных и демократических реформ в стране). Тем не менее сознание «у нас была великая держава» остается в качестве горизонта понимания и оценки всего последу­ющего.

Распад советской системы повлек за собой заметные изменения в характере идентификации. Ослабели непосредственные связи с государством …, усилился традиционалистский комплекс значений, отсылок к событиям прошлого, символической роли территории. Так удельный вес ответов «наше прошлое, наша история» увеличился вдвое (с 24 до 48%); «наша земля, территория, на которой мы живем» – в два с половиной раза (с 10 до 26%). Возросла и символическая роль «великих людей». В первую очередь это цари и вожди – основатели государства (Петр I, Ленин), затем военачальники, отмечающие триумфальные моменты имперских побед (А. Суворов и М. Кутузов, а также ставший уже в хрущевское и брежневское время своего рода дублером Сталина в представлениях о войне 1941 – 1945 гг. маршал Г. Жуков и уже чисто мифологический, получивший такой национальный статус лишь после одноименного кино­фильма С. Эйзенштейна Александр Невский), деятели культу­ры, ставшие символическими фигурами славы российской империи (Пушкин), символ победы советских людей над космосом Ю. Гагарин. Характерно, что за эти десять лет доля ино­странных имен в данном списке уменьшилась почти вдвое (с 59 до 33%). Символическое значение фигуры И. Сталина вы­росло более чем втрое (с 11 до 35%), тогда как авторитет М. Горбачева упал с 18 до 4%.

Такие взаимосвязанные и однонаправленные изменения свидетельствуют о дефиците ценностей настоящего, недо­статке позитивных коллективных представлений об актуаль­ном, механизмов коллективного самоуважения. Ничего ново­го в горизонте массовых представлений не появляется.

Победа 1945 года – не просто центральный смысловой узел советской истории, начавшейся Октябрьской революци­ей и завершенной распадом СССР. Фактически это сегодня единственная позитивная опорная точка национального са­мосознания в постсоветском обществе. «Победа» в этом смысле включена в традиционные конструкции державного сознания, обеспечивающие приоритет всех «государствен­ных интересов» и массовую «готовность» пассивно перетер­петь лихолетье, актуализируя ресурсы опыта крайнего суще­ствования. Она апеллирует и к возможности повторения «военных» ситуаций, локальных или глобальных, одинаково не подконтрольных частному, домашне-семейному миру, не управляемых его средствами. Таким образом, два этих общих плана войны связаны с двумя планами национальных состо­яний: государственно-патриотический энтузиазм – мобили­зация (соответственно мотивация «готовности исполнить требования партии и правительства как внутреннюю по­требность каждого», как этого требовала советская пропаган­да) и желание «покоя», ценность стабильности, а при ее от­сутствии – хроническая коллективная астения, усталость и страх потерять относительное благополучие частной жизни. Понятно, что первому состоянию соответствует всеобщая убежденность в том, что «русские свой национальный харак­тер и душевные качества полнее всего проявляют в периоды переломов, в годы испытаний и войн», в чрезвычайных обсто­ятельствах катастроф и бедствий (ситуации «подвига», «массо­вого героизма» на фронте и в труде), а не в «спокойные и благополучные времена» (это убеждение разделяют 77% опро­шенных, т.е. практически столько же, сколько и называющих победу в Отечественной войне главным событием в истории России). Второму – идея «стабильности», «порядка» как то, что может объединить и консолидировать сегодняшнюю Россию.

Короткий период 1987 – 1991 годов, отмеченный мобили­зацией против союзной номенклатуры разнородных групп интеллигенции (от прозападных и либеральных до патриоти­чески-фундаменталистских и полудемократических), а также широкой, хотя и крайне поверхностной, примитивной крити­кой коммунизма как «сталинизма» (критики, в принципе не выходящей за рамки представлений о «социализме с челове­ческим лицом», характерных для либерального крыла совет­ской бюрократии), не затронул базовых структур ни массового сознания, ни сознания образованного сословия. Между тем влияние этой критики советского прошлого было в течение нескольких лет весьма заметным. Так, в 1991 году 57% опрошенных (репрезентативное общесоюзное исследование, N=2000) были согласны с тем, что в результате коммунисти­ческого переворота страна оказалась на обочине истории, что ничего, кроме нищеты, страданий, массового террора, людям она не принесла. Оказавшись без средств интерпрета­ции прошлого, без ориентиров на будущее, без средств арти­куляции собственных практических интересов, массовое сознание некоторое время пребывало в состоянии коллек­тивной дезориентированности и мазохизма, ущемленности, предельно низкой коллективной самооценки.

Однако эффект этой журнальной пропаганды был очень кратковременным и противоречивым. Затронув в публичном обсуждении табуированные ранее темы и оценки прошлого, эта критика освободила от страха перед репрессиями широ­кие слои общества, одновременно «разбудив» и наиболее пас­сивные, консервативные группы. Уже к концу 1991 года опро­сы показывали нарастание защитных реакций социальной и культурной периферии, учащение мнений респондентов о том, что пресса «слишком много уделяет места теме сталинс­ких репрессий» (62%, «слишком мало» — 16%; ноябрь 1991 г., N=2074), что она «очерняет героическое прошлое» и т.п. Ан­тисталинизм быстро приелся и надоел, поскольку не нес ничего позитивного, связанного с повседневными интере­сами и представлениями людей. В отличие от практики денацификации в Германии (которая, контролируя доступ к властно-государственным, а также к репродуктивным и масс-коммуникативным институтам, стремилась укрепить новые политические силы и социальные институты), в России анти­коммунистическая критика была направлена главным обра­зом на дискредитацию легитимационной легенды прежней власти и не затрагивала при этом самой институциональной системы тоталитаризма. Не сопровождалась она и глубокой моральной переоценкой прошлого. В результате по проше­ствии нескольких лет (по логике противодействия, а также вследствие затягивания реформ, роста общего недовольства властью из-за отсутствия их позитивных результатов) фигура Сталина стала опять подыматься в общественном мнении.

[...] Как и следовало ожидать, через недолгое время массовое сознание постаралось изжить травмирующие обстоятельства, вытеснив их из актуального поля переживаний. Уже через два-три года, то есть после отставки Гайдара и отказа правитель­ства от широкомасштабных и последовательных реформ, подавляющее большинство населения России (50—60% опро­шенных) полагало, что сама по себе советская система была не так уж плоха, негодными были правители, занятые исклю­чительно эгоистическими интересами сохранения власти и собственным благополучием. [...]

Последние же опросы относительно качеств старой и но­вой власти (1999 г., N=2000) дали следующую картину. Совет­ская власть характеризовалась опрошенными как – «близкая народу», «своя, привычная», «законная», хотя и «бюрокра­тичная», но «авторитетная», «сильная, прочная» и «справедли­вая»; нынешняя же власть – как «далекая от народа, чужая», «коррумпированная», «незаконная» (лишь 12% назвали ее «за­конной»). Различия ответов в группах по образованию или урбанизированности весьма слабы, главный фактор диффе­ренциации здесь – возраст (чем моложе респондент, тем сла­бее позитивные оценки им советского времени).

Дело не просто в разочаровании в тех или иных лидерах или конкретных политиках (например, в Горбачеве или Ель­цине) или, точнее, не только в этом. Негативная оценка дает­ся всем институтам власти как таковым – от президента и правительства до местных властей и правоохранительных органов. Государственный лидер, глава исполнительной вла­сти, выступает в массовых представлениях как «хозяин» влас­ти, а не как персонификация института государства. Поэтому падение авторитета властных институтов происходит в це­лом – как системы, а не как отдельных учреждений. [...]

РОССИЯ И ДРУГИЕ СТРАНЫ.

ОБРАЗ „ЧУЖОГО”.

Отношение к «Западу» сохраняет для массового сознания двойственность и амбивалентность. Он по-прежнему рассматривается и как источник угрозы, и как соблазн, и как недостигаемый идеал благополучного, обеспеченного существования, общества, где человек работающий легко может добиться всего, чего он хочет. «Запад» – это соединение современности, развитости, рациональности и организационной целесообразности. Та­кие представления являются базовыми для всего периода рус­ской модернизации, начиная, по меньшей мере, со второй трети XIX века. Можно говорить в целом об их структуро­образующей роли для русской культуры, в том числе и для национального самосознания.

Поэтому постоянное соизмерение, сопоставление России с западными странами является фактически единственным средством самоописания и самообъяснения, источником и фрустрации, и самоутверждения. Военная мощь и космос (а также не сохранившиеся к настоящему времени, но реально существовавшие до начала 1990-х гг. советские представления о социальных гарантиях и преимуществах социального обес­печения, имевшихся в СССР, – бесплатной медицине, обра­зовании и проч.) были основанием для гордого сознания равенства с Соединенными Штатами как другой такой же супердержавой. Но расширение информационного и соци­ального горизонта в посткоммунистической России убило в массовом сознании даже самую возможность подобного со­поставления и резко изменило критерии отнесения к «вели­ким странам», вычеркнув Россию из ее списка. Сегодня главным основанием такой квалификации является «высокий жиз­ненный уровень населения», затем — «великое культурное на­следие прошлого» и лишь затем – «ракетно-ядерная мощь».

И тем не менее, несмотря на растущий пессимизм в от­ношении сближения России со странами Запада, сама ори­ентация на них остается важнейшей составляющей самоиден­тификации. Наиболее ценным и безусловно значимым для сегодняшней России представляется опыт и достижения та­ких стран, как США (на них в этом качестве указали 34% отве­тивших на соответствующий вопрос, заданный ВЦИОМ в но­ябре 1997 г.; N=2000), Япония (29%), Германия (22%), других западноевропейских стран (15%). […]

ФУНКЦИЯ И ОБРАЗ ВРАГА

Начавшийся в конце 1980-х го­дов ускоренный распад советской системы сопровождался ростом напряжений в структуре национальной идентифика­ции. После сравнительно короткого периода острого кризи­са и коллективной дезориентации, даже фрустрации, отме­ченных резким понижением массовых этнонациональных самооценок («мы – страна рабов», «черная дыра истории», «историческая неудача»), началось медленное восстанов­ление баланса самоудовлетворенности. Максимум положи­тельных самооценок был отмечен в 1996 году перед прези­дентскими выборами, когда электорально-пропагандистская мобилизация активно использовала ресурсы массовых надежд, оптимизма, уверенности в себе, апеллируя к молодежи, к наиболее дееспособным группам в обществе и противопо­ставляя свое понимание происходящего ностальгии комму­нистов. Однако этот рост массового самоуважения осуществ­лялся исключительно за счет эксплуатации символических ресурсов прошлого – гордости за великую державу, противо­поставления России, русских развитым странам (во внешней перспективе) и этническим нерусским (внутри страны). Соот­ветственно это предопределило повышение уровня открытой и латентной ксенофобии, акцентирование различных обра­зов «врага» или «чужого».

Как показал специальный анализ корреляций между раз­личными семантическими признаками, составляющими базо­вую композицию национальной идентичности россиян, кате­гория «врага» (или «чужого», в данном случае я не разделяю этих понятий) играет главную роль в организации этой ком­позиции, придает ей целостность и устойчивость. Дело не в самой по себе высокой степени внешней агрессивности российского общества (она сегодня как раз достаточно низка, и потенциал мобилизации против любых идеологических или внешнеполитических противников не так велик). Эта агрес­сивность носит почти исключительно внутренний характер. Она компенсирует крайне низкий уровень гратификации по­вседневного существования, слабость, аморфность ценност­ного обеспечения частной жизни, инерцию уравниловки, институциональную ограниченность любых индивидуальных достижений, направленных на повышение качества жизни. Можно сказать, это и есть выражение принципа «негативной идентификации», определяющей всю структуру русской иден­тичности. Консолидация русских происходит не на основе позитивных представлений, образующих основу для той или иной совместной деятельности, достижения целей, констел­ляции общих интересов, веры, признания значимости пози­тивных символов и представлений (т.е. ведущих к появлению различных гражданских ассоциаций, союзов, объединений), а на солидарности отталкивания, отрицания, демаркации. Это глубоко культурное обстоятельство, а не проявление ситуа­тивно обусловленного потенциала коллективной мобилиза­ции. Значимость тех или иных представлений о «враге» или «чужом» фактически совпадает с границами распространения тех или иных комплексов или композиций представлений о национальном характере, семантических элементов нацио­нальной идентичности. […]

[…] При том, что сама структура образа «врага» состоит из раз­ных и порой противоречивых смысловых компонентов (для различных социальных групп это будут различные враги), в функциональном плане можно попытаться выделить следую­щие, ведущие по степени значимости и частоте упоминаний символические фигуры.

1. Наиболее устойчивым здесь будет образ «мафии», миф о которой сохраняется еще с советских времен. Однако и в его составе происходили некоторые сдвиги и замещения. В кон­це 1980-х годов под «мафией» понимали сращение дельцов теневой экономики и советского партийно-хозяйственного государственного аппарата, причем с явным упором на неле­гальное доминирование ведомственной бюрократии, а также первых деятелей частного бизнеса – «кооператоров», «торга­шей», «частников». В конце 1990-х годов под «мафией» пони­мается прежде всего организованная преступность, опирающаяся на коррумпированное государственное чиновниче­ство, «бандитские формирования», контролирующие те или иные отрасли и сферы хозяйства. Общая масса подобных от­ветов составляет от 35 до 40% всех упоминаний «врагов».

  1. Вторым по частоте упоминаний «врагов» стала сама ны­нешняя власть, будь то правительство и президент Ельцин, будь то коррумпированное государственное чиновничество, бюрократия, депутаты Госдумы, политики (всего около 10– 12% респондентов, назвавших их как национальных врагов).

  2. Третье место занимают чеченцы, боевики Дудаева, Баса­ева, Радуева, ведущие войну на Северном Кавказе, террористы (в сумме упоминания такого рода выросли за последние годы с 1б примерно до 30%). Отметим также, что чеченцы предста­ют сегодня как этническая группа, вызывающая самые острые и устойчивые негативные установки и эмоции. Причем ­ последние сложились раньше, чем началась Кавказская война 1994—1996 годов. Война в этом смысле лишь закрепила подобный негативизм, но не породила и даже не слишком усилила его.

  • Далее следует «Запад», представления о котором доста­точно не дифференцированы и смутны. Сюда входят прежде всего США или их заместитель – НАТО, а также «финансово- политические круги», заинтересованные, по мнению опро­шенных, в ослаблении мощи и авторитета России, «ЦРУ», «спецслужбы» и прочие рудименты советской пропаганды времен холодной войны. В сумме подобные ответы также ­ составляют около 30%. […]

Итак, образ «врага» дробится и варьируется, фиксируя для каждой группы свои собственные представления о «чужом». Функция этого образа – не только поддержание солидарно­сти в группе через вынесение проективных или негативных представлений вовне, но и своего рода контроль над аморф­ными страхами и угрозами существованию членов группы. В этом смысле можно сказать, что в сегодняшней России диффузная, не конкретизируемая ксенофобия (по преимуществу связанная с «приезжими с Кавказа» как культурными антипо­дами основной массы населения) отражает массовое состо­яние дезориентированности и общий пессимизм, отсутствие веры в возможность каких бы то ни было перемен. Уровень ксенофобии поэтому колеблется в соответствии с ростом напряженности и наступлением очередного кризиса. Так, он поднимался в 1993 году (после гайдаровских реформ и дра­матических событий, последовавших за роспуском Верховно­го Совета РФ) и в 1998 году, после августовского кризиса.

ЭЛИТА И МАССЫ,

ЦЕНТР И ПЕРИФЕРИЯ

Десятилетние на­блюдения над формированием постсоветской российской национальной идентичности свидетельствуют о том, что за эти годы стабилизировалась не только сама структура мас­совой идентификации, но и ее основные смысловые ком­плексы и составляющие. В самом начале наблюдений (конец 1980-х гг.) наибольшие различия отмечались в среде так назы­ваемой «социальной элиты» (людей с более высоким уровнем образования, занимавших более высокие социальные пози­ции, осуществлявших функции управления, обладавших в силу всего этого более высокими доходами). Настроения и уста­новки массы имели существенно более однородный и кон­сервативный характер. Элита, выступавшая – вольно или невольно – носителем изменений в период начальной пере­строечной мобилизации вокруг власти, распадалась на груп­пы, находившиеся в центре публичного внимания и задавав­шие тон печатным и телевизионным дискуссиям. С одной стороны были ориентированные на радикальное изменение системы сторонники сближения с Западом и установления более демократического порядка, быстрого проведения ры­ночных реформ. С другой – партийно-советская и хозяйственная номенклатура, на тот момент менее заметная, но обладавшая реальным влиянием и властью, организационным капиталом и авторитетом (особенно это можно отнести к отраслевой или местной «администрации», «директорскому корпусу»), плюс обслуживавшие ее специалисты. На этом кры­ле в принципе придерживались гораздо более умеренных взглядов на характер предстоящих изменений, люди здесь были настроены скорее националистически, отстаивали «дер­жавно-государственные» интересы и приоритеты, были праг­матически заинтересованы в сохранении своих социальных позиций.

До середины 1990-х годов эту дифференциацию еще мож­но было систематически отслеживать в социологических опросах. Но постепенно эти групповые расхождения стира­лись. Носители крайних взглядов и убеждений (как собствен­но либеральных, так и национал-коммунистических) теряли влияние и сторонников. Напротив, росло влияние популистов «центристского» направления, которые все более сближались по своим установкам и взглядам с массой. В политическом плане это выражалось как подхватывание и управление мас­совыми протестными реакциями на «шоковые реформы» Гай­дара (которых реально и не было), как провозглашение необ­ходимости более «сбалансированной» политики реформ, борьбы с коррупцией, движения к большей социальной спра­ведливости, восстановлению руководящей роли государства в экономике и пересмотру результатов приватизации. В ор­ганизационном плане это обозначило приход новых поли­тиков (периферийного эшелона), возникновение «центристских», «социал-демократических», а позднее и чисто проправительственных ассоциаций и «движений», отражаю­щих интересы либо федеральной, либо отраслевой, либо ре­гиональной номенклатуры. В идеологическом или социокуль­турном плане это означало все более явную тенденцию к «неотрадиционализму», ностальгии по прошлому, его идеали­зации, росту антизападнических настроений.

Символическим ресурсом для этой «новой» консолидации различных управленческих фракций и массы стал уже отра­ботанный арсенал прежних рутинных представлений о вели­кой державе, государственнические взгляды, имитация или «реставрация» национальных традиций и ценностей – все то, что составляло компенсаторно-защитные комплексы мас­совых убеждений в национальной исключительности и пре­восходстве, частично потесненных или утраченных за годы реформ. Элита (прежде всего – ее либеральная и демокра­тическая часть) не сумела выработать ни одной привлека­тельной или убедительной для широких слоев общества программы и оказалась вынужденной идти за массами, вос­производить то, что отвечало их пониманию происходящего. Это определялось и электоральными задачами (попытками подыграть низовому избирателю, как это вначале старался делать Жириновский, а потом у него все с большим успехом перехватывали другие партии), и тактикой популистского снятия напряжений, вызванных противоречивыми действия­ми верхов по реформированию экономики. К концу 1999 го­да, ко времени выборов в Госдуму, никаких принципиальных программных расхождений в электоратах разных партий уже не наблюдалось. И сами политические цели у разных партий и движений, выдвинутых в предвыборных манифестах, и взгляды различных групп общества практически не отлича­лись по своему составу. Разве что чуть сильней была ориен­тация на прошлое и советскую модель государственного управления экономикой у коммунистов, чуть больше было рыночных требований у «демократов», но принципиальной разницы между ними уже не было.

Наиболее ярким примером подобной тактики стал успех совершенно пустого по программным установкам объедине­ния «Единство» («Медведь»), провозгласившего своей целью поддержку нового национального лидера – В. Путина, на котором в ситуации почти истерического страха перед терак­тами и общего кризиса доверия к власти оказались сфокуси­рованы массовые ожидания порядка и стабильности в обществе. Характерно поэтому, что от самого Путина как претен­дента на пост Президента России в этой ситуации почти ни­чего не потребовалось. Вся программа его действий оказалась собранием банальностей и общих пожеланий. Но при общей позе решительности и готовности демонстрировать государ­ственную волю в борьбе с чеченскими сепаратистами она была воспринята массами с такой надеждой, что заменила соответствующие разработки и цели. Национальная консоли­дация в России наконец-то произошла. Доверие Путину (а значит – и той картине реальности, которая стоит за ним) достигло рекордных отметок – ему доверяют 70—75% насе­ления. Он оказался носителем, держателем, хранителем тех национальных символов, значимость которых мы старались описать в данной статье.[…]

ВМЕСТО ЗАКЛЮЧЕНИЯ

Наблюдаемые в сегодняшней Рос­сии попытки реанимировать великодержавный русский наци­онализм как среди политиков, так и в определенных слоях общества имеют характер не мобилизации, не восстановле­ния прежней атмосферы чрезвычайного режима, существова­ния в условиях осажденной крепости, а являются лишь фор­мой психологической защиты и компенсации. По существу, это эксплуатация ресурсов массового национального рессантимента. Нынешний русский великодержавный национализм по своей природе – уже не агрессивно-миссионерский, а ностальгический, квази-традиционалистский вариант изоля­ционизма. То, что интегрирует сегодня российское общество в политико-идеологическом смысле, – это, прежде всего, символы прошлого величия, с одной стороны, и хроническое недовольство населения нынешними дискредитировавшими себя властями – с другой. Об этом отчетливо консерватив­ном (на уровне идеологических представлений и деклараций) характере российского общества свидетельствует и сильней­шая склонность массового сознания к сохранению существу­ющего положения. То, что формирование рыночных отноше­ний, установление пусть и формальной, но многопартийной политической системы происходит без особых потрясений и масштабных, открытых и силовых конфронтации, означает, что фактически скорость адаптации общества к изменениям достаточно велика.

Соседние файлы в папке Часть 2