Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Лица. Лев Толстой и Достоевский II

.pdf
Скачиваний:
0
Добавлен:
12.08.2026
Размер:
896 Кб
Скачать

ЛЕВ ТОЛСТОЙ И ДОСТОЕВСКИЙ II

сердце, волю нашу, в действительную жизнь, как новые, может быть, роковые события, которые должны иметь последствия. Мы когда-нибудь вспомним о них и, может быть, именно в самые решающие, страстные минуты жизни. «Это, – как сам Достоевский говорит, – раз пронзает сердце, а потом навеки остается рана». Или, как говорит апостол Павел: это – «живо и действенно и острее всякого меча обоюдоострого: оно проникает до разделения души и духа, составов и мозгов и судит помышления и намерения сердечные».

Существуют простодушные читатели с размягченною дряблою современною чувствительностью, которым Достоевский всегда будет казаться «жестоким», только «жестоким талантом».

Ив самом деле, в какие невыносимо-безвыходные, неимоверные положения ставит он своих героев. Чего он только над ними ни проделывает! Через какие бездны нравственного падения, духовные пытки, не менее ужасные, чем телесная пытка Ивана Ильича, доводит он их до преступления, самоубийства, слабоумия, белой горячки, сумасшествия. Не сказывается ли у Достоевского в этих страшных и унизительных положениях человеческих душ такое же циническое злорадство, как у

Л.Толстого в страшных и унизительных положениях человеческих тел? Не кажется ли иногда, что Достоевский мучит свои «жертвочки» без всякой цели, только для того, чтобы насладиться их муками? Да, воистину, это – палач, сладострастник мучительства. Великий Инквизитор душ человеческих – «жестокий талант».

Иразве все это естественно, возможно, реально, разве это бывает в действительной жизни? Где это ви-

311

Дмитрий МЕРЕЖКОВСКИЙ

дано? И если даже бывает, то какое дело нам, здравомыслящим людям, до этих редких из редких, исключительных из исключительных случаев, до этих нравственных и умственных чудовищностей, уродств и юродств, подобных видениям горячечного бреда?

Вот главное, всем понятное обвинение против Достоевского – неестественность, необычность, искусственность, отсутствие так называемого «здорового реализма».

«Меня зовут психологом, – говорит он сам, – неправда, я лишь реалист в высшем смысле, т. е. изображаю все глубины души человеческой».

Естествоиспытатель, тоже иногда «в высшем смысле реалист» – реалист новой, еще неизвестной, небывалой реальности – делая научные опыты, окружает в своих машинах и приборах естественное явление природы искусственными, исключительными, редкими, необычайными условиями и наблюдает, как, под влиянием этих условий, явление будет изменяться. Можно бы сказать, что сущность всякого научного опыта заключается именно в преднамеренной искусственности окружающих условий.

Так, химик, увеличивая давление атмосфер до степени невозможной в условиях известной нам природы, постепенно сгущает воздух и доводит его от газообразного состояния до жидкого. Не кажется ли «нереальною», неестественною, сверхъестественною, чудесною эта темно-голубая, как самое чистое небо, прозрачная жидкость, испаряющаяся, кипящая и холодная, холоднее льда, холоднее всего, что мы можем себе представить? Жидкого воздуха не бывает, по крайней мере, не

312

ЛЕВ ТОЛСТОЙ И ДОСТОЕВСКИЙ II

бывает в доступной нашему исследованию, земной природе. Он казался нам чудом, – но вот он оказывается самою реальною научною действительностью. Его «не бывает», но он есть.

Не делает ли чего-то подобного и Достоевский – «реалист в высшем смысле» – в своих опытах с душами человеческими? Он тоже ставит их в редкие, странные, исключительные, искусственные условия, и сам еще не знает, ждет и смотрит, что из этого выйдет, что с ними будет. Для того, чтобы непроявившиеся стороны, силы, сокрытые в «глубинах души человеческой», обнаружились, ему необходима такая-то степень давления нравственных атмосфер, которая, в условиях теперешней «реальной» жизни, никогда или почти никогда не встречается – или разреженный, ледяной воздух отвлеченной диалектики, или огонь стихийно-животной страсти, огонь белого каления. В этих опытах иногда получает он состояние души человеческой, столь же новые, кажущиеся невозможными, «неестественными», сверхъестественными, как жидкость воздуха. Подобного состояния души не бывает; по крайней мере, в доступных нашему исследованию, куль- турно-исторических и бытовых условиях – не бывает; но оно может быть, потому что мир духовный так же, как вещественный, «полон, – по выражению Леонардо да Винчи, – неисчислимыми возможностями, которые еще никогда не воплощались». Этого не бывает, и, однако, это более, чем естественно, это есть.

Так называемая «психология» Достоевского напоминает огромную лабораторию с тончайшими и точнейшими приборами, машинами для измерения, ис-

313

Дмитрий МЕРЕЖКОВСКИЙ

следования, испытывания душ человеческих. Легко себе представить, что непосвященным лаборатория эта должна казаться чем-то вроде «дьявольской кухни» средневековых алхимиков.

Впрочем, некоторые из его научных опытов действительно могут быть и не совсем безопасны для самого исследователя. Нам, по крайней мере, иногда становится страшно за него. Ведь глаза его впервые видят то, что, казалось, не позволено видеть глазам человеческим. Он сходит в «глубины», в которые еще никогда никто не сходил. Вернется ли? Справится ли с теми силами, которые вызвал? Что, если они прорвут очерченный им заколдованный круг? Нам страшно за бесстрашного. В этой отваге исследования, которая ни перед чем не останавливается, в этой потребности доходить во всем до конца, до «последней черты», переступать за пределы есть нечто в высшей степени современное, свойственное, если еще не всей европейской культуре, то, по крайней мере, уже европейской науке, и в то же время

ввысшей степени русское – то самое, что есть и у Л. Толстого: не с таким же ли дерзновенным любопытством, как Достоевский в «глубины души человеческой»,

вбездны духа, заглянул Л. Толстой в противоположные, но не меньшие бездны плоти? Впоследствии мы увидим, как они отвечают друг другу, точно сговорившись – как из их произведений чуждыми и все-таки родными голосами эти две бездны перекликаются.

Вроманах Достоевского есть места, в которых всего более отражаются особенности его, как художника, и о которых трудно решить, так же, как о некоторых

314

ЛЕВ ТОЛСТОЙ И ДОСТОЕВСКИЙ II

стихотворениях Гёте и рисунках Леонардо да Винчи, что это – искусство или наука? Во всяком случае это не «чистое искусство» и не «чистая наука». Здесь точность знания и ясновидение творчества – вместе. Это новое соединение, которое предчувствовали величайшие художники и ученые, и которому нет еще имени.

И вот все-таки – «жестокий талант». Упрек этот, как бы чувство неясной, но личной досады, остается в сердце читателей, одаренных так называемою «душевною теплотою», которою иногда хотелось бы назвать «душевною оттепелью». Зачем эти острые «жала», эти крайности, этот «лед и огонь»? Зачем не подобрее, не потеплее или не попрохладнее? Что ж, может быть, они и правы, может быть, действительно, Достоевский – «жесток», даже более жесток, хотя уж, конечно, и более милосерд, чем они могут себе представить. И если даже цель его жестокости – знание, то ведь в глазах людей с теплыми, не холодными и горячими, а именно только теплыми душами, эта цель не оправдывает средства. Не позволено ли было бы, однако, усомниться: такой ли уж он, в самом деле, «жестокий талант» и для них, как они уверяют? Существуют яды, которые убивают человека, но не действуют на животных. Может быть, именно для тех, кому Достоевский кажется жестоким, только «жестоким талантом», – самые главные жестокости его, самые смертельные жала и яды останутся навеки безвредными.

Есть вопрос, более достойный внимания, – вопрос о жестокости Достоевского не к другим, а к себе само-

315

Дмитрий МЕРЕЖКОВСКИЙ

му, о болезни или, по крайней мере, болезненности его, как художника.

В самом деле, что за странный писатель, с неутолимым любопытством «копающийся» только в болезнях, только в самых страшных и позорных язвах души человеческой, вечно бередящий эти язвы, как будто не может или не хочет он говорить о другом. И что за странные герои – эти «блаженненькие», кликуши, сладострастники, юродивые, бесноватые, идиоты, помешанные. Может быть, это не столько художник, сколько врач душевных болезней, и притом такой врач, которому должно сказать: врач, исцелися сам? Может быть, это не столько герои, сколько собрание более или менее любопытных «клинических случаев»? И в конце концов, что же нам, здоровым, здравомыслящим, до всей этой «силоамской купели»? Что нам, неуязвимым, до этих уязвленных?

Но ведь, вот, мы же знаем, что самые позорные язвы позорнейшего орудия пытки сделались славными, страшными от славы и святости, оказались и все еще оказываются единственным источником вечного здоровья, единственною надеждою уязвленного мира на исцеление, ибо воистину только «язвами Его мы исцелели». Не должно ли нам, получившим такое все- мирно-историческое предостережение, нам, хотя бы только по имени «христианам», относиться с менее развязною «клиническою» самоуверенностью, с более утонченною культурною осмотрительностью ко всяким вообще язвам, болезням человеческого духа и плоти? Мы, положим, знаем о них больше, чем лекари и

316

ЛЕВ ТОЛСТОЙ И ДОСТОЕВСКИЙ II

знахарки. Но, может быть, все-таки мы знаем о них не все?

Нам слишком, например, очевидна связь между здоровьем и силою, избытком жизни – с одной стороны, между болезнью и слабостью, ущербом жизни – с другой. Не существует ли, однако, менее очевидная, но не менее действительная связь между болезнью и силою, между кажущеюся болезнью и действительною силою? Ежели семя не переболеет, не умрет, не истлеет, то и не оживет – не даст плода. Если бескрылое насекомое в куколке не переболеет, то никогда не сделается крылатым. И «женщина, когда рожает, терпит скорбь, потому что пришел час ее; но когда родит младенца, уже не помнит скорби от радости, потому что родился человек в мир». Это – болезнь не к смерти, а к жизни, болезнь, от здоровья и к здоровью, необходимая, естественная, здоровая болезнь. Вот целые поколения, целые всемирно-исторические культуры и народы как будто умирают от болей; но и это – «боли родов», и эта болезнь – не к смерти, а к жизни, естественная, здоровая болезнь. Здесь, однако, уже неизмеримо труднее отличить кажущуюся болезнь от действительной. Упадок – от Возрождения. Здесь мы все еще бродим в потемках, ощупью. Только смутно предчувствуем, что бывают какие-то сложные и опасные культурные болезни, которые зависят не от скудости, а от избытка непроявившейся жизни, накопленной внутренней силы, не находящей себе выхода – от чрезмерности здоровья. Нашим русским богатырям иногда становилось «тяжело от силы», как от «бремени»,

317

Дмитрий МЕРЕЖКОВСКИЙ

они казались больными, потому что были слишком здоровы. Наши богатыри только варвары. Но ведь и древние эллины, самые трезвые и разумные из людей, в своих подземных элевзинских таинствах, где хлеб претворяется в плоть, и в таинствах Диониса, где вино претворялось в кровь, казались пьяными, «вышедшими из себя», безумными от оргийного избытка здоровья, от вакхической мудрости.

Бывает и наоборот: временный, кажущийся избыток жизни, изощрение естественных способностей зависит от действительной болезни. Слишком натянутая струна звучит сильнее перед тем, чтобы лопнуть. Пламя вспыхивает ярче перед тем, чтобы угаснуть.

Да, чем глубже вдумываешься, тем труднее и загадочнее становится вопрос о культурных болезнях вообще, о «священной» или не священной болезни Достоевского в частности. Кажется, впрочем, ясно даже с первого взгляда, что, велик он или мал – во всяком случае не похож ни на кого в семье великих писателей. Значит ли это, что в семье не без урода? Потому ли он ни на кого не похож, что болен, или потому болен, что не похож ни на кого? Сила ли его от болезни, или болезнь от силы? Действительная ли святость – если не самого Достоевского (хотя близкие к нему люди уверяют, что бывали такие минуты, когда и он казался почти «святым»), то хотя бы святость «Идиота» – от кажущейся болезни, или несомненная болезнь от сомнительной святости?

Я ничего не предрешаю; я только указываю на то, что, может быть, теперь уже нельзя от этого вопроса отделы-

318

ЛЕВ ТОЛСТОЙ И ДОСТОЕВСКИЙ II

ваться с тою легкостью, которая свойственна исключительно будто бы научной, клинической точке зрения.

Сходите к доктору – советует Раскольников Свидригайлову, который рассказал ему о своих «привидениях».

Это-то я и без вас понимаю, – отвечает Свидригайлов, – что нездоров, хотя, право, не знаю чем; по-моему, я, наверно, здоровее вас впятеро. Я вас не про то спросил – верите ли вы, или нет, что привидения являются?

Явас спросил: верите ли вы, что есть привидения?

Нет, ни за что не поверю! – с какою-то даже злобою вскричал Раскольников.

Ведь обыкновенно как говорят? – бормотал Свидригайлов как бы про себя, смотря в сторону и наклонив несколько голову. – Они говорят: «Ты болен, стало быть, что тебе представляется – есть один только несуществующий бред». А ведь тут нет строгой логики. Я согласен, что привидения являются только больным; но ведь это только доказывает, что привидения могут являться не иначе, как больным, а не то, что их нет самих по себе.

Конечно, нет! – раздражительно, настаивал Раскольников.

Нет? Вы так думаете? – продолжал Свидригайлов, медленно посмотрев на него. – Ну, а что, если так рассудить (вот, помогите-ка); привидение – это, так сказать, клочки и отрывки других миров, их начало. Здоровому человеку их, разумеется, незачем видеть, потому что здоровый человек есть наиболее земной человек и, стало быть, должен жить одною здешнею жизнью, для полноты и для порядка. Ну, а чуть забо-

319

Дмитрий МЕРЕЖКОВСКИЙ

лел, чуть нарушился нормальный земной порядок в организме, тотчас и начинает сказываться возможность другого мира, и чем больше болен, тем и соприкосновений с другим миром больше.

Понятно, почему Раскольников раздражается: хотя у него самого диалектика, на которую он ведь только и рассчитывает, «отточена как бритва», он чувствует, что у Свидригайлова, которого презирает, как заведомого «мерзавца», она, пожалуй, еще острее. Не смеется ли попросту Свидригайлов над ним? Не дразнит ли его своими «привидениями»? Или Свидригайлову не до смеха. Если, впрочем, он и верит, то только потому, что окончательно усомнился во всем – даже в безверии. Во всяком случае для него «соприкосновения с другим миром» не представляют ничего утешительного. Он ведь сам тотчас признается, что вечность иногда ему кажется «комнатой, этак вроде деревенской бани, закоптелой, с пауками по всем углам». Чего бы ни отдал «верующий» Свидригайлов за ребяческую наивность Раскольникова, которая еще позволяет ему отвечать с такою легкостью:

– Я не верю в будущую жизнь? – Вы, должно быть, больны, пойдите к доктору.

Любопытно, что сам Достоевский в предсмертном дневнике, высказывая заветные мысли свои о христианстве, повторяет почти слово в слово выражения Свидригайлова: «Убеждение человечества в соприкосновении мирам иным, упорное и постоянное, тоже ведь весьма значительно».

Мало того, эти слова Свидригайлова повторяет и «святой» старец Зосима в «Братьях Карамазовых»:

320