Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
Литература по Идеологии / Гапова (О политической экономии беларуского языка).doc
Скачиваний:
14
Добавлен:
31.05.2015
Размер:
340.48 Кб
Скачать

Речевая повседневность социализма: анекдотические свидетельства

В нашем школьном учебнике истории (я училась в Минске в «английской» школе) так объяснялось появление белорусского и украинского языков (объяснять русский не требовалось: на нем был написан учебник, и он был всегда): сначала все (восточные) славяне – древляне, что жили в лесах, и поляне, что обитали в степи, и все остальные нимфы и дриады – говорили на одном языке. Но потом «на окраинах» этой общей территории стали несколько по-другому произносить звук «г» и еще какие-то – и появились белорусский и украинский языки. Из чего следовало, что эти языки появились позже; появились «из русского» (как женщина из ребра мужчины), который с самого начала «был», а вовсе не выработался в лингвистическом и политическом смысле в процессе строительства империи. Наконец, белорусский и украинский языки представляют собой девиацию, отклонение от правильного языка, которым является русский. В школе мы именно так и считали: говорить нужно было по-русски, а говорить иначе было немного стыдно – как если бы ты «деревня». Учебники тогда унифицировалсь для всего СССР и, читая про Московское княжество как про «свою» историю, мы не осознавали, что земли, на которых мы жили, вошли в состав Российской Империи только при Екатерине и что до этого они были той самой «Литвой», которая с Москвой воевала и где история разворачивалась по-другому. «Здесь» не было ничего, достойного описания в учебнике, и первым книгопечатником в ученическом восприятии был Иван Федоров, а не Франциск Скорина. Канадский исследователь Дэвид Марплз, приехав в Беларусь в 1993г. и ответив на вопрос пограничника о цели приезда «Я историк», услышал: «Но здесь нет истории!»[iv]Он отмечает этот факт как свидетельство отсутствия у говорящего исторического сознания за пределами советского проекта.

В то время, когда я читала учебник, моя мама работала в Институте литературы АН Белорусской ССР, и когда у нас собирались ее коллеги, я слышала белорусскую речь, что звучала песней о далеких и славных временах. Была та мова шляхетной: «Панне Алене (не Алёне – е.г.) ад пана Ладыся Караткевiча» - подписал мне, восьмилетней, принесенную в подарок книгу поэт. Разговоры за полночь более всего касались истории и литературы: звучали фразы «Великое Княжество Литовское» и «восстание 63-го года». Называли Тадеуша Костюшко, Кастуся Калиновского и Адама Мицкевича, создателя польского литературного канона, который в интерпретации собеседников был литвином (т.е. белорусом), осознававшим свои литвинские корни; говорили о белорусской Реформации как части европейской интеллектуальной истории. Читалось много стихов – не тех, что в учебнике - и назывались другие имена.

Из этих разговоров я вынесла представление, что в белорусском языке сохранились самые древние праславянские корни (это же я слышала позже о сербском и некоторых других); что белорусское Полесье – это антропологическая колыбель восточного славянства; что веками миссия пограничных белорусских земель состояла в том, чтобы прикрывать цивилизованную Европу от «востока». Судьбы участников той компании сложились по-разному: одни стали успешными национальными интеллектуалами, другие, уйдя в диссиденты, жестоко расплатились за свои идеи.

Стихи звучали также на польском и украинском (иногда на русском): на них говорили (или понимали) все, т.к до войны многие учились в польских школах. Западная граница СССР проходила до 1939г. в 50 километрах от Минска, и последней железнодорожной станцией на «нашей» стороне было Негорелое. Дальше начиналась Польша, где белорусский ограниченно допускался как язык нацменьшинства. Сейчас на стене того старого вокзальчика - мимо проходят электрички - есть доска с надписью, сообщающая, что здесь стоял поезд, в котором возвращался из Италии на Родину Максим Горький. «Станцию Негорелое» нередко с умилением упоминают в мемуарах, повествующих о возвращении из эмиграции «в Советскую Россию».

В это же время у нас были уроки белорусского языка (от которого родители учеников могли отказаться, написав заявление) и белорусской литературы (от которой отказаться было нельзя). «Освобождали» детей обычно военные (считалось, что они перезжают с места на место), а также нередко интеллигенция. От тех уроков остались в памяти мальчик Миколка-паровоз, изможденные крестьяне – как в поэме Некрасова «Железная дорога» («полуголодный, больной белорус»), а потом про колхоз и советы (Василь Быков и Владимир Короткевич только еще писали свои романы). Это было скучно, и в этом не было тайны: ни древних цивилизаций, ни былой славы, а только лишь совместное со старшим братом шествие к пролетарской революции. Белорусский язык тех уроков напоминал тот, на котором говорило радио, передавая вести с полей и планы партии на очередную пятилетку; «шляхетство» было символом спеси и глупости. Городские дети, вне этих уроков по-белорусски не говорившие, коверкали его, как умели и к английскому относились с бОльшим уважением.

Летом, на каникулах, меня отвозили в деревню к бабушке - там как-то, ковырясь в земле, я нашла серебряную монету 1877г. с двуглавым орлом и кокарду с военной фуражки царских еще времен. Это была витебская область, и деревенский народ вокруг говорил явно не по-русски, но вроде и не совсем по-белорусски. Аиста в тех местах зовут буслом, но «крышу» не называли «дах», возможно потому, что при покупке материала для ее покрытия квитанции оформлялись по-русски. Деревенский пьяница Змитра (Дмитрий), у которого грудь выцветшей гимнастерки была увешана полученными на войне медалями, никогда не произнес бы слово «класычны» так, как нынешние интеллектуалы, т.е. «клясычны», и вместо «эфир» не сказал бы «этэр» (если бы он говорил такие слова). Во-первых, потому что в тех местах нет такого произношения (и я не уверена, что оно есть где-либо вне интеллектуальной среды); во-вторых, язык Змитра, безусловно, подвергся изменениям в армии.

Бабушка вспоминала соседскую еврейскую семью, которая до революции держала лавку («а ў нашых яўрэяў усё было», говорила она во времена социалистического дефицита), свою подружку Бэрку и как «стары Ицка» звал внуков «Кама гэр». Начав учить языки германской группы, я поняла значение этой фразы. Слова на идиш были естественны в речи: до войны он являлся одним из государственных языков в Белоруссии одновременно с белорусским, русским и польским. Дедушка по отцу читал журнал «Советиш геймланд», перелистывая его справа налево. Его поколение было последним на этих землях, кто пользовался «еврейским» языком не только в повседневной, но и интеллектуальной жизни. Поколение моего отца еще понимало идиш, но никогда не использовало его в профессиональных целях, а когда в 70-х эти люди начали уезжать в эмиграцию, то «еврейским» языком для них стал иврит. Некоторый интерес к утраченной идишисткой традиции возродился во времена перестройки, когда в поисках малых родин своих прадедов Беларусь начали навещать молодые американские евреи (а также руководители израильского государства). Кульминацинй этого процесса можно считать «открытие» витеблянина Марка Шагала как фигуры «нашей» (т.е. белорусской) истории и культуры.

Уже взрослой я встретила у приятельницы ее приехавшую с Полесья (из-под Бреста) маму, которую я (выросшая в среде славянских филологов) с трудом понимала. Ее интонационно чужой язык состоял из белорусских, украинских, польских и особых полесских слов. В конце 1980х группа белорусских интеллектуалов выступала с идеей культурной и политической независимости Полесья на основании его языковой особости.

Во время перестройки раздраженный водитель такси выразил свое отношение к происходящему в стране словами «Стралять, стралять и стралять». Его речью была «трасянка».

В Америке мне встретился старый человек, покинувший Беларусь юношей в обстоятельствах лета 1944г. – как почти вся «сознательная» белорусская эмиграция, составляющая состарившуюся и уже умирающую «диаспору». Он говорил по-польски, русски и белорусски, не смешивая их, и читал на память главы из «Новой земли» Якуба Коласа и «Пана Тадэуша» Мицкевича. Будучи родом из местечка в Западной Беларуси, он учился в польской школе, относясь к ней двойственно: и свое, и не свое. Потом в русской, вызывавшей такое же двойственное отношение. А потом в его местечке открыли белорусскую гимназию (позже закрытую) и приехавший учитель объяснил, что их местный говор – это отдельный язык, имеющий право быть, и научил стихам и грамматике[v].

Подобные свидетельства выявляют присутствие полиглоссии на территориях, отнесенных в результате событий ХХ века (и более ранних) к Белорусской ССР, затем ставшей независимым государством. Кроме того, описываемые ситуации пронизаны отношениями власти и в них очень значительна роль интеллектуалов, устанавливающих канон, контролирующих следование ему или настаивающих на смене канона.

Исторически полиглоссия была связана как с этнической/религиозной принадлежностью, так и социальным статусом говорящих: употребление некоторого языка или языкового варианта свидетельствует о позициях авторов речи в социальной иерархии. Отношения языков друг к другу суть отношения власти: какой вариант считается языком, а какой его диалектом и почему не наоборот; какой язык признается первичным или более древним в официальной версии истории; какой определяется как «правильный» (нормативный) и изучается в школе; на каком говорит «власть» (те, кто ей наделен) и, соответственно, какой является языком вертикальной социальной мобильности; чья речь и на каком языке наделена «реальной» властью, а какая и почему является основанием для приобретения морального капитала (который впоследствии может легитимировать получение власти); кто чей язык учит: «пришельцы» («дети военных») язык коренного населения или наоборот и, наконец, какой языковой вариант служит основой для конструирования нормативного языка данной политической общности (не говоря уже о том, на основании чего эта общность желает политической легитимации, т.е. когда «имя» начинает равняться территории), кто производит этот выбор (каким образом происходит наделение этих акторов властью делать выбор) и кто и зачем осуществляет последующее цензурирование нормы.

Властные отношения при повседневных социальных взаимодействиях манифестируются лингвистически, и носители языка осведомлены об этом, даже если им этого «не говорили». Продемонстрированная выше полиглоссия не мешала общению: люди, когда есть в том потребность, научиваются понимать друг друга. Однако равновесие существует до тех пор, пока все согласны со своими лингвистически манифестируемыми статусами. Отсутствие общего стандартного языка может начать восприниматься как проблема, например, при создании единого государства. Или же – что имеет непосредственное отношение к теме этой статьи – использование какого-то языка в качестве общего (или «главного») начинает восприниматься как несправедливое и влечет требование «лингвистических» перемен при социальных сдвигах. Статус языка соответствует статусу группы, которая провозглашает себя его носителями или говорит (или считает, что говорит) от их имени, и требование изменить государственный язык (или статус языков) свидетельствует, что в коридоры власти готовы придти другие люди. Я полагаю, что это и происходило во время перестройки.