Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Российское академическое красноречие

.pdf
Скачиваний:
0
Добавлен:
07.09.2026
Размер:
1 Мб
Скачать
☆
действительно находит в природе, изображает сие с таким искус­ством, что речь его при всех украшениях не удаляется чрезвычайно от естественной и обыкновенной в общежитии, а вторый, не уважая того, что слово его не будет казаться обыкновенным, истощает все, чтобы достигнуть своей цели, то есть чтобы привести в восторг вооб­ражение. Для сего он не довольствуется тем, что представляет ему природа, но избирая из того самое блестящее, часто дополняет еще своими вымыслами, дабы чрез то произвести что-нибудь весьма рази­тельное, и при том все сие изображает словом, имеющим отличное искусственное сладкозвучие. Итак, хотя есть некоторые совершен­ства слова, которые украшают как прозу, так и стихи, однако каждый из двух сих родов красноречия имеет свои собственные красоты и правила.
§5. посему наука красноречия разделяется на риторику и поэ­зию. Риторика, показав общие прозаического и стихотворческого красноречия правила, особенно наставляет первому, а поэзия занима­ется единственно тем, что касается до стихотворения.
§6. Между тем как в прозе, так и в стихах красоты слова, кото­рыми пленяется благоразумный читатель, частию происходят от мыслей, частию наконец от порядочной и твердой их между собою связи. Сверх того, всякое сочинение имеет еще такие совершенства, которые ни выражениям, ни мыслям, ни взаимной их связи един­ственно приписать не можно и которые следственно относятся до всех вообще сих качеств сочинения.
§7. По сей причине риторика расположена здесь таким образом, что во-первых, показаны совершенства слова, происходящие от вы­ражения, или правила украшения; потом предложено о качествах мыслей, или о изобретении; после сего о связи мыслей, или о распо­ложении и о различных родах прозаических сочинений; наконец, о тех качествах слова, которые происходят вообще от выражений, и от мыслей, и от взаимной их связи, или о слоге.
В других риториках обыкновенно правила изобретения состав­ляют первую часть для того, что сочинитель прежде всего должен изобретать. Но известно из опытов, сколь темны и затруднительны вступающим в науку красноречия кажутся си правила, требующие не только некоторого уже навыка, но и нарочитого сведения философии. По сему я предлагаю сперва такие, которые, будучи легче прочих, сверх того ближе всех других к правилам грамматическим.
61
Подобным образом большая часть риторов говорят о слоге в той части риторики, в которой они предлагают об украшении; но я, утверждаясь на их собственных изъяснениях, из которых видно, что не одно украшение, но также качества мыслей и расположение оных составляют то, что мы вообще называем слогом, предлагаю о том в особливой части, изъяснив в предыдущих частях все то, что нужно знать наперед для снискания для порядочного о нем понятия...
В.О. Ключевский.
Памяти Т. Н. Грановского
(умер 4 октября 1855 г.)
Полвека прошло, как закрылась могила Грановского. От нее пошло университетское предание, которое чувствует, которое носит в себе всякий русский образованный человек. Все мы более или менее – ученики Грановского и преклоняемся перед его чистою памя­тью, ибо Грановский, не другой кто, создал для последующих поко­лений русской науки идеальный первообраз профессора. Едва он успел закрыть глаза, а Соловьев, Дмитриев, Бабст, Кавелин, Чичерин уже благоговейно приникают к памяти человека, с которым расходи­лись в иных научных взглядах, в складе ума и характера. Их соединя­ла с Грановским идея, которая в свое время и привлекала студентов в его аудиторию.
Грановский преподавал науку о прошедшем, а слушатели выно­сили из его лекций веру в свое будущее, ту веру, которая светила им путеводной звездой среди самых беспросветных ночей нашей жизни. Лекции Грановского о Греции и Риме, о феодальном средневековье воспитывали деятельную любовь к русскому Отечеству, ту энтузиа­стическую жажду работы на его благо, ту крепость общественного духа, которая помогла лучшим русским людям минувшего полувека пронести на своих плечах сквозь вековые препятствия все тягости преобразовательной эпохи. История, сохраняя в чтениях Грановского свой строгий характер науки, становилась учительницей жизни. Это Грановский научил свою аудиторию ценить научное знание как об­щественную силу. С его времени, с его публичных лекций Москов­ский университет стал средоточием лучших чаяний и помыслов для образованного русского общества. Грановский завязал ту внутрен­нюю духовную связь между Московским университетом и обще­ством, которая крепка доселе и для обоих стала старозаветной тради-
62
цией. Наш университет, наш Грановский – эти слова стали привыч­ными выражениями в Москве с того времени. Эта связь в многоты­сячном лице московского студенчества тонкими нитями расходилась далеко-далеко от Москвы во все стороны. В эпоху общего нравствен­ного колебания и общественного уныния Грановский, вещая правду и свободу, стоял на своем месте твердо и прямо. Имя его стало лозун­гом, символом общественного возрождения, совершаемого перера­боткой слова науки в дело жизни.
Таково предание, сложившиеся о Грановском в продолжение пятидесяти лет со дня его смерти. Можно было бы думать, что мысль Грановского, привыкшая работать над великими мировыми делами и деятелями, неохотно обращалась к отечественной истории, к ее невзрачным или печальным явлениям, о которых повествуют тощие страницы его летописей. Но русская история стояла вокруг Гранов­ского со всеми своими тяжелыми условиями, над которыми порабо­тали века. От этой истории, точнее, от действительности, ею создан­ной, невозможно было укрыться в академическую келью: она вторга­лась в каждое независимое личное существование со своими грубыми требованиями. Да и натура Грановского была не такова, чтобы он мог стать ученым-отшельником. Он рано почувствовал, что только упор­ной борьбой можно пронести сквозь толщу тогдашней жизни обще­ственные начала, которым он решил служить. Он искал вокруг себя, и прежде всего в своей аудитории, свежих сил, которые можно было бы подготовить к делу. В 1845 г., предупреждая задуманную студентами овацию, Грановский, тогда 32-летний преподаватель, сказал в ауди­тории своим слушателям, что он и они принадлежат к молодому по­колению в руках которого долгое служение "нашей великой России", преобразованной Петром, идущей вперед и с одинаковым презрением относящейся к клевете иноземцев, которые видят в нас только легко­мысленных подражателей Западу, и к "старческим жалобам людей, которые любят не живую Русь, а ветхий призрак, вызванный ими из могилы, и нечестиво преклоняются перед кумиром созданным их праздным воображением". "Побережем себя на великое служение", – сказал в заключение Грановский. В этих словах выразился его взгляд на свое профессорское дело, а в этом взгляде сказалось глубокое по­нимание окружающих условий, в которых жило русское общество. Нужно было действовать не только на мысль, но и на настроение и приготовлять деятелей для будущего. Грановский и смотрел на свою аудиторию как на школу гражданского воспитания. Художественная
63
обработка изложения, мягкий пафос профессора помогали слушателю переноситься в область общественно-исторических идей, которые в будущем в деятелях, • выраставших из слушателей, уже сами прило­жатся к действительности и облагообразят ее. Грановский не прово­дил своих идей как запретного товара среди поразительной наивности правительства, видевшего конституционную прокламацию в альма­нахе, и среди пугливого общества, чуявшего запах революции в трескучем письме Погодина. Лояльно – прямо, возвышено и художе­ственно – он воспитывал в слушателях своих исторических построе­ниях, на уроках, даваемых ходом истории, идею долга и ответствен­ности перед обществом. И этим Грановский шевелил смутную трево­гу в людях николаевского режима. Его долго не пускали в деканы, чтобы затруднить ему общение со студентами и влияние на строй преподавания, ославили чуть не тайным революционером, а после его всколыхнувших московское общество публичных курсов позаботи­лись, чтобы в Москве забыли, что такое публичные университетские лекции. Но самую идею профессорской деятельности Грановского все более цепеневшие казенные руки уловить и задушить были бес­сильны.
Жизненная драма Грановского навевает глубокую грусть. Гра­новский верил и надеялся, верил в свое дело и надеялся на его успех. Веру он мужественно сберег до конца, но успех становился все без­надежнее, особенно после 1848 г., хотя в личности Грановского со­единялись свойства, способные в другом порядке обеспечить ему торжество. Он обладал в высшей степени силой нравственного обая­ния, тайна которого скрывалась во всем его духовном складе. Это был оптимист в лучшем смысле слова. Не игнорируя зла, он во всем и во всех искал добра, в каждом явлении умел находить положитель­ную сторону; в его широком взгляде на жизнь и историю смягчались слишком резкие направления. Так отзывались о нем люди, хорошо его знавшие, без различия личного к нему отношения. Отрицание бы­ло совсем не свойственно его ясному и стройному уму. Но, примири­тельный по природе, он не был уступчив в принципах. Мягкость от­ношений соединялась у него с твердостью характера; никого не вы­зывал на бой, он никому не хотел сдаваться. Между тем вокруг себя он видел только нетерпимость или духовную апатию. Под гнетом господствовавшего порядка люди озлоблялись или теряли нравствен­ное и общественное понимание. Известен невольный идейный разрыв Грановского с ближайшими друзьями, известно и то, как он утратил
64
веру в их эмигрантскую деятельность. Еще более известны ужасные слова его про славянофилов: "эти люди противны мне, как гробы; от них пахнет мертвечиной; ни одной светлой мысли, ни одного благо­родного взгляда; оппозиция их бесплодна, потому что основана на одном отрицании всего, что сделано у нас в полтора столетия новей­шей истории". Но, разорвав с обеими с обеими оппозициями в обще­стве, он не стал менее подозрителен для правительства, и там не мог­ли ничего усвоить из того, за что он стоял. Он изверился, наконец и в будущем. Заступаясь за Петра, он писал Герцену полные уныния сло­ва: "Надобно носить в себе много веры и любви, чтобы сохранить ка­кую-нибудь надежду на будущность самого сильного и крепкого из славянских племен; наши матросы и солдаты славно умирают в Кры­му, но жить здесь никто не умеет". Но Грановский умел сохранить эту веру и любовь, остался рыцарем, как его называли, благородней­шим крестоносцем, шедшим беззаветно к своей цели, без надежды на победу, но и без страха перед поражением. Весть о падении Севасто­поля заставила его плакать. Всего за несколько недель до смерти, уже больной, он писал: "Будь я здоров, я ушел бы в милицию, без жела­ния победы России, но с желанием умереть за нее; душа наболела за это время; здесь все порядочные люди поникли головами". И однако, он не опускал рук. В последнем письме он жалуется на несвоевре­менность своей болезни, через двое суток покончившей его жизнь: у него много спешной работы; ему, как декану, надо много сделать для факультета. Для улучшения преподавания; он задумал с Кудрявце­вым журнал Исторический сборник, надеясь, что "эластичное слово исторический дало бы издателям возможность касаться самых жиз­ненных вопросов", уговаривает Кавелина стряхнуть лень и снова взяться за дело... Грановский не разбивал своих скрижалей.
В 1855 г. Грановскому случилось увидеть портрет Петра Вели­кого, писанный с мертвого, вероятно, тотчас после кончины преобра­зователя. "Мне кажется, – писал Грановский, – я был бы в состоянии по целым часам стоять перед этой картиной; я охотно отдал бы за нее любимые книги мои". Его поразило выражение бледного лица, на фоне красной подушки. "Верхняя часть божественно прекрасного ли­ца запечатлена величавым спокойствием: мысли нет более, но выра­жение ее осталось. Такой красоты я не видал никогда. Но жизнь еще как будто не застыла в нижней части лица. Уста сжаты гневом и скорбью; они как будто дрожат. Целый вечер смотрел я на это изоб-
65
ражение человека, который дало нам право на историю и едва ли не один заявил наше историческое призвание".
Теперь, спустя 50 лет по смерти Грановского, можно еще пред­ставить его в сонме таких же обликов, таких же теней гнева и скорби: Кавелин, думавший, что с освобождением крестьян все в России из­мениться к лучшем. С. М. Соловьев, веривший, что восстающий от времени до времени русский богатырь вынесет Россию на своих пле­чах, Чичерин, в 1860-х годах предпочитавший "честное самодержавие несостоятельному представительству", а 30 лет спустя принужденный печатать за границей свои последние и заветные мысли, и много, много других, менее видных людей. Все это были люди меры и по­рядка, надеявшегося на улучшение действительности, и все они были обмануты в своих надеждах. Каждый независимый русский обще­ственный деятель таит в себе хотя малую крупицу Петра Великого, своего Духовного родоначальника, и каждый уходит с той же печа­тью гнева и скорби на сомкнутых устах.
В.О. Ключевский.
Речь, произнесенная в торжественном собрании Московского
университета 6 июня 1880 г., в день открытия памятника
Пушкину
Значение Пушкина не ограничивается его местом в истории то­го, что он сам считал собственно литературой, т.е. в истории литера­туры художественной. У него есть место и в более тесной литератур­ной области: в его творчестве есть сторона специальная, но близкая всякому, для кого русское слово родное. Его творения представляют интерес и для русского историка.
Я разумею здесь не тот интерес, какой имеет для историка вся­кий памятник поэзия. В этом смысле вся поэзия деятельность Пуш­кина принадлежит нашей истории. Пушкин отделен от нас целым по­колением. Новый слой понятий и забот, ему неизвестных и чуждых его времени, образовался над его могилой. Он был свидетелем стрем­лений и отношений, от которых уже далеко отодвинулись мы. Худо­жественная красота его произведений приучила нас с любовью по­вторять то, чего мы уже не разделяем, эстетически любоваться даже тем, чему мы не сочувствуем нравственно; в стихе лучше которого мы не знаем до селе, подчас звучат воззрения, которые для нас – об-
66
щественная или нравственная архе-исторический документ, Длинный ряд его произведений – поэтическая летопись его времени.
И сам Пушкин – уже вполне историческое явление, представи­тель исчезнувшего порядка идей, хотя исполнения некоторых его благих чаяний мы ждем доселе. Мы изучаем его так же, как изучаем людей XVIII и XVII вв. Независимо от своего таланта для нас он наиболее выразительный образ известной эпохи. Самые недостатки его имеют для нас не столько биографический, сколько исторический интерес. Мы ошибаемся в цене его современников, если забудем, сколько сил этого великолепного таланта потрачено было на ветер, на детские игрушки для взрослых. Пушкин имел печальное право более всех, говоря словами другого поэта, благодарить свое время.
Без Пушкина нельзя представить себе эпохи 20-х и 30-х годов, как нельзя без его произведений написать истории первой половины нашего века. При каком угодно взгляде на Пушкина, на его поэзии за ним останется страница в нашей истории.
Но его нельзя обойти и в нашей историографии, хотя он не был историком по ремеслу – ни по призванию, прибавят, может быть, иные. Вернее, он только мало знал отечественную историю, хотя и не меньше большинства образованных русских своего времени. Но он живее их чувствовал этот недостаток и гораздо более их размышлял о том, что знал. Из его заметок и журнальных статей видим, какое сильное впечатление произвел на него исторический труд Карамзина, как он следил за современной исторической письменностью. По мере созревания его мысли и таланта усиливалась и его историческая лю­бознательность. В последние годы, как известно, он много занимался родной стариной даже в архивах. Он иногда занимался родной стари­ной даже в архивах. Он иногда обращался к русскому прошедшему, чтобы найти материал для поэтического творчества, взять фабулу для поэтического созидания. Но я хочу сказать не об этих пьесах. Борис Годунов, Полтава, Медный Всадник – читая их, мы готовы забыть, что это исторические сюжеты: эстетическое наслаждение оставляет здесь слишком мало места для исторической критики.
Иное значение имело для Пушкина ближайшее к нему столетие. Он вырос среди живых преданий и свежих легенд XVIII в. Екатери­нинские люди и дела стояли к нему ближе, чем он сам стоит к нам. Там он угадывал зарождение понятий, интересов и типов, которыми дорожил особенно или которые встречал постоянно вокруг себя. Об этом веке он заботливо собирал сведения и знал много. Он мог рас-
67
сказать о нем гораздо больше того что занес в свои записки, заметки, анекдоты и т.д. Иногда он облекал явления этого времени в художе­ственную форму повести или романа. Во всем этом нет следов про­должительного и систематического изучения. Но здесь рядом с по­спешными суждениями встречаем замечания, которые сделали бы честь любому ученому историку. Наша историография ничего не вы­играла ни в правдивости, ни в занимательности, долго развивая взгляд на наш XVIII в., противоположный высказанному Пушкиным в одной кишиневской заметке 1821 г. Сам поэт придавал серьезное значение этим отрывочным, мимоходом набросанным или неокон­ченным вещам. Но эти-то вещи и имеют серьезную цену для историо­графии. Пушкин был историком там, где думал быть им и где часто не удается стать им настоящему историку. Капитанская дочка была написана между делом, среди работ над пугачевщиной, но в ней больше истории, чем в Истории пугачевского бунта, которая кажется длинным объяснительным примечанием к роману. Я хочу напомнить об историческом интересе, который заставляет читать и перечитывать эти второстепенные пьесы Пушкина.
Наш XVIII век гораздо труднее своих предшественников для изучения. Главная причина тому – большая сложность жизни. Обще­ство заметно пестреет. Вместе с социальным разделением увеличива­ется в нем и разнообразие культурных слоев, типов. Люди становятся менее похожи друг на друга, по мере того как делаются неравноправ­нее. Воспроизвести процесс этого нравственного разделения гораздо труднее, чем разделения политического. С половины века выступают рядом образчики типов разнохарактерного и разновременного проис­хождения. Чем далее, тем классификация их становится труднее. Ча­сто недоумеваешь, к какой эпохи приурочить зарождение того или другого из них, в каком порядке разложить их по историческим вит­ринам.
Между этими типами есть один – может быть, самое своеобраз­ное явление общественной физиологии. Он зародился лет 200 назад, и вероятно, долго проживет после нас. Ему трудно дать простое и точное название: в разные поколения он являлся в чрезвычайно раз­нообразных формах, достаточно указать на два имени в его генеало­гии, чтобы видеть степень его изменчивости. Едва ли не первым бле­стящим образчиком этого типа был администратор и дипломат XVII в. А.Л. Ордин-Нащекин. Но скучающий от безделья Евгений Онегин был в прямой нисходящей поэтическим потомком этого ис-
68
торического дельца. Дадим этому типу имя сложное, как и он сам. Это русский человек, который вырос в убеждении, что он родился не европейцем, но обязан стать им. Вот уже 200 лет этот тип господ­ствует над остальными и по влиянию на наше общество, и по своему интересу для историка. Без его биографии пустеет история нашего общества последних двух столетий. Около него сосредотачиваются, иногда от него исходят самые важные умственные, а подчас и поли­тические движения.
При всей видимой изменчивости основные черты типа остаются одни и те же во всех фразах его развития. Следя за ними, удивляешь­ся не тому, что отцы и дети выходят так непохожи друг на друга, а тому, что столь непохожие друг на друга люди – все-таки отцы и де­ти. Разнообразие видов одного типа происходит от различных спосо­бов решения культурного вопроса, который лежит в самой его сущ­ности: родившись русским и решив, что русский не европеец, как сделаться европейцем? Первое поколение этого типа вообще не скло­нялось к той мысли, что все русское надобно делать по западноевро­пейски. Второе – уже думало, что все русское хорошо было бы пере­делать в западноевропейское. Чувствуя свое невежество, иногда находили, что надобно заимствовать с Запада свет знания, но без ог­ня, которым можно обжечься; а в другое время брала верх уверен­ность, что можно взять этот свет целиком, только не следует подно­сить его близко к глазам, чтобы не обжечься. Далее, одни думали, что можно стать европейцем, оставаясь русским; другие настаивали, что необходимо для этого перестать быть русским, что вся тайна европе­изации для нас заключается в совлечении с себя всего национального. Существовало даже убеждение, не лишенное остроумия, и, может быть, существует до селе, что если человечность нашла себе высшее выражение в европеизме, то надобно иметь в себе возможно меньше западноевропейского, чтобы стать европейцем. Что еще замечатель­нее, это убеждение едва ли не первые начали высказывать у нас рус­ские с западноевропейскими фамилиями.
Вы видите, милостивые государи, что этот тип нельзя упрекнуть в упрямстве и застое: в нем, напротив, слишком много нравственной гибкости и умственного движения. Все это затрудняет его историче­ское изучение, научную классификацию его разновидностей. Пушкин интересовался этим типом и любил некоторые его явления. Он и сам представлял одну из его разновидностей – даровитую, восприимчи­вую, блестящую. Его наблюдал он вокруг себя, из этих наблюдений
69
создал свою эпопею Евгения Онегина. Сознательно или нет на разно­временных вариантах того же с особенной любовью останавливался он и в преданиях прошедшего. Этим он помог много историку в изу­чении любопытного типа. В длинном ряду эскизов и повестей, окон­ченных и не оконченных: в Арапе Петра Великого, в Дубровском, в Капитанской дочке и др. Перед читателем проходит разно характер­ные фигуры этого типа, проявлявшиеся на пространстве с лишком 100 лет. Надеюсь, вы охотно позволите мне ограничится простым хронологическим каталогом этих не лишенных занимательности фи­зиономии.
Позади их всех стоит чопорный Гаврила Офанасиевич Р. в Ара­пе Петра Великого. Это невольный, зачисленный в европейцы по ука­зу русский. Все его понятия и симпатии принадлежат еще старой, не­европейской России, хотя он не прочь послужить на новой службе и сделать карьеру. Это еще не тип европеизованного русского, а скорее русская гримаса европеизации, первая и кислая. Вкус новой культуры еще не привился, но это вопрос не долгого времени. Сам арап Ибра­гим, к сожалению, остался недорисованным в неоконченной повести. Можно только догадываться по некоторым штрихам, что из него имел выйти один из Петровских дельцов – людей, хорошо нам знако­мых по Нартовым, Неплюевым и др. Это характеры резкие и жесткие, но хрупкие по недостатку гибкости и поэтому не живучие: они выми­рали уже при Екатерине II, зато живуч был общественно физиологи­ческий вид представленный в лице молодого К. Ибрагимова товари­ща по курсу высшей европеизации в парижских салонах. Это русский этиметр 18-го века, великосветский русский шалопай на европейскую ногу, "Скоморохах", по выражению старого князя Лыкова в Арапе или "Обезьяна да не здешняя", как назвал он в одной комедии Сума­рокова. В Арапе Петра Великого он еще не на своем месте, не в пору вернулся из за моря и испытывает неудобство рано прилетевшей ла­сточки. Полная весна наступит для него в женские эпохи, при двух Аннах, двух Екатеринах и одной Елизавете. При Петре Ему холодно и неловко в его нарядном кафтане среди деловых людей, которые скидали рабочие куртки только по праздникам. Со временем он будет нужным и важным человеком в праздном обществе: теперь он шут по неволе и Петр колет ему глаза его бархатными штанами, каких не но­сит и царь Троекуров в Дубровском – постаревший петиметр в от­ставке, приехавший в деревню дурить на досуге. У младших Петров­ских дельцов часто бывали такие дети. Живя в более распущенное
70