Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Собачье счастье

.pdf
Скачиваний:
0
Добавлен:
08.09.2026
Размер:
2 Мб
Скачать
☆
СОБАЧЬЕ СЧАСТЬЕ
Иван Тимофеевич встряхнул волосами, и голос его за-
звучал почти гордо:
– Пришел принц во дворец. Он не испугался страшных львов: Сомнения, Бедности и Зависти, сидевших на цепях у ворот, потому что с ним была прекрасная фея. Он зажег священный огонь от золотого жертвенника, усеянного брильянтовыми звездами, и пошел с ним домой, в свое ко­ролевство. И когда он возвращался из дворца, то львы ле­жали у ворот, как ручные собаки, и лизали следы его ступ­ней, лес расступился в стороны, образуя широкую гладкую дорогу, а прекрасная фея превратилась в принцессу (она была раньше заколдована злой волшебницей) и с тех пор никогда уже больше не покидала принца. Что же касается остальных братьев, то некоторые испугались трудной до­роги и остановились на середине, а иные возвратились до­мой, и над ними все государство смеялось. А младший принц со своей прекрасной принцессой стали жить, да по­живать, да добра наживать. Так-то, мой Котик.
– И все, папа? – спросил разочарованным голосом мальчик, потихоньку сползая с отцовских колен.
– Все, мой мальчик. Иди-ка теперь лучше, мой малень­кий принц, спать. Попрощайся с мамочкой и с Гришей.
– Нехорошая сказка, – сказал мальчик, однако по­слушно встал, поцеловал Лидию Львовну, которая забот­ливо и бережно его перекрестила, потом поцеловал Баха­нина и, взявши за руку отца, пошел в детскую.
С помощью няньки он раздел Котика и уложил его в постель. В детской было полутемно. Слабо мерцала розо­вая лампада у образа, отражаясь дрожащими наивными искрами на золотой ризе темноликого угодника. Котик улегся на правый бок, подложив под щеку сложенные ла­дони, и спросил:
111
Александр КУПРИН
– Ты, папа, всю эту сказку рассказал? До конца? – Всю, Котик. А что? – Да так. А где же теперь этот сын?
– Сын? Сын еще не сделался королем, но зато он же­нился на фее, и у них есть маленький сынок, вот вроде моего Котика… Только Котик не любит писать под дик­товку, а сын принца пишет с удовольствием.
– А отчего же, папа, они называли его Иванушкой­дурачком?
– Потому, голубчик, что он был совсем простой и бед­ный. Да он и впрямь был бы дурачком, если бы не по­встречался с прекрасной феей. Заблудился бы он, дикие бы звери его…
Глубокое и ровное дыхание Котика говорило, что он заснул, не дослушав ответа на свой вопрос. Холщевников с умиленным и растроганным сердцем перекрестил сына и, тихо ступая своими лайковыми туфлями, вышел из детской на террасу. Ни Лидия, ни Баханин не слышали его шагов. Она лежала у него на плече и, закинув назад голову, с полуоткрытыми, смеющимися влажными губа­ми уклонялась от его поцелуев. Черные кудри и пепель­ные завитки смешались… Видно было, что сопротивление Лидии волнует обоих: она побледнела, а смуглое лицо Ба­ханина покрылось розовыми пятнами и приняло умоля­ющее выражение. Наконец она, точно обессилев, со страстным вздохом, похожим на стон, прижалась губами к его губам и порывисто обвила его шею своей прекрас­ной полуобнаженной рукой…
Сказка окончилась…
<1896>
КЛЯЧА
Моросил мелкий дождик. Улица казалась пропитан­ной туманом. Незаметная холодная влага оседала на лица прохожих. Все эти люди, куда-то торопливо бегущие с поднятыми воротниками и раскрытыми зонтиками, имели скучный или угрюмый вид. Встречаясь с нашей процессией, они снимали шапки и с холодным любопыт­ством осматривали: оборванных факельщиков с распу­хшими, сизыми, зверскими лицами, идущих парами, по­добрав подолы траурных кафтанов и шлепая дырявыми сапогами по лужам; пару лошадей в черных попонах, с чехлами для ушей и с огромными страшными отверстия­ми для глаз; черный, обшитый серебряным позументом катафалк, на вершине которого стоял белый глазетовый гроб, а на нем жестяной зеленый венок; наконец длин­ный ряд наемных экипажей, наполненных равнодушны­ми, немного скучающими, немного конфузящимися мужчинами и женщинами.
В этой процессии, медленно ползущей по грязи, под сплошным, мелким, осенним дождем, было что-то жал­кое, подавляющее, ужасное. Мне представлялось, что если бы то, что было раньше бедным Пашкевичем, а те­перь плавно колыхалось вместе с белым глазетовым гро­бом на катафалке, если бы это холодное, уже тлеющее тело могло как-нибудь выражать свои желания, оно рань­ше всего потребовало бы: «Оставьте меня в покое, разой­дитесь по домам, зачем играть эту страшную комедию?»
– Вы будете на могиле говорить речь? – спросил я мо­его соседа по извозчику, публициста одного из местных газет, Васютина – маленького желчного человека, кото-
113
Александр КУПРИН
рого я всегда любил за его великодушное горячее сердце, скрывавшееся под напускным цинизмом.
Он нервно поморщился. – Конечно, не буду. – Почему же?
Он с досадою схватился руками за лицо, ожесточенно стиснул его несколько раз между ладонями, покряхтел, точно от внезапной зубной боли, и заговорил с волнением:
– Почему? А по тому самому, что там и без меня этих говорильщиков найдется пропасть… О, черт! Тартюфы, лицемеры проклятые! Я наперед знаю все пошлости, ко­торые они будут произносить с их жреческим видом. «Святое знамя искусства!.. Неугасимый огонь на священ­ном алтаре поэзии!.. Честный сеятель на ниве просвеще­ния!..» Нет! Если бы я уж стал говорить, я бы действитель­но сказал им пару теплых слов.
– Что бы вы им сказали, Антон Захарович?
– А вот что я им сказал бы… «Все мы, литераторы, ве­зем вперед нашу пресловутую колесницу прогресса. В этом нет никакого сомнения, но в этом также нет и ничего удивительного. И волы и ослы возят тяжести, по­тому что они послушны, упорны, выносливы и в конце концов уверены, что за свой труд они найдут в яслях охапку сена… Но знаете ли, что выйдет, если в телегу, на­груженную булыжником, запрячь кровную арабскую ло­шадь? Благородное животное будет лезть из кожи, надо­рвет спину, разобьет грудь, искалечит ноги и сделается клячей. Тогда его выгонят в поле околевать, и оно издо­хнет. А трудолюбивые волы дома еще долго будут жевать свое сено, возить тяжести и равнодушно отмахиваться хвостом, когда их бьют по бокам палкой…» И я бы кон-
114
СОБАЧЬЕ СЧАСТЬЕ
чил свою речь так: «Милостивые государи! Пашкевич был талантливее нас всех, здесь собравшихся… Это была из­бранная натура, нежная, возвышенная и пламенная. И хотя он, потерявший всякую способность к работе, терзаемый жестоким недугом, скончался, никем не опла­канный, на грязной больничной койке, я все-таки ему за­видую».
– Вы его близко знали, Антон Захарович?
– На что же еще ближе! Я был в тот самый день в ре­дакции, когда он принес свой первый рассказ. Он краснел, бедняга, как девочка, и заикался, объясняясь с секретарем. В его фигуре и словах было что-то виноватое, точно он со­вершил какой-то несерьезный, детский поступок, над ко­торым мы, авгуры печатного слова, должны будем засме­яться. Когда он брал свой первый гонорар, на него было жалко смотреть. Мне кажется, что с таким видом человек совершает свое первое воровство. Скажите мне, сделайте милость, отчего это я всегда сам испытывал и на других наблюдал эту странную неловкость у писателей при полу­чении гонорара? Оттого ли, что мы, русские, не созрели для печатного слова, или от сомнения в своих силах и, сле­довательно, в своем праве жить литературным трудом?
Я отлично помню его первые произведения. Сколько в них было огня, яркой и смелой, почти дерзкой своео­бразности. И как он работал над ними! С любовью, с бес­конечным терпением. Он трудился над ними, как ювелир над драгоценным алмазом, но читателям казалось, что они выливались у него с одного почерка, так они были легки и изящны по форме.
Успех опьянил его, и он решил отдать все свои силы и самого себя литературе. То болото, в котором мы с вами
115
Александр КУПРИН
барахтаемся, ему казалось храмом. Компания бездарных плагиаторов, избравших литературу только потому сред­ством к жизни, что у них не хватало ни ума, ни знаний, ни даже простой грамотности для других профессий, эти господа, рекламирующие рестораторов и шансонетных певиц, рисовались в его чистом воображении борцами, подвижниками… Нет! Он ни разу не приложил руки к позору газетного дела. Но мало-помалу его произведения стали принимать характер спешной работы. Нужно было жить. Ведь никто не накормил бы его обедом и не купил бы ему ботинок за одну только его талантливость… Он хватался за первую попавшуюся тему и часто начинал писать, не зная, чем кончить. Он писал на краешке ре­дакционного стола, заваленного газетами, под шум, смех и телефонные звонки. И все-таки, несмотря на эту лихо­радочную торопливость, порою в его рассказе вспыхива­ла такая искра таланта, попадалось такое удивительное сравнение, такое мастерское описание, что радость у меня разливалась по душе…
Я знаю, иные беллетристы выдерживают такое ужас­ное напряжение целыми годами. Но Пашкевич был в этом отношении похож на те великолепные, но чересчур нежные экзотические цветы, которые вянут без оранже­рейного ухода, тепла и света. Напрасно он прибегал к вину и морфию. Через полтора года после первого рас­сказа он уже не мог выжать из своего больного, переу­томленного мозга ни одного, даже самого шаблонного сюжета.
А жить опять-таки было нужно. К тому же он женил­ся. Знаете, так женился, как женятся все эти талантливые безумцы, дети в практической жизни… Какая-то бело-
116
СОБАЧЬЕ СЧАСТЬЕ
швейка, или шляпница, или что-то в этом роде… сосед­ство, темная лестница, и наконец глупая… да, положи­тельно глупая честность, какая-то дурацкая строгость к самому себе… Эта красивая тварь, кажется, презирала Пашкевича всеми силами своей низкой, мещанской ду­шонки, презирала за его кротость и великодушие, за его неловкость, малокровие, непрактичность. Она делала ему скандалы на улице и обманывала его со всей местной ли­тературой и военщиной.
У них рождались дети – писательские дети: бледные, золотушные, рахитические. Она кричала ему на своем ба­зарном жаргоне:
«Вот они, твои дети, ты должен их кормить, почему же ты не пишешь? Садись сейчас же за стол и пиши!»
Ах, как он много писал в то время, мой милый, крот­кий Пашкевич! Он сделался репортером и пробовал пи­сать передовые статьи. Но ему был труден этот специаль­ный напыщенный язык, несравненно более нелепый, чем язык полицейских рапортов. Иногда он по целому часу сидел в бессильном отчаянии, стараясь связать два пред­ложения, оба начинающиеся с местоимения «который».
– Ну, да что толковать, – воскликнул Васютин с озло­блением и горем. – Известная история: упадок сил, ча­хотка, слепота…
В четыре года сгорел человек дотла, что называется. О, подлость!
Мы приехали на кладбище. У всех были деланные, торжественные лица. Земля глухо застучала о крышку гроба. Могильщики торопились кончить.
Из толпы вышел высокий, плотный господин в пенс­не, с маленькой рыжей бородкой на круглом лице. Он
117
Александр КУПРИН
оглянулся по сторонам, откашлялся и заговорил языком плохих некрологов:
– Милостивые государи! Еще одна горестная утрата,
еще один честный борец сошел в безвременную могилу…
– Покойный Пашкевич всегда высоко держал то свя­тое знамя, под которым все мы работаем на обществен­ную пользу, он сеял «разумное, доброе, вечное»… И в нем никогда не угасал тот священный огонь, который…
Сзади послышались странные звуки. Все обернулись. Это Васютин рыдал, облокотившись на решетку какого­то богатого мавзолея.
<1896>
ЧУЖОЙ ХЛЕБ
– Подсудимый, вам законом предоставлено послед­нее слово, – сказал председатель суда равнодушным то­ном, с полузакрытыми от утомления глазами. Что вы мо­жете прибавить в разъяснение или оправдание вашего поступка?
Обвиняемый вздрогнул и нервно схватился длинны­ми, тонкими пальцами за перила, отделяющие скамью подсудимых. Это был невзрачный, худенький человек, с робкими движениями и затаенной испуганностью во взгляде. Светлые, редкие, как будто свалявшиеся волосы на голове и бороде и совершенно белые ресницы прида­вали его бледному лицу болезненный, анемичный вид… Он обвинялся в том, что, проживая у своего дальнего род­ственника, графа Венцепольского, в ночь с двадцать тре­тьего на двадцать четвертое января произвел в квартире последнего поджог с заранее обдуманным намерением. Медицинская экспертиза определила полную нормаль­ность его душевных и умственных качеств. По ее словам, замечалась некоторая повышенная чувствительность нервной системы, наклонность к неожиданным слезам, слабость задерживающих центров, – но и только.
До сих пор подсудимый казался равнодушным, почти безучастным к разбирательству его дела. Торжественная, подавляющая обстановка судебного заседания, расши­тые мундиры судей, красное с золотой бахромой сукно судейского стола, огромная двухсветная истопленная зала, величественные портреты по стенам, публика за ба­рьером, суетливые пристава, исполненные достоинства присяжные, олимпийская небрежность прокурора, бес-
119
Александр КУПРИН
содержательная развязность защитника – все это произ­вело на него ошеломляющее впечатление. Ему казалось, что он попал под зубья какой-то гигантской машины, остановить которую, хотя бы на мгновение, не в силах никакая человеческая воля.
Много раз во время речи защитника ему хотелось встать и крикнуть: «Вы не то, совсем не то говорите, го­сподин адвокат. Дело было иначе. Замолчите и дайте мне самому рассказать всю историю моего преступления», – и вслед за тем уверенным голосом, в ясных и трогатель­ных выражениях, передать все свои тогдашние мысли, все, даже самые тонкие, неуловимые ощущения. Но ма­шина продолжала вертеться так правильно и так безу­частно, что сопротивляться ей было невозможно.
Однако последние слова председателя вдруг пробуди­ли в подсудимом судорожную энергию отчаяния, явля­ющуюся у людей в момент окончательной гибели, – ту самую энергию, с которой осужденный на смерть ино­гда борется на эшафоте с палачом, надевающим на шею веревку.
И умоляющим голосом он воскликнул:
– О да, господин председатель!.. Ради господа, ради са­мого бога, выслушайте меня… позвольте мне рассказать все, все!..
Присяжные заседатели изобразили на лицах сосредо­точенное внимание, судьи углубились в рисование пе­тушков на лежавших перед ними листах бумаги, публика напряженно затихла. Подсудимый начал:
– Когда я в начале прошлого года приехал в этот го­род, у меня не было никаких планов на будущее. Я, ка­жется, и родился неудачником. Мне никогда ни в чем не
120
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]