Добавил:
ivanov666
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз:
Предмет:
Файл:Собачье счастье
.pdf
СОБАЧЬЕ СЧАСТЬЕ
Иван Тимофеевич встряхнул волосами, и голос его за-
звучал почти гордо:
– Пришел принц во дворец. Он не испугался страшных
львов: Сомнения, Бедности и Зависти, сидевших на цепях у
ворот, потому что с ним была прекрасная фея. Он зажег
священный огонь от золотого жертвенника, усеянного
брильянтовыми звездами, и пошел с ним домой, в свое королевство. И когда он возвращался из дворца, то львы лежали у ворот, как ручные собаки, и лизали следы его ступней, лес расступился в стороны, образуя широкую гладкую
дорогу, а прекрасная фея превратилась в принцессу (она
была раньше заколдована злой волшебницей) и с тех пор
никогда уже больше не покидала принца. Что же касается
остальных братьев, то некоторые испугались трудной дороги и остановились на середине, а иные возвратились домой, и над ними все государство смеялось. А младший
принц со своей прекрасной принцессой стали жить, да поживать, да добра наживать. Так-то, мой Котик.
– И все, папа? – спросил разочарованным голосом
мальчик, потихоньку сползая с отцовских колен.
– Все, мой мальчик. Иди-ка теперь лучше, мой маленький принц, спать. Попрощайся с мамочкой и с Гришей.
– Нехорошая сказка, – сказал мальчик, однако послушно встал, поцеловал Лидию Львовну, которая заботливо и бережно его перекрестила, потом поцеловал Баханина и, взявши за руку отца, пошел в детскую.
С помощью няньки он раздел Котика и уложил его в
постель. В детской было полутемно. Слабо мерцала розовая лампада у образа, отражаясь дрожащими наивными
искрами на золотой ризе темноликого угодника. Котик
улегся на правый бок, подложив под щеку сложенные ладони, и спросил:
111

Александр КУПРИН
– Ты, папа, всю эту сказку рассказал? До конца?
– Всю, Котик. А что?
– Да так. А где же теперь этот сын?
– Сын? Сын еще не сделался королем, но зато он женился на фее, и у них есть маленький сынок, вот вроде
моего Котика… Только Котик не любит писать под диктовку, а сын принца пишет с удовольствием.
– А отчего же, папа, они называли его Иванушкойдурачком?
– Потому, голубчик, что он был совсем простой и бедный. Да он и впрямь был бы дурачком, если бы не повстречался с прекрасной феей. Заблудился бы он, дикие
бы звери его…
Глубокое и ровное дыхание Котика говорило, что он
заснул, не дослушав ответа на свой вопрос. Холщевников
с умиленным и растроганным сердцем перекрестил сына
и, тихо ступая своими лайковыми туфлями, вышел из
детской на террасу. Ни Лидия, ни Баханин не слышали
его шагов. Она лежала у него на плече и, закинув назад
голову, с полуоткрытыми, смеющимися влажными губами уклонялась от его поцелуев. Черные кудри и пепельные завитки смешались… Видно было, что сопротивление
Лидии волнует обоих: она побледнела, а смуглое лицо Баханина покрылось розовыми пятнами и приняло умоляющее выражение. Наконец она, точно обессилев, со
страстным вздохом, похожим на стон, прижалась губами
к его губам и порывисто обвила его шею своей прекрасной полуобнаженной рукой…
Сказка окончилась…
<1896>

КЛЯЧА
Моросил мелкий дождик. Улица казалась пропитанной туманом. Незаметная холодная влага оседала на лица
прохожих. Все эти люди, куда-то торопливо бегущие с
поднятыми воротниками и раскрытыми зонтиками,
имели скучный или угрюмый вид. Встречаясь с нашей
процессией, они снимали шапки и с холодным любопытством осматривали: оборванных факельщиков с распухшими, сизыми, зверскими лицами, идущих парами, подобрав подолы траурных кафтанов и шлепая дырявыми
сапогами по лужам; пару лошадей в черных попонах, с
чехлами для ушей и с огромными страшными отверстиями для глаз; черный, обшитый серебряным позументом
катафалк, на вершине которого стоял белый глазетовый
гроб, а на нем жестяной зеленый венок; наконец длинный ряд наемных экипажей, наполненных равнодушными, немного скучающими, немного конфузящимися
мужчинами и женщинами.
В этой процессии, медленно ползущей по грязи, под
сплошным, мелким, осенним дождем, было что-то жалкое, подавляющее, ужасное. Мне представлялось, что
если бы то, что было раньше бедным Пашкевичем, а теперь плавно колыхалось вместе с белым глазетовым гробом на катафалке, если бы это холодное, уже тлеющее
тело могло как-нибудь выражать свои желания, оно раньше всего потребовало бы: «Оставьте меня в покое, разойдитесь по домам, зачем играть эту страшную комедию?»
– Вы будете на могиле говорить речь? – спросил я моего соседа по извозчику, публициста одного из местных
газет, Васютина – маленького желчного человека, кото-
113

Александр КУПРИН
рого я всегда любил за его великодушное горячее сердце,
скрывавшееся под напускным цинизмом.
Он нервно поморщился.
– Конечно, не буду.
– Почему же?
Он с досадою схватился руками за лицо, ожесточенно
стиснул его несколько раз между ладонями, покряхтел,
точно от внезапной зубной боли, и заговорил с волнением:
– Почему? А по тому самому, что там и без меня этих
говорильщиков найдется пропасть… О, черт! Тартюфы,
лицемеры проклятые! Я наперед знаю все пошлости, которые они будут произносить с их жреческим видом.
«Святое знамя искусства!.. Неугасимый огонь на священном алтаре поэзии!.. Честный сеятель на ниве просвещения!..» Нет! Если бы я уж стал говорить, я бы действительно сказал им пару теплых слов.
– Что бы вы им сказали, Антон Захарович?
– А вот что я им сказал бы… «Все мы, литераторы, везем вперед нашу пресловутую колесницу прогресса.
В этом нет никакого сомнения, но в этом также нет и
ничего удивительного. И волы и ослы возят тяжести, потому что они послушны, упорны, выносливы и в конце
концов уверены, что за свой труд они найдут в яслях
охапку сена… Но знаете ли, что выйдет, если в телегу, нагруженную булыжником, запрячь кровную арабскую лошадь? Благородное животное будет лезть из кожи, надорвет спину, разобьет грудь, искалечит ноги и сделается
клячей. Тогда его выгонят в поле околевать, и оно издохнет. А трудолюбивые волы дома еще долго будут жевать
свое сено, возить тяжести и равнодушно отмахиваться
хвостом, когда их бьют по бокам палкой…» И я бы кон-
114

СОБАЧЬЕ СЧАСТЬЕ
чил свою речь так: «Милостивые государи! Пашкевич был
талантливее нас всех, здесь собравшихся… Это была избранная натура, нежная, возвышенная и пламенная.
И хотя он, потерявший всякую способность к работе,
терзаемый жестоким недугом, скончался, никем не оплаканный, на грязной больничной койке, я все-таки ему завидую».
– Вы его близко знали, Антон Захарович?
– На что же еще ближе! Я был в тот самый день в редакции, когда он принес свой первый рассказ. Он краснел,
бедняга, как девочка, и заикался, объясняясь с секретарем.
В его фигуре и словах было что-то виноватое, точно он совершил какой-то несерьезный, детский поступок, над которым мы, авгуры печатного слова, должны будем засмеяться. Когда он брал свой первый гонорар, на него было
жалко смотреть. Мне кажется, что с таким видом человек
совершает свое первое воровство. Скажите мне, сделайте
милость, отчего это я всегда сам испытывал и на других
наблюдал эту странную неловкость у писателей при получении гонорара? Оттого ли, что мы, русские, не созрели
для печатного слова, или от сомнения в своих силах и, следовательно, в своем праве жить литературным трудом?
Я отлично помню его первые произведения. Сколько
в них было огня, яркой и смелой, почти дерзкой своеобразности. И как он работал над ними! С любовью, с бесконечным терпением. Он трудился над ними, как ювелир
над драгоценным алмазом, но читателям казалось, что
они выливались у него с одного почерка, так они были
легки и изящны по форме.
Успех опьянил его, и он решил отдать все свои силы и
самого себя литературе. То болото, в котором мы с вами
115

Александр КУПРИН
барахтаемся, ему казалось храмом. Компания бездарных
плагиаторов, избравших литературу только потому средством к жизни, что у них не хватало ни ума, ни знаний,
ни даже простой грамотности для других профессий, эти
господа, рекламирующие рестораторов и шансонетных
певиц, рисовались в его чистом воображении борцами,
подвижниками… Нет! Он ни разу не приложил руки к
позору газетного дела. Но мало-помалу его произведения
стали принимать характер спешной работы. Нужно было
жить. Ведь никто не накормил бы его обедом и не купил
бы ему ботинок за одну только его талантливость… Он
хватался за первую попавшуюся тему и часто начинал
писать, не зная, чем кончить. Он писал на краешке редакционного стола, заваленного газетами, под шум, смех
и телефонные звонки. И все-таки, несмотря на эту лихорадочную торопливость, порою в его рассказе вспыхивала такая искра таланта, попадалось такое удивительное
сравнение, такое мастерское описание, что радость у
меня разливалась по душе…
Я знаю, иные беллетристы выдерживают такое ужасное напряжение целыми годами. Но Пашкевич был в
этом отношении похож на те великолепные, но чересчур
нежные экзотические цветы, которые вянут без оранжерейного ухода, тепла и света. Напрасно он прибегал к
вину и морфию. Через полтора года после первого рассказа он уже не мог выжать из своего больного, переутомленного мозга ни одного, даже самого шаблонного
сюжета.
А жить опять-таки было нужно. К тому же он женился. Знаете, так женился, как женятся все эти талантливые
безумцы, дети в практической жизни… Какая-то бело-
116

СОБАЧЬЕ СЧАСТЬЕ
швейка, или шляпница, или что-то в этом роде… соседство, темная лестница, и наконец глупая… да, положительно глупая честность, какая-то дурацкая строгость к
самому себе… Эта красивая тварь, кажется, презирала
Пашкевича всеми силами своей низкой, мещанской душонки, презирала за его кротость и великодушие, за его
неловкость, малокровие, непрактичность. Она делала ему
скандалы на улице и обманывала его со всей местной литературой и военщиной.
У них рождались дети – писательские дети: бледные,
золотушные, рахитические. Она кричала ему на своем базарном жаргоне:
«Вот они, твои дети, ты должен их кормить, почему
же ты не пишешь? Садись сейчас же за стол и пиши!»
Ах, как он много писал в то время, мой милый, кроткий Пашкевич! Он сделался репортером и пробовал писать передовые статьи. Но ему был труден этот специальный напыщенный язык, несравненно более нелепый, чем
язык полицейских рапортов. Иногда он по целому часу
сидел в бессильном отчаянии, стараясь связать два предложения, оба начинающиеся с местоимения «который».
– Ну, да что толковать, – воскликнул Васютин с озлоблением и горем. – Известная история: упадок сил, чахотка, слепота…
В четыре года сгорел человек дотла, что называется.
О, подлость!
Мы приехали на кладбище. У всех были деланные,
торжественные лица. Земля глухо застучала о крышку
гроба. Могильщики торопились кончить.
Из толпы вышел высокий, плотный господин в пенсне, с маленькой рыжей бородкой на круглом лице. Он
117

Александр КУПРИН
оглянулся по сторонам, откашлялся и заговорил языком
плохих некрологов:
– Милостивые государи! Еще одна горестная утрата,
еще один честный борец сошел в безвременную могилу…
– Покойный Пашкевич всегда высоко держал то святое знамя, под которым все мы работаем на общественную пользу, он сеял «разумное, доброе, вечное»… И в нем
никогда не угасал тот священный огонь, который…
Сзади послышались странные звуки. Все обернулись.
Это Васютин рыдал, облокотившись на решетку какогото богатого мавзолея.
<1896>

ЧУЖОЙ ХЛЕБ
– Подсудимый, вам законом предоставлено последнее слово, – сказал председатель суда равнодушным тоном, с полузакрытыми от утомления глазами. Что вы можете прибавить в разъяснение или оправдание вашего
поступка?
Обвиняемый вздрогнул и нервно схватился длинными, тонкими пальцами за перила, отделяющие скамью
подсудимых. Это был невзрачный, худенький человек, с
робкими движениями и затаенной испуганностью во
взгляде. Светлые, редкие, как будто свалявшиеся волосы
на голове и бороде и совершенно белые ресницы придавали его бледному лицу болезненный, анемичный вид…
Он обвинялся в том, что, проживая у своего дальнего родственника, графа Венцепольского, в ночь с двадцать третьего на двадцать четвертое января произвел в квартире
последнего поджог с заранее обдуманным намерением.
Медицинская экспертиза определила полную нормальность его душевных и умственных качеств. По ее словам,
замечалась некоторая повышенная чувствительность
нервной системы, наклонность к неожиданным слезам,
слабость задерживающих центров, – но и только.
До сих пор подсудимый казался равнодушным, почти
безучастным к разбирательству его дела. Торжественная,
подавляющая обстановка судебного заседания, расшитые мундиры судей, красное с золотой бахромой сукно
судейского стола, огромная двухсветная истопленная
зала, величественные портреты по стенам, публика за барьером, суетливые пристава, исполненные достоинства
присяжные, олимпийская небрежность прокурора, бес-
119

Александр КУПРИН
содержательная развязность защитника – все это произвело на него ошеломляющее впечатление. Ему казалось,
что он попал под зубья какой-то гигантской машины,
остановить которую, хотя бы на мгновение, не в силах
никакая человеческая воля.
Много раз во время речи защитника ему хотелось
встать и крикнуть: «Вы не то, совсем не то говорите, господин адвокат. Дело было иначе. Замолчите и дайте мне
самому рассказать всю историю моего преступления», –
и вслед за тем уверенным голосом, в ясных и трогательных выражениях, передать все свои тогдашние мысли,
все, даже самые тонкие, неуловимые ощущения. Но машина продолжала вертеться так правильно и так безучастно, что сопротивляться ей было невозможно.
Однако последние слова председателя вдруг пробудили в подсудимом судорожную энергию отчаяния, являющуюся у людей в момент окончательной гибели, – ту
самую энергию, с которой осужденный на смерть иногда борется на эшафоте с палачом, надевающим на шею
веревку.
И умоляющим голосом он воскликнул:
– О да, господин председатель!.. Ради господа, ради самого бога, выслушайте меня… позвольте мне рассказать
все, все!..
Присяжные заседатели изобразили на лицах сосредоточенное внимание, судьи углубились в рисование петушков на лежавших перед ними листах бумаги, публика
напряженно затихла. Подсудимый начал:
– Когда я в начале прошлого года приехал в этот город, у меня не было никаких планов на будущее. Я, кажется, и родился неудачником. Мне никогда ни в чем не
120
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]
