Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Лица. Лев Толстой и Достоевский II

.pdf
Скачиваний:
0
Добавлен:
12.08.2026
Размер:
896 Кб
Скачать

ЛЕВ ТОЛСТОЙ И ДОСТОЕВСКИЙ II

«взращенное живет и живо лишь чувством соприкосновения таинственным мирам иным».

В мыслях о болезни, как об источнике какого-то высшего или, по крайней мере, не всем доступного бытия, сходится с «мерзавцем» и «развратником» Свидригайловым и «святой» князь Мышкин – «Идиот».

«Он задумался, между прочим, о том, что в эпилептическом состоянии его была одна степень перед самым припадком, когда вдруг, среди грусти, душевного мрака, давления, как бы воспламенялся его мозг, и с необыкновенным порывом напрягались разом все жизненные силы его. Ощущение жизни, самосоздания почти удесятерялось в эти мгновения, продолжавшиеся, как молния. Раздумывая над этим впоследствии, уже в здоровом состоянии, он часто говорил сам себе, что ведь все эти молнии и проблески высшего самоощущения и самосознания, а стало быть и „высшего бытия“ не что иное, как болезнь, как нарушение нормального состояния; а если так, то это вовсе не высшее бытие, а, напротив, должно быть причислено к самому низшему. И, однако же, он все-таки дошел, наконец, до чрезвычайно парадоксального вывода: „Что же в том, что это болезнь? – решил он, наконец, – какое до того дело, что это напряжение ненормальное, если самый результат, если минута ощущения, припоминаемая и рассматриваемая уже в здоровом состоянии, оказывается в высшей степени гармонией, красотой, дает неслыханное и негаданное дотоле чувство полноты, меры, примирения и восторженного молитвенного слития с самым высшим синтезом жизни?“ Если в ту секунду, то есть в самый последний созна-

321

Дмитрий МЕРЕЖКОВСКИЙ

тельный момент перед припадком, ему случалось ясно и сознательно сказать себе: „Да, за этот момент можно отдать всю жизнь!“ – то, конечно, этот момент сам по себе

истоил всей жизни. Впрочем, за диалектическую часть своего вывода он не стоял: отупение, душевный мрак, идиотизм стояли перед ним ярким последствием этих высочайших минут».

Жаль, что князь Мышкин не стоит за диалектическую часть своего вывода: ведь огромное, не только религиозное, но и философское, научное, культурно-исто- рическое значение имеет вопрос: можно ли отдать за «момент высшего бытия» жизнь не только человека, но

ивсего человечества? Другими словами: есть ли цель всемирно-исторического развития бесконечное продолжение во времени, в преемственности культур, в чреде поколений, или некоторое окончательное завершение всех исторических судеб, всех «времен и сроков» в мгновение «высшего бытия», в том, что христианская мистика называет «кончиною мира»? Вопрос этот кажется мистическим, отвлеченным, далеким от действительной и деятельной, общественной, политической нравственной жизни современного человечества: на самом деле, сознательно или бессознательно, но неизбежно входит он в нее. Как не только на отвлеченную, созерцательную, но и на реальную жизнь каждого отдельного человека не может не влиять мысль о земном конце – о смерти, так эта же мысль не может, рано или поздно, не повлиять на реальную, деятельную, культурно-историческую жизнь всего человечества.

322

ЛЕВ ТОЛСТОЙ И ДОСТОЕВСКИЙ II

До христианства жило оно так, как живут звери – вне сознания смерти, с чувством животного бессмертия. Первою и до сих пор единственною религией, которая сознала, или, по крайней мере, почувствовала неотразимость мысли о конце, о смерти не только для человека в отдельности, но и для всего человечества, было христианство, и может быть, именно в этом и заключается главная особенность культурно-исторического влияния христианства – влияния, и доныне еще не завершившегося – на самые реальные общественные, нравственные и политические судьбы европейского мира.

И вот, к той же идее о конце мира, о последнем завершении всех земных судеб человечества в мгновении, когда ангел Апокалипсиса «клянется живущим вовеки, что времени больше не будет», в моменте высшей гармонии, «высшего бытия» – к идее о последнем острие и обрыве горного кряжа всех исторических культур, к той же краеугольной идее, как религия Богочеловека, с противоположной стороны подходит и религия Человекобога. Ее проповедник у Достоевского в «Бесах», нигилист Кириллов, тот самый, которого всю жизнь «Бог мучил», – до поразительных совпадений в оборотах речи, в словах, в тончайших внутренних оттенках мысли повторяет по этому поводу «чрезвычайный парадокс» князя Мышкина:

«Бывают с вами, Шатов, минуты вечной гармонии?.. Есть секунды, их всего за раз приходит пять или шесть – и вы вдруг чувствуете присутствие вечной гармонии. Это не земное, я не про то, что оно небесное, а про то, что человек в земном виде не может перенести.

323

Дмитрий МЕРЕЖКОВСКИЙ

Надо перемениться физически или умереть. Это чувство ясное и неоспоримое. Как будто вдруг ощущаете всю природу и вдруг говорите: да, это правда. Бог, когда мир создавал, то в конце каждого создания говорил: „Да, это правда, это хорошо“. Это… Это не умиление, а только так, радость. Вы не прощаете ничего, потому что прощать уже нечего. Вы не то, что любите, о, тут выше любви! Всего страшнее, что так ужасно ясно и такая радость. Если более пяти секунд – то душа не выдержит и должна исчезнуть. В эти пять секунд я проживаю жизнь и за них отдам всю мою жизнь, потому что стоит. Чтобы выдержать десять секунд, надо перемениться физически. Я думаю, что человек должен перестать родить. К чему дети, к чему развитие, коли цель достигнута? В Евангелии сказано, что в воскресение не будут родить, а будут – как ангелы Божии».

Здесь, в сущности, Кириллов только доводит до крайнего вывода диалектику князя Мышкина; тот говорит: «За этот момент можно отдать человеку всю жизнь». Кириллов продолжает и кончает: «За этот момент можно отдать жизнь всего человечества».

Впрочем, и князь Мышкин иногда приближается, по-видимому, к этому для него страшному, но, кажется, неизбежному острию диалектики. В «этот момент, – говорит он однажды Рогожину в Москве, – во время их тамошних сходок, мне как-то становилось понятно необычайное слово о том, что времени больше не будет».

«Серьезно, разумеется, он не стал бы спорить, – неожиданно и робко заключает Достоевский. – В выводе его, то есть в оценке этой минуты, без сомнения, за-

324

ЛЕВ ТОЛСТОЙ И ДОСТОЕВСКИЙ II

ключалась ошибка». Какая же собственно ошибка? «Отупение, душевный мрак, идиотизм стояли перед ним ярким последствием этих высочайших минут». Но только ли перед ним, от рождения «идиотом», или вообще перед каждым человеком, перед всем человечеством? И уничтожает ли окончательно эта «ошибка в выводе» значение всей диалектики? Вот вопрос, на который Достоевский не хочет или не может ответить. А ведь вопрос этот коренится в самом сердце его собственной, да и всей христианской религии.

Это часто приходит? – спрашивает Шатов Кириллова после его признания о минутах вечной гармонии.

В три дня раз, в неделю раз.

У вас нет падучей?

Нет.

Значит, будет. Берегитесь, Кириллов, я слышал, что именно так падучая начинается. Мне один эпилептик подробно описывал ощущение перед припадком, точь-в-точь как вы; пять секунд он назначал и говорил, что более нельзя вынести.

В заключение, не только Кириллову, но и князю Мышкину, вся душевная красота которого, столь несомненная в глазах Достоевского, вытекает из этих же проблесков «вечной гармонии», Шатов мог бы дать цинический совет Раскольникова:

Пойдите к доктору.

Вопрос о болезни как о «низшем бытии», который так смущает Идиота и заставляет его предполагать роковую ошибку в собственных выводах, в оценке «моментов высшего бытия», разрешается для Кириллова

325

Дмитрий МЕРЕЖКОВСКИЙ

тем, что он называет «физическою переменою человека». И странно, и неимоверно звучат здесь отголоски апокалипсических пророчеств: «Се, творю все новое. Будет новая земля и новое небо». И у апостола Павла: «Древнее прошло – теперь все новое». «Во Христе Иисусе – новая тварь». «Физическая перемена человека» – перерождение плоти – «воскресение плоти». «Говорю вам тайну: не все мы умрем, но все изменимся, вдруг, во мгновение ока при последней трубе» (Первое послание к Коринфянам, XV, 51–52).

Тогда новая жизнь, – говорит Кириллов Ставрогину, – тогда новый человек, тогда все новое… Тогда историю будут разделять на две части: от гориллы до уничтожения Бога, и от уничтожения Бога до…

До гориллы?.. – с холодною усмешкою подхватывает Ставрогин.

…до перемены земли и человека физически, – продолжает Кириллов с невозмутимостью. Будет богом человек и переменится физически. И мир переменится, и дела переменятся, и мысли, и все чувства.

Мысль о физической перемене человека не дает Кириллову покоя, преследует его, как «неподвижная идея».

«Я начну и кончу, и дверь отворю. И спасу», – говорит он Петру Верховенскому перед самым самоубийством в пророческом и, вместе с тем, жалком восторге. «Только это одно спасет всех людей и в следующем же поколении переродит людей физически; ибо в теперешнем физическом виде, сколько я думал, нельзя быть человеку, без прежнего Бога, никак. Я три года искал атрибут божества моего и нашел: атрибут божества моего – Своеволие! Это

326

ЛЕВ ТОЛСТОЙ И ДОСТОЕВСКИЙ II

все, чем я могу в главном пункте показать непокорность и новую страшную свободу мою».

Для Достоевского Кириллов – сумасшедший, «одержимый бесом», одним из тех «Бесов», которых еще Пушкин предчувствовал в русской природе:

То были двух бесов изображенья.

…………………………………….

Бесконечны, безобразны, В мутной месяца игре Закружились бесы разны, Точно листья в ноябре.

Недаром эти именно пушкинские стихи взял Достоевский эпиграфом к своим «Бесам». Он исследовал в Кириллове, до каких чудовищных крайностей может дойти в русской природе, в русской душе последовательная диалектика безбожия.

Но ведь и князь Мышкин – тоже сумасшедший, одержимый бесом, конечно, только в глазах «мира сего», мудрость которого есть «безумие пред Господом», а не в глазах самого Достоевского. «Минуты вечной гармонии», озаряющие образ Идиота таким сиянием нездешней красоты и святости, возникают тоже, по собственному его признанию, из «священной» или бесовской болезни, как у Кириллова. Если Кириллов только сумасшедший для Достоевского, то что же значат эти поразительные совпадения самых глубоких, главных мыслей Кириллова и князя Мышкина о «минутах вечной гармонии» как источнике «высшего бытия», в связи с пророчеством апо-

327

Дмитрий МЕРЕЖКОВСКИЙ

калипсического Ангела, что «времени больше не будет», то есть что цель всемирно-исторического развития не бесконечное земное продолжение, а конец человечества – второе явление Слова, Второе Пришествие? Очевидно, Достоевский чего-то тут не договаривает – самого страшного и важного для себя, не может или не хочет договаривать, отступает перед какою-то бездною, закрывает глаза, и мыслитель прячется за художника. Нет ли в самом деле вещего бреда в безумном бреду Кириллова? Не кажется ли иногда, что в князе Мышкине Достоевский любит и оправдывает себя; в Кириллове ненавидит и обличает себя, но и в том, и в другом – изображает себя, и что оба ему одинаково близки? Идиот и Кириллов – две стороны его собственного существа, два лица его – одно явное, другое тайное? Кириллов – двойник Идиота? Вот загадка, которой Достоевский, дерзновеннейший из дерзновенных, не только не смел разгадать, но о которой и думать почти не смел, хотя, вместе с тем, ни о чем другом думать не мог.

«Сознать, что нет Бога, и не сознать в тот же раз, что сам Богом стал – есть нелепость, иначе непременно убьешь себя сам». Это говорит Кириллов. «Если есть Бог, то как же вынесу я мысль, что этот Бог не я»1. Это говорит Фридрих Ницше. «Бога нет, Бог умер. И мы его убили. Не должны ли мы сами обратиться в богов? Никогда не было совершено дела, более великого, и кто родится после нас, этим самым будет принадле-

1 Здесь так же, как в некоторых других цитатах из Фр. Ницше, я пользуюсь переводом Л. Шестова («Добро в учении гр. Л. Толстого и Фр. Ницше»).

328

ЛЕВ ТОЛСТОЙ И ДОСТОЕВСКИЙ II

жать к истории высшей, чем вся прежняя история». Кто это говорит? Опять Кириллов? Нет, Фридрих Ницше. Но Кириллов почти дословно повторяет: «Тогда – новый человек, тогда – все новое. Тогда историю будут делить на две части: от гориллы до уничтожения Бога и от уничтожения Бога до перемены земли и человека физически», то есть, другими словами, до явления «Человекобога» – «Сверхчеловека».

Хотя Ницше называл Достоевского «своим великим учителем», мы знаем, что главные идеи Ницше сложились независимо от Достоевского, под влиянием эллинского мира – по преимуществу, древней трагедии – философий Канта и Шопенгауэра с одной стороны, с другой – точных выводов современной опытной науки, идей Дарвина, Спенсера, Геккеля о биологическом превращении видов, о всемирном развитии, об естественной метаморфозе, о так называемой эволюции. Ницше только продолжил эти научные выводы и применил их к вопросам культурным, все- мирно-историческим. Человек для него не есть конец, последнее звено, а лишь одно из звеньев в цепи космического развития: так же, как человек вышел из превращения животных видов, новое существо выйдет из превращения человеческих, культурно-исторических видов. Это новое существо, «новая тварь» – Сверхчеловек; или, как с наивною циничностью выражается русский нигилист: «от гориллы до человека, и от человека до уничтожения Бога» – до Человекобога.

Здесь, впрочем, только та общедоступная, явная, внешняя сторона Ницше, которая впоследствии ему

329

Дмитрий МЕРЕЖКОВСКИЙ

самому казалась грубою шелухою; у него есть и другая, и более глубокая, таинственная, внутренняя сторона: «Что касается моей болезни, – признается он однажды, – я ей несомненно большим обязан, чем моему здоровью. Я ей обязан высшим здоровьем, таким, при котором человек крепнет от всего, что его не убивает. Я ей обязан всей моей философией. Только великая боль – последний освободитель духа. Только великая боль, та длинная, медленная боль, при которой мы будто сгораем на сырых дровах, которая не торопится – только эта боль заставляет нас, философов, спуститься в последние наши глубины, все доверчивое, добродушное, прикрывающее, мягкое, посредственное, в чем, быть может, мы сами прежде полагали нашу человечность, отбросить от себя». Итак, Ницше, подобно Идиоту и Кириллову, находит в боли родов, в болезни своей – «минуты вечной гармонии», источник «высшего бытия»; в смерти человеческого находит первые молнии, проблески «сверхчеловеческого».

«Человек есть то, что надо преодолеть», – говорит Заратустра. Только преодолев, умертвив и в духе, и плоти своей все «человеческое, слишком человеческое», только сбросив плоть «ветхого человека», со звериною, змеиною мудростью, как старую, мертвую кожу, может человек достигнуть божеского существа, для которого – «новое небо и новая земля»; только умерев, истлев, может он воскреснуть в нетление. Но ведь об этой «физической перемене человека», физической и духовной вместе, об этом перерождении, превращении «плотяной» плоти в духовную плоть

330