Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
wmw / Цицерон Брут.doc
Скачиваний:
66
Добавлен:
19.02.2016
Размер:
674.82 Кб
Скачать

87. Когда он это сказал, я заметил:

— Ты начал долгий разговор, Аттик, и поднял вопрос, заслуживающий особого обсуждения, которое лучше отложить до другого времени. Придется раскрыть книги древних и особенно Катона. (298) Ты увидишь, что в его наброске есть все краски и оттенки, кроме разве тех, которые тогда еще не были изобретены. Что же касается Красса, то я согласен, что он мог бы писать еще лучше; но заявляю, что никто другой не смог бы и этого. И когда я говорю, что его речь служила мне образцом, не думай, что это ирония. Хоть ты и высокого мнения о моих скромных способностях, однако не забудь, что во времена нашей юности брать пример в латинском красноречии было нам больше не с чего. (299) Ну а если я упомянул слишком много ораторов, то ведь я уже сказал раньше: мне хотелось показать, что жаждут славы все, а заслуживают ее лишь немногие. Поэтому я бы не хотел, чтобы меня подозревали в иронии, даже если историк Гай Фанний и подозревает в том же самом Сципиона Африканского.

— Как тебе угодно, — сказал Аттик. — Только мне-то казалось, что эта черта Сципиона и Сократа и тебе не чужда.

(300) — Об этом после, — остановил нас Брут и, глядя на меня, добавил. — Но ты когда-нибудь объяснишь нам речи древних?

— С удовольствием, Брут, — ответил я. — Но лучше сделаем это как-нибудь в Кумах или в Тускуле, где тебе будет удобней: ведь мы соседи и в том, и в другом месте. 88. Но теперь уж давай, наконец, вернемся к тому месту, откуда мы начали отступление.

[Начало деятельности Гортензия.] (301) Итак, когда Гортензий, еще совсем молодой человек, появился на форуме, его очень скоро стали привлекать к участию в важных делах. Несмотря на то, что время это было временем Котты и Сульпиция, которые были только на десять лет старше его, несмотря на то, что еще блистали Красс и Антоний, а затем Филипп, а потом Юлий, юноша мог уже меряться с ними славою красноречия. Прежде всего, он был наделен такою памятью, какой я не встречал более ни у кого: все, что он готовил дома, он мог без записи повторить слово в слово. Такая память была ему огромным подспорьем; благодаря ей он мог помнить и свои мысли, и свои заметки, и никем не записанные возражения противника. (302) Страсть к красноречию была в нем такая, что ни в ком я не видывал большего рвения. Не проходило дня, чтобы он не выступал в суде или не упражнялся бы дома; а часто он делал и то, и другое в один и тот же день. Красноречие его было новым и необычным: в речи он ввел два приема, каких не было ни у кого другого, — разделение, где он перечислял, о чем будет говорить, и заключение, в котором он напоминал все доводы противника и свои. (303) В выборе слов он был блестящ и изящен, в расположении строен, в нахождении неисчерпаем; а достиг он этого как благодаря своему великому дарованию, так и неустанными упражнениями. Дело он помнил наизусть, разделение делал тонкое, ничего почти не пропуская из того, что нужно было для подтверждения или опровержения. Голос он имел звучный и приятный, а в осанке и движениях было даже больше искусства, чем это требовалось оратору.

[Начало деятельности Цицерона.] Сам я впервые стал появляться на форуме как раз тогда, когда Гортензий был в расцвете сил, Красс уже умер, Котта находился в изгнании, а судебные заседания были прерваны войной. 89. (304) Гортензий был на войне — первый год простым воином, второй год войсковым трибуном; Сульпиций — тоже, в звании легата; не было в Риме и Марка Антония. Суд собирался только для дел по закону Вария; все остальные были отложены из-за войны. На этих заседаниях я присутствовал постоянно; среди обвиняемых, выступавших там в свою защиту, были такие, как Луций Меммий и Квинт Помпей, ораторы не лучшие, но все же ораторы; а свидетелем обвинения красноречиво выступал Филипп, чьи показания не уступали обвинению ни страстью, ни силой, ни богатством речи. (305) Остальные ораторы, считавшиеся тогда ведущими, занимали правительственные должности, и я мог слышать их на сходках чуть ли не ежедневно. В самом деле, Гай Курион был тогда народным трибуном; впрочем, он-то как раз и молчал, с тех пор, как его однажды оставило целое собрание. Квинт Метелл Целер не был, конечно, настоящим оратором, однако говорить умел и он. Способными ораторами были Квинт Варий, Гай Карбон, Гней Помпоний, и они, конечно, дневали и ночевали на трибуне. Гай Юлий, как курульный эдил, также почти ежедневно произносил на сходках отделанные речи. Когда был изгнан Котта, это было первым огорчением для такого жадного слушателя, как я. Неустанно слушая остальных, я проникался все более пылким интересом к делу; ежедневно я и читал, и писал, и говорил, но не ограничивался только риторической подготовкой. (306) Уже на следующий год, когда был изгнан Квинт Варий, осужденный по собственному закону, я прилежно занимался гражданским правом у Квинта Сцеволы, сына Квинта, который, хотя и не давал никому уроков, однако никому из желающих не отказывал в советах по вопросам права. На следующий год пришлось консульство Суллы и Помпея; Публий Сульпиций был тогда народным трибуном и ежедневно выступал перед народом, так что я хорошо изучил и этот род красноречия. Тогда же в Рим прибыл глава Академии Филон, бежавший с лучшими из афинян из отечества во время войны с Митридатом, и я целиком вверился ему, движимый необыкновенной любовью к философии. Разнообразие и величие философских предметов доставляло мне высочайшее удовольствие; а суды в эту пору, все равно, казалось, были в Риме уничтожены навсегда. (307) В этом году погиб Сульпиций; в следующем были жесточайшим образом умерщвлены три оратора, принадлежавшие трем поколениям: Квинт Катул, Марк Антоний, Гай Юлий. А я в тот год слушал в Риме Молона Родосского, отличного судебного оратора и наставника в красноречии. 90. Я знаю, Брут, что все это прямо не относится к нашему предмету, и говорю об этом лишь затем, чтоб ты мог, как тебе того хотелось, проследить собственными глазами весь мой путь (Аттику-то он хорошо известен) и увидеть, каким образом я следовал за Квинтом Гортензием прямо по его же следам.

(308) Почти три года прошли для Рима без войны. В эти годы, с гибелью ораторов или с их отъездом, или с их ссылкой (ибо отсутствовали даже молодые Марк Красс и два Лентула) Гортензий занимал в суде первое место. Со дня на день все больше успеха имел Антистий; часто выступал Пизон, реже — Помпоний, совсем редко — Карбон и один или два раза — Филипп. Я, конечно, все это время, денно и нощно, был занят изучением всех наук. (309) Моими занятиями руководил стоик Диодот, который у меня жил, был со мною дружен и недавно умер в моем доме. С ним я, помимо других занятий, упражнялся очень усердно в диалектике, а ведь диалектика по праву считается ничем иным, как сгущенным и сжатым красноречием, и ты сам согласишься, Брут, что без нее нельзя достигнуть и настоящего красноречия — этой как бы развернутой диалектики. Однако этому наставнику и его разнообразным и многочисленным наукам я отдавал не все мое время: ни один день не проходил у меня и без ораторских упражнений. (310) Я занимался "декламациями" — так ведь это теперь называют — нередко с Марком Пизоном и Квинтом Помпеем или еще с кем-нибудь ежедневно и делал это часто по-латыни, но еще чаще по-гречески: отчасти потому, что греческий язык с его богатством украшений приучал и по-латыни говорить подобным же образом, отчасти же и оттого, что, если бы я говорил не по-гречески, меня не могли бы поправлять и учить лучшие греческие наставники.

(311) Между тем произошли новые политические потрясения: трагическая смерть трех ораторов — Сцеволы, Карбона и Антистия; возвращение Куриона, Красса, Лентулов и Помпея; восстановление судов и законов; государственный порядок был утвержден вновь. Но, с другой стороны, из числа ораторов выбыли Помпоний, Цензорин и Мурена. Тогда-то и я впервые стал браться за гражданские и уголовные дела; но я старался не учиться тут же на форуме, как это делало большинство, а, напротив, выходить на форум, уже кое-чему научившись. (312) В тот же год я опять слушал Молона, при диктаторе Сулле он явился послом в сенат по делу о вознаграждении родосцев. Первая моя речь по уголовному делу, произнесенная в защиту Секста Росция, снискала мне такое одобрение, что, казалось, не было дел, непосильных для такого защитника. Затем последовало много других речей; я выносил их на форум старательно отработанными и как бы высиженными при свете рабочей лампы.

91. (313) Теперь, поскольку ты хотел узнать меня всего целиком а не по какому-нибудь моему родимому пятнышку или детскому амулету, я добавлю еще несколько подробностей, которые, быть может, покажутся тебе менее важными. Я был тогда очень худ и слаб, с длинною, тонкою шеей; а такая внешность и телосложение считаются очень опасны для жизни, если человек много утомляется и слишком напрягает легкие. И это обстоятельство тем более тревожило тех, кому я был дорог, что говорил я тогда безо всякого ослабления, без разнообразия, на предельной силе голоса и с величайшим напряжением всего тела. (314) Но несмотря на то, что друзья и врачи уговаривали меня отказаться от судебных дел, я готов был скорее пойти на любую опасность, нежели отречься от желанной ораторской славы. Однако я предполагал, что если переменить образ речи, то есть умерить и смягчить напряжение голоса, то можно будет и избежать опасности, и лучше овладеть силой слова. Вот это намерение изменить навыки речи и было поводом для моего путешествия в Малую Азию. Итак, после двухлетних занятий судебными делами, и несмотря на то, что имя мое уже приобрело известность на форуме, я выехал из Рима.

(315) По прибытии в Афины я шесть месяцев слушал Антиоха, славнейшего и разумнейшего философа старой Академии, и под руководством этого великого ученого и наставника опять возобновил занятия философией, которыми увлекался с ранней юности, никогда их не оставляя и постоянно их расширяя. Однако в то же время я ревностно упражнялся в Афинах и у Деметрия Сира, старинного и весьма известного учителя красноречия. Затем я объехал всю Малую Азию, посещал великих ораторов, и они сами охотно руководили моими упражнениями. Главою их был Менипп Стратоникейский, по-моему, самый красноречивый человек во всей тогдашней Малой Азии; и если только отсутствие мелочности и безвкусия есть черта аттического красноречия, то этого оратора с полным правом можно включить в число аттиков. (316) Очень прилежно занимался со мною Дионисий Магнет, Эсхил Книдский, Ксенокл Адрамиттийский; все они считались тогда в Азии лучшими учителями красноречия. Не довольствуясь их уроками, я приехал на Родос и стал посещать того же Молона, которого слушал в Риме. Это был превосходный судебный оратор, выдающийся писатель и наставник, способный не только подмечать и указывать недостатки, но и руководить образованием и обучением. Он старался, сколько можно было, умерить мое расплывчатое словообилие — это следствие некой юношеской безудержности и вольности — и ввести мое половодье в твердые берега. Вот каким образом спустя два года я вернулся в Рим не только более искушенный, но даже, можно сказать, преображенный. И чрезмерное напряжение голоса улеглось во мне, и речь как бы перекипела, и в груди прибавилось силы, а в теле соразмерности.

[Цицерон — соперник и победитель Гортензия.] 92. (317) Два оратора выделялись тогда, вызывая во мне желание подражать: Котта и Гортензий. Первый, имея стиль спокойный и мягкий, выражал свои мысли легко и свободно, заключая их в выражения самые естественные; второй же отличался слогом нарядным и живым — он был тогда совсем не такой, каким ты знал его, Брут, на его закате, а гораздо более страстный и в словах и в исполнении. Поэтому я предпочел взять за образец Гортензия, поскольку я походил на него своей страстностью и был ближе к нему по возрасту. В самом деле, я замечал, что на процессах, где они делили между собою защиту — например, по делу Марка Канулея или консуляра Гнея Долабеллы, — Гортензий обычно играл главную роль, даже если первым защитником был приглашен Котта. Ибо при большом стечении народа и оглушительном шуме на форуме мог выступать только оратор горячий и страстный, с живым исполнением и звучным голосом.

(318) Таким образом, в течение первого же года после моего возвращения из Азии я принял участие в нескольких заметных процессах; я домогался тогда квестуры, Котта — консульства, Гортензий — эдилитета. Затем последовал год, который я провел в Сицилии в качестве квестора; Котта по окончании консульства уехал в Галлию; быть и слыть первым оратором остался Гортензий. Но когда, год спустя, я вернулся из Сицилии, люди нашли, что мои способности, большие они или малые, уже завершили свое развитие и достигли некоторой зрелости. Боюсь, что я слишком уж много говорю сам о себе; но ведь в этом разговоре я хочу выставить перед тобой не мой талант и мое красноречие — нисколько! — а мой упорный труд и мое усердие. (319) Так вот, говорю я, только после того, как еще целых пять лет я провел, выступая во множестве дел вместе с лучшими адвокатами, я, наконец, вступил, в великое состязание с Гортензием — избранный эдил с избранным консулом — по делу о защите сицилийцев.

93. Но так как от нашей беседы мы ждем не только перечисления ораторов, но и каких-то уроков, то позвольте мне коротко сказать, что следует заметить у Гортензия и на что обратить внимание. (320) Дело в том, что после своего консульства, когда он уже, вероятно, не видел себе достойного соперника среди бывших консулов и смотрел свысока на тех, кто еще не был консулом, — после консульства, говорю я, Гортензий умерил то необыкновенное рвение, которое пылало в нем с детства, и захотел, наконец, насладиться изобилием всех благ: пожить счастливее, как он надеялся, и, во всяком случае, пожить более беззаботно. Прошел год, два, три, и он начал выцветать, как старинная картина. Первое время это мог заметить только просвещенный и понимающий ценитель, а не первый попавшийся человек. Но чем дальше, тем больше ослабевал он во всех областях своего искусства, а более всего — в легкости и связности речи: с каждым днем, казалось, он становился все более непохожим на самого себя. (321) Я же тем временем неустанно продолжал свои упражнения и, в особенности, старался больше писать, развивая свой талант, как бы скромен он ни был. Не буду говорить о том многом, что было в эти годы после моего эдилитета; но вот при невиданном единодушии народа я был избран первым претором. И причиной было то, что я привлек к себе внимание людей как своим усердием в судах и трудолюбием, так и новизной самого моего красноречия, более изысканного и необычного. (322) О себе я не стану ничего говорить; буду говорить о других. Дело в том, что среди остальных не было никого, кто хоть сколько-нибудь глубже, чем простой народ, занимался бы науками, а в науках заключается источник совершенного красноречия; не было никого, кто усвоил бы философию, а она есть мать всего, что хорошо сделано и сказано; не было никого, кто изучил бы гражданское право, а оно всего нужней для частных дел и для ораторского образования; не было никого, кто знал бы римскую историю, чтобы, когда встретится надобность, вызвать с того света самых надежных свидетелей; не было никого, кто сумел бы ловко и быстро поймать противника в ловушку, позволив судьям отвести душу и сменить ненадолго суровость весельем и смехом; не было никого, кто был бы способен к обобщению и умел бы от частного спора, ограниченного именем и временем, перевести речь к отвлеченному вопросу общего значения; не было никого, кто с целью оживить внимание смог бы отступить на минуту от дела; не было никого, кто мог бы вызвать в судье гнев, растрогать его до слез и увлечь его помыслы туда, куда нужно для пользы дела, а это самое главное свойство ораторского искусства.

94. (323) Итак, между тем, как Гортензий совсем скрылся из виду, я точно в свой срок, через шесть лет после него, сделался консулом. Тогда и он вновь стал браться за дела, боясь, чтобы я, сравнявшись с ним в звании, не превзошел бы его в чем-нибудь другом. Так, в течение двенадцати лет после моего консульства мы самым тесным образом были связаны с ним совместным участием в самых крупных делах, причем я ставил его выше себя, а он меня выше себя; и хотя мое избрание сначала слегка его уязвило, но потом слава моих дел, которыми он восхищался, его со мной примирила. (324) Более же всего наша опытность в судебных делах проявилась как раз перед тем, как бряцание оружия заставило наше красноречие смолкнуть и онеметь. Когда закон Помпея оставил судебному оратору лишь три часа, мы с ним каждый день являлись на очень похожие, даже одинаковые процессы с новыми речами. На этих процессах ты и сам, Брут, конечно, присутствовал, а во многих из них даже участвовал и вместе с нами, и один. Таким образом, Гортензий, хотя он и мало прожил, но путь свой прошел от начала до конца: начал он выступать за десять лет до твоего рождения, а в защиту твоего тестя Аппия выступал вместе с тобою самим за несколько дней до своей смерти, будучи шестидесяти четырех лет от роду. Ну, а каково было и его, и мое красноречие, об этом потомки будут судить до нашим речам.

95. (325) Но если мы задумаемся о том, почему Гортензий пережил свой расцвет в юности, а не в зрелые свои годы, то мы найдем тому две достовернейшие причины. Прежде всего, красноречие его было азианским, а эта манера больше к лицу юности, чем старости. Азианское красноречие бывает двух видов. Один вид — полный отрывистых мыслей и острых слов, причем мысли эти отличаются не столько глубиной и важностью, сколько благозвучием и приятностью. Среди историков таким был Тимей, а среди ораторов в годы нашего детства — Гиерокл из Алабанды и особенно его брат Менекл; речи их относятся к числу самых лучших среди азианских речей. Второй вид — не столь обильный мыслями, зато катящий слова стремительно и быстро, причем в этом потоке речи слова льются и пышные и изящные. Этот вид и теперь господствует во всей Азии; его держался и Эсхил Книдский и мой ровесник Эсхин Милетский: речь их текла удивительно легко, но красивой благозвучности мыслей в ней не было. (326) Так вот, тот и другой вид речи, как я уже сказал, больше к лицу молодым людям, а для стариков в них слишком мало весомости. Поэтому-то Гортензий в юности так блистал и в том, и в другом из этих видов, вызывая рукоплескания. В самом деле, он обладал и Менекловым искусством изящных отрывистых мыслей (причем и у него, как и у того грека, в иных мыслях благозвучия и сладости было больше, чем пользы или надобности), обладал и блещущей стремительностью речи, всегда при этом тщательно отделанной. Старикам это не нравилось: я сам часто видел, как порой с насмешкою, а порою с гневом и негодованием слушал его Филипп. Зато молодые люди им восхищались, и толпа слушала его с волнением. (327) Да, в юности Гортензий был превосходен, по мнению толпы, и ему легко доставалось первое место. Ибо хотя его роду красноречия недоставало веса и внушительности, но по возрасту и это казалось ему к лицу. И, конечно, блистая красотой своего дарования, усовершенствованного опытом и упражнениями, и умея закруглять слова в сжатые периоды, в эту пору он вызывал у людей необыкновенный восторг. Но когда уже важные его должности и почтенный возраст потребовали чего-то более весомого, он остался все тем же, а это было уже ему не к лицу. А так как он оставил свои упражнения и занятия, в которых раньше так усердствовал, то звучность и отрывистость мыслей осталась у него прежняя, но обычным нарядным словесным одеянием они уже не были украшены. Потому он тебе меньше и нравился, милый Брут; но он понравился бы тебе больше, если бы ты мог слышать его, пылавшего страстью, в расцвете его сил.

96. (328) — Я хорошо знаю, — согласился Брут, — насколько справедливо то, что ты говоришь; я всегда верил, что Гортензий — великий оратор. И мне он особенно понравился, когда, в твое отсутствие, он выступал в защиту Мессалы.

— Он это заслужил, — отвечал я, — и это доказывает его речь, записанная за ним слово в слово. Так вот, стало быть, его расцвет продолжался от консульства Красса и Сцеволы до консульства Павла и Марцелла; а я находился на том же поприще от диктаторства Суллы и почти до тех же самых консулов. Таким образом, голос Квинта Гортензия умолк вместе с его кончиной, мой же голос — с кончиною государства.

[Заключение.] (329) — Не обрывай так мрачно, прошу тебя, — сказал Брут.

— Что ж, будь по-твоему, — ответил я, — но тут уже речь не обо мне, а о тебе. Поистине, смерть Гортензия была счастливой: он не дожил до того, что так ясно предвидел заранее. Ибо мы с ним часто оплакивали между собой грозящие беды, наблюдая, как честолюбие частных лиц увлекает нас к гражданской войне и как надежда на мир ускользает от общественного мненья. Но его удача, которая сопутствовала ему всю жизнь, на этот раз в виде своевременной смерти спасла его от всех последовавших затем несчастий. (330) Что же касается нас, Брут, то, поскольку мы остались как бы опекунами красноречия, осиротевшего после смерти великого Гортензия, давайте сохраним его в стенах нашего дома под охраной благородных стражей, отразим нападки наглых пришельцев-женихов и, насколько сможем, защитим его, как непорочную деву, от натиска соблазнителей.

Что же касается меня, то мне горько, что на дорогу жизни вышел я слишком поздно и что ночь республики наступила прежде, чем успел я завершить свой путь; и утешением моим остаются, Брут, только твои ласковые письма, в которых ты ободрял меня надеждою, что дела мои говорят сами за себя, даже когда я молчу, и что они будут жить, даже когда я умру; они-то и будут свидетельством моих забот об отечестве перед лицом спасенной республики, если она устоит, если же нет, то перед лицом ее гибели.

97. (331) Но еще более горько мне глядеть на тебя, мой Брут, ибо твою юность, словно шествовавшую на победной колеснице среди народных рукоплесканий, разом и с разбегу сокрушила несчастная судьба нашей республики. Скорбь сжимает мое сердце, забота терзает меня и нашего друга Аттика, который разделяет и мою любовь к тебе, и мое высокое о тебе мнение. Мы обращаем к тебе наши чувства; мы страстно желаем, чтобы ты пожал плоды своей добродетели; мы желаем тебе такой республики, в которой ты смог бы обновить и умножить славу двух знатнейших римских родов. Ибо этот форум был твой, это поприще было твое: ты единственный вступил на него, не только отточив свой язык упражнениями, но и обогатив красноречие дарами высоких наук; высокие науки, блистательную свою добродетель и высшую славу красноречия ты связал воедино.

(332) Двойная тревога угнетает нас при мысли о тебе, так как и сам ты лишен республики, и республика лишена тебя. Однако, Брут, несмотря на это бедственное крушение государства, прервавшее полет твоего таланта, не оставляй своих вековечных занятий! Заверши то, что ты так счастливо начал или, вернее, почти завершил. Извлеки себя из этой толпы адвокатов, имена которых перечислил я в нашем разговоре. Ибо не подобает тебе вмешиваться в эту толпу стряпчих — тебе, наделенному богатейшими знаниями, которые ты даже не мог почерпнуть дома в Риме, а воспринял в славном городе, всегда почитавшемся столицей науки. Зачем учил тебя Паммен, красноречивейший из греков, зачем слушал ты уроки старой Академии в лице ее наследника Ариста, моего гостеприимца и друга, если когда-нибудь ты станешь таким, как большинство ораторов? (333) Мы ведь видим, что в каждом поколении встречаются от силы один-два оратора, достойные похвалы. Гальба один выделялся среди стольких своих ровесников, насколько мы об этом знаем: и Катон, который был старше его, уступал ему, и те, кто были моложе его в те годы. А потом Лепид, а затем Карбон; ибо Гракхи с их более легким и более свободным обычаем политических речей не достигли, однако, по молодости своей, совершенства в красноречии; и, наконец, Антоний, Красс, а затем Котта, Сульпиций, Гортензий. Я не хочу продолжать, скажу одно: если бы мне самому случилось смешаться с такою толпой, [я бы скорее вообще предпочел отказаться от имени оратора, чем] употреблять усилия для состязания с более счастливыми [соперниками]… 

 

 

Соседние файлы в папке wmw