Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Очерк современной европейской философии. Учебное пособие

.pdf
Скачиваний:
5
Добавлен:
07.09.2026
Размер:
2 Мб
Скачать
лекция 11
203
очерк современной европейской философии
202
определенное. А вот философия почему-то пыталась формулировать сами основания морали так, чтобы в них никогда не говорилось ничего конкретного, никогда не говорилось по содержанию, что добро, а что не добро. Я говорил, что категорический императив Канта бессодержателен. За это Канта и упрекали. В действитель­ности же просто не понимали, о чем идет речь, а именно что в глу­боком смысле никакое другое основание морали невозможно. А что значит бессодержательность формы некоего порядка, который в то же время тем лучше работает, чем меньше придавать ему конкрет­ный облик? Повторяю, тем лучше работает, чем менее конкретно (или предметно, или содержательно) выражен.
Вы все представляете, знаете, помните историю декабристов в России, но, может быть, не всегда помните и отдаете себе отчет в тех странных эпизодах, которые разыгрались в этой истории после их ареста, во время следствия. Следствие, произведенное над де­кабристами, представляло странную картину в том смысле, что мы, начиная слушать или читать эту историю, естественно, слушаем и читаем о ней с каким-то предположением: мы предполагаем, что мы будем читать историю людей мужественных, благородных, вы­соких, чистых, а в материалах следствия есть некоторые свиде­тельства, противоречащие этой предпосылке.
Во-первых, мы видим людей, которые беседуют со следовате­лями, то есть со своими палачами, вполне откровенно, как со своими же родными. Во-вторых, в этой откровенности они назы­вают имена других участников, и вся проблема в том, что это пове­дение не объясняется их физическим страхом или трусостью. Дело в том, что декабристы прежде всего идеологические люди. У них программа. Скажем, Пестель, как предполагается (кстати, это не вполне доказанный факт, историки разное говорят), вполне созна­тельно называл имена людей, которые еще не попали в руки след­ствия. Он исходил из того, что, во-первых, хотел размахом самого движения напугать царское правительство и хотя бы так заставить его ввести какие-то реформы; во-вторых, тут был замысел, что в борьбе с крепостничеством хороши любые средства, в том числе любыми средствами надо подталкивать людей (про которых он знает, что они против крепостничества, против царизма, но по раз­ным причинам не решаются вступить с ним в борьбу), ставить их в ситуацию, из которой единственный выход был бы вступить в борьбу с царским самодержавием.
что мир мнений — одно, а мир знаний — это другое? Каким же образом возвращение к миру субъективных кажимостей может быть выполнением научной и философской задачи? Но дело в том, что под доксическим миром, или под миром мнений, очевидности веры, не имеется в виду мир субъективных кажимостей, а имеется в виду мир феноменов, обладающий теми свойствами, о которых я рассказывал.
Пока я пытаюсь ввести очередные проблемы, это лишь напоми­нание того, что это не просто мир субъективных кажимостей или данностей, а мир феноменов, а феномены — это данности особого рода, они не даны, их нужно увидеть. Мы видим коньки, а не видим того, что действительно видим, — металлические крючочки. Мы видим в мире то, что вписано в мир нашими мыслительными привычками и предпосылками э´тих мыслительных привычек, а не других. Но возможны ведь другие мыслительные привычки. Я хочу сказать, что проблема феномена есть проблема некоторых вещей, инвариантных по отношению к культурному разнообразию, или (я свяжу это с тем, что говорил раньше) по отношению к культурной относительности. Следовательно, здесь мы уже можем сделать пер­вый шаг: очевидно, замысел феноменологии, глубоко конгениаль­ный потребности начала ХХ века, был все-таки замыслом восстановления универсальности оснований человеческой куль­туры, разума и морали. Повторяю, что как раз в этом обращении к особым очевидностям, кажущимся нам пока парадоксальным, был основной антиидеологический замысел современной философии (как я говорил в другой связи), который в условиях идеологических проблем, идеологических наслоений на сознании и культуре и был замыслом восстановления обычной миссии философии, а она, кроме всего прочего, есть еще и миссия универсального, или, другими сло­вами, она неминуемо связана с некоторыми абсолютными основа­ниями и нашего разума, и нашей морали, или добра, если угодно.
Возьмем пример, чтобы пояснить еще дальше, чтобы ввести и проблемы трансцендентального сознания. Я возьму его из русской истории, но не знаю, удастся ли мне его хорошо изложить или нет (иногда это удается, а иногда нет). Я в прошлый раз говорил, что есть особые вещи, которые в философии, и в том числе в морали, назы­ваются формой. Мы привыкли думать, что, скажем, моральные пра­вила, требования, нормы конкретны, в них всегда есть какое-то содержание, они нам предписывают делать или не делать что-то
лекция 11
205
очерк современной европейской философии
204
формальное поведение, у которого нет никакого содержательного аргумента, чисто формальное поведение, ориентированное на какую-то другую достоверность. Какую достоверность? Чего? У нее нет облика. Честь не позволяет. Лунин ведь не думал о том, что такое декабристское движение, о том, что оно прогрессивно или не прогрессивно, не думал о свержении царизма, то есть у него не было никакой программы, и его поведение не было элементом выполнения какой-либо тотальной, или глобальной, программы. Поступаю здесь и сейчас независимо от того, что будет завтра и какое место мой поступок, совершенный сейчас, займет в перс­пективе, то есть в трансцендентной перспективе. Скажем, Пестель называет имена, следовательно, он поместил свой акт называния в перспективу общей борьбы с царизмом: те, кого он назвал, будут вынуждены к столкновению с царизмом, или еще и царизм испу­гается размаха заговора и вынужден будет сделать какие-то ре­формы.
Значит, мы имеем дело с какой-то очевидностью, которую дру­гими словами можно выразить так (я говорил об этом): здесь я стою и не могу иначе. Есть совокупность таких вещей, у которых только один возможный придаваемый им облик, и этот возможный придаваемый им облик есть то, что в философии называют «бытие». Не существование, а бытие. Что значит «честь не позво­ляет»? Это означает только одно: нельзя совершить нечто такое, что исключило бы возможность для него, Лунина, быть. Это то, что не есть просто существование. Можно продолжать существо­вать. У Лунина бытие зависело от несовершения определенных по­ступков. А бытие — это то название, которое мы применяем к чему-то, что вообще не имеет названия.
Заметьте, что я сделал. Я вначале показал что-то не имеющее названия, потому что честь — это не название, это какая-то внут­ренняя необходимость и нечто совершаемое с сознанием неотме­няемой необходимости, которое в нас от нас не зависит. А что в нас от нас не зависит? То, что в нас от нас не зависит, и называется бытием. И заметьте, какие оно имеет свойства: оно совершенно в смысле чего-то перфектного, совершенного и оно завершено. В каком смысле? Вдумайтесь, что здесь произошло. Hic et nunc. Не могу иначе! И Лунин совершил то, что совершил. Каким свой­ством обладает это совершенное? Оно не зависит от того, что будет потом; оно истинно не так, как истинны наши относительные
Я описываю тип сознания, в котором система нравственных обоснований (я сейчас отвлекаюсь от того, хороша она или плоха) есть как раз то, что я назвал трансцендентной моралью или транс­ценденталистской моралью, то есть такой, где мое поведение здесь и сейчас имеет смысл и основание в зависимости от некоторого представления о мире, о моем месте в нем, от некоего представления о том, что такое царизм, некоего представления о моем участии в каком-то социальном реальном движении, имеющем какие-то цели, и моя мораль, мои акты осмысленны и в том числе морально обос­нованы в зависимости от того, какое место они занимают в выпол­нении целей и задач этого движения. В данном случае мы имеем дело с сознанием, которое ориентировано на идеологические оче­видности, на представление об исторической роли самого движе­ния, на представление об обоснованной социологически, или научно, необходимости свержения царизма и так далее.
Вместе с декабристами, то есть с активными участниками са­мого движения, в руки следствия по многим случайным обстоя­тельствам попал и некто Лунин. Я не знаю, читали ли вы прекрасную книжку нашего современного автора Эйдельмана о Лунине. Она выходила в серии «Жизнь замечательных людей»*. Из материалов этой книжки возникает довольно интересная, за­бавная вещь, что, в общем-то, в отличие от активных участников декабристского движения человек, который был бретёр**, охот­ник, картежник и так далее и, в общем-то, был знаком со многими декабристами и потенциально мог бы принять участие в этом дви­жении из соображения дружбы, например, а не из каких-то более «высоких» соображений, — вот этот человек вел себя на следствии поразительно иначе. Он был, пожалуй, единственный, который не вступал ни в какие интимные отношения со своими следователями и не называл никого. Почему не называл? Честь не позволяла. А что такое честь? Какая честь? Нет ответа. То есть это было чисто
* См.: Эйдельман Н. Лунин. М: Молодая гвардия, 1970. См. также беседу М. Мамар­дашвили и Н. Эйдельмана «О добре и зле», которая в тематическом и смысловом отно­шении перекликается со следующими ниже рассуждениями М.К. (Мамардашвили М. Мой опыт нетипичен. СПб.: Азбука, 2000).
** Бретёр (устаревшее) (франц. bretteur, от brette — шпага) — заядлый дуэлянт;
человек, ищущий повода для вызова на дуэль; задира, скандалист.
лекция 11
207
очерк современной европейской философии
206
нием морали, которая формулируется независимо от последствий (каждый знает — и Кант понимал, и любой философ понимает, — что эти последствия не зависят от нас). Следовательно, филосо­фия, мораль, пытается организовать такие вещи здесь и сейчас, ко­торые не зависели бы от последующего и в этом смысле обладали бы признаками бытия. Кант, например, скажет: бытие вечно. Как вечно? Как может быть вечно бытие, когда мы знаем, что ничто, что составлено из материи, ничто, что имеет части, не может быть вечным, оно распадается. «Завершено», «совершенно» и прочее — такие признаки мы невольно относим к вещам и думаем, что фи­лософия говорит о существующих вещах и предметах.
Значит, бытие — это слово для того, что не имеет слов, его нельзя никак описать. Бытие, будучи чем-то в нас, что от нас не за­висит, — оно как бы в раструбе, в зазоре двух признаков. Первый признак есть то, что в философии называлось трансценденталь­ным сознанием, трансцендентальным актом.
Простите, я не оговорил одну вещь, а применил терминологию, и она сама по себе может ввести в заблуждение, потому что в дру­гой связи я говорил «трансцендентный мир», а сейчас говорю «трансцендентальное сознание». Я забыл оговорить, предупре­дить, что это не одно и то же, это две совершенно разные вещи; то, что я называл трансцендентным миром, никакого отношения к трансцендентальному сознанию не имеет, хотя термины очень по­хожие. Трансцендентный мир предполагает некоторые предметы, внешние самому сознанию, предполагает их в качестве предметов, в том числе в вульгарной религии таким предметом может быть Бог, полагаемый как нечто реальное, реально существующее, пу­скай существующее не человеческим образом, а каким-то другим, но это некоторое существо. В этом смысле оно предмет. А транс­цендентальное философское рассуждение называет себя транс­цендентальным в том смысле, что оно не предполагает таких предметов, более того, даже запрещает о них говорить как о пред­метах. Но оно трансцендентально.
В слово «трансцендентальный» входит корневое слово «транс­ценденция». В переводе на простой язык это просто выход за пре­делы чего-то — скажем, можно трансцендировать свою конкретную ситуацию. Обратите внимание на то, что hic et nunc, «здесь и теперь», в том описании, которое я дал, обладает свойством трансценденции. В каком смысле? В том смысле, что, будучи здесь и теперь, я, Лунин,
истины. Вас, наверное, учили, что истина по асимптоте прибли­жается к абсолютной истине: вот мы что-то знаем сейчас, завтра будем знать что-то еще лучше, послезавтра еще лучше, и это за­втрашнее что-то меняет, то есть мы сегодня зависим от того, что завтра окажется ложным. Повторяю, в такой перспективе мы за­висим от того, что со временем выявится как ложное. А когда мы имеем дело с бытием или с тем, что я назвал бытием, мы не зави­сим от того, что со временем окажется ложным. Ничто, что про­изойдет потом, не отменит этой истины, или этого явления бытия, или акта бытия.
В феноменологии та сторона, которую я сейчас разворачиваю, оказалась не развернутой в силу личных свойств самого Гуссерля. Он занялся прежде всего тончайшими и слишком систематиче­скими исследованиями сознания, его интенциональных структур и прочее, но воздействие феноменологии оказалось совершенно во многом независимо от того, как сам Гуссерль лично выполнял фе­номенологический замысел, и шло независимо от этого через оживление в сознании некоторых общих событий и актов, которые я называю актами и событиями бытия.
Значит, мы усвоили, что [явление бытия] совершенно, истинно, самоочевидно, достоверно также и в том смысле, что некое hic et nunc, «здесь и теперь», не зависит от того, что будет потом, что выяс­нится в сложных лабиринтах мироздания, человеку недоступных, в том числе независимо от того, какими окажутся последствия наших поступков. Вы же знаете, что любой наш поступок атомарен, он, как капля в реку, впадает в поток других поступков; переплетаясь с ними, он получает какое-то объективное, независимое от наших намерений и смыслов значение (мы совершили что-то, это сплелось с другими поступками, совершенными миллионами людей, и приобрело какое­то значение, которое мы вовсе не предполагали).
Так вот, философия пытается пройти здесь между Сциллой и Харибдой. Она не говорит, что такого не существует; она просто говорит, что тот, кто потом жалуется на то, что получилось не то, что он предполагал, существовал, но не имел отношения к бытию. «Я не предполагал, я не хотел» — это чисто психологические, эм­пирические вещи. А философия говорит не о них. Вот сейчас я рас­сказываю о Гуссерле, а напомню, что ведь еще Кант, оказывается (если вспомнить, что он говорил о так называемом категорическом императиве), говорил о чем-то таком, что должно быть построе-
лекция 11
209
очерк современной европейской философии
208
движения. В каком-то смысле этот акт, который совершенно конкре­тен (акт «я не могу иначе»), в то же время обладает высшей степенью абстрактности. Что мы трансцендируем? Мы трансцендируем любую конкретность: данную социальную общность, данные культурные представления, — мы выходим за них. Пестель, казалось бы, совер­шает акт абстрактного мышления, ведь он думает не о конкретном. В сцене, которая разыгрывается между ним и следователем, есть какие-то достоверности, которые, правда, ускользают от сознания Пестеля. Такие достоверности, например, как «честь не позволяет... как же я буду жить?! а что с моей бессмертной душой?!» — вот ведь вопрос бытия. Так вот, в действительности мышление Пес­теля конкретно, то есть оно не содержит в себе актов трансценди­рования, выхода за любую культурную, социальную, политическую данность; мышление Лунина в высшей степени абстрактно, со­держа в себе трансцендирование; Лунин выпадает из ситуации. Вот это в философии называется трансцендированием. Казалось бы, по смыслу слово «трансцендирование» предполагает трансцен­дирование к чему-то, но я перед этим сказал, что философское рассуждение исключает трансцендентные предметы, то есть нечто такое, что одновременно не есть опытно данное, не есть челове­коподобное и прочее, но в то же время существует в качестве предмета, — скажем, Бог как трансцендентная сущность. Транс­цендирование к чему? Предмета нет, говорит философия. Транс­цендентных предметов нет; следовательно, трансцендирование не к чему, а к форме, к символу, то есть форма и символ есть нечто такое, ориентация на что есть обратным ходом условие бытия в че­ловеке.
Существование возникает не там, куда происходит трансцен­дирование. Я повторяю: оно ориентировано на нечто, что назы­вается символами или пустыми формами. Когда мы говорим, что нечто имеет только символическое значение, то здесь нет пря­мого утверждения, что предмет таков, а в языке лишь символи­ческий смысл, то есть здесь не утверждается, что нечто называемое, обозначаемое символом существует. Существова­ние чего-то не утверждается, и поэтому мы говорим: это символ, нечто, имеющее символическое значение, и оно наполняется по­сюсторонним актом бытия; если есть направленность на символ и трансценденция, то по эту сторону направленности что-то воз­никает; это возникающее нечто есть бытие. Следовательно, есть
перед следователем, я должен поступать сейчас, я не могу отложить поступок на завтра; более того, я ведь еще и не делегирую мысленно свой поступок другим каким-то сущностям, а именно прогрессив­ному социальному движению. Вы подумайте, что происходит, ведь слова наши не невинны. Это не просто я, участник движения, и в этой мере имею основания для своих поступков и морально оправдан; здесь происходит делегирование, передача своих поступков и осно­ваний для своих поступков какой-то другой инстанции. Какая здесь инстанция? Социальное движение, его природа, характер. А социаль­ное движение, его природа и характер описываются в терминах сущ­ностей, а не в терминах момента «здесь и теперь», в который я совершаю поступок. Допустим, я могу сказать, что я строю справед­ливое общество. И если это есть основание моей морали, то, вду­майтесь, что´ здесь происходит? Я повторяю: основанием для морали я беру то, что я своей жизнью участвую в строительстве справедли­вого общества и преобразовании его на разумных основаниях (это вечный идеал просвещения и рационализма). Но давайте здесь не о содержании подумаем, а о стиле и характере такого сознания или та­кого объекта. Ведь общество будет перестроено не сегодня. Ну, скажем, в 1984 году, в 2000 году, через пятьдесят лет. Следова­тельно, то, что произойдет через пятьдесят лет, бросит свет на се­годняшнее, и, значит, сегодняшнее в своих основаниях зависит от того, что будет через пятьдесят лет.
Таким образом, оно [(такое сознание)] по признаку своему прямо противоположно тому, что я только что описал. Я говорил: бытий­ный акт — это такой, который здесь и сейчас и в своем здешнем и сейчасном (простите меня за такой варваризм) виде не зависит от того, что со временем случится. А поступок Пестеля зависит от того, как развернется во времени антисамодержавное движение. Следова­тельно, Пестель как бы подвесил свой поступок и делегировал его другому, сущности. Сущность имеет свою судьбу, свои законы, кото­рые сам Пестель контролировать не может. Это движение шире и больше его, это социальная реальность, социальная сила, но она как раз и есть гарант моральности или истинности поступка Пестеля hic et nunc, здесь и сейчас. А у Лунина нет такого гаранта. И вот то, что является гарантом самого себя, называется бытием.
Такой гарант самого себя обладает, повторяю, тем не менее, свойством трансцендирования, то есть выхода за пределы, за пре­делы сущности, например за пределы конкретного социального
лекция 11
211
очерк современной европейской философии
210
можно только себе представить (Пестель, как я говорил, конкретен, а Лунин как раз абстрактен, потому что его сознание организовано трансцендентально, то есть оно за пределами любой конкретно­сти); и в то же время форма есть наиконкретнейшее, потому что она hic et nunc, она здесь и сейчас, а это самое конкретное, что только может быть. Очевидность — здесь, она не в судьбах сущ­ности, то есть социального движения (а это абстрактно), она не за­висит от того, что проявится во времени (ведь судьбы движения проявятся во времени, они бросят сюда обратный свет). Да нет, это будет потом! Здесь и сейчас поступать — вот это конкретность. И вот мы получаем странные формы, которые в высшей степени абстрактны и в высшей степени конкретны.
О такого рода достоверностях мы начинаем говорить в том числе через феноменологию, и такие достоверности привлекли внимание современного европейского человека в рамках тех проблем, о кото­рых я говорил, в том числе проблемы, как быть с нигилизмом, есть ли абсолютные основания, абсолютные ценности и неужели абсо­лютные ценности должны зависеть от предположения некоторого бесконечного сознания. И оказывается, мы находим, что основания есть и они абсолютны. Более того, ведь это бытие называется веч­ным. То, что совершилось, то, что не зависит от того, что будет потом, — что же это такое? Я сказал: совершился акт бытия, который не зависит от того, что будет потом. Сказав это, я тем самым сказал, что это вечно. Вечно. Вечность — это то, что всегда есть, или не за­висит от того, что будет потом, то, что не будет меняться во времени, не будет распадаться, соединяться и так далее. Странная вещь: hic et nunc — это самое текучее, что только может быть вообще, самое ускользающее, самое, казалось бы, эмпирическое. Это — фу — и нет, а вдруг обнаруживаем — проглядывает вечность.
И еще один, завершающий для всего этого рассуждения признак, который нам будет очень важен для понимания последующих поня­тий, скажем такого, как экзистенция и так далее (понятий, которые нам понадобятся в связи с экзистенциализмом). В философии есть всегда одна роковая проблема, или устойчивое различение, которое все время повторяется, — это проблема мышления и бытия, или раз­личение мышления и бытия. Все, что я говорил перед этим, — все это я говорил о бытии. И скажу теперь: говорил о бытии, а не о мыш­лении. То, что должно вспыхнуть, быть, что вечно, совершенно, не зависит от последующего, — ведь это должно быть или не быть, и
соотнесенность с пустой формой, пустой в том смысле, что она не имеет никакого существования.
Всякое существование конкретно; не бывает существования, ко­торое не было бы предметным, или конкретным. Значит, говоря о трансцендентальном сознании, мы говорим о сознании, которое имеет такую направленность, следовательно, оно безобъектно, по­этому оно не просто сознание, а трансцендентальное сознание. У него нет предметов, поскольку то, о чем оно говорит, хотя и кажется предметом, но является лишь символом, то есть этому не приписыва­ется существования. Это особое, трансцендентальное сознание, ко­торое не о чем-то конкретном, а о том, к чему трансцендируется, но то, к чему трансцендируется, не утверждается в виде существующего предмета; сознание, которое так построено и имеет последствия в бытии сознающего, называется трансцендентальным сознанием также в том смысле, что оно не есть сознание каких-то предметов.
Дай бог, если это понятно, потому что я не уверен в этом. Вы меня простите, но эти вещи действительно очень сложные для нашего понимания. Ведь фактически я предлагаю (философы по­стоянно такое предлагают себе и людям вокруг) нечто похожее на нечеловеческое сознание. И это не просто, так сказать, красноре­чивый аргумент или красота стиля с моей стороны, а действи­тельно прямое утверждение. Ведь вы должны отдавать себе отчет, особенно занимаясь философией, в том, что философия философ­ствует, исходя из простого факта, что человек есть часть мира и он не может выскочить и посмотреть на себя и на мир. Так ведь? Даже для того, чтобы повернуть Землю, нужна точка опоры для рычага вне Земли. Нужно опереться на что-то, а мы сказали, что транс­цендентных предметов нет. Следовательно, ухватиться за транс­цендентный предмет и приподняться и посмотреть на себя и на мир со стороны невозможно, и, cледовательно, если я тем не менее говорю о трансцендировании, я говорю о какой-то нечеловеческой возможности в человеке. Трансцендентальное сознание пытается решить вопрос, как, не имея возможности выскочить из себя, тем не менее, сделать что-то подобное. Подвесить себя можно в сим­волах, которые ни о чем конкретном, или предметном, не говорят.
Но скрывающуюся здесь проблему (сделаем еще один шаг, он свяжет предшествующие) можно выразить и так (чтобы бросить новый свет): значит, с одной стороны, я говорю, что форма есть нечто в высшей степени абстрактное, самое абстрактное, что
лекция 11
213
очерк современной европейской философии
212
то, чтобы эти вещи были. Оживление этого сознания, а не откры­тие чего-нибудь нового и есть работа современной философии.
Есть бытие, и есть то, что получило возвышенное название эк­зистенции, то есть существования (я потом буду об этом расска­зывать). Это философский воляпюк, он иногда употребляет слова не совсем в их обыденном смысле, поэтому и путает читателя. Я забегу немного вперед и напишу через дефис: ex-sistentia — «эк­зистенция». Если разложить это слово, то обнаружится такая игра слов, которой приходится пользоваться, чтобы пояснить смысл и блокировать обыденные ассоциации в голове человека. Экзистен­ция не есть просто существование. Латинское ex-sisto — «высту­паю» — родственно греческому ek-stasis — «выход из себя». (Что такое экстаз даже в обыденном смысле слова? Быть в экстазе — это не владеть собой.) Экзистенция есть состояние человека вне себя, или трансцендирование.
Я хочу привести пример юридических норм, законов. Закон фор­мулируется, но у него есть одна сторона, которая в самом законе как в системе, как в совокупности общих понятий в принципе содер­жаться не может. В нем не может содержаться существо, понимаю­щее закон и воспроизводящее этот закон своим усилием. Тогда современный философ скажет, что это экзистенциальная сторона за­кона, но возможность такого разговора об экзистенции (я сейчас не буду забегать больше вперед) задана феноменологическим методом.
Феноменологический метод открывает нам доступ или впервые позволяет нам думать об очевидностях, обладающих теми призна­ками, о которых я говорю. И в том числе я перехожу сейчас к по­следнему признаку бытия (вернее, я уже перешел к последнему признаку бытия), который резюмирую так: бытие — это то, что не есть мышление (в том смысле, как я говорил, что бытие или есть, или нет, что оно должно само быть). Вот о чем в действительности шла речь, когда мы услышали, что феномен — это нечто, в котором сколько явления, столько и бытия (хотя, повторяю, Гуссерль ми­нимально развернул эту сторону своей философии); феномен — это нечто, что очевидно, достоверно в том смысле, что нужно войти в непосредственный поток сознания и снять другие какие-то струк­туры, иерархии, которые содержат в себе какие-то предпосылки, до­пущения относительно мира, что нужно выработать в себе ви´дение сущности — Wesensschau. В феноменологическом смысле сущно- стями стали называться бытийные содержания достоверностей,
этого нельзя сделать рассудочно, актом мысли. Бытие не есть пре­дикат, говорил Кант. Феноменология в той мере, в какой она зани­мается бытием, очевидностями, которые лежат на уровне бытийных явлений, занимается указаниями на такие вещи, которые должны быть сами или которые нельзя заместить актом мысли, которые не­выводимы из общих понятий, то есть которые не могут быть пре­дикатом. Бытие должно само быть! Оно ни из чего невыводимо, оно не может быть звеном в цепочке рассуждений, его нельзя сделать расссудочно. Оно само должно что-то сделать.
Помните, я говорил: усилие. Вот я говорю с вами, но до конца ведь я не могу вам передать то, о чем я говорю (совершенно неза­висимо от вашей психологии, совершенно независимо от вашей глупости или ума; повторю, что, когда в философии говорят в том числе об уме или глупости, не имеют в виду никакой психологии, то есть качеств). В каком смысле до конца передать? Да в том смысле, что вы сами должны понять, а для этого вы должны быть живыми. Ведь что такое жизнь? По определению: могу иное, всегда могу иное (в самом начале я приводил это определение жизни, просто чтобы расшевелить вас). Так вот, этот акт, который нельзя заместить ничем, есть акт бытия (хотя, казалось бы, я го­ворю о мышлении); бытие есть нечто, что незаместимо никаким актом мысли (и в то же время в философии есть знаменитый тезис о тождестве бытия и мышления).
Я могу многое вам предложить: рассуждать и рассуждать, вести вас куда-то, максимально организовать процесс передачи знания, но на конечном пункте этой передачи, в зазоре, должен вспыхнуть ваш акт понимания. Это бытийный акт, хотя я употребил слово «понимание». Здесь есть оттенок невыводимости из общих поня­тий, что-то должно быть или не быть, так же как акт понимания, он или будет, или не будет. И если будет, то будет целиком, полностью, потому что понимание, так же как и добродетель, не может быть половинным. Хотя, казалось бы, это противоречит нашей психо­логической интуиции: мы говорим «не совсем понял», «не до конца понял» и прочее. Акт понимания в том смысле, в каком я об этом говорю, — он или есть, или его нет, он целиком, он неделим. А что такое неделимость? Неделимость — признак бытия. Значит, то, что я называл усилием, когда говорил, что в мире есть некото­рые вещи, которые существуют, только если на стороне людей, то есть на нашей стороне, воспроизводится усилие, направленное на
лекция 11
215
очерк современной европейской философии
214
Так вот, я ушел назад — к чему? Я отнесся к слову как к вещи, ко­торая самолично представлена (это термин Гуссерля). Вещь само­лична. В каком смысле самолична? Вещь, не значением прикрытая, а вещь, как она сама говорит, сама себя себе показывает помимо значения. А значения, как мы знаем, лежат на рефлексивном уровне нашего сознания, которое разворачивается в цепочку, в которой есть связи значений, то есть аргументы, ход рационально разворачивае­мой, контролируемой сознанием мысли (когда я говорю, я значение контролирую словами). Я высказываю нечто, что предуготовил для высказывания. Так вот, Альбертина предуготовила для высказыва­ния слово «клёво», а высказалось, или себя показало, или было вещью, нечто другое, некий смысл, или сущность. То есть термины «сущность», «вещь сама по себе» в феноменологии совпадают. Это сущности ви´дения, а не сущности рассуждения, поэтому и термин Wesensschau — «ви´дение сущности»*. Скажем, сущностью рас­суждения было бы значение слова «клёво». А сущностью как пред­метом ви´дения является вещь, о которой я говорю (это так же, как кровь приливает к щекам и говорит нам о чем-то), если на этом уровне воспринимать слова, представления.
У Мандельштама, по-моему, где-то есть рассуждение о том, что
слова могут, так же как наши представления, быть самоговорящими
близкое к братскому, но со временем могшее стать не менее опасным, ибо оно поми­нутно рождало бы во мне потребность поцеловать эту новую девушку, хорошие манеры, застенчивость и для меня неожиданная незанятость которой останавливали бесполезный полет моего воображения и вызывали у меня по отношению к ней умиленную благодар­ность» (там же. С. 361–362).
* Ср. с утверждением Гуссерля: «Феноменология не стремится быть чем-то иным, нежели учением о сущностях в пределах чистой интуиции; на показательным образом представляемых данностях трансцендентально чистого сознания феноменолог осу­ществляет следующее: он непосредственно узревает сущности и фиксирует свое со­зерцание понятийно, то есть терминологически. Слова, которыми он пользуется, могут происходить из общего языка, они могут быть многозначны и неопределенны в своем пе­ременчивом смысле. Однако, как только они, оказываясь выражением актуального, сов­падают с данными интуициями, они приобретают определенный, hic et nunc актуальный и ясный смысл: если опираться на такой их смысл, их можно научно фиксировать» (Гуссерль Э. Идеи к чистой феноменологии и феноменологической философии / Пер. А.В. Михайлова. М.: Дом интеллектуальной книги, 1999. С. 141).
очевидностей сознания, то есть очевидности и достоверности на феноменальном уровне сознания, к которому нужно выйти. Ска­жем так: я рассказывал про эпизод с Альбертиной (у Пруста), ко­торая употребила некое слово, и Марсель по стилю этого слова решил, что Альбертину можно обнять, хотя слово никакого отно­шения ни к объятиям, ни к каким-либо эротическим ситуациям не имело. Тогда можно на феноменологическом языке сказать: он уви­дел сущность, не сущность чего-то, а сущность, увидел Wesen, вещь саму по себе.
У Гуссерля то, что я называю сейчас сущностями, одновре­менно называется вещами, но с одной добавкой — самими вещами. Ведь лозунг феноменологии был такой: назад, к самим вещам! От чего? Что, передо мной не вещь? И от чего я должен уйти назад, к вещи? Значение слова, которое сказала Альбертина (допустим, она сказала жаргонное слово «клёво!»), не есть вещь. Допустим, услы­шав слово «клёво», я не обратил внимания на значение, а сделал то, что сделал Пруст, то есть заключил: раз девочка говорит это слово, значит, я могу ее обнять*. Этого не следовало бы из значения.
* Описывается частый у Пруста прием. В романе «Под сенью девушек в цвету» слу­чающиеся при разных обстоятельствах встречи рассказчика с Альбертиной порождают слова-ключи, задающие различные образы ее сущности: «...ведя велосипед, она так ра­зухабисто покачивала бедрами, употребляла такие площадные словечки (между прочим, я расслышал затасканное выражение “прожигать жизнь”), так громко их произносила, что, поравнявшись с ней, я отверг догадку, на какую меня навела пелерина ее подруги, и решил, что, вернее всего, это тот сорт девиц, который посещает велодромы, что это сов­сем еще юные любовницы велосипедистов-гонщиков. Во всяком случае, я не допускал мысли, что это девушки порядочные. Я сразу— по одному тому, как они со смехом пере­глядывались, по пристальному взгляду девушки с матовыми щеками — понял, что они ис­порченны» (Пруст М. В поисках утраченного времени: Под сенью девушек в цвету / Пер. Н.М. Любимова. М.: Крус, 1992. С. 296–297).
«...Наконец, меня удивило, что она употребляет наречие “вполне” вместо “со­вершенно”: так, говоря об одной женщине, Альбертина сказала: “Она вполне сумас­шедшая, но все-таки очень мила”, а о мужчине: “Он вполне зауряден и вполне несносен”. {…} К тому же, несмотря на то, что мою душу покинула — пусть хоть на время — тоска, усмиренная воспоминанием о благовоспитанности девушки, об ее выражении: “вполне заурядный” и о багровом виске, это же самое воспоминание бу­дило во мне другое чувство — чувство, правда, нежное и ничуть не мучительное,
217
очерк современной европейской философии
ЛЕКЦИЯ 12
В прошлый раз мы завершили обзор феноменологии, тем самым мы одновременно описали современное европейское фи­лософское течение и сделали методологическое введение в дру­гие течения и проблемы, потому что феноменология оказалась прежде всего определенным методом, которым воспользовались разные философы в совершенно разных целях, в том числе в целях, которые не входили в замысел самой феноменологии. Иными словами, феноменология получила более широкое значе­ние, чем то, которое придавалось ей ее создателем, настолько дру­гое и более широкое значение, что в каком-то смысле дитя выскользнуло из рук законного отца и приобрело очертания, от которых он в ужасе отшатнулся.
Отец, то есть Гуссерль, исходил из универсалистского и рацио­налистического замысла, и когда он ознакомился с первыми по­пытками придать этому замыслу экзистенциалистское выражение, то он от него отрекся. Я имею в виду известный эпизод, который произошел между Гуссерлем и Мартином Хайдеггером, который был фактически учеником и ассистентом Гуссерля*. Но эпизод этот имеет, конечно, какое-то содержательное значение, говоря об особом, независимом характере нового философского течения, на­зываемого экзистенциализмом, о том, что для него феноменология есть только метод и техника анализа, а не конечная философская позиция. Тем не менее преувеличивать этот эпизод тоже не надо по одной простой причине: как я уже говорил неоднократно, фи­лософы плохо понимают друг друга, обычно нужно довольно боль­шое расстояние — историческое и временно´е, чтобы философы
* Гуссерль, которому была посвящена книга Хайдеггера «Бытие и время», не при­нял решительной переинтерпретации феноменологического проекта. «Сохранился эк­земпляр книги с гуссерлевскими маргиналиями; вот, к примеру, текст одной из пометок: "Вся проблематика смещена. Эго соответствует Dasein (наличное бытие) и т. д. Тем самым все становится, благодаря некоему "глубокомыслию", темным и философски лишенным значимости"» (цит. по: Свасьян К. Феноменологическое познание: Пропе­девтика и критика. Ереван: Изд-во АН Армянской ССР, 1987. С. 164).
и себя показывающими вещами, а не значениями*. Значения ведь живут в идеальном мире, а вещи в гуссерлевском смысле живут hic et nunc, здесь и сейчас, или в феноменальном мире. Этот феноме­нальный мир обладает также свойством интенциональности, то есть наше сознание интенционально, оно всегда есть предмет этого сознания, или, другими словами, сознание наше непрерывно, это непрерывный поток, в котором предметы сознания и есть созна­ние, а не так, что сознание — это еще что-то другое помимо пред­метов этого сознания, поэтому Гуссерль скажет, что всякое сознание есть сознание о предмете. Это и стало называться интен­циональностью, что есть термин, заимствованный из средневеко­вой схоластики, в которой термин «интенция» применяли частично в этом же самом смысле, похожем на феноменологический, и ко­торый Гуссерль возобновил для своих целей и задач. Давайте мы на этом феноменологию закончим, о ней можно было бы еще пару лекций прочитать, но поскольку у нас есть еще много всяких предметов, о которых надо поговорить, то, значит, в следующий раз займемся другими вещами.
* Ср.: «Как же быть с прикреплением слова к его значению: неужели это крепостная зависимость? Ведь слово не вещь, его значимость нисколько не перевод его самого. На самом деле никогда не было так, чтобы кто-нибудь крестил вещь, называл ее приду­манным именем.
Самое удобное и правильное — рассматривать слово как образ, то есть словес­ное представление. Этим путем устраняется вопрос о форме и содержании, будет фонетика — форма, все остальное — содержание. Устраняется и вопрос о том, что первичнее — значимость слова или его звучащая природа? Словесное представление — сложный комплекс явлений, связь, «система». Значимость слова можно рассматривать как свечу, горящую изнутри в бумажном фонаре, и обратно, звуковое представление, так называемая фонема, может быть помещена внутри значимости, как та же самая свеча в том же самом фонаре» (Мандельштам О. О природе слова // Мандельштам О. Собр. соч.: В 3 т. М.: Терра, 1991. Т. 2. С. 255–256).
лекция 12
219
очерк современной европейской философии
218
его работы уже не представляют такого большого интереса. А основ­ная его работа, которая писалась во время войны, «Бытие и ничто», в общем, резюмирует и дальше развивает ранние работы, но она как бы подавляет их своим весом. Это громадная работа, примерно во­семьсот страниц — чудовищной сложности текст, — но она уже по­давляет весом системы, подавляет блестящие юношеские прозрения.
О Сартре нужно еще сказать и потому, что, пожалуй, популяр­ность экзистенциализма связана прежде всего с его именем, если под популярностью не понимать просто развитие определенных философских тем, понятий, которые циркулируют среди филосо­фов, а иметь в виду публичную популярность, иметь в виду фило­софию как некое явление моды и интереса толпы. С легкой руки Сартра экзистенциализм после войны стал парижским явлением. Это примерно совпало с выходом работы «Бытие и ничто» в 1943 году, с появлением его пьес, литературных работ. В 1946 году он напи­сал единственную философскую работу, которая есть на русском языке (правда, она существует в так называемом белом переводе — для спецхрана*), она называется «Экзистенциализм — это гума­низм». Это попытка разъяснить основные положения экзистен­циализма широкой публике, но сама необходимость разъяснять говорит о том, что эта широкая публика появилась. Так экзистен­циализм стал явлением парижских салонов, что, я должен сказать, отнюдь его не украсило. Но, конечно, за светской пеной, за пеной моды стояла все-таки попытка людей идентифицировать себя, свои смутные состояния и переживания, накопленный опыт этого аб­сурдного времени перед Второй мировой войной, времени после войны через предлагаемые Сартром понятия и представления.
Обычно к экзистенциализму, кроме Сартра, причисляют также Альбера Камю, но это с очень большой натяжкой, не только по­тому, что Камю — это не профессиональный философ, но и по­тому, что в строгом смысле слова он все-таки не разделяет основных экзистенциалистских позиций. И поэтому, когда я буду оперировать некоторыми образами и понятиями, взятыми из Камю,
* Спецхран (отдел специального хранения) — в СССР специальный отдел в биб­лиотеке, доступ к которому был ограничен. В этих отделах находились издания, озна­комление с которыми широкой публики считалось нежелательным по идеологическим соображениям.
друг друга ассимилировали. Есть в философском труде какая-то интенсивность, которая исключает всеядность (в данном случае всеядными должны быть мы в той мере, в какой мы потребители философии).
Так вот, начнем теперь разбираться с экзистенциализмом. Эк­зистенциализм появляется, как и прочие явления ХХ века, о кото­рых я говорил, на той временно´й оси современности, которую я рисовал. Первые экзистенциалистские произведения — это, на­пример, «Психология мировоззрений» Карла Ясперса (вышла в 1919 году, писалась раньше), «Метафизический дневник» Габ­риэля Марселя (писался в военные годы, я имею в виду Первую мировую войну, конечно). В какой-то степени экзистенциалист­ские темы появились и у Ортега-и-Гассета, обычно причисляе­мого к философам жизни.
Но реальное интенсивное развитие экзистенциализма падает на более поздние годы — двадцатые и тридцатые годы нашего века. Особенно это развитие связано с трудами Мартина Хайдеггера; его основная работа «Бытие и время» выходит в 1927 году. Затем, па­раллельно с Габриэлем Марселем, идя вслед за Кьеркегором (а о том, что Кьеркегор — один из основателей, предтеч современной фило­софии, я говорил), экзистенциальные темы и понятия в совершенно особой форме и, кстати, независимо от европейской философии (то есть независимо, скажем, от Сартра, от Хайдеггера, от Габриэля Марселя), в рамках российской религиозной философии эпохи так называемого Серебряного века развивают в России прежде всего Бер­дяев и Шестов.
Первые работы Жан-Поля Сартра выходят в тридцатые годы (кстати, самые интересные работы). Это «Трансценденция Эго», «Эскиз теории эмоций», «Воображение». Это небольшие работы, пожалуй единственные, в которых четко проявился чудовищный философский талант Сартра. Я говорю о его таланте не потому, что этот талант отличается от других, а просто потому, что он потом его потерял, и поэтому стоит сказать, что потенциально это был фантастически одаренный философ, если одаренность в данном случае измеряется способностью тончайшего анализа, способно­стью к чудовищной концентрации мысли и одновременно счастли­вым даром стилистически ярко, афористически выражать свои мысли. Может быть, этот дар его и погубил, потому что он затем за­нялся литературной и политической деятельностью, и последующие
лекция 12
221
очерк современной европейской философии
220
пользовалась), а именно афористику. Афористика, будучи, скажем так, несистематическим, отрывочным, дискретным выражением каких-то истин, очень сильно пришлась по вкусу современной аудитории именно потому, что современная аудитория и совре­менный философский настрой характеризовались полемикой про­тив мании философского (и вообще любого) системосозидания. Вы помните, я говорил «конкретность», «синкретизм», «индиви­дуация» и фактически говорил о таких стилевых нервах совре­менной культуры ХХ века, из которых, если подумать, вытекает объяснение, почему на поверхности мы отдаем предпочтение прит­чам, афоризмам. Есть какое-то отвращение к систематическому развитию мысли, к построению больших метафизических или просто вообще философских систем. Французам особенно по­счастливилось в этом отношении в силу того, что у них была весьма солидная традиция афористики.
Но это можно выразить и по-другому. Я говорил в самом на­чале, что вообще всякому человеку, который имеет дело с духов­ными явлениями, нужно все-таки обладать какой-то техникой чтения этих духовных явлений. И среди многих других правил этой техники чтения духовных явлений есть правило, которое предполагает, что среди прочих духовных явлений есть одна ка­тегория, которая не есть прямое аналитическое выражение и из­ложение мысли, а есть некое словесное построение, имеющее целью наведение на мысль. Скажем, я приведу такой пример: ма­ленький ребенок поранил палец и плачет, и вы же не будете гово­рить ему о том, что такое палец, что эта боль скоро пройдет, что ничего серьезного не случилось; вы ему скажете: а вот смотри, птичка пролетела, то есть вы какими-то условными словами и обо­ротами попытаетесь навести его на искомое состояние, а не бу­дете стараться передать ему какую-то мысль. Скажем, проповедь иногда обладает этим качеством: она не столько сообщает какую­то развернутую систему истин, сколько должна ввести слушателя или читателя в искомое или желаемое состояние. Обращение в веру ведь не осуществляется передачей системы логически свя­занных истин. Экзистенциалистские формы, то есть формы выра­жения экзистенциалистской философии, очень часто принадлежат такой категории, то есть несут в себе способы наведения, методы проповеди, методы обращения человека во что-то через косвен­ную речь.
я прошу вас воспринимать это с той оговоркой, что в строгом смысле Камю к экзистенциализму все-таки не может быть при­числен. Это самостоятельное явление и скорее продолжение тра­диционной французской афористики и моралистики, идущей еще, скажем (если слишком далеко не ходить), от Монтеня. Кстати, яс­ностью стиля и ясностью ума и позиции Камю очень выгодно от­личается от Сартра.
В других странах, кроме Германии и Франции, крупных экзи­стенциалистов назвать нельзя, хотя потребление экзистенциализма во всех других странах было велико. В Англии экзистенциализм не привился в смысле появления каких-нибудь самостоятельных фигур философов-экзистенциалистов. В Италии вообще, по­моему, ничего не прививается, кроме красивых женщин, лимонов, фруктов и вообще всего хорошего, что уже много, конечно. Хотя там есть философ Никола Аббаньяно, экзистенциалист, но его, в общем-то, можно обойти в рассказе об экзистенциализме, по­скольку все основные понятия изобретены не им.
Значит, фактически мы имеем дело с Карлом Ясперсом, Габ­риэлем Марселем, Сартром, Камю и Мартином Хайдеггером. Обозначив сцену (в общем, это самая малоинтересная часть), да­вайте займемся делом, а делом, конечно, заняться немного трудно по двум причинам: одна причина лежит в природе самого стиля экзистенциального философствования, а вторая причина лежит в нас самих, как обитателях определенной страны. Первая причина, которая усложняет дело (если под делом понимать аналитическую работу, работу понимания сути дела, а не публичного радения во­круг таких щекочущих тем, как смерть, страх, одиночество, и про­чих милых вещей), лежит в том, что экзистенциальные темы и понятия, словесно совпадая с некоторыми психологическими по­нятиями, известными в нашем обыденном языке, содержат в себе, несут такое содержание, которое легко поддается транспозиции в образы и художественную эссеистику. Не случайно существуют такие невозможные для других философских течений словосоче­тания, как, скажем, «экзистенциалистский роман», «экзистенциа­листское кино, театр». Абсурдность этого вы поймете, если я скажу «картезианское кино» или «томистский роман».
Частично у Сартра, а частично у Камю экзистенциализм кана­лизировал себя через форму, которой пользуется литература и просто обычная так называемая мудрость (и философия тоже ею
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]