Классики / Современная / Неокантианство / Кассирер / Логика наук о культуре
.docДальнейший путь от разума, воплощенного в языке, и выражающего себя в его понятиях, дальнейший путь ведет к научному разуму. Своими собственными средствами язык не может производить научное познание ни даже приближаться к нему. Но он есть необходимый этап на пути к познанию, язык создает среду, только в которой возникает и может развиваться знание о вещи. Акт называния есть неотъемлемый этап и условие того акта определения, в котором и заключается собственная задача науки. Этим объясняется тот факт, что теория языка составляет неотъемлемую часть теории познания. Тот, кто начинает критику познания с теории науки, с анализа основных понятий и принципов математики, физики, биологии, истории, тот недооценивает возможности оформления понятий, заложенных в донаучном естественном языке. В той же степени ошибается и тот, кто рассматривает знание как простое констатирование того, что дано нам непосредственно в элементах чувственного восприятия. Психологический подход, не обремененный теоретико-познавательными предрассудками, позволяет нам понимать положение вещей, поскольку он показывает нам, что язык не просто запечатлевает непосредственное чувственное восприятие содержания вещей и связей между ними. Представления языка, вопреки догме сенсуализма, не являются простыми копиями впечатлений. Язык, скорее, есть основное направление работы духа, высшее проявление душевно-духовного действия, в котором человеку впервые открывается новая сторона действительности, подлинность вещей. Вильгельм Гумбольдт, в равной степени ученик Гердера и Канта, выработал следующую формулировку для такого положения дел: язык есть деятельность, а не отражение. Язык — не просто продукт, но постоянный процесс обновления, и, по мере того как этот процесс развивается, человеку все яснее видны очертания своего “мира”. Имя не просто присоединяется к готовому предметному представлению как внешний знак, в нем запечатлевается определенный путь, способ и направление познания.
Все, что мы знаем о развитии детской речи, подтверждает эту фундаментальную установку. В самом деле, это развитие происходит не так, что к результатам одной стадии предметного представления присоединяются результаты другой, в которой приобретение теперь называется, обозначается и оформляется словом. Это есть скорее языковое сознание, пробуждающееся символическое сознание, которое, по мере того как оно укрепляется, разрастается и проясняется, накладывает отпечаток на восприятие и представление. Эти последние становятся “предметными” в той мере, насколько энергии языка удается просветить и упорядочить мутный хаос не более чем мимолетных состояний. Языковая символика открывает новый этап душевно-духовной жизни. Вместо примитивно-инстинктивной жизни, растворения в непосредственных впечатлениях и сиюминутных потребностях, приходит жизнь в “значениях”. Эти значения суть нечто повторяющееся и возвращающееся, нечто не просто привязанное к “здесь и теперь”, но понимаемое как себе-равное в бесчисленных жизненных ситуациях, восприятиях и использовании не меньшего числа различных индивидуумов. Благодаря этому тождеству мысли, возвышающемуся над пестротой и различием секундных впечатлений, выступает некое постоянство, некий “общий космос”. То, что мы называем “обучением” языку, никогда не есть чистое восприятие или воспроизведение, но есть в высшей степени продуктивный процесс. В ходе его Я не только знакомится с существующим порядком, но отчасти выстраивает этот порядок и принимает в нем участие, не просто включаясь в него как некая существующая данность, а подчиняя себе каждое отдельное, индивидуальное явление. Посредством этого подчинения Я содействует сохранению и обновлению этого порядка. С точки зрения генезиса язык есть первый “общий мир”, в который входит отдельный человек, и посредством языка человек получает возможность представления предметной действительности. Тесная и неразрывная связь речевого и предметного сознания проявляется все время даже на поздних стадиях развития человека. Взрослый человек, изучающий новый язык, также приобретает не. только новые звуки и знаки. Проникаясь “духом” языка, начиная думать на нем и жить в нем, человек открывает для себя новую область предметного представления. Это представление не только расширяется, но становится более ясным и определенным: новый мир символов становится поводом для нового разделения, выражения и организации жизненного и созерцательного опыта6.
Только на основе таких соображений можно полностью прояснить противопоставление предметов философии и частных наук. Аристотель первым четко выразил это противостояние, заявляя, что философия есть всеобщее учение о бытии, что она имеет дело с “сущим как таковым”. Частные науки рассматривают свои особые предметы и задают вопросы об их внутренней структуре и месте в совокупности явлений, метафизика же18*, устремляется к бытию как таковому19*. Это различие в способах и целях познания привело Аристотеля и тех, кто следовал за ним, к различению в самом представлении о предметности. Логической разнице соответствует разница онтологическая. То, что познается философски, благодаря форме этого познания существует и вне сферы эмпирически-постижимого. В противоположность эмпирически-обусловленному, оно становится безусловным, бытием в себе, абсолютом. Критическая философия Канта уготовила конец этому абсолютизму метафизики. Но этот конец был также и новым началом. Критика Канта также хотела отстраниться от эмпиризма и позитивизма частных наук, она также стремилась к универсальной формулировке и к универсальному решению проблемы “объективности”. Кант мог осуществить такое решение, лишь задавая вопросы отдельным наукам и подчиняясь их собственной структуре. Он исходил из чистой математики, потом перешел к математическому естествознанию, и в “Критике способности суждения” опять расширил круг рассмотрения тем, что спрашивает об основополагающих понятиях, делающих возможными познание явлений жизни. Кант не пытался проводить такой же структурный анализ “наук о культуре”, какой он осуществил по отношению к естественным наукам. Но это никоим образом не означает имманентной и неизбежной узости критической философии. Это говорит лишь об историческом и, тем самым, случайном ограничении, явившемся следствием состояния науки XVIII в. Как только это ограничение отпало, как только со времен романтизма возникли самостоятельные науки о языке, искусстве, религии, всеобщая теория познания была поставлена перед новыми задачами. Вместе с тем, современная организация частных наук говорит нам о том, что мы не можем больше проводить разделение между философией и частной наукой таким же образом, как это делалось в системе эмпирического позитивизма XIX столетия. Мы не можем больше посылать положительные науки за сбором “фактов”, оставив за философией право изучения “принципов”. Это разделение между “фактическим” и “теоретическим” оказалось совершенно искусственным. Нет “голых” фактов, воспринимаемых иначе, чем при посредстве определенных понятийных предпосылок. Каждая констатация факта возможна только в рамках некоторой системы суждений, основанной, в свою очередь, на определенных логических посылках. Таким образом, “являться” [Егscheinen] и “иметь силу закона” [Gelten] не есть две пространственно-разделенные сферы с четкой границей. Они, скорее, суть аспекты, которые принадлежат друг другу и которые лишь в этой взаимопринадлежности составляют основу и исходное содержание всякого знания. Сама научная эмпирия противоречит в этом отношении известному тезису догматического эмпиризма. В области точных наук также известно, что “эмпирия” и “теория”, познание фактов и познание принципов согласуются друг с другом. В науке имеет место высказывание Гераклита о том, что путь вверх и путь вниз совпадают:20*. Чем выше растет здание науки и чем свободнее парит научная мысль, тем сильнее необходимость в доказательствах и постоянном обновлении основ. Притоку новых фактов должно соответствовать “углубление фундамента”, занятие, ставшее после Гильберта одним из центральных в каждой науке. Теперь становится понятным, почему работа по обнаружению и верификации принципов частных наук не может быть передана особой “философской” дисциплине, “теории познания” или учению о методе. На что же может претендовать философия и в чем же заключается ее особый предмет, если этот круг вопросов все больше оспаривается у нее со стороны частных наук? Должны ли мы окончательно оставить старую мечту метафизики и старое притязание философии на создание учения о “бытии как конкретном сущем” и предоставить частным наукам развивать с.в о е понимание бытия, определяя свой предмет на своем собственном пути с помощью собственных средств?
Но даже если бы пришло время, когда философия должна была бы решиться на новое восприятие своих по нятий и своих задач, — и тогда бы перед нами как загадка стояла проблема “объективности”, чье решение нельзя было бы возложить целиком на частные науки, поскольку эта проблема, взятая в своей всеобщности, принадлежит области, которая не может быть исчерпывающе познана даже всей наукой в целом. Наука есть лишь одна из составных частей системы “символических форм”. Наука может, в определенном смысле, быть последним, ключевым камнем, замыкающим свод этой системы, но она не стоит отдельно, она не может выполнять свою специфическую функцию, если бы ее не поддерживали с разных сторон другие силы, решающие вместе с ней задачу “совместного видения”, духовного синтеза. Здесь также справедливо утверждение о том, что понятия пусты без наглядного представления. Понятие хочет схватить все явления, и оно достигает этой цели на пути классификации, определения включения и подчинения классов. Оно упорядочивает множественность по видам и родам и устанавливает это с помощью всеобщих правил, составляющих прочную систему, в которой каждому отдельному явлению и каждому отдельному закону отведено свое место. Производя логическое членение такого рода, понятие должно прежде всего придерживаться наглядной классификации. Однако деятельность “логики”, научно-понятийного познания не протекает в пустоте- Она не просто находит аморфный материал, к которому применяет свою формо-образующую силу. “Материя” логики, а также то частное, что она предполагает, чтобы перейти от него к общему, не могут просто не иметь структуры. Бесструктурное не только не могло бы быть помыслено, но и не могло бы быть воспринято или объективно рассмотрено. Мир языка и мир культуры, которые предшествуют работе понятий и лежат в ее основе, дают нам непосредственное подтверждение существования этого пралогического структурирования, этой “отчеканенной формы”. Они указывают другие способы подчинения, которые идут иными путями и следуют иным законам, нежели логической иерархии понятий. Мы продемонстрировали это достаточно понятно на примере языка, но то же самое имеет место для организма искусств. Представляется, что искусство ваяния, живопись, архитектура имеют общий предмет. Он заключается, по-видимому, во всеохватывающем, “чистом созерцании” пространства, находящем выражение в этих искусствах. И все же живописное, скульптурное и архитектурное пространства не “совпадают”, в каждом из них выражается специфический способ восприятия, пространственное “видение”7. С одной стороны, все эти различные “перспективы” необходимо различать, с другой стороны, познавать в их взаимном влиянии друг на друга и, посредством этого, объединять на более высоком уровне.
Это разделение и объединение2'* Платон считал задачей “диалектики”, подлинной фундаментальной философской науки. Античная мысль, опираясь на поддержку платоновой диалектики, построила метафизическую картину мира, которая на протяжении двух тысячелетий управляла общим духовным развитием и наложила на него свой отпечаток. “Революция в образе мысли”, начавшаяся с работ Канта, заявила, что эту картину мира нельзя научно обосновать. Отказывая таким образом притязаниям всякой онтологии. Кант в то же время никоим образом не хотел отрекаться от единства и универсальности “разума”. В результате кантовской критики разум не должен был ни в коей мере быть поколеблен, он должен был приобрести новую основу и стать еще более защищенным. Теперь задача философии заключалась не в том, чтобы вместо отдельного бытия, доступного только познанию частных наук, постигать всеобщее бытие, вместо эмпирического знания обосновывать некий вид “ontologia generalis”* как познания “трансцендентного”. Этой форме познания ov fi ov, этому гипоста-зированию абсолютного объекта было отказано. Еще у Канта “познание посредством разума” по-прежнему строго отделялось от простого “познания посредством рассудка”. Но вместо того чтобы искать свой собственный предмет, свободный от условий рассудочного познания, познание разумом само искало “безусловное” в систематизированной всеобщности этих же условий. На место единства предмета вышло единство функции. Чтобы достичь этой цели, философии больше не нужно соперничать с отдельными науками на их территории. Философия может предоставить им полную автономию, свободу и собственное законодательство, поскольку она не желает ограничивать или подавлять ни один из этих частных законов. Вместо этого она хочет объединить их совокупность в некое сис-
* Общая онтология {лат.).
нятий и своих задач, — и тогда бы перед нами как загадка стояла проблема “объективности”, чье решение нельзя было бы возложить целиком на частные науки, поскольку эта проблема, взятая в своей всеобщности, принадлежит области, которая не может быть исчерпывающе познана даже всей наукой в целом. Наука есть лишь одна из составных частей системы “символических форм”. Наука может, в определенном смысле, быть последним, ключевым камнем, замыкающим свод этой системы, но она не стоит отдельно, она не может выполнять свою специфическую функцию, если бы ее не поддерживали с разных сторон другие силы, решающие вместе с ней задачу “совместного видения”, духовного синтеза. Здесь также справедливо утверждение о том, что понятия пусты без наглядного представления. Понятие хочет схватить все явления, и оно достигает этой цели на пути классификации, определения включения и подчинения классов. Оно упорядочивает множественность по видам и родам и устанавливает это с помощью всеобщих правил, составляющих прочную систему, в которой каждому отдельному явлению и каждому отдельному закону отведено свое место. Производя логическое членение такого рода, понятие должно прежде всего придерживаться наглядной классификации. Однако деятельность “логики”, научно-понятийного познания не протекает в пустоте- Она не просто находит аморфный материал, к которому применяет свою формо-образующую силу. “Материя” логики, а также то частное, что она предполагает, чтобы перейти от него к общему, не могут просто не иметь структуры. Бесструктурное не только не могло бы быть помыслено, но и не могло бы быть воспринято или объективно рассмотрено. Мир языка и мир культуры, которые предшествуют работе понятий и лежат в ее основе, дают нам непосредственное подтверждение существования этого пралогического структурирования, этой “отчеканенной формы”. Они указывают другие способы подчинения, которые идут иными путями и следуют иным законам, нежели логической иерархии понятий. Мы продемонстрировали это достаточно понятно на примере языка, но то же самое имеет место для организма искусств. Представляется, что искусство ваяния, живопись, архитектура имеют общий предмет. Он заключается, по-видимому, во всеохватывающем, “чистом созерцании” пространства, находящем выражение в этих искусствах. И все же живописное, скульптурное и архитектурное пространства не “совпадают”, в каждом из них выражается специфический способ восприятия, пространственное “видение”7. С одной стороны, все эти различные “перспективы” необходимо различать, с другой стороны, познавать в их взаимном влиянии друг на друга и, посредством этого, объединять на более высоком уровне.
Это разделение и объединение, бкхкркж; и сгбукрилс2'* Платон считал задачей “диалектики”, подлинной фундаментальной философской науки. Античная мысль, опираясь на поддержку платоновой диалектики, построила метафизическую картину мира, которая на протяжении двух тысячелетий управляла общим духовным развитием и наложила на него свой отпечаток. “Революция в образе мысли”, начавшаяся с работ Канта, заявила, что эту картину мира нельзя научно обосновать. Отказывая таким образом притязаниям всякой онтологии. Кант в то же время никоим образом не хотел отрекаться от единства и универсальности “разума”. В результате кантовской критики разум не должен был ни в коей мере быть поколеблен, он должен был приобрести новую основу и стать еще более защищенным. Теперь задача философии заключалась не в том, чтобы вместо отдельного бытия, доступного только познанию частных наук, постигать всеобщее бытие, вместо эмпирического знания обосновывать некий вид “ontologia generalis”* как познания “трансцендентного”. Этой форме познания ov fi ov, этому гипоста-зированию абсолютного объекта было отказано. Еще у Канта “познание посредством разума” по-прежнему строго отделялось от простого “познания посредством рассудка”. Но вместо того чтобы искать свой собственный предмет, свободный от условий рассудочного познания, познание разумом само искало “безусловное” в систематизированной всеобщности этих же условий. На место единства предмета вышло единство функции. Чтобы достичь этой цели, философии больше не нужно соперничать с отдельными науками на их территории. Философия может предоставить им полную автономию, свободу и собственное законодательство, поскольку она не желает ограничивать или подавлять ни один из этих частных законов. Вместо этого она хочет объединить их совокупность в некое сис-
* Общая онтология {лат.).
тематическое единство и признать его как таковое. Вместо “вещей самих по себе”, объектов, находящихся по “ту” сторону мира явлений, она ищет множественность, полноту и внутреннюю разнообразность “явления самого по себе”. Эта полнота доступна человеческому духу лишь посредством того, что он обладает силой сам в себе изменяться. Для каждой новой встреченной им проблемы он вырабатывает новую форму восприятия. В этом отношении “философия символических форм” может отстаивать свое притязание на единство и универсальность, от которого должна была отказаться догматическая метафизика. Она может не только объединять в себе различные способы и направления познания мира, но признать права любой попытки миропонимания, любого осмысления мира, доступного человеческому духу, и вобрать их в себя. Только таким образом проблема объективного мира становится понятной во всей ее широте, охватывающей не только космос природы, но и космос культуры8.
2.
После бесчисленных, все возобновляемых попыток найти подобающее место проблеме “философской
антропологии” и в результате беспрестанной борьбы между философскими школами стало казаться, что науке XIX в. это наконец удалось. Раньше вопрос “Что такое человек?” постоянно приводил к неразрешимым апориям и антиномиям, так как, — в соответствии с учениями Платона, христианства и кантовской философии, — человека приходилось считать “гражданином двух миров”. Лишь в XIX в. стало казаться, что эта преграда окончательно устранена. Наука могла удерживать особое место для человека без необходимости противопоставлять его природе и возвышать его над ней. “Развитие” как понятие было объявлено ключом, способным раскрыть все неразгаданные до сих пор загадки природы и все “тайны мира”. С этой точки зрения даже антитеза “культуры” и “природы” должна была потерять всякую диалектическую остроту. Эта антитеза разрешилась, когда удалось перенести проблему из области метафизики в область биологии, чтобы рассматривать и трактовать все под чисто биологическим углом зрения.
При этом, правда, понятие развития как таковое нельзя было считать достижением мышления современных естественных наук. Оно восходит скорее к самым ранним началам греческой философии, а в наивысшем развитии этой философии оно превращается в одно из самых важных средств, которое впоследствии преодолело господство платоновской “дуалистической” картины мира. Аристотель ставит эту задачу, осознавая проблему целиком. Однако понятие развития, как оно существовало у Аристотеля, не в состоянии справиться с этой задачей, потому что оно не способно разрешить последний решающий вопрос, являющийся центром проблемы. Аристотель изображает органическую природу и порядок живых существ в виде восходящей линии развития, ведущей от одной формы к последующей. Также и человеческая душа, если ее понимать лишь в качестве “вегетативной” или “ощущающей”, в основном представляет для Аристотеля не что иное, как форму природы, которая привязана к определенному телу. Для Аристотеля она “энтелехия” органического тела. И все-таки, как целое аристотелевскую психологию невозможно было свести к биологии, поскольку оставалось нечто, что ни сам Аристотель, ни кто-либо из его учеников и последователей не могли выяснить до конца. “Мыслящая” душа не поддавалась никаким попыткам свести ее к элементарным функциям питающей и ощущающей души. Ей удавалось отстоять свое самостоятельное и исключительное положение, а потому ее, в конце концов, и необходимо было возвести к иному, самостоятельному источнику. Если переходить в аристотелевской психологии от восприятия к памяти, от нее к воображению22*, а отсюда к мышлению в понятиях, то при каждом из этих переходов сохраняется принцип непрерывного развития. Но вдруг мы видим, что дальше необходим скачок, поскольку на этом непрерывном пути нельзя достичь наивысшей и наиболее чистой деятельности “мыслительной силы”. Она продолжает оставаться особой функцией. “Действенный интеллект” принадлежит миру души, его нельзя объяснить на основании элементов органической жизни. Таким образом здесь снова прорывается дуализм, и он приобретает недвусмысленную форму, когда Аристотель поясняет, что мыслящая сила спускается в мир жизни извне23*.
Понятно, что аристотелевская метафизика и психология не смогли устранить обнаруженный пробел, поскольку понятие формы у Аристотеля основывается на понятии идеи у Платона и даже там, где, как кажется, удаляется от него в наибольшей степени, не может отрешиться от связывающих с ним предпосылок. Лишь современное понятие развития приближается здесь к полной последовательности. Оно со всей серьезностью претворяет в жизнь требование непрерывности, распространяя его на всевозможные области. Подобно тому как высшие формы жизни связаны с элементарными посредством плавных переходов, высшие формы не могут обладать функцией, выводящей их за пределы органического бытия. Что бы ни выступало из этого измерения и не казалось принадлежащим “другому миру”, оно всегда будет всего лишь миражом, пока не удастся показать, каким образом оно произошло из самого основного и древнего слоя жизни и как с ним связано. Тут нужно использовать по-настоящему биологическое мировоззрение. Что не удалось сделать даже Аристотелю, Лейбницу и Гегелю с помощью спекулятивного понятия развития, то должно было удасться с помощью эмпирического понятия развития. Казалось, что лишь благодаря ему открылась дорога для строгого “монистического” подхода и лишь теперь пропасть между “природой” и “духом” была преодолена. С этой точки зрения учение Дарвина обещало дать ответ на вопрос не только о происхождении человека, но и на все вопросы об истоках человеческой культуры. Когда появилось дарвиновское учение, стало казаться, что, спустя много веков тщетных усилий, наконец было найдено связующее звено между “естественными” и “гуманитарными” (Kulturwissen-schaft) науками. В 1873 г. Август Шлейхер24* издал работу “Дарвиновская теория и языкознание”. В ней была полностью очерчена новая программа гуманитарных наук на дар-винистской основе. Сам Шлейхер первоначально исходил из учения Гегеля. Теперь ему стало казаться, что это учение не поможет и что он знает причину этого. Шлейхер требовал изменения методики языкознания с тем, чтобы поднять его познавательный уровень, соответствующий уровню естественного познания9. Таким образом, стало казаться, что наконец была построена общая основа для физики, биологии и языкознания и, тем самым, для всего, что называлось “гуманитарными науками” (“наукой о духе”, Geisteswissenschaft). Единое общее представление о причинности охватило все три области, перечеркивая все сущностные различия между ними.
Первый удар по этой позиции был нанесен в последние десятилетия XIX в., когда сомнения в приемлемости дарвиновского учения все чаще и все с большей силой стали возникать в самой биологии. Это выражалось не только в появившихся указаниях на эмпирическую ограниченность дарвиновского учения, но и в том, что в гораздо большей степени, чем раньше, стали обращать внимание на прочность его философского фундамента. Неожиданно воскресло понятие формы. Непосредственно этим понятием воспользовался витализм и, опираясь на него, пытался доказать свой тезис об “автономии органического” и автономии жизни. Здесь мы изучаем это течение лишь в той мере, в какой оно повлияло на вопрос об основании наук о культуре (Kul-turwissenschaften) и о развитии их особой логики. Первым защитникам витализма этот вопрос был чужд. Даже как метафизик, Дриш25* оставался убежденным естествоиспытателем и никогда не пытался создать логику гуманитарных наук. В соответствии со своими предпосылками, Дриш, вероятнее всего, сомневался в том, что таковая может существовать, потому что со всей решимостью оспаривал научную ценность истории. Но все же, переориентация мышления, в которой участвовал витализм, повлияла на рассматриваемую нами проблему, хотя только косвенным путем. Поучительно проследить это влияние, так как оно заметно подготовило дорогу последующей работе, получившей существенные импульсы от совершенно других мотивов и постановок вопроса. Однажды Икскюль сказал, что материализм XIX в., утверждая, что вся действительность состоит исключительно из сил и материи, совсем проглядел третий существенный фактор — форму, которую собственно и нужно признать определяющей10. В “Теоретической биологии” Икскюль снова поставил этот фактор на надлежащее место, желая, с другой стороны, держаться подальше от каких-либо психологических и метафизических ассоциаций. Он говорил с позиции чистой анатомии, как объективный естествоиспытатель. В то же время, по его мнению, именно изучая анатомию, мы сможем привести точное доказательство того, что каждый организм представляет собой замкнутый мир, в котором все “сплетается в целое”. Организм — это не сумма частей, а система взаимообусловливающих функций. Способ такого переплетения можно прямым образом узнать по “строительной схеме” каждого животного. “Учение о живых существах, — объясняет Икскюль, — является чистой естественной наукой и ставит перед собой только одну цель: изучение строительных схем живых существ, их возникновение и их возможности”. Нет организма, который можно было бы вообразить как некое независимое, оторванное от “окружающей среды” существо. Особое отношение с этой средой: способ, каким он воспринимает от нее раздражители и как перерабатывает их, составляет его специфическую природу. Изучая строительные схемы, мы замечаем, что в этом отношении нет разницы между низшими и высшими животными. Даже у любого элементарного организма можно обнаружить определенную “сеть запоминания” и определенную “сеть действия”; на любой из них можно понять, как взаимодействуют его различные функциональные цепи. Согласно Икскюлю, в этом обстоятельстве проявляется сама суть жизни. Раздражители внешней среды, которые животное способно воспринимать в силу своей строительной схемы, составляют единственную действительность, существующую для него, и в силу этого физического барьера оно отгораживается от всех остальных цепей существования11.