3 / История литературы национальных меньшинств / учебные пособия / 19 век часть 2
.pdf
Некрасов дает и сцену застывшей, «замершей» крестьянской семьи, слушающей рассказы странника, и совершенно незаметно переходит от изображения этой бытовой сцены к революционному призыву. Не заметен этот переход потому, что аллегорическое обращение к «сеятелям» облечено в формы той же крестьянской жизни:
Когда изменят пахарю Поля старозапашные, Клочки в лесных окраинах Он пробует пахать. Работы тут достаточно, Зато полоски новые Дают без удобрения Богатый урожай.
Такая почва добрая — Душа народа русского...
О сеятель! приди!..
Как будто продолжение повествования о крестьянском быте, а между тем это уже аллегория, прямое указание революционным просветителям на необходимость обращаться к тем уголкам народной души, куда пока проникают рассказы странников...
Образ такого просветителя, «народного заступника», вырастает из самой ткани поэмы, отчасти даже как будто и неожиданно (т. е. не предусмотренный начальным крестьянским спором о «счастливых»), но он и оказывается тем счастливцем, которого крестьяне ищут. Юноша этот тесно связан — и происхождением, и вложенными в его уста мыслями и чувствами, и самой фамилией — с теми людьми, которые всю жизнь были для Некрасова идеалом, воплощением бескомпромиссного служения народу, перед которыми он, оступаясь на этом пути, приносил покаяние,— «на меня их портреты укоризненно смотрят со стен». Однако здесь — и это символически существенно для Некрасова — образ юноши, из тех, кого он так ждал и призывал — «добрых, благородных, сильных любящей душой», он действительно прямо «выводит из народа». Григорий Добросклонов — плоть от плоти «вахлачины», сын деревенского дьячка, который жил «Беднее бедного // Последнего крестьянина» «и сам был вечно голоден». Поэт настойчиво подчеркивает неразрывную связь героя со всей крестьянской массой; он и брат его Саввушка —
Простые парни, добрые, Косили, жали, сеяли И пили водку в праздники
С крестьянством наравне.
Родная деревня «вскормила» Гришу не только в переносном, но и в самом буквальном смысле: «Благо хлебушком // Вахлак делился с Домною» (т. е. с матерью Григория и Саввы).
Как во всей жизни и поэзии Некрасова, так здесь у Григория сливается образ матери с образом родины: Григорий «тужил о матушке // И обо всей вахлачине, // Кормилице своей».
Вглаве «Пир на весь мир», где и появляется образ юного подвижника, ставится проблема «кто на Руси всех грешней, кто всех святей» (название главы в черновой рукописи), проблема народной совести и меры греха. И такова оказывается глубина народной совести, что замученные
иугнетенные вахлаки готовы признать, что их крестьянский грех тяжелее всех. И Гриша Добросклонов хоть и возвращает им веру в себя, разъясняя в духе революционно-демократических убеждений, что «не они ответчики», что «всему виною — крепь», но его самого на его крестный путь толкает именно это осознание глубины народной совести и чувства правды:
Врабстве спасенное
Сердце свободное — Золото, золото Сердце народное! Сила народная, Сила могучая — Совесть спокойная, Правда живучая!
Здесь впервые столь широким потоком вливается в некрасовское творчество фольклор. Немалую роль в этом сыграло знакомство поэта с вышедшим в 1872 г. сборником «Причитаний северного края», включившим в себя плачи и причитания (а также автобиографию) знаменитой Ирины Федосовой. В особенности, конечно, влияние ее плачей отразилось на главе «Крестьянка»,
62
во многом построенной прямо на их материале. В поэме «Кому на Руси жить хорошо» сами фольклорные тексты служат сюжетной основой. В главе «Крестьянка» используются в основном бытовые песни; их темы послужили содержанием многих эпизодов главы. Очень обильно и умело вплавляет Некрасов также народные пословицы, поговорки и загадки в поэтическое действие. Как правило, он развертывает их в метафоры или сравнения, выявляя их изначальное мифологическое бытие.
Для творчества Некрасова, таким образом, органично это соединение контрастных на первый взгляд сторон его поэзии: резкого своеобразия лирического «я» с «исключительными чертами его жизни и личности» и «безоглядного» растворения в народной жизни, способностью свободно и естественно излиться в формах народнопоэтического мышления, избегнув при этом всякой стилизации и отстраненности. Это, конечно, не означало отказа от «учительской» роли поэта. Напротив, задачу приобщения широких народных масс к передовым идеям времени Некрасов решал путем органического включения их в народнопоэтическую стилистику, и она становилась естественной формой выражения этих идей.
ЛИРИКА Ф.И. ТЮТЧЕВА
Творчество Федора Ивановича Тютчева (1803— 1873) длительное время было знакомо современникам лишь по журнальным публикациям. С конца 20-х годов поэт печатался в московских и петербургских журналах и альманахах «Урания», «Северная лира», «Галатея», «Денница» и др.
В 1836 г. появилась самая крупная подборка стихов поэта: в пушкинском «Современнике» было напечатано 24 произведения под общим заголовком «Стихи, присланные из Германии». (При этом имя их автора, обозначенного инициалами Ф. Т., широкому читателю оставалось неизвестным). Первая же книга Тютчева с указанием его имени вышла лишь в 1854 г., когда поэту был уже пятьдесят один год. Но, несмотря на «эпизодический» характер публикаций Тютчева, несмотря на порою длительное молчание, наиболее проницательные современники сумели понять величие тютчевской поэзии.
Некрасов в статье «Русские второстепенные поэты» (1849), сыгравшей исключительную роль в истории восприятия Тютчева, отмечал: «Ф. И. Т[ютчев] написал очень немного; но все написанное им носит на себе печать истинного и прекрасного таланта». «... Мы решительно относим талант г. Ф. Т-ва к русским первостепенным поэтическим талантам».
Тютчев был всего на четыре года моложе Пушкина, но принадлежал уже к другому историческому (и, соответственно, литературному) поколению русских людей, которое обрело зрелость на рубеже 20—30-х годов. Если пушкинскую генерацию можно в общем и целом назвать поколением декабристов (включая в это понятие прямое участие в эпопее Отечественной войны 1812—1815 гг. или хотя бы непосредственное и глубокое переживание этой эпохи), то Тютчев — представитель поколения, которое вполне уместно обозначить тогдашним понятием «любомудры». С любомудрами в узком смысле — членами одноименного философского кружка
— Тютчев сблизился либо еще в Московском университете, где он учился в 1819—1821 гг., либо позднее, в Мюнхене, где он находился в составе русской дипломатической миссии. В Мюнхен, который был в те времена одним из главных центров не только немецкой, но и общеевропейской культуры, приезжали для продолжения своего образования И. В. и П. В. Киреевские, С. П. Шевырев, Н. М. Рожалин, Н. А. Мельгунов, В. П. Титов и др. Энергия любомудров, вышедших на историческую сцену после трагического поражения предшествующей генерации, как бы всецело ушла в мысль, в чисто духовную работу. 30-е годы (чисто хронологически к ним относят обычно период с 1826 по 1842 г.) — в сравнении и с 20-ми и с 40-ми — представляются «бездейственной» эпохой.
Характер эпохи определил своеобразную суть творчества двух величайших порожденных ею художников — Тютчева и Гоголя. В высшей степени показательно, что в мире Гоголя нет современного объективированного героя (в позитивном смысле этого понятия); однако в этом мире с беспримерной силой и осязаемостью воплощен его всевидящий и исполненный многогранной, даже всесторонней (от мощного духа юмора до столь же мощного трагедийного духа) духовности творец, автор. В последующем развитии русской литературы уже никогда не предстанет столь властный и, можно сказать, столь действенный образ творца. Иначе говоря,
63
действенное начало в 30-е годы как бы переместилось из объективности художественного мира в творческий субъект.
Точно так же ни с чем не сравнимы размах и мощь лирическою образа, созданного Тютчевым, образа, открыто соотнесенного со всей беспредельностью Природы и Истории:
Связан, съединен от века Союзом кровного родства Разумный гении человека С творящей силой естества. Скажи заветное он слово — И миром новым естество Всегда откликнуться готово На голос родственный его.
Поэзию Тютчева обычно определяют как «поэзию мысли», «философскую поэзию». Но это вовсе не индивидуальная особенность Тютчева: это характернейшее свойство поэзии 30-х годов в целом. И дело здесь не только и даже не столько в том, что поэзия эпохи активно стремилась вобрать в себя философское содержание,— самое бытие данного поколения деятелей русской культуры воплощается главным образом в мире мысли. Вполне естественно, что лирический герой поэзии 30-х годов — и, конечно, поэзии Тютчева — предстает перед нами, по сути дела, как мыслитель.
Это присуще не только поэтам-любомудрам в собственном смысле слова (Д. В. Веневитинов, С. П. Шевырев, А. С. Хомяков и др.), но и тем из поэтов пушкинской плеяды, чье интенсивное творческое развитие продолжалось и после «распада» самой этой плеяды, совершившегося уже на рубеже 20—30-х годов. Так, в поэзии Баратынского и отчасти И. М. Языкова мысль становится своего рода творческой доминантой. В высшей степени характерны следующие слова Баратынского (из письма начала 30-х годов к И. В. Киреевскому): «Русские имеют особенную способность и особенную нужду мыслить». К этому надо сделать одно необходимое уточнение: не вообще русские, а современные русские, т. е. люди 30-х годов. Лирика Тютчева являет собой с этой точки зрения закономерное порождение целой поэтической эпохи.
Следует оговорить, что существуют «философские стихи» в прямом, буквальном смысле слова, т. е. стихотворные изложения философских идей (такие стихи есть, скажем, у Ломоносова, Радищева, Владимира Соловьева и т. д., если ограничиться только отечественными примерами). Но кардинальное отличие поэзии Тютчева в том, что она представляет собой всецело художественное явление. В тютчевской поэзии суть дела вовсе не в философии, не в системе мыслей, а в самом образе мыслителя. Этот человеческий образ обладает настолько всепроникающей и мощной энергией, что идеи, выраженные в том или ином стихотворении, предстают не как самостоятельное, самодовлеющее содержание, а только как отдельные проявления, как своею рода духовные «жесты» этого образа.
Словом, идеи — это не внутренняя суть тютчевской поэзии, но необходимая и даже основная форма воплощения определенного человеческого образа (вне этой формы лирический герой Тютчева и не мог бы воплотиться), играющая такую же роль, какую в других художественных мирах играют действия, поступки, волеизъявления, переживания (разумеется, в тютчевской поэзии присутствуют в той или иной степени и эти формы воплощения лирического образа).
В литературе о Тютчеве давно показано, что многие «идеи», «мысли», воплощенные в его поэзии, исходят из немецкой философской культуры — прежде всего из шеллингианства. Однако это опять-таки вовсе не индивидуальная особенность Тютчева как поэта или даже хотя бы как человека. Любой истинно культурный русский человек 30-х годов неизбежно испытал на себе могучее воздействие немецкой философии, которая явилась высшим взлетом мысли всего человечества. Поскольку энергия этого поколения как бы целиком уходила в мысль, люди 30-х годов в полном смысле слова не могли обойтись без немецкой философской культуры. В 1820 г. близкий к кругу любомудров М. П. Погодин записывал в дневнике: «Был у Тютчева, говорил с ним о просвещении в Германии, о будущем просвещении у нас... У немцев какая всеобьемлемость!»
Немецкая философская культура вошла в плоть и кровь целого поколения; ее понятия и формулы (между прочим, имевшие нередко образный характер) играли в сознании русских людей данной эпохи роль, аналогичную той, какую играли в сознании предшествующих поколений
64
образы античной мифологии и истории (кстати сказать, в 30-е годы эти образы также были переосмыслены в духе немецкой философии).
Поэзия Тютчева насыщена и образами античной мифологии, и понятиями немецкой философии (при этом первые как бы введены в контекст вторых). И те, и другие представляют собой характернейшие и, по сути дела, неизбежные (для тогдашнего времени) формы творческого сознания. По суть все же заключена в целостном образе мыслителя, а не в конкретных проявлениях его мысли. Можно утверждать, что те или иные идеи немецкой философии явились своего рода реальными источниками, «прототипами» идей (термин М. М. Бахтина,
отнесенный им к идеям романов Достоевского), воплощенных в стихотворениях Тютчева,— таковы, например, характерные для шеллингианства идеи ночи, бездны, хаоса и т. п. Но эти идеи фигурируют у Тютчева именно в той мере и, по сути дела, в том же значении, в каком мы говорим о реальных источниках, «прототипах» изображенных в художественных произведениях событий и героев.
Далеко не все стихотворения Тютчева вбирают в себя собственно философские идеи. Вот,
кпримеру, известное тютчевское стихотворение 1834 г.:
Ялютеран люблю богослуженье,
Обряд их строгий, важный и простой — Сих голых стен, сей храмины пустой Понятно мне высокое ученье.
Не видите ль? Собравшися в дорогу,
Впоследний раз вам вера предстоит: Еще она не перешла порогу, Но дом ее уж пуст и гол стоит, — Еще она не перешла порогу,
Еще за ней не затворилась дверь...
Но час настал, пробил... Молитесь Богу,
Впоследний раз вы молитесь теперь.
В. В. Гиппиус писал в связи с этим стихотворением о тютчевской «философскоисторической категории веры». Но стихи эти едва ли уместно называть собственно философскими. Представление о лютеранстве, о протестантстве как о прямой дороге к безверию, к полной потере веры было во времена Тютчева «общим местом» в устах тех, кто исповедовал христианство в его традиционных формах. И подлинная суть стихотворения заключена не в этой элементарной мысли, но в целостном переживании лирического героя — переживании духовной драмы людей, стоящих на том пороге, за которым необратимо исчезнет вера, веками являвшая собой незыблемую опору бытия. Это переживание всемирно-исторической духовной драмы воплощено простыми, но могучими в своей осязаемости образными средствами; решающую роль здесь играют, пожалуй, завораживающие повторы строк — то неполные, то полные — через разное количество строк («В последний раз вам вера предстоит» — «В последний раз вы молитесь теперь»; «Еще она не перешла порогу» — и то же самое через строку: «Но дом ее уж пуст...» — «Но час настал, пробил»; «Еще она...» — «Еще за ней...»).
Словом, важна не мысль сама по себе, а захватывающее и полное драматизма напряжение духа. Это относится и к стихам, содержащим очень весомую, способную поражать своей собственной силой идею,— таким, как «Цицерон»,
«О чем ты воешь, ветр ночной...», «Как океан объемлет шар земной» (все они вошли в опубликованную в «Современнике» подборку «Стихотворения, присланные из Германии»), а также «Весна» (1839), «Колумб» (1854), «Тени сизые смесились» (опубл. посмертно — 1879) и т. д.
Образ человека-мыслителя, воплощенный в поэзии Тютчева, поистине всемогущ; его дух свободно обнимает беспредельность пространства Вселенной и всю глубину времени. При всем этом тютчевское творчество не перестает быть подлинной лирикой — даже глубоко интимной лирикой, обращенной к сокровенной душевной жизни каждого человека. Это прямо и открыто выразилось в одном из ключевых стихотворений поэта — «Весна», завершающемся призывом к каждому, любому человеку (и в том числе, конечно, к самому себе):
Игра и жертва жизни частной! Приди ж, отвергни чувств обман! И ринься, бодрый, самовластный, В сей животворный океан!
65
Приди, струен его эфирной Омой страдальческую грудь — И жизни божеско-всемирной Хотя на миг прнчастен будь!
Поэзии Тютчева — точнее, его стихам конца 20 —30-х годов — присуще то, что называют «олимпийством». Его лирический герой в своем духовном порыве действительно шагает «по высям творенья, как бог». Но в тютчевской лирике в то же время почти отсутствует характерный для западноевропейской — и, прежде всего немецкой — поэзии эпохи мотив исключительности, избранности поэта. Отдельные тютчевские стихи, где, казалось бы, намечается этот мотив («Не верь, не верь поэту, дева...», 1839; «Ты зрел его в кругу большого света...», 1829—1830; «Живым сочувствием привета...», 1857), на самом деле представляют собой скорее оправдание, защиту свободного, не регламентированного образа жизни поэта, нежели какое-либо утверждение его имманентного «превосходства».
Наиболее убедительным, наглядным выражением поэтической сути является сама внешняя
— фонетическая и грамматико-синтаксическая — форма стиха. И чрезвычайно многозначителен тот факт, что стихи Тютчева, воплощающие «философский» пафос, лишь в редких случаях написаны от лица «я». Для этих стихов типично «мы»: «Созвучье полное в природе,— // Лишь в нашей призрачной свободе // Разлад мы с нею сознаем» («Певучесть есть в морских волнах...»). «Природа знать не знает о былом, // Ей чужды наши призрачные годы...» («От жизни той, что бушевала здесь...») и т. п.
Другая, но, в сущности, однозначная с этой форма — обращение к «ты» (или «вы»), которое вместе с подразумеваемым либо даже прямо выступающим «я» образует «мы»: «Ушло, как то уйдет всецело, // Чем ты и дышишь, и живешь» («Как неожиданно и ярко...»). «Молчи, скрывайся и таи // И чувства и мечты свои...» («Silentium!»).
Подчас «ты» открыто переходит в «мы» — скажем, в стихотворении «Из края в край, из града в град...».
Это последовательное «уклонение» от формы «я» выступает иногда даже в любовной лирике Тютчева! («О как убийственно мы любим...», «О как на склоне наших лет нежней мы любим и суеверней...» — и т. п.). Столь решительный отказ от «я» конечно же не может быть случайным. Дело идет, очевидно, о целенаправленной, но неосознанной творческой воле.
Как бы включая, захватывая каждое читательское «я» в величественную духовную стихию своего творчества, воплощенную в лирическом «мы», Тютчев преследует двойную цель. С одной стороны, он преодолевает свойственную романтизму традицию «избранничества» поэта. Причем особенно замечательно, что содержание тютчевской поэзии отмечено исключительной, предельной высотой и глубиной духа, т. е. как раз теми открытыми романтизмом качествами, которые и претендуют на избранность.
С другой стороны, поэзия Тютчева, воплотившая безграничную мощь и утонченность личностного духа, в то же время есть отрицание индивидуализма в самой его основе. Тютчев не раз открыто высказывал свое неприятие самодовлеющей ценности «человеческого Я», которое доводит «принцип личности... до какого-то болезненного неистовства», «желая зависеть лишь от самого себя, не признавая и не принимая другого закона, кроме собственного изволения, словом...
заменяя собою Бога...».
Тютчев в своей поэзии целенаправленно напрягал мощь личности до крайнего предела, но в конечном счете это совершалось и для преодоления индивидуалистической гордыни. Его знаменитые стихи 1851 г. о льдинах, плывущих по весенней реке «во всеобъемлющее море», выносят безусловный приговор индивидуализму: «О, нашей мысли обольщенье, / Ты, человеческое Я...» Здесь опять-таки предстает то лирическое «мы» («О, нашей мысли обольщенье!!..»), которое играет столь весомую роль в поэтической форме тютчевских творений. Данные стихи — это своего рода крайнее, если угодно, даже экстремистское отрицание индивидуализма, которое характерно для тютчевских настроений конца 40-х — начала 50-х годов. Такое отрицание обусловлено тем, что поэт стремился всецело преодолеть ростки индивидуализма и в своей собственной душе (ведь «мы все заражены, без исключения...»). «Самого себя он считал во власти того же недуга, который, по его убеждению, гложет современное человечество» (К. В. Пигарев). При этом Тютчев ни в коей мере не предполагал какого-либо принижения или упрощения духовной жизни личности. Он исходил из того, что каждый, любой человек способен причаститься «жизни божеско-всемирной»; все дело только в том, что это причащение не должно
66
оборачиваться идеей избранности и гордыней. Оно есть естественное (хотя сплошь и рядом и подавляемое житейской суетой) достояние каждого человека.
Более чем полувековой творческий путь Тютчева отмечен несомненным единством — от послания А. Н. Муравьеву («Нет веры к вымыслам чудесным...»), написанного в 1821 г. до стихотворения 1871 г. «От жизни той, что бушевала здесь...». Вместе с тем путь этот с очевидностью разделяется на два периода — 20—30-е и 50—60-е годы, что особенно ясно оттеняется спадом поэтической деятельности Тютчева в 40-х годах, когда он создал всего несколько стихотворений.
Вэто время Тютчев возвратился из заграничной службы в Россию, что было связано с отстранением от дипломатической деятельности. Поэт словно заново начинал жизнь на родине, и
втечение довольно длительного времени Тютчев почти оставил творчество (в 1840 — 1847 годах им было написано всего несколько стихотворений). Но в конце 40-х годов, когда Тютчев окончательно обосновался в Петербурге, начинается новый расцвет и вместе с тем принципиально новый период его творчества.
Поэзия первого периода раскрывается главным образом как утверждение лирического героя во всеобщности природного или, вернее, космического мира. Даже любовная лирика этого времени («1 декабря 1837», «Итальянская villa», «Люблю глаза твои, мой друг...», «Я помню время золотое...» и многие другие) как бы находит свое разрешение, свой катарсис именно в природнокосмическом бытии.
Поэзия второго периода есть, прежде всего, лирическое освоение человеческого мира во всей конкретности русской жизни и природы. И последние решения лирических коллизий теперь перемещаются в людское бытие, что так рельефно выразилось, например, в одном из стихотворений, порожденных трагической «последней» любовью поэта (стихотворения эти, посвященные Е. А. Денисьевой, образуют так называемый «денисьевский цикл»):
Поют деревья, блещут воды, Любовью воздух растворен, И мир, цветущий мир природы, Избытком жизни упоен.
Но и в избытке упоенья Нет упоения сильней Одной улыбки умиленья Измученной души твоей.
Различие творческого сознания «раннего» и «позднего» Тютчева — иногда их даже противопоставляют друг другу как романтическое и реалистическое — ярко обнаруживается, скажем, при сравнении стихотворений «Цицерон» (по всей вероятности, 1830 г.) и «Два голоса» (1850). В первом венцом человеческих стремлений провозглашено проникновенное созерцание «высоких зрелищ» мировых коллизий, роковой игры всеобщих сил; смертное человеческое бытие предстает как своего рода отражение вечного мирового бытия, обретающее нетленную ценность в своей «беседе» с богами.
Встихотворении же «Два голоса» первый Голос беспощадно противопоставляет «олимпийское» и смертное человеческое бытие:
...В горнем Олимпе блаженствуют боги: Бессмертье их чуждо труда и тревоги; Тревога и труд лишь для смертных сердец...
Для них нет победы, для них есть конец.
Но второй Голос провозглашает всемирную истину человеческого — смертного — бытия, которой должны завидовать боги:
Пускай олимпийцы завистливым оком Глядят на борьбу непреклонных сердец. Кто, ратуя, пал, побежденный лишь Роком, Тот вырвал из рук их победный венец.
Именно такое осознание человеческой победы воплощено в трагедийных стихах Тютчева о смерти возлюбленной из упомянутого «денисьевского цикла»:
ОГосподи, дай жгучего страданья
И мертвенность души моей рассей: Ты взял ее, но муку вспоминанья, Живую муку мне оставь по ней —
67
По ней, по ней, судьбы не одолевшей, Но и себя не давшей победить, По ней, по ней, так до конца умевшей
Страдать, молиться, верить и любить.
(«Есть и в моем страдальческом застое .», 1865)
В другом стихотворении этого цикла есть строки: «Любила ты, и так, как ты, любить — // Нет, никому еще не удавалось!..» («Весь день она лежала в забытьи...», 1864). Их предельная интонационная напряженность, по всей вероятности, «откликнулась» через полвека в «Скифах» Александра Блока: «Да, так любить, как любит наша кровь, // Никто из вас давно не любит...»
Это сопоставление существенно потому, что, казалось бы, чисто личное, интимное стихотворение Тютчева может быть воспринято как вдохновляющий образец для поэмы Блока, стремящейся воплотить всемирно-исторический смысл.
Лирика Тютчева с непревзойденной силой вовлекает личностное сознание во всеобщее, вселенское бытие, сливая в живое единство полярные стихии — утонченную душевную жизнь личности и мощный дух космической мысли,— причем обе эти стихии предстают в тютчевском творчестве в своем предельном развитии. Поистине Тютчев не «удержался» от индивидуализма, но превзошел, перерос его. И в этом коренится высшее мировое значение тютчевской лирики.
Признание этого наступило не сразу и нелегко. Поэзия Тютчева имела сложную литературную судьбу, не менее сложную, чем поэзия Баратынского. Еще при жизни Тютчева его творчество было предельно высоко оценено такими его собратьями, как Некрасов, Фет, Достоевский, Толстой. И все же в «общем» мнении творчество Тютчева вплоть до самого последнего времени представало как явление второго или, по крайней мере, «бокового» ряда, находящееся где-то на периферии основного, стержневого движения русской классической литературы (т. е. линии: Пушкин — Гоголь — Достоевский — Толстой).
Ныне же лирика Тютчева предстала в нашем литературном сознании как прямое и конгениальное продолжение и развитие лирического творчества Пушкина, а с другой стороны, прямо и непосредственно соотносится с эпическим искусством младших современников поэта — Толстого, и в особенности Достоевского; не менее важно начавшееся в самое последнее время осмысление внутреннего родства тютчевской лирики и гоголевского эпоса.
Наконец, именно теперь все яснее осознается тот факт, что наследие Тютчева является одним из наиболее ценных и величественных вкладов отечественной поэзии в поэзию человечества.
Столь затянувшееся признание истинного места тютчевского творчества в русской и мировой литературе обусловлено определенным комплексом причин, о которых здесь невозможно говорить подробно. Но на одно очень простое и в то же время едва ли не главное (или, по крайней мере, исходное) обстоятельство следует обратить внимание. В отличие от Пушкина, Лермонтова, Некрасова, Тютчев был только и исключительно лирическим поэтом. Все его творческое наследие состоит (не считая юношеских стихов и переводов) из менее чем трехсот лаконичных стихотворений, умещающихся в малоформатном томике. Правда, уже Фет сказал об этом томике: «Вот эта книжка небольшая // Томов премногих тяжелей». Но в «общем» мнении именно эта внешняя «ограниченность» тютчевского наследия сознательно или бессознательно мешала поставить его в один ряд со столь очевидно широкими и многогранными художественными мирами Пушкина, Гоголя, Достоевского, Толстого.
Должно было пройти немалое историческое время, прежде чем на весах мировой культуры в той или иной мере «уравнялись» такие явления, как эпос Вергилия и лирика Катулла, «Божественная комедия» Данте и сонеты Петрарки, комическая эпопея Рабле и лирические баллады Вийона и т. п. Так обстоит дело и с наследием Тютчева.
В уже цитированных стихах Афанасия Фета о «книжке» Тютчева очень метко сказано: «Здесь духа мощного господство, // Здесь утонченной жизни цвет». В самом деле: тютчевская поэзия в органическом единстве воплощает, казалось бы, несоединимые стихи — мощный дух, сближающий поэта с «олимпийцем» Гёте, и предельно утонченную жизнь души, в воссоздании которой Тютчев не имеет себе равных в предшествующей и современной ему поэзии. Это поистине чудесное слияние мощи и утонченности лирического голоса определяет ни с чем не сравнимый характер тютчевского творчества, его уникальное звучание в русской, да и, пожалуй, мировой поэзии.
68
ЛИРИКА А.А. ФЕТА
Афанасии Афанасьевич Фет (октябрь или ноябрь 1820, село Новоселки, Мценского уезда, Орловской губернии,- 21.Х!(3.ХП). 1892, Москва)— поэт.
Родился в имении помещика А. Н. Шеншина, у Каролины Шарлотты Фет, которая уехала с Шеншиным из Германии. Фет был сперва записан сыном Шеншина, но по обнаружении неверности записи уже в 14-летнем возрасте был лишен фамилии Шеншина, дворянства, наследственных прав, русского подданства и с тех пор носил фамилию Фет. В 1873 ему удалось добиться причисления к роду Шеншиных «по высочайшему повелению»; свои литературные произведения он и далее подписывал фамилией Фет. Учился Фет в немецком пансионе в г. Верро (ныне г. Выру Эстонской ССР), затем на словесном отделении Московского университета (1838— 44). С 1842 Фет начал систематически помещать стихи в журналах «Москвитянин» и «Отечественные записки». Талант его был замечен и оценен Белинским. Окончив университет, Фет поступил на военную службу в Кирасирский орденский полк и с 1845 по 1853 жил в маленьких городках и деревнях Херсонской губернии, в которой был расквартирован полк. Оторванность от культурных центров, бедность, падение интереса к поэзии в журналах того времени почти лишили Фета возможности печататься. Сборник стихов, разрешенный цензурой в 1847, Фету удалось издать лишь в 1850. В 1853 Фет был переведен в гвардейский лейб-уланскип полк, расквартированный близ Петербурга. Фет близко сходится с Тургеневым, входит в круг сотрудников журнала «Современник». С 1854 он начинает постоянно печататься в этом журнале, а затем и в других. Фет испытывает большой творческий подъем. В 1856 выходит собрание его стихотворений, встреченное сочувственными статьями. Улучшается материальное положение Фета, чему способствует и женитьба на сестре критика В. П. Боткина в 1857. Фет пытается стать профессиональным литератором. Это ему не удается. Новая эпоха все настойчивее требует от писателя ясного определения его позиций, эстетических и общественно-политических. Фет, всегда тяготевший к идеям «чистого искусства», активно примкнул к этому направлению; прежде аполитичный, он теперь сомкнулся с лагерем политической реакции. Участие не только в демократических, но и в либеральных изданиях стало невозможным, реакционеров же поэзия Фета отталкивала новаторством, нетрадиционностью. Фет, вышедший в отставку в 1858, в 1860 покупает землю в Мценском уезде Орловской губернии, переселяется в деревню, становится помещиком, уходит из литературной жизни, почти перестает печататься и мало пишет. После итогового собрания стихотворений (1863) Фет двадцать лет не выпускает никаких книг. Возрождение в 80-е гг. среди части интеллигенции интереса к «чистому искусству» вновь привлекает внимание к поэзии Фета. В 1883 он издает новый сборник стихотворений «Вечерние огни», а затем, с промежутками в два-три года, выпускает еще три сборника под тем же заглавием. Достигнув материальной обеспеченности, он перестает заниматься хозяйством, переезжает в Москву, интенсивно занимается переводами, главным образом римских поэтов, пишет мемуары.
В наследии Фета небольшие поэмы, рассказы, очерки и статьи не имеют существенного значения. Талант Фета чисто лирический. Большой художественной силой обладают его стихи о природе. Они и в наши дни вызывают восхищение «свежестью, непосредственностью и остротой восприятия природы» (С. Я. Маршак). Пейзажи Фета отличаются точностью, четкостью, детальностью и богатством наблюдений. В этом сказалось общее движение русской литературы к реализму; пейзажи Фета близки тургеневским. Фет любит описывать приметы сезонов, переходных периодов в жизни природы, точно определимых времен суток, той или иной погоды и т. п. В то же время Фет изображает внешний мир в том виде, какой ему придало настроение поэта. При всей конкретности описания природы оно, прежде всего, служит средством выражения лирического чувства. Природа у Фета очеловечена, как ни у одного из его предшественников. Фет как бы превращает мир в одно целое, объединенное настроением поэта. Чувство поэта находит отклик во всей природе, оно одушевляет этот мир, «где воздух, степь и думы заодно», где «в воздухе за песнью соловьиной разносится тревога и любовь».
Если природа в стихах Ф. рисуется выразительными деталями, а цельность картине придает общее настроение стихотворения, то в изображении чувства Фета увлекает фиксация деталей, тонких оттенков переживаний, неясных, неопределенных эмоций. Чувство у Фета обычно раскрывается не в обобщенном виде, не как результат более или менее длительных переживаний, единство и смысл которых осознаны; Фет фиксирует сами эти отдельные переживания, отдельные нюансы, отдельные моменты психического процесса — не прочные чувства, не чувства в их развитии, а беглые настроения. Современников поражала манера Фета говорить не о чувствах,
69
«созревших до совершенной полноты и ясности», но «подмечать задатки зарождающихся чувств, тревоги получувств» (Ап. Григорьев). Зыбкость этих «получувств» подчеркивается характерной, с ранних стихов идущей противоречивостью («Улыбка томительной скуки», «Ты втайне поняла души смешную муку» и т. п.). В лирике Фета мы не находим психологических портретов, индивидуальных характеристик, образа любимой женщины, наконец, образа самого поэта, «лирического героя» стихотворений. Фет тонко раскрывает переживания людей, но не характеры людей. И переживания эти как бы абстрагированы от тех конкретных жизненных, социальных условий, в которых они протекают, и от которых они зависят. Однако самое «уменье ловить неуловимое, давать образ и названье тому, что до него было не чем иным, как смутным, мимолетным ощущением души человеческой, ощущением без образа и названия» (Дружинин), чрезвычайно обогатило русскую лирику новыми возможностями познания и изображения чувства. Изображение неясных и противоречивых чувств, несомненно, перекликалось с психологическими достижениями русской реалистической прозы. Но эстетика Фета в своей основе романтическая. По воззрениям Фета, поэзии наиболее близки такие душевные состояния, которые наиболее далеки от рассудочной стороны человеческой души, которые невыразимы точным, прозаическим словом, но могут быть «навеяны на душу» поэтическим словом — метафорическим, широко использующим ассоциации и эмоциональные ореолы слова, говорящим душе самими звуками речи: «что не выскажешь словами — звуком на душу навей». Роль звука у Фета исключительно велика. Для его поэзии характерны особая ощутимость подбора звуков, определенность и богатство мелодии стиха, редкая гармония стиховых и синтаксических членений, разнообразие соотношений ритма и синтаксиса, развитие темы стихотворения как музыкальной темы — посредством разнообразных словесных повторов, сложных переплетений повторяющихся мотивов, необычайного разнообразия ритмики и строфики. Фет как будто хочет для каждого нового стихотворения найти свой индивидуальный ритмический рисунок, свой особый музыкальный лад. Фет создает новые строфы, новые ритмы, пробует различные формы «свободного стиха». В области ритмики Фет вместе с Тютчевым — самый смелый экспериментатор в русской поэзии XIX в., прокладывающий путь достижениям XX в. В истории русской поэзии Фет— ярчайший представитель «мелодической линии», ведущей от Жуковского к Блоку.
Фет— поэт редкой эмоциональности, силы чувства, при этом чувства преимущественно жизнерадостного. Основное настроение поэзии Фета— настроение душевного подъема. Упоение природой, любовью, искусством, воспоминаниями, мечтами — вот основное эмоциональное содержание поэзии Фета. Поздние стихи его окрашены философской мыслью, носят на себе следы влияния идеалистической философии Шопенгауэра, которую Фет считал «откровением, возможным человеческим ответом на те умственные вопросы, которые сами собою возникают в душе каждого». В стихах 60—90-х гг. нашли выражение мысли о стихийной, органической мудрости природы, о ее «бессознательной силе», о грустной пошлости обыденной жизни и выходе из нее в мир красоты, об умиротворяющей власти прекрасного, о его несвязанности с житейскими стремлениями, о бедности человеческого познания и обычного, «прозаического», слова, о богатстве искусства, превращающего мгновенное в вечное, и о бедности искусства в сравнении с естественной красотой мира. Природа в поздних стихах Ф. уже не столько отвечает настроению лирика, сколько предстает «всемогущей» и «бессознательною силой», перед которой человек со своими горестями и счастьем ничтожен, но которая целительна для измученной человеческой души.
Поэзия Фета тяготеет к субъективности. Его определения часто характеризуют не столько предметы, сколько те ассоциации, которые вызываются этими предметами в сознании поэта. Современников, постоянно упрекавших Фета в «непонятности», поражали такие его эпитеты, как звонкий сад, тающая скрипка, румяная скромность, мертвые грезы, благовонные речи и т. п. При таком словоупотреблении стушевывается основное значение слова, а на первый план выступает его эмоциональная окраска. Эпитет уже не столько характеризует предмет, сколько выражает настроение поэта. Стирается грань между внешним миром и душевной жизнью, теряется граница между прямым и переносным значением слова. Так, скажем, в стихотворении «Прости! во мгле воспоминанья...» тепло камина нераздельно с душевным теплом воспоминания о вечере у этого камина. Душевное тепло вызывает контрастные образы метелей и вьюги. Но хотя эта вьюга в душе, она студит и заносит снегом: «Застывший, вьюгой убеленный, стучусь у сердца твоего». Подобные стихотворения ясно показывают, насколько связана с поэзией Фета блоковская поэзия.
70
Навсегда вошли в золотой фонд русской поэзии многие стихотворения Фета, поражающие эмоциональностью, светлым тоном, своеобразной передачей душевной жизни, тонким чувством русской природы, красотой ритмов, звучаний и мелодий.
МОДУЛЬ 3.
РЕВОЛЮЦИОННО-ДЕМОКРАТИЧЕСКАЯ ЭСТЕТИКА И КРИТИКА 60-х ГОДОВ.
Авторитет и действенность литературной критики особенно возросли в преддверии крестьянской реформы, в начале 60-х годов, в эпоху, когда возмущение феодальнокрепостническим строем достигло в стране своего апогея. Для революционеров, великих публицистов и критиков-шестидесятников Чернышевского и Добролюбова эстетические вопросы были поистине «полем битвы». В. И. Ленин подчеркивал, что Н. Г. Чернышевский (1828—1889) «умел влиять на все политические события его эпохи в революционном духе, проводя — через препоны и рогатки цензуры — идею крестьянской революции, идею борьбы масс за свержение всех старых властей» (Ленин В. И. Полн. собр. соч. Т. 20. С. 175). То же с полным правом можно сказать о его соратнике — Н. А. Добролюбове (1836-1861).
Николай Гаврилович Чернышевский (как и Николай Александрович Добролюбов) родился в семье священнослужителя. Оба учились в духовных семинариях. Чернышевский по окончании Петербургского университета (1850) служил учителем словесности в Саратовской гимназии. Защитив в 1855 г. диссертацию «Эстетические отношения искусства к действительности», сотрудничал в некрасовском журнале «Современник», вскоре став его ведущим автором и фактическим редактором. В 1862 г. был арестован и осужден на каторжные работы и пожизненное заключение в Сибири, где провел свыше 20 лет.
Добролюбов окончил в 1857 г. Петербургский главный педагогический институт. С 1856 г. активно участвовал в «Современнике». Как редактор отдела критики и библиографии наряду с Чернышевским определял направление журнала, который в это время стал трибуной русской революционной демократии. В 1860 г. выехал лечиться от туберкулеза за границу, жил в Германии, Швейцарии, Франции, Италии, интенсивно продолжал свою литературно-критическую и публицистическую деятельность. Он вернулся в Россию и в 1861 г. скончался в возрасте двадцати пяти лет.
Теоретическим плацдармом демократической критики служила материалистическая эстетика. Краеугольные ее положения были развиты Чернышевским в магистерской диссертации «Эстетические отношения искусства к действительности». В ней на языке «отвлеченных» эстетических категорий проводилась мысль о необходимости коренного переустройства социального бытия, приведения его в соответствие с идеалом.
Отстаивая идеи материалистической эстетики (а она усматривала источник поэзии в самой жизни), Чернышевский вкладывал новое содержание в то понятие о сущности прекрасного, которое выдвигали Шеллинг и Гегель, но и не отрицал преемственности с классической эстетикой прошлого — русской и западноевропейской, прежде всего — немецкой. Вслед за Белинским он устанавливал теснейшую связь эстетического идеала человека, его представлений о прекрасном, всей его художественной деятельности с другими сферами духовного, физического и социального бытия. Эстетика как наука становилась на прочную земную почву. Прекрасное есть жизнь, настаивал Чернышевский, высочайшая красота есть именно красота, рождаемая миром действительности.
Чернышевский разъяснял, что с позиции материалистической теории познания «развитие мышления в человеке нисколько не разрушает в нем эстетическое чувство», что «одних отвлеченных понятий недостаточно для живого решения вопросов жизни, потому что ум человека не есть еще весь человек, а жить нужно всему человеку, и не одним рассудком», что «истинная жизнь — жизнь ума и сердца». Считая фантазию неотъемлемым качеством мышления, он подчеркивал, что «фантазия действительно участвует очень много в том, что мы находим известный предмет прекрасным». Художник-реалист создает свои произведения на основе реальных жизненных впечатлений. Но творческое воспроизведение натуры не есть ее копирование
— фантазия, воображение являются важным формообразующим фактором и в творческом процессе. «Сущность поэзии в том, чтобы концентрировать содержание». Обобщающая сила
71
