Добавил:
ilirea@mail.ru Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Классики / Новая / Лейбниц / Сочинения. Т. 3

.pdf
Скачиваний:
51
Добавлен:
24.08.2018
Размер:
3.44 Mб
Скачать

И часто случается так, что ученые приобретают себе славу главным образом теми сочинениями, от которых они этого меньше всего ожидали. Кто, например, сомневается, что Низолий ждал большей известности для себя от задуманной им «Реформы философии», чем от этих так называемых «Цицероновых конкордансов» 7? И однако же Индекс к Цицерону живет и будет жить, пока будет жить сам Цицерон, а Низолиева философия чуть было не задохнулась уже при самом ее рождении. Мне прекрасно известно негодование Майораджо и Грифоло в связи с тем спором, который начал Калькашши СВОЕМ изданием трактата Цицерона «Об обязанностях»; еще менее справедливым к Низолию был Генрих Стефан в своей книге, названной им «Низолий-учнтель, или Наставник, диалог цицеронианцев и низолианцев», и критики относились к нему

свысокомерным презрением. Но ведь Генриха Стефана побуждали к этому личные причины, ибо он прекрасно понимал, что труд Низолия весьма подрывает авторитет «Тезауруса латинского языка», созданного его отцом, Робертом Стефаном, остальные же, даже весьма ученью люди, относящиеся к Низолию с пренебрежением, окажись они во времена Низолия, были бы, я полагаю, о нем иного мнения. И конечно, совсем по-другому судил о нем Целпп Секунд Курион, человек поистине выдающийся, который

сведома и согласия самого Низолия взялся за расширение и редакцию его Индекса к Цицерону. Той же цели посвятили свои усилия Василий Занхий, Марчелло Сквар- чиалупи и Яков Целларий Августан. К занчтиям философией Низолий пришел, по-видимому, в результате именно этого тщательного чтения Цицерона. Видя, как самые тонкие философские понятия о богах, о роке и предвидении, о границах явлений, об искусстве рассуждения, нахождения и суждения, о всех сторонах государства и об обязанностях человеческой жизни находят у Цицерона re только точное, но и подлинно латинское, ясное, чтобы не сказать изящное и богатое, выражение, наш Низолий, человек умный и достойный, не только проникся заслуженным презрением к бездарному методу изложения схоластиков, достаточно темному, весьма мало полезному и вообще лишенному всякого изящества, но и попытался открыто изложить в эпоху, роковую для восстановления наук, эти свои мысли и доказательства в их подтвержде-

ние.

Такого рода мысли

время от времени встречаются

в его

произведениях и,

как естественно предположит^

высказывались им при удобном случае устно, но серьезно заняться наконец этими проблемами его побудил, повидимому, следующий случай. Челио Кальканини написал «Рассуждения, или Разыскания», которые он издал в Базеле у Фробения в 44 году прошлого века. В этой книге

• он не слишком почтительно отзывался о трактате Цицерона «Об обязанностях». Это сразу же вызвало резкую реакцию ученых почитателей Туллия, и Яков Грифоло в Риме у Альда, а Марко Антонио Майораджо в Милане опубликовали работы в защиту Цицеропа. И вот тут появился Низолий, выступивший и против Целия за его нападки на Цицерона, и против Майораджо за то, что тот считал возможным защищать одновременно и Цицерона, и Аристотеля. Это сочинение Низолия вышло отдельным изданием, а затем из-за необходимости защитить некоторые места в тексте Цицерона было напечатано

водной книге с его трактатом «Об обязанностях» в Венеции

в1554 г., ип-фолио. В защиту Цицерона выступили также Иоахим Камерарий и Иероним Вольф, равно как и совсем недавно знаменитый Самуэль Рахель предпринял достохвальную попытку истолкования моральной философии Цицерона. Но Майораджо воспринял слишком болезненно неожиданные нападки Низолия, несмотря на их незначительность, тем более что его побуждал к выступлению против Низолия соперник последнего Октавиан Феррари, известный и образованный перипатетик, который был не

всостоянии переварить столь независимое суждение об Аристотеле. Опираясь на его поддержку, Майораджо написал две книги довольно резких «Возражений против Мария Низолия», присовокупив к ним опровержение всех тех замечаний, которые сделал Низолий по поводу ряда неудачных, с его точки зрения, толкований Майораджо. Таким образом, Низолий был наконец вынужден тщательнее рассмотреть весь этот вопрос и издал эти четыре книги об истинных принципах и истинном методе философствования, где он не только делает известными свои мысли, которые подверглись критике со стороны Феррари и Майораджо еще до их опубликования, но и весьма обстоятельно

исоответствующим образом защищает их. О Майораджо он упоминает только в предисловии и в 6-й главе IV книги, где возражает против его утверждения, будто «Никомахова этика» принадлежит не Аристотелю, посвятившему ее Иикомаху, а самому Никомаху, и тем самым уклоняется от бесплодного спора, предпочитая обратиться к

СО

61

 

рассмотрению самого предмета. В издании, которое положено нами в основу этого нового издания, произведение это носит следующее заглавие: «Мария Низолия из Брюс- i

селя об истинных принципах и истинном методе философствованияпротивпсевдофилософовчетырекниги,вкоторых устанавливаются едва ли не все истинные принципы истинных наук и искусству опровергаются и отбрасываются чуть ли не все ложные принципы диалектиков и метафизиков^ а кроме того, опровергаются почти все возражения Марка Антония Майораджо против упомянутого Низолия, опуб-а ликованные до настоящего времени. Издано в Парме у Септимо Биотти в 1553 г., ин-кварто». Сделал ли Низолий еще что-нибудь в философии, я не знаю; мне известно только, что он перевел «Галеновы толкования устаревших слов у Гиппократа». Книга под его редакцией была напе-*5 чатана в Венеции Джунтами в 1550 г. вместе с другими произведениями Галена. Был в Парме и другой Низолий, возможно родственник нашему, живший, однако, позднее его, юрист по профессии, чье сочинение было напечатано в Парме у Брудона ин-кварто в 1603 г. Вот, впрочем, и все сведения об авторе, которые оказались доступными человеку, не слишком старательно исследующему эту тему. Возможно, что наш автор испытал ту же судьбу, что и Лоренцо Балла, которому немало повредила репутация «грамматика», в результате чего он не мог оказать значительного влияния на умы людей. В том же самом невежды упрекали еще раньше Пьера Абеляра, Анджело Полициано, Людозика Вивеса, Эразма, Андреа Альчьято да и самого\ Якова Куяция, а недавно Салмазия, Гроция и других; в множество подобного рода инвектив против «грамматиков» нагромоздил Максимилиан Сандт, хотя сам он по своему роду занятий и профессии более других заслуживает зтого имени. II хотя все эти упреки очевидно беспочвенны и в действительности никто не заслуживает с большим основанием имени «грамматика», чем те, кто, прикрываясь почтенным именем философии, затевает бесконечные словопрения, однако они даже теперь весьма прочно держатся в умах толпы. Успехам Низолия помешало, по-видимому, еще и то обстоятельство, что он писал в Италии, где до наших дней почти безраздельно царит вкупе со схоластиками Аристотель. Достаточно хорошо известно и не нуждается в повторении, что случилось с Франческо Патрици, с Карданом, с Галилеем, с его апологетом Кам-

! с самим Джованни Франческо Пико. А кроме

62

того, нужно вспомнить и о характере самой эпохи, когда истина только начинала просвечивать, как луч сквозь щелку, и вспыхивать какими-то искорками, наподобие огненных протуберанцев, которые вырываются порой меж солнечных пятен, или горящих частичек, кружащихся вместе с дымом. В наше время ярче становится свет и признано хотя бы ТО, ЧТО Аристотель может оши-» баться.

Теперь следует обратиться к содержанию труда. Автор озаглавил его «Об истинных принципах и истинном методе философствования». Я согласен, что это название слишком уж громкое, ибо во всем этом произведении не содержится ничего, кроме некоей Логики, реформированной

ипризваннойсоздатьчистый иадекватный метод выражения; именно так, по моему мнению, было бы правильным озаглавить эту книгу, но я не хочу прослыть некстати умным, изменяя то, что создано другими. Он нападает в ряде мест на «метафизику», но, однако, не приводит ничего такого, что могло бы поколебать принципы метафизики, кроме того, что свойственно и диалектикам, и нигде не пытается он рассматривать единое и многое, целое и часть, тождественное и различное, необходимое и случайное, причину и следствие, изменяемость и неизменность

идругие категории метафизики. О предметах естественнонаучных и математических даже не упоминается, вопросы общественные затрагиваются лишь вскользь.

Яне могу найти никакого другого оправдания столь громкому и многообещающему заглавию, кроме единственного, состоящего в том, что истинная логика не только является инструментом, но и в какой-то мере содержит

всебе принципы и истинных! метод философствования,, ибо она дает ie общие правила, следуя которым можно отличать истинное от ложного и, присоединяя к ним лишь немногие дефиниции и эксперименты, доказать все заключения. Но пусть даже это будут принципы не философии,, не самих предложений (propositiones), пусть они не создают истину, а лишь указывают на нее, они, однако,, создадут философа и будут принципами правильного философствования, что уже достаточно для защиты Низолия.

Итак, остальное содержание предисловия мы распределим следующим образом: сначала скажем о значении правильных положений Низолия, а затем о некоторых его ошибках и преувеличениях. Практическое значение Низолиевых размышлений определяет одновременно цель

63

'этого повторного издания, и поэтому нам придется остановиться на этой части несколько подробнее. Две вещи прежде всего, как мне кажется, делают Низолия достойным издания: стиль речи и современная автору эпоха;

стиль речи — потому что он достоин философа, эпоха — потому что автор достоин нашей эпохи, а в те времена, когда он жил, подобного рода мысли были достоянием лишь самых глубоких и тонких умов. Стиль речи, который

iон не только использует, но и настойчиво пропагандирует, самым серьезным людям уже давно казался заслу-

живающим постепенного возвращения его из изгнания в школы. Я имею в виду стиль речи естественный и самобытный, простой и ясный, свободный от ЕСЯКОЙ вычурности и прикрас, легкий и доступный, понятный всем и соответствующий предмету, своим светом помогающий памяти, а не затрудняющий суждение пустопорожней утонченностью. Но здесь нам самим следует постараться избежать того недостатка, который мы порицаем, и не впасть в стиль величественный, метафорический и надутый.

Вообще, как мне кажется, существуют три достоинства речи: ясность, истинность и изящество. Ибо полезность относится скорее к самому предмету гечи. Ясным является то, что хорошо воспринимается, поэтому ясной бывает речь, значения всех слов которой известны любому слушателю. Истинной является речь, если обозначенное ею может быть воспринято чувственно при условии правильного соотношения воспринимающего и опосредствующего (ибо критерием ясности служит разум, а истинности — чувственное восприятие), и это единственное и самое травильное определение истинности (что бы ни говорилось об этом раньше), на основании которого могут быть продемонстрированы все каноны правильного суждения. Но об атом говорить подробнее нужно в другом месте, вдесь же мы только поясним нашу мысль па примере. Фраза «Рим расположен у Тибра» истинна потому, что для чувственного восприятия того, что она говорит, не требуется ничего другого, кроме нормального состояния воспринимающего и опосредствующего; т. о. воспринимающий не должен быть пи слепым, ни глухим, а опосредствующее, т. е. расстояние, не должно быть слишком велико. При этих условиях если бы я оказался в Риме или возле Рима, то я увидел бы одновременно город и реку,

иувидел бы, что этот город находится возле этой реки,

иуслышал бы, что этот город называется Рим, а река —

Тибр. Аналогично обстоит дело и с абстрактными понятиями. Следующая фраза: «Бинар четен» — истинна, потому что, если я вижу (слышу, осязаю, мыслю) бинар, я вижу две единицы (по определению бинара, услышанному или прочитанному), и ничего более; я вижу, следовательно, две части бинара, составляющие целое, две единицы, равные между собой, потому что единица равна единице. Число же, две части которого, составляющие, или интегрирующие целое, равны, называется четным (по определению четного, услышанному или прочитанному). Следовательно, кто убедится с помощью чувственного восприятия, что данное число есть бинар, тем самым убедится, что оно четно, и потому данное предложение истинно. Изящной является речь, которую приятно слушать или читать. Но так как мы говорим сейчас о философском языке и присущем ему стиле, то мы оставим в стороне изящество речи, хотя и следует признать, что оно очень многое может дать для того, чтобы привлечь внимание, увлечь ум, глубже запечатлеть в памяти предмет речи. Нам следует думать лишь о достоверности в той мере, в какой это позволяет предмет. Достоверность^ даже по самому требовательному определению, окажется не чем иным, как ясностью истины, так что это следует даже из самого понятия достоверности философской речи, поскольку ясность и истинность неотъемлемы от поисков достоверности. И очевидно, что истинность предложения не может обнаружиться, если не будет известным значение слов, т. е. (по определению ясной речи) если оно не будет ясным.

Но в речи существует не только ясность слов, но и ясность конструкции. Ведь если конструкция не будет ясной, то, хотя и будет известно, что означает каждое слово просто, само по себе, все же останется неизвестным, что эти слова означают в данном месте, в связи с другими словами. Но темнотой конструкции, как правило, чаще грешат ораторы и поэты, чем философы, и, следовательно, нам нужно говорить прежде всего о ясности слов самих по себе. Ясности, или понятности значения, противостоят Два порока — темнота и, если так можно выразиться, чрезмерная ясность, или двусмысленность; в первом случае не видно никакого значения, во втором появляются сразу песколько, но не ясно, какое из них истинное. Далее, ясность вокабулы (vocabulum) возникает из двух вещей — либо из слова самого по себех либо из контекста речи (cir-

64

3 Лейбниц, т, з

65

 

 

cumstantiae orationis). Ясность слова самого по себе опятьтаки имеет два источника — первоначальное значение (origo) и узус (usus). Наконец, первоначальное значение опять же распадается на два: на узус корня и аналогию дериваций этого корня. Узус — это значение слова, в равной мере известное всем говорящим на данном языке. Аналогия — это значение флексии, или деривации, также известное всем говорящим на данном языке. Например, узус слова Fatum, или известное значение его, есть «неизбежность событий»; его же первоначальное значение складывается из узуса корня и аналогии: корень for (реку) или fari (речь), узус корня — «говорить», аналогия есть fatum (изреченное), которым в латинском языке обозначается страдательное причастие прошедшего времени от глагола tfari]$ так что по первоначальному значению Fatum есть то же самое, что и dictum (сказанное) 8. Чаще всего узус возникает из первоначального значения с помощью какогонибудь тропа,, что явствует из приведенного примера, ибо по первоначальному значению fatum — это то же самое, что и dictum, а по узусу — «то, что неизбежно произойдет»; но если мы подумаем, чьи слова должны неизбежно сбыться* то становится очевидным, что только за словом божиим следует дело. Следовательно, Fatum (рок) первоначально есть «изреченное», отсюда по антономасии, или

xax'eEoxtv 9> — «слово божие», отсюда далее, через

сине-

кдоху, — «слово божие о будущем», т. е. решение

(decre-

tum) божие, отсюда, наконец, по метонимии причины 10, — «TOj что неизбежно случится», и именно таков узус слова в настоящее время. Отсюда задача хорошего грамматика и даже философа — суметь вывести узус слова через беспрерывную цепь, так сказать, через сориты u тропов из его первоначального значения. В этом, насколько мне известно, выдающимся мастером был Юлий Цезарь Скалигер, чье сочинение по этимологии погибло к немалому ущербу, в частности, и для философии. Сохранилось лишь то, что использовал в своих примечаниях к Варрону его сын 12, который, однако,, в большинстве случаев не соглашается с высказанными его отцом и не раз повторяющимися

вего сочинениях мнениями. Но если в наблюдениях сына мы видим больше эрудиции, то в этимологиях отца мы потеряли еще больше остроты ума и философии. Впрочем,,

вупотреблении слов нужно придерживаться следующего правила: если первоначальное значение отличается от узуса2 последнее следует предпочесть в речи первоначаль-

ному, но если узус либо сомнителен, либо не противоречит первоначальному значению, то в таком случае лучше следовать первоначальному значению. Если же узус многозначен, то следует сначала попытаться абстрагировать некое так называемое формальное значение (formajis significatio), т. е. найти такое значение слова, которое включало бы все известные значения, этим обычно занимаются теологи, особенно переводчики еврейских книг, среди которых своими разысканиями смысла слов выделялся Самуэль Боль. Если же это окажется невозможным, нужно по крайней мере установить какой-то, если так можно выразиться, первоначальный узус (usus originarius), т. е. такое значение, из которого вытекали бы остальные узусы, точно так же как оно само вытекает из первоначального значения, т. е. по каналам «тропов». Однако, устанавливая первоначальный узус, следует позаботиться о нахождении, насколько это возможно, формального значения по крайней мере большинства узусов, из которого выводились бы прочие употребительные значения. Но и в том и в другом случае, и в выборе первоначального узуса, и в выборе формального значения, нужно особенно внимательно следить за тем, чтобы из ряда возможных значений выбрать наиболее бльзкое к первоначальному значению слова. Выбранное однажды значение, если позволяет место, должно получить дефиницию (ибо дефиниция есть не что иное, как значение, выраженное словами, или, короче, обозначенное значение) и быть предложено слушателю или читателю. Давая определение, следует заботиться о том, чтобы оно было во всех отношениях не только истинным, но и ясным. Поэтому от «технических терминов» (termini technici) нужно бежать как от страшного чудовища и воздерживаться в первую очередь от всех этих наименований философских категорий, в большинстве случаев совершенно чуждых нормам латинского языка. Нужно самым последовательным образом придерживаться раз установленного определения, так чтобы в любом случае, даже если определяемое заменить его дефиницией, не последовало никакого бессмысленного выражения; но если и не будет предварительно дано никакой дефиниции, тем не менее узус слова должен быть единообразным, так чтобы в любом случае он мог быть замещен той же дефиницией. Таким образом, ясно, каково должно быть значение данной вокабулы. Рассмотрим теперь противоположный случай: какую вокабулу употребить для выраже-

66

67

 

пия, данного значения. Здесь нужно принять во внимание соображения как краткости, так и ясности. Наибольшая ясность свойственна «терминам», взятым из обыденной жизни, если они сохраняют общеизвестное употребление; «техническим» терминам всегда присуща некоторая темнота. Я называю термин общеизвестным (popularis), когда и слово, и его значение употребительны (я буду употреблять название термин в смысле слова, имеющего определенное значение; в этом смысле можно было бы его называть и вокабулой (vocabulum), против чего у меня лично нет возражений). Техническим же я называю термин, когда либо слово, либо значение не являются употребительными,, а присущи речи определенного человека или группы людей. Если само слово принадлежит к этой категории, то оно есть результат некоего «словотворчества» (ovojiaxoiroua); таково большинство слов Rothwelschen Sprache, краткий словарь которого приводит Геснер в «Митридате» 1 3 . При такого рода создании слов следует прежде всего стараться, чтобы они образовывались не случайно и как бы по произвольному движению ума, но по некоему методу, и метод этот тем лучше, чем более соответствующим он оказывается. Соответствие метода образования слов определяется как корнем, так и способом образования. Корень должен быть употребительным и, насколько это возможно, близким тому предмету, который мы хотим обозначить новой вокабулой, аналогия должна быть и употребитель-

ной и соответствующей, так

чтобы

из значения корня

и

аналогии могла сложиться

дефиниция нового

словл,

к

которой мы стремимся. Например,

haecceitas не

имеет

употребительной аналогии, лучше было бы сказать hoccitas (или hoccimonia), подобно тому как говорится quidditas, а не quaerleitas. Уже из корня и аналогии слова hoccitas может сложиться его дефиниция, ибо корень hoccitas — hoc (это), аналогия — itas. Эта аналогия, или способ деривации, означает основание обозначения (appellatio) корня, т. е. качество корня, поскольку он является таковым, каким его пазывают; следовательно, boccitas будет основанием называть что-то «этим» (hoc) (как определяет «качество» Аристотель: «из-за чего мы называемся какими-то»), или качеством «этого», поскольку оно является «этим» 14 . И нет ничего удивительного в том, что абстрактные понятия определяются чррез конкретные, потому что конкретные понятия более знаномы.

63

Если же новым оказывается значение, а не слово, то следует внимательно подумать, во-первых, соответствует ли в какой-то мере значение слову, т. е. может ли оно с помощью тропов быть выведено или из его общеизвестного узуса, или по крайней мере из первоначального значения, а во-вторых, нельзя ли найти более подходящее слово. Все это следовало бы пояснить на примерах, если бы моей целью было исследование этого предмета^ а не простое напоминание о нем.

Далее. Как я уже сказал, следует совершенно отказаться от технических терминов и избегать их, насколько это возможно; но постоянно это продолжаться не может из-за того многословия, которое возникло бы, если бы пришлось всегда пользоваться только общеизвестными словами. Например: «квадрат» есть четырехсторонняя, равносторонняя, прямоугольная фигура; но слова «равносторонняя», «четырехугольная», «прямоугольная» (не говоря о «плоском») — опять-таки технические термины и, следовательно, должны быть раскрыты: «равносторонняя фигура — это та, чьи стороны равны, «четырехугольная» — та, у которой только четыре стороны, сторона (latus) — это ограничивающая линия. Прямоугольной является фигура, все углы которой — прямые; угол есть схождение линий, прямой — это по обе стороны равный. Следовательно, если отказаться от технических терминов, то вместо слова «квадрат» придется всегда прибегать одновременно ко всем этим словам: «то, все ограничивающие линии которого равны, у которого существуют только четыре ограничивающие линии и все схождения ограничивающей линии с ограничивающей линией по обе стороны равны». И однако же, если рассуждать более строго, то и слова «линия», «граница», «схождение», «равенство» нуждаются в дальнейшем уточнении, ибо в обычном значении эти слова не соответствуют точно пониманию геометров, точно так же как и слово «квадрат», которое и по первоначальному значению, и в обычном общем словоупотреблении может прилагаться ко всякой четырехсторонней фигуре 15, тогда как геометры по аптономасии применяют его^ только к равностороннему прямоугольнику, как к самой совершенной четырехугольной фигуре. Я полагаю, что даже слепому видно, как было бы тягостно и как нелепо в разговоре и в процессе доказательств всегда вместо слова «квадрат» употреблять такое множество других слов. •п. этому можно добавить сказанное мною в ряде мест «Ком-

69

бинаторного искусства» 1 в . Следовательно, хотя такое разложение технических терминов на частоупотребительные делало бы суждение более твердым (ведь даже в совершенном доказательстве не происходит ничего иного, кроме такого разложения до самого элементарного и самого известного, т. е. разложения субъекта и предиката на дефиниции и в свою очередь терминов, входящих в дефиницию, опять-таки на дефиниции, и не имеет значения, происходит ли все это разложение в одном месте, или ужо произошло в других дефинициях или доказательствах, наших или другого автора, чье словоупотребление мы принимаем, — в тех, к которым мы отсылаем), тем не менее все это отягощало бы память; и в результате возникла необходимость создать технические термины для тех вещей,, которым народ не дал собственного имени либо потому,) что не обратил на них внимания, например «линия квадратриссы», либо потому, что редко ими пользуется, например «гипербола» и «парабола», считая достаточным обозначить их через описание, если когда-нибудь вдруг это потребуется. И между прочим, совершенно правильна мысль, что не существует вещи, которая не могла бы быть выражена в общеупотребительных терминах, в крайнем случае — в нескольких. Поэтому наш Низолий совершенно прав, настаивая в ряде мест на том, что следует считать несуществующим, выдумкой, бессмыслицей то, что не имеет в общенародном языке какого-нибудь названия,, хотя бы родового (т. е., как я понимаю, такого, которое в соединении с другими, также родовыми названиями могло бы в конце концов выразить специфику вещи). Ведь философы превосходят толпу не обязательно в том, что они видят другие вещи, но в том, что видят их по-иному,, т. е. очами разума, и внимательно размышляют над ними и сопоставляют их со всеми другими вещами; а внимание человека к какой-нибудь вещи невозможно возбудить лучше, чем дав ей точное наименование в слове, которое стало бы меткой для моей собственной памяти и знаком суждения для остальных. В остальном же философы не только не видят вещей более сокровенных п замечательных,, чем все прочие смертные, но скорее наоборот — до тех пор, пока несравненный Бэкон Веруламский и другие выдающиеся мужи не призвали философию с ее небесных высот и из ее странствий по лугам воображения на эту нашу землю для практических потребностей жизни, частенько какой-нибудь кочегар-алхимик обладал^ пожа-

70

луй, более основательными и замечательными знаниями о природе вещей, чем иной псевдофилософ, с утра до вечера корпящий над всякими «этостями» и «этовостями», хотя при этом мы не отрицаем, что и среди философов, особенно тех, которые почерпнули свои знания из самих источников Аристотеля и других древних, а не из грязных луж схоластиков, есть еще немало людей, основательно ученых и делающих полезное дело.

Итак, философы весьма часто видят то же самое, что и остальные люди, но они при этом обращают внимание на то, чем другие пренебрегают. Так, Иоахим Юнг из Гамбурга, человек истинно философского ума, наблюдал, собирал, классифицировал, сопоставлял друг с другом насекомых и на основе этого сопоставления дал даже новые наименования множеству видов насекомых, которых, несомненно, видели и другие люди, но до сих пор все проходили мимо, спокойно наступая на них ногами. Мы надеемся, что и эти и другие его наблюдения будут в ближайшее время изданы почтеннейшим Фогелем. Однако иной раз — я готов это признать — философы воспринимают тела или свойства тел, которых остальные никогда не воспринимали; так, химики очень часто с помощью различных смесей и растворов создают новые, до сих пор не известные тела; то же происходит и со сложными лекарствами врачей, часто получающими даже название по имени своего создателя, и это увековечивает славу их имени прочнее всех статуй из любой стали с хвалебными надписями на подножии. И несомненно, увидел новые свойства, как, например, множество неизвестных до сих пор цветовых оттенковг тот, кто первым применил микроскоп. В этих случаях, следовательно, либо нужно создавать новые наименования, либо использовать старые, посредством тех или иных тропов, полученных из отношения нового явления и нового качества к старым. Итак, несомненно следующее: все, что не может быть выражено в общеупотребительных терминах, если не считать того, что познается через непосредственное чувственное восприятие (как, например, многочисленные оттенки цвета, запаха, вкусовых ощущений), не существует и должно быть торжественно отлучено от философии. В этой связи некоторые остроумные философы взяли себе за правило заставлять этих замечательных диалектиков и мыслителей явственно объяснить все свои термины или, если они захотят избежать этого тягостного трудах снизойти до ка-

71

кого-то живого и общепонятного языка и попытаться выразить на нем свои мысли. И нужно видеть, в какое замешательство и смущение приходят эти люди, а если они все же отваживаются на это, каким насмешкам подвергают их присутствующие, люди разумные и опытные, хотя и не слишком интересующиеся латинским языком. Во всяком случае, я считаю, что в Англии и во Франции чрезмерно схоластический метод в философии постепенно исчезает именно потому, что эти народы уже давно стали развивать философию на родном языке и в результате самому народу, и даже женщинам, в какой-то мере открылась возможность судить о подобных вещах. То же самое произошло бы, несомненно, и в Италии, и в Испании,, если бы там схоластические теологи не поспешили на помощь своим собратьям философам. В Германии схоластическая философия оказалась прочнее, не говоря о других причинах, именно потому, что там поздно начала развиваться философия на немецком языке, да и теперь это делается еще недостаточно. Однако я осмелился бы утверждать, что для этой похвальной попытки вести обсуждение философских тем на каком-нибудь живом языке нет в Европе более подходящего языка, чем немецкий, потому что немецкий язык очень богат и совершенен в средствах выражения реальных понятий на зависть всем другим языкам, так как ни у одного народа уже в течение многих веков реальные науки и искусства, и среди них механические, не разрабатывались с таким тщанием, вплоть до того что даже турки в рудниках Греции и Малой Азии употребляют немецкие названия металлов. Наоборот, для выражения умозрительных (comraentitia) понятий немецкий язык совершенно непригоден, во всяком случае значительно уступая в этом французскому, итальянскому и другим потомкам латинского языка, потому что в языках, происходящих из латыни, уже легкое изменение слова неправильной латыни немедленно превращает его в правильное итальянское или французское, и поэтому так много сочинений схоластической философии плохо ли,. хорошо ли, но переведено на французский язык? а в Германии до сих пор никто еще не дерзнул на что-нибудь подобное, не желая быть всеми освистанным. Но если бы кто-нибудь захотел сохранить латинскую терминологию или видоизменить ее же, то это бы уже было занятием философией на латинском, а не на немецком языке, и это бы ие получило никакого применения и не было бы понято

никем, кто не знает латинского языка, ибо немецкий язык бесконечно далек от латыни, тогда как в итальянском и французском языках все обстоит иначе. Именно в этом и заключалась причина сравнительно позднего развития у нас философии на новом языке, ибо немецкий язык чужд не вообще философии, но во всяком случае чужд варварской философии 17, а так как схоластический метод в философии был отброшен поздно, то и не удивительно, что наш язык медленно входит в философскую практику. То же самое, что было сказано о немецком языке, следует сказать и о происходящих от него шведском, датском, английском, бельгийском 18, с той лишь разницей, что бельгийский и английский языки в силу своего географического положения смелее допускают слова из других языков, тогда как в Германии дело обстоит наоборот, и хотя речь иных поклонников схоластики или любителей постранствовать кишит и здесь одними латинизмами, италицизмами и галлицизмами, однако люди серьезные, да и простой народ отвергают в своей практике подобный язык. Я не говорю здесь о славянском языке, потому что он недостаточно богат в реальных понятиях и большинство вещей, связанных с механическими искусствами или привозных, называет немецкими словами. Здесь, однако, нельзя обойти молчанием тот факт, на который с присущей ему проницательностью обратил внимание Томас Гоббс: у тех народов, которым свойствен постоянный эллипс глагола-связки «есть», как это имеет место в некоторых восточных языках, значительная часть варварской философии или вообще не может быть выражена, или излагается с большим трудом, хотя зти народы не менее других способны к философии и их язык в общем-то достаточно богат и развит в выражении самих вещей. Но вернемся от нашего отступления к основной теме. Итак, поскольку известно, что не существует вещей, которые не могут быть выражены в общеупотребительных терминах, и известно также, что речь тем яснее, чем общеупотребительнее термины (если только возникшее на этом основании чрезмерное многословие не породит, уже по другим причинам, раздражение, трудность запоминания и, таким образом, темноту), то очевидно, что нормой и критерием употребления терминов должна быть максимальная краткость общеупотребительного или максимальная употребительность краткого термина. Следовательно, в тех случаяхх когда достаточны общеупотребительные и в равной

72

73

мере краткие термины, следует отказаться от терминов технических. Это, безусловно, одно из фундаментальных правил философского стиля, о которое очень часто спотыкаются, особенно метафизики и диалектики. Дело в том, что с самими предметами диалектики и метафизики мы беспрерывно сталкиваемся даже в самых обыденных разговорах, письмах, размышлениях и они встречаются в жизни на каждом шагу. Отсюда благодаря самой частоте употребления этих понятий народ обозначил их соответствующими употребительными, в высшей степени естественными и краткими словами, и если эти названия достаточны, то будет ошибкой затемнять предмет новыми и по большей части весьма неподходящими придуманными словами (не говоря о том, сколь нелепы порой бывают такие образования), а самих себя делать предметом восхищения для одних лишь невежд, для всех же остальных — посмешищем. Точно так же обстоит дело в этике, в гражданских и юридических науках. Поскольку их предмет точно так же доступен пониманию каждого, то от вновь созданных в этих науках терминов редко приходится ожидать чего-нибудь иного, кроме темноты; я повторяю, редко,, ибо должен признать и то, что не существует такой науки, которая могла бы обойтись без технических терминов,, особенно в тех случаях, когда толпа либо вообще не замечает предмета, либо оставляет его без внимания. В математике же, физике и механике совершенно необходимы новые или заново переосмысленные термины, ибо предметы, рассматриваемые в этих дисциплинах, в большинстве случаев не сразу становятся доступными для восприятия или редко встречаются в обыденной практике. Ведь проявляются эти вещи, или раскрываются их свойства, в различных расчленениях, видоизменениях, движениях, добавлениях, отнятиях, перемещениях частей и вообще в усилиях опыта, к чему толпа прибегает обычно лишь в силу необходимости, оставляя подобные вещи специалистам в той или иной области знания. Но если технические

• термины, хотя бы и немного более краткие, чем общеупотребительные, все же не дают в подобных случаях заметного облегчения для памяти в ее тягостном труде, то очевидно, что еще полезнее воздерживаться от них в изложении философии. Однако существует огромное различие в методах философствования: один метод я назвал бы акроаматическим, а другой — экзотерическим. Акроаматический метод требует доказательства всех положений в экзо-

74

терическом кое-что приводится без доказательства, но подтверждается некоторыми соответствиями (congruentiae)

идоводами топического характера (rationes topicae) или же доказывается, но только топически, разъясняется на примерах и подобиях. Такого рода изложение хотя и является догматическим, т. е. философским, но пе является, однако, акроаматическим, т. е. абсолютно строгим, абсолютно точным. Такая же дифференциация соблюдается и у математиков, ибо они различают доказательства и схолии: доказательства излагаются самым строгим

иакроаматическим методом, схолии же — несколько свободнее и своего рода экзотерическим способом, что хорошо видно хотя бы из одних только схолий Прокла к Евклиду,

вкоторые он не боится включать кое-какие исторические

сведения и вообще все, что служит разъяснению предмета 19. Очень близко к этому различению и то полезное, как мне представляется, различение между «наставлениями» и «комментариями», которое было предложено Бартоломеем Кеккерманом и Иоганном Генрихом Альштедом и которого придерживался также в своем делении наук на благородные (liberales) и популярные (populares) Герхард Йог. Воссий, человек замечательной учености. Польза такого различения состоит в том, что оно позволяет, не затрагивая непрерывного движения дефиниций, разделений и доказательств, вводить в изложение какие-то достойные познания и к тому же могущие оказаться полезными сведения. Итак, все, что было сказано

охарактере философского стиля^ должно быть отнесено

какроаматическому методу.

Вметоде экзотерическом не следует слишком роскошествовать, чтобы если не всегда точность, то по крайней мере ясность ни в чем не пострадала (или пострадала совсем немного). Акроаматический метод, как я сказал,, состоит из дефиниций, разделений и доказательств; и хотя от разделений можно было бы отказаться, как это сделал Евклид, у которого их нет вообще, однако они могут с пользой послужить по крайней мере для упорядочения взаимной связи между дефинициями, ибо предложения должны быть связаны не разделениями, а доказательствами. Поэтому всякий, кто берется дать точную дефиницию, произвести надлежащим образом разделение,, привести правильное доказательство, т. е. высказать ка- кое-то достоверное предложение, должен поступать строгим образом и в процессе доказательства не употреблять

75

ни одного слова без определения, ни одного предложения без доказательства или без непосредственного чувственного подтверждения. В остальном же, пожалуй, иногда допустимы остроумные замечания, сравнения, метафоры,, примеры, шутки, истории, чтобы восстановить умственные силы утомленного читателя, дав им отдохнуть в этом приятном развлечении, но и в этом случае необходимо избегать всяческой темноты, всяческой чрезмерности в метафорах.

Мне кажется, что здесь следует напомнить еще вот о чем (тем более что обычно высказывается противоположное мнение): в строгом философствовании следует пользоваться только конкретными терминами. Насколько мне известно, именно так поступал в большинстве случаев Аристотель: itooov, uotov, та тсрба •« чаще встречаются в его речи, чем тсоабт^с, тонбгг];, create, или, если можно так выразиться, тсро? - TIVO-CTJC 20. ЕГО почитатели обычно объясняют это некоторой небрежностью выражения и, заполняя все абстракциями, воображают себя с божьей помощью весьма тонкими мастерами 21, а между тем наоборот: определенно известно, что именно эта страсть к выдумыванию абстрактных слов затемнила нам чуть ли не всю философию, хотя философское рассуждение прекрасно может обойтись без них. Дело в том, что конкретные вещи действительно являются вещами, абстрактные же — суть не вещи, а модусы вещей; модусы же в своем большинстве суть не что иное, как отношения вещи к разуму, т. е. способности являться (apparendi facilitates). А ведь имеется бесконечный регресс модусов, и если качества качеств и числа чисел — все это вещи, то возникает не только бесконечность, но и противоречие. Ибо если «сущность» есть «сущее», если «вещественность» есть «вещь», если «печтойность» (aliquidditas) есть «нечто» (aliquid) 22, то форма «самого себя», т. е понятия «себя», будет тем же самым, что и его содержание. Следовательно, если кто-то вознамерится дать когда-нибудь совершенную [систему] элементов философии, то ему необходимо будет почти полностью отказаться от абстрактных имен. Впрочем, я вспоминаю, что Гоббс, человек весьма остроумный, видел даже некоторую полезность в абстрактных именах, и прежде всего потому, что, по его словам, например, одно значит «удвоить теплое» и совсем другое — «удвоить тепло» 23 . Но ведь это же самое удваивание тепла может быть выражено и конкретными терминам^ потому что,.

если я скажу, что та же самая вещь стала в два раза теплее, т. е. что увеличился вдвое эффект, которым мы измеряем тепло, все равно мы будем понимать, что вдвое увеличилось тепло, а не теплое. Итак, говоря по правде, я никогда не видел какой-нибудь серьезной пользы от абстрактных терминов для строгого философского стиля, злоупотреблений же ими, и притом больших и весьма опасных, великое множество.

В экзотерическом же стиле речи абстрактные термины, употребленные к месту, полагаю, не бесполезны, ибо они, во-первых, оттачивают суждения и как бы фиксируют внимание читателя и напоминают о других мыслях, в этот момент отсутствующих, наподобие вторичных понятий, приравнять к которым абстрактные у меня есть много серьезных оснований. Вообще же я думаю, что заменять конкретные термины абстрактными, как, например, вместо предложения «Человек разумен» говорить «Человек обладает разумностью» или «В человечности заключается разумность», — это значит не только прибегать к тропам, но и делать нечто излишнее, все равно как если бы ктонибудь стал вместо того же самого предложения говорить: «Известно, истинно, несомненно, всякий внимательный человек поймет, идея человека, заложенная через чувственные восприятия в мой разум, подтверждает, что человек разумен». Все эти разнообразные вариации, не дающие для дела ничего, кроме указания на отношение к уму, может быть, и имеют какое-то значение для разъяснения или лучшего запоминания предмета, но для точного выражения философской мысли, для дефиниций, разделений и доказательств они не имеют никакого значения.

До сих пор говорилось, что следует, насколько это возможно, избегать технических терминов; а сейчас обратим внимание на то, что мы должны, пользуемся ли мы общеупотребительными или техническими терминами, либо вообще избегать тропов, либо употреблять их редко и к месту. Об этом совсем не заботились схоластики, ведь их речь, что, может быть, и удивит иного, буквально кишит тропами. Действительно, что иное, как не тропы, представляют собой dependere, inhaerere, emanare, influere 2*. Изобретением этого последнего слова невероятно гордится Суарес. Ведь уже до него схоластики немало попотели в поисках родового понятия причины и так и не смогли найти подходящих слов; а Суарес оказался хотя и не умнее, но наглее их и, хитроумно приспособив слово

iniluxus z s , определил причину как «то,

что влияет бы-

тие в другое» — довольно безграмотно

и темно, потому

что и сама конструкция нелепа, когда глагол из среднего залога делается активным, а само это influere является метафорическим выражением и темнее самого определяемого: я думаю, что, пожалуй, легче определить понятие «причина», чем «влияние» в столь чудовищном употреблении.

Наконец, следует соблюдать следующее правило, о котором мы уже не раз упоминали: нужно придерживаться там, где это возможно, первоначального значения слова, особенно если оно достоверно. Ведь, несомненно, всякое первоначальное значение слова является собственным, и я не знаю, какой здесь может быть назван перенос значения через троп; однако же я признаю, что какое-то значение может быть собственным, не будучи первоначальным, что правильно отметил Брунсман в своем недавнем сочинении, специально посвященном собственному и переносному значению. К этим его наблюдениям я могу, однако, добавить следующее: любое непервоначальное значение было когда-то переносным, а именно тогда, когда слово от своего первородного значения перешло через тропы к другим значениям, и это значение стало наконец собственным, когда сделалось настолько привычным, что стало таким же, если даже не более знакомым, чем первоначальное, и люди употребляли его уже именно так не из-за связей с первоначальным значением, о котором они часто даже и не вспоминали, а ради самого слова. В то же время, если бы кто-нибудь поставил себе задачей в философской речи всегда употреблять только в первоначальном значении слова, происхождение которых точно известно, его намерение заслуживало бы и одобрения и признания, хотя, как я считаю, было бы трудно выполнить это последовательно. Таким образом, о ясности слова самого по себе в том смысле, как мы задумали, сказано, полагаю, вполне достаточно.

Ясность же, вытекающая из контекста, происходит либо из самой речи, либо из внешних факторов. Если она вытекает из обстоятельств самой речи, это будет ясность если не слова самого по себе, то все-таки речи самой по себе. Это бывает, когда из самой речи уже ясен предмет,, о котором говорится, и когда сам этот предмет речи снимает двусмысленность; например, если о медведице, колеснице,; псеа лире говорит тотх чья речь целиком посвящена астро-

78

номии, то в этом случае двусмысленность легко снимается. Точно так же, если слову предшествует дефиниция, тем самым снимается неясность. Но если значение приходится выискивать лишь с помощью множества догадок, хотя бы и подсказанных самой речью, ясность последней значительно падает. Если же читателю или слушателю нужно выводить смысл только из самих внешних обстоятельств, тогда уже речь темна сама по себе. Но темная речь, быть может, и подобает какому-нибудь пророку, пли трубящему о чудесах алхимику, или Дельфийскому оракулу, или даже теологу-мистику, или поэту «энигматического» стиля 27, но для философа ничто не может быть более чуждым, чем темная речь. Впрочем, я знаю, что и древние египетские философы, и современные китайские, и вообще восточные авторы, и подражавший им у греков Пифагор, а у латинян и арабов химики 28 скрывали свои мысли в загадочных выражениях. И эту их практику нельзя осуждать безоговорочно, ибо не все и не всем следует раскрывать, и те позднейшие философы, которые позволили распространиться в народе таинствам наук, и прежде всего медицины и математики, совершили дело, далекое от государственной мудрости; ведь они могли воспользоваться этим как инструментами для освобождения своей родины от тирании и установления аристократий; и ни один разумный человек не обвинит в намеренной темноте Лазаря Риверия или капуцина А. М. Ширле из Рейты за то, что они окутали облаком загадок один — некое надежное медицинское средство, другой — открытый им удобный способ усовершенствования оптических труб. Однако не может быть сомнения в том, что все эти туманные выражения должны быть изгнаны из строгого философского языка, т. е. из дефиниций, разделений и доказательств. Можно было бы позволить философам скрывать свои мысли либо с помощью какого-то особого языка, что, как говорят, делали египетские и этрусские жрецы, либо — особой письменности, что и теперь делают китайцы, лишь бы сами они на этом самом языке, с помощью этой самой письменности, по крайней мере между собой, выражались ясно и философски точно, чтобы взорам допущенных ныне в святая святых не представилось пустое и совершенно лишенное каких-либо полезных вещей пространство, как говорит Тацит об Иерусалимском храме, «пустота, скрытая покровом таинственности»29; истинность этих слов становится все яснее и яснее в отношении

79

Соседние файлы в папке Лейбниц