Ma future profession traducteur-inteprète (Моя будущая профессия переводчик). Учебное пособие для студентов филологического профиля
.pdfAlbert ne peut réprimer un violent mouvement de recul. Son crâne cogne contre la coquille, de la terre s'écroule de nouveau, lui inonde le cou, il monte les épaules pour se protéger, cesse de bouger, de respirer. Laisse passer les secondes. L'obus, en trouant le sol, a déterré un de ces innombrables canassons morts qui pourrissent sur le champ de bataille et vient d'en livrer une tête à Albert. Les voici face à face, le jeune homme et le cheval mort, presque à s'embrasser. L'effondrement a permis à Albert de dégager ses mains, mais le poids de la terre est lourd, très lourd, ça comprime sa cage thoradque. fl reprend doucement une respiration saccadée, ses poumons n'en peuvent déjà plus. Des larmes commencent à monter qu'il parvient à réprimer, fl se dit que pleurer, c'est accepter de mourir.
Il ferait mieux de se laisser aller, parce que ça ne va plus être long maintenant. Ce n'est pas vrai qu'au moment de mourir toute notre vie se déroule en un instant fulgurant. Mais des images, ça oui. Et de vieilles encore. Son père, dont le visage est si net, si précis, qu'il jurerait qu'il est là, sous la terre avec lui. C'est sans doute parce qu'ils vont s'y retrouver, il le voit jeune, au même âge que lui. Trente ans et des poussières, évidemment, ce sont les poussières qui comptent, il porte son uniforme du musée, il a ciré sa moustache, il ne sourit pas, comme sur la photographie du buffet. Albert manque d'air. Ses poumons lui font mal, des mouvements convulsifs le saisissent, il voudrait réfléchir. Rien n'y fait, le désarroi prend le dessus, la terrible frayeur de la mort lui remonte des entrailles. Les larmes coulent malgré lui. Mme Maillard le fixe d'un regard réprobateur, décidément Albert ne saura jamais s'y prendre, tomber dans un trou, je vous demande un peu, mourir juste avant la fin de la guerre, passe encore, c'est idiot, mais bon, on peut comprendre, tandis que mourir enterré, autant dire dans la position d'un homme déjà mort! C'est tout lui, ça, Albert, jamais comme les autres, toujours un peu moins bien. De toute façon, s'il n'était pas mort à la guerre, que serait-il devenu, ce garçon? Mme Maillard lui sourit enfin. Avec Albert mort, il y a au moins un héros dans la famille, ce n'est pas si mal.
Le visage d'Albert est presque bleu, ses tempes battent à une cadence inimaginable, on dirait que toutes les veines vont éclater, il appelle Cécile, il voudrait se retrouver entre ses jambes, serré à n'en plus pouvoir, mais les traits de Cécile ne remontent pas jusqu'à lui, comme si elle était trop loin pour lui parvenir et c'est ça qui lui fait le plus mal, de ne pas la voir à cet instant, qu'elle ne l'accompagne pas. Il n'y a que son nom, Cécile, parce que le monde dans lequel il
61
s'enfonce n'a plus de corps, que des mots, il voudrait la supplier de venir avec lui, il a épouvantablement peur de mourir. Or c'est inutile, il va mourir seul, sans elle.
Alors au revoir, au revoir là-haut, ma Cécile, dans longtemps.
Puis le nom de Cécile s'efface à son tour pour laisser la place au visage du lieutenant Pradelle, avec son insupportable sourire.
Albert gesticule en tous sens. Ses poumons se remplissent de moins en moins, ça siffle quand il force. H se met à tousser, il serre le ventre. Plus d'air.
Il agrippe la tête de cheval, parvient à saisir les grasses babines dont la chair se dérobe sous ses doigts, il attrape les grandes dents jaunes et, dans un effort surhumain, écarte la bouche qui exhale un souffle putride qu'Albert respire à pleins poumons. Il gagne ainsi quelques secondes de survie, son estomac se révulse, il vomit, son corps tout entier est de nouveau secoué de tremblements, mais tente de se retourner sur lui-même à la recherche d'une once d'oxygène, c'est sans espoir. La terre est si lourde, presque plus de lumière, juste encore les soubresauts de la terre fracassée par les obus qui là-haut continuent de pleuvoir, après quoi plus rien n’entre en lui. Rien. Seulement un râle.
Puis une grande paix l'envahit. Il ferme les yeux.
Il est pris d'un malaise, son cœur s'effondre, sa raison s'éteint, il sombre. Albert Maillard, soldat, vient de mourir.
Сравните выполненный перевод с переводом Д. Мудролюбовой
Пьер Леметр. До свиданья там, наверху / Пер. с французского Д. Мудролюбовой. – СПб.: Азбука, Азбука-Аттикус, 2015. – 544 с.
Потом на миг застыл, с грустью осознав: боши вот уже четыре года как пытаются его прикончить и у них ничего не вышло, а французскому офицеру это почти удалось.
Черт возьми!
Альбер присел и открыл вещмешок. Вытряхнул все, поставил фляжку между ног; надо накрыть плащом скользкую стену воронки, воткнуть в землю все, что подвернется под руку, чтобы создать опору; он обернулся и в этот самый момент услышал, как в нескольких десятках метров от него взорвался снаряд. В тревоге он задрал голову. На протяжении четырех лет он научился отличать семидесятипятимиллиметровые снаряды от девяностопятимиллиметровых, стопятимиллиметровые от стодвадцати…
62
Насчет этого он не мог решить. Должно быть, оттого, что он находился на дне воронки или же из-за расстояния, звук взрыва был странным, он показался незнакомым – прозвучал глуше и одновременно мягче, чем другие, сдавленный рокочущий звук ввинтился в землю сверхмощным буром. В мозгу Альбера успело мелькнуть недоумение. Взрыв неимоверно сильный. Земля в сокрушительной конвульсии всколыхнулась со страшным мрачным гулом, а затем взмыла ввысь. Вулкан. Пошатнувшись от подземного толчка, Альбер удивленно посмотрел наверх, так как вокруг все разом померкло. И тут он увидел, почти в замедленном движении, как небо в десятке метров над головой заслоняет гигантская волна бурой земли, ее зыбкий извилистый гребень склоняется в его сторонуи начинает ниспадать, стремясь окатить его. Неминуемому падению волны предшествовал светлый, почти лениво замедленный град щебенки, комков земли и всяческих осколков. Альбер свернулся клубком и задержал дыхание. Это было совсем не то, что следовало делать, нужно, напротив, вытянуться во весь рост, спросите любого покойника, которого засыпало. В течение двухтрех застывших секунд Альбер глядит на земляную завесу, которая плывет по небу, будто гадая, где и в какой момент ей обрушиться.
Еще миг – и это покрывало рухнет и накроет его.
Вообще, Альбер, представьте себе, напоминал портрет работы Тинторетто. Болезненно заостренные черты, чересчур четко прорисованные губы, выступающий подбородок, под глазами широкие круги, которые подчеркивали выгнутые дугой очень темные брови. Но в этот миг, со взглядом, устремленным в небо, где он видит надвигающуюся смерть, он скорее походил на святого Себастьяна. Лицо его резко осунулось, наморщилось от боли и страха, вроде как мольбы, тем более бесполезной, что Альбер в жизни ни во что не верил, а с его нынешней невезухой вряд ли поверит. Даже если бы у него оставалось время.
Покрывало опустилось на него с чудовищным треском. Вы думаете, Альбер помрет и на этом все? Но вышло куда хуже. Сначала на него градом падали камни и щебенка, потом обрушилась земля, накрывая его все плотнее. Тело Альбера прижало к земле.
По мере того как слой земли над ним нарастал, его обездвиженное тело сдавливало, спрессовывало.
Свет померк. Все остановилось.
63
В мире установился новый порядок, в нем больше не было Сесиль. Альбера, перед тем как его охватила паника, первым делом поразило то, что шум войны стих как отрезало. Мир внезапно заткнулся, будто Господь дал свисток, что наступил конец света. Конечно, если бы Альбер слегка поразмыслил, он бы понял, что ничего не остановилось и звуки до него доходят, только как сквозь фильтр, приглушенные той массой земли, что окружила его и накрыла, и оттого почти не слышны. Но пока что Альберу недосуг вслушиваться в шумы, чтобы понять, продолжается ли война, потому что для него она как раз на этом заканчивалась.
Как только грохот постепенно стих, до Альбера дошло. Я под землей, подумал он; мысль сама по себе довольно абстрактная. Но стоило ему подумать: я погребен заживо, все стало до ужаса конкретным.
Икактолько он осознал масштаббедствия и какая смертьего ожидает, когда он понял, что умрет от удушья, то впал в безумие, полное безумие. У него в голове все смешалось, он заревел, и этот бесполезный крик отнял тот малый остаток кислорода, который у него еще оставался. Я погребен, твердил он, и эта жуткая реальность до такой степени поглотила его сознание, чтоондаженепопыталсясноваоткрытьглаза. Онтолькодернулся туда-сюда. Остаток сил, взметенный в нем паникой, превратился в мышечное усилие. Барахтаясь, он растратил массу энергии. И все зазря.
Внезапно он замер.
Потому что понял, что может двигать руками. Самую малость, но все же может. Он задержал дыхание. Глинистая, пропитанная водой земля, падая, образовала нечто вроде раковины там, где были его руки, плечи, затылок. Вмире, гдеегосковало, емубылоотпущенонесколькосантиметров здесь и там. На самом деле земли над ним не так уж много. Это Альбер понимал. Ну, может, сантиметров сорок. Но лежал-то он в самом низу, и придавившего его слоя земли было достаточно, чтобы он был парализован, обездвижен, обречен.
Повсюду вокруг него дрожала земля. Там, наверху, продолжалась война, снаряды по-прежнему вонзались в землю, сотрясая ее.
Альбер боязливо приоткрыл глаза. Да, это ночь, но не полная тьма. В нее просачивались микроскопические белесые частицы света. Свет был крайне слабый, чуть-чуть жизни.
Он старался делать мелкие вдохи. Раздвинул на несколько сантиметров локти, чуть передвинул ступни, чем уплотнил землю с того
64
конца. С тысячей предосторожностей, борясь с подступающей паникой, попытался высвободить лицо, чтобы было легче дышать. Земляная глыба тотчас шевельнулась, словно лопнул пузырь. Мгновенно сработал рефлекс: все мышцы напряглись, а тело скорчилось. Но за этим ничего не последовало. Сколько времени он провел в этом шатком равновесии, пока воздуха становилось все меньше?.. Он представлял ожидающую его смерть, прикидывая, что произойдет, когда он, тараща глаза и силясь сделать вдох, лишится кислорода, а сосуды начнут один за другим взрываться, как шарики? Миллиметр за миллиметром, пытаясь дышать как можно реже, стараясь не думать, не видеть себя со стороны, он подвинул руку, нащупывая, что там рядом. И тут пальцы его на что-то наткнулись, просачивавшийся сквозь толщу земли белесый свет, пусть и чуть сгустившийся, не позволял разглядеть, что там. Пальцы коснулись чего-то мягкого, не земли и не глины, это было нечто почти шелковистое, чуть шероховатое.
Он не сразу понял, что это.
Чуть-чуть освоившись, он прямо напротив лица различил гигантские губы, по которым стекала клейкая жидкость, громадные желтые зубы, синеватые растекшиеся глаза…
Это была голова лошади, огромная, отвратительная, чудовищная. Не сдержавшись, Альбер резко отпрянул, ударившись макушкой в стенку раковины. Земля дрогнула, засыпав ему шею; пытаясь защититься, он вжал голову в плечи, застыл и затаил дыхание. Выждал несколько секунд.
Снаряд, пробив почву, обнажил одну из бесчисленных мертвых кляч, разлагавшихся на поле брани, – так конская голова оказалась рядом с Альбером. И вот они лежат лицом к лицу, молодой человек и мертвая лошадь, чуть не целуясь. Обвал позволил Альберу высвободить руки, но тяжесть земли столь велика, что его грудная клетка сжалась. Альбер снова сделал несколько прерывистых вдохов, легкие уже не выдерживали. Ему удалось сдержать подступившие к горлу слезы. Он сказал себе, что заплакать – значит смириться со смертью.
Лучше уж не сопротивляться, теперь уж недолго осталось. Неправда, что, мол, в момент смерти в один ослепительный миг
проходит перед взором вся жизнь. Отдельные картинки – это да. Вдобавок давние. Лицо отца виделось так ясно и отчетливо, что Альберу показалось, что тот здесь, под землей, вместе с ним. Видно, им суждено вновь
65
встретиться. Он увидел отца совсем молодым, будто тому столько же лет, как Альберу. Тридцать с хвостиком, вся разница в этом довеске. На нем униформа служителя музея, усы нафабрены, строгий вид, какна снимке, что стоит на буфете. Альберу не хватает воздуха. Легким больно, начались конвульсии. Альбер вновь пытается отыскать решение. Но ничего не поделаешь, он в смятении, страх смерти сковывает его изнутри. Из глаз непроизвольно потекли слезы. Мадам Майяр вперила в него укоризненный взгляд: ну точно, этот Альбер так и останется недотепой, только подумайте, угодить в яму, здравствуйте пожалуйста, погибнуть в самом конце войны – глупо, впрочем ладно, это еще куда ни шло, но умереть заваленным землей, иными словами, как покойник! Это уж точно мог только Альбер, вечно у него все не как у людей. Как бы там ни было, что бы вышло из этого мальчика, если бы он не погиб на войне? Мадам Майяр наконец улыбается. Все не так плохо, со смертью Альбера теперь в семье появится хоть один герой!
Лицо Альбера синеет, в висках в диком ритме пульсирует кровь, кровеносныесосуды, кажется, вот-вотлопнут. ОнзоветСесиль, емухочется, чтобы она обхватила его ногами, стиснув как можно сильнее, но черты Сесиль расплываются, она слишком далеко отсюда, больнее всего, что он не видит ее сейчас, что она не пришла с ним попрощаться. Осталось только ее имя, Сесиль, ведь в мире, куда он погружается, тел больше нет, есть лишь слова. Ему хочется умолять, чтобы она пошла с ним, ему чудовищно страшно умирать. Но все бесполезно, он умрет один, без нее.
Так до свидания, моя Сесиль, до свидания там, наверху, через много
лет.
Потом имя Сесиль тоже исчезает, его сменяет лицо лейтенанта Праделя с его невыносимой улыбкой.
Альбер беспорядочно дергается. Легким достается все меньше воздуха, со свистом он силится сделать вдох. Он кашляет, втягивает живот. Воздуха нет. Схватив лошадиную голову, он касается осклизлых бабин, расползающихся под его пальцами; вцепившись в большие желтые зубы, он нечеловеческим усилием растягивает челюсти, исторгающие смрадное дуновение, которым Альбер до отказа наполняет легкие. Так ему удается выигратьеще несколько секунд жизни, желудоксводитконвульсия, его рвет, тело вновь сотрясает дрожь, он пытается повернуться, чтобы урвать толику кислорода, но тщетно.
66
Земля такая тяжелая, света почти нет, только сотрясается почва под ударами снарядов, продолжающих градом сыпаться там, наверху, а после все исчезает. Ничего нет. Только хрип.
Потом возникает ощущение полного покоя. Он закрывает глаза. Ему совсем плохо, сердце обрывается, разум гаснет, он погружается в
темноту.
Солдат Альбер Майяр умер.
26. Faites la traduction du texte et comparez avec la traduction officielle. Quelles transformations se produisent lors de la traduction ?
Traduisez ce texte en russe: Théophile Gautier, LE ROMAN DE LA MOMIE
Toute la troupe réunit ses efforts pour déplacer le monolithe; des coins de bois furent enfoncés avec précaution, et, au bout de quelques minutes de travail, l’énorme pierre se déplaça et glissa sur les tasseaux préparés pour la recevoir. Le sarcophage ouvert laissa voir le premier cercueil hermétiquement fermé. C’était un coffre orné de peintures et de dorures, représentant une espèce de naos, avec des dessins symétriques, des losanges, des quadrilles, des palmettes et des lignes d’hiéroglyphes. On fit sauter le couvercle, et Rumphius, qui se penchait sur le sarcophage, poussa un cri de surprise lorsqu’il découvrit le contenu du cercueil: «Une femme! une femme!» s’écria-t-il, ayant reconnu le sexe de la momie à l’absence de barbe osirienne et à la forme du cartonnage.
Le Grec aussi parut étonné; sa vieille expérience de fouilleur le mettait à même de comprendre tout ce qu’une pareille trouvaille avait d’insolite. La vallée de Biban-el-Molouk est le Saint-Denis de l’ancienne Thèbes, et ne contient que des tombes de rois. La nécropole des reines est située plus loin, dans une autre gorge de la montagne. Les tombeaux des reines sont fort simples, et composés ordinairement de deux ou trois couloirs et d’une ou deux chambres. Les femmes, en Orient, ont toujours été regardées comme inférieures à l’homme, même dans la mort. La plupart de ces tombes, violées à des époques très anciennes, ont servi de réceptacle à des momies difformes grossièrement embaumées, où se voient encore des traces de lèpre et d’éléphantiasis. Par quelle singularité, par quel miracle, par quelle substitution ce cercueil féminin occupait-il ce sarcophage royal, au milieu de ce palais cryptique, digne du plus illustre et du plus puissant des Pharaons!
67
«Ceci dérange, dit le docteur à lord Evandale, toutes mes notions et toutes mes théories, et renverse les systèmes les mieux assis sur les rites funèbres égyptiens, si exactement suivis pourtant pendant des milliers d’années! Nous touchons sans doute à quelque point obscur, à quelque mystère perdu de l’histoire. Une femme est montée sur le trône des Pharaons et a gouverné l’Égypte. Elle s’appelait Tahoser, s’il faut en croire des cartouches gravés sur des martelages d’inscriptions plus anciennes; elle a usurpé la tombe comme le trône, ou peut-être quelque ambitieuse, dont l’histoire n’a pas gardé souvenir, a renouvelé sa tentative.
– Personne mieux que vous n’est en état de résoudre ce problème difficile, fit lord Evandale; nous allons emporter cette caisse pleine de secrets dans notre cange, où vous dépouillerez à votre aise ce document historique, et devinerez sans doute l’énigme que proposent ces éperviers, ces scarabées, ces figures à genoux, ses lignes en dents de scie, ces uraeus ailés, ces mains en spatule que vous lisez aussi couramment que le grand Champollion.»
Les fellahs, dirigés par Argyropoulos, enlevèrent l’énorme coffre sur leurs épaules, et la momie, refaisant en sens inverse la promenade funèbre qu’elle avait accomplie du temps de Moïse, dans une bari peinte et dorée, précédée d’un long cortège, embarquée sur le sandal qui avait amené les voyageurs, arriva bientôt à la cange amarrée sur le Nil, et fut placée dans la cabine assez semblable, tant les formes changent peu en Égypte, au naos de la barque funéraire.
Argyropoulos, ayant rangé autour de la caisse tous les objets trouvés près d’elle, se tint debout respectueusement à la porte de la cabine, et parut attendre. Lord Evandale comprit et lui fit compter les vingt-cinq mille francs par son valet de chambre.
Le cercueil ouvert posait sur des tasseaux, au milieu de la cabine, brillant d’un éclat aussi vif que si les couleurs de ses ornements eussent été appliquées d’hier, et encadrait la momie, moulée dans son cartonnage, d’un fini et d’une richesse d’exécution remarquable.
Jamais l’antique Égypte n’avait emmailloté avec plus de soin un de ses enfants pour le sommeil éternel. Quoique aucune forme ne fût indiquée dans cet Hermès funèbre, terminé en gaine, d’où se détachaient seules les épaules et la tête, on devinait vaguement un corps jeune et gracieux sous cette enveloppe épaissie. Le masque doré, avec ses longs yeux cernés de noir et avivés d’émail, son nez aux ailes délicatement coupées, ses pommettes arrondies, ses lèvres épanouies et souriant de cet indescriptible sourire du sphinx, son menton, d’une courbe un peu
68
courte, mais d’une finesse extrême de contour, offraient le plus pur type de l’idéal égyptien, et accusaient, par mille petits détails caractéristiques, que l’art n’invente pas, la physionomie individuelle d’un portrait. Une multitude de fines nattes, tressées en cordelettes et séparées par des bandeaux, retombaient, de chaque côté du masque, en masses opulentes. Une tige de lotus, partant de la nuque, s’arrondissait au-dessus de la tête et venait ouvrir son calice d’azur sur l’or mat du front, et complétait, avec le cône funéraire, cette coiffure aussi riche qu’élégante.
Un large gorgerin, composé de fins émaux cloisonnés de traits d’or, cerclait la base du col et descendait en plusieurs rangs, laissant voir, comme deux coupes d’or, le contour ferme et pur de deux seins vierges.
Sur la poitrine, l’oiseau sacré à la tête de bélier, portant entre ses cornes vertes le cercle rouge du soleil occidental et soutenu par deux serpents coiffes du pschent qui gonflaient leurs poches, dessinait sa configuration monstrueuse pleine de sens symboliques. Plus bas, dans les espaces laissés libres par les zones transversales et rayées de vives couleurs représentant les bandelettes, l’épervier de Phré couronné du globe, l’envergure éployée, le corps imbriqué de plumes symétriques, et la queue épanouie en éventail, tenait entre chacune de ses serres le Tau mystérieux, emblème d’immortalité. Des dieux funéraires, à face verte, à museau de singe et de chacal, présentaient, d’un geste hiératiquement roide, le fouet, le pedum, le sceptre; l’oeil osirien dilatait sa prunelle rouge cernée d’antimoine; les vipères célestes épaississaient leur gorge autour des disques sacrés; des figures symboliques allongeaient leurs bras empennés de plumes semblables à des lames de jalousie, et les deux déesses du commencement et de la fin, la chevelure poudrée de poudre bleue, le buste nu jusqu’au dessous du sein, le reste du corps bridé dans un étroit jupon, s’agenouillaient, à la mode égyptienne, sur des coussins verts et rouges, ornés de gros glands.
Une bandelette longitudinale d’hiéroglyphes, partant de la ceinture et se prolongeant jusqu’aux pieds, contenait sans doute quelques formules du rituel funèbre, ou plutôt les noms et qualités de la défunte, problème que Rumphius se promit de résoudre plus tard.
Toutes les peintures, par le style du dessin, la hardiesse du trait, l’éclat de la couleur, dénotaient de la façon la plus évidente, pour un oeil exercé, la plus belle période de l’art égyptien.
69
Lorsque le lord et le savant eurent assez contemplé cette première enveloppe, ils tirèrent le cartonnage de sa boîte et le dressèrent contre une paroi de la cabine.
C’était un spectacle étrange que ce maillot funèbre à masque doré, se tenant debout comme un spectre matériel, et reprenant une fausse attitude de vie, après avoir gardé si longtemps la pose horizontale de la mort sur un lit de basalte, au coeur d’une montagne éventrée par une curiosité impie. L’âme de la défunte, qui comptait sur l’éternel repos, et qui avait pris tant de soins pour préserver sa dépouille de toute violation, dut s’en émouvoir, au-delà des mondes, dans le cercle de ses voyages et de ses métamorphoses.
Rumphius, armé d’un ciseau et d’un marteau pour séparer en deux le cartonnage de la momie, avait l’air d’un de ces génies funèbres coiffés d’un masque bestial, qu’on voit dans les peintures des hypogées s’empresser autour des morts pour accomplir quelque rite effrayant et mystérieux; lord Evandale, attentif et calme, ressemblait avec son pur profil au divin Osiris attendant l’âme pour la juger, et, si l’on veut pousser la comparaison plus loin, son stick rappelait le sceptre que tient le dieu.
L’opération terminée, ce qui prit assez de temps, car le docteur ne voulait pas écailler les dorures, la boîte reposée à terre se sépara en deux comme un moule qu’on ouvre, et la momie apparut dans tout l’éclat de sa toilette funèbre, parée coquettement, comme si elle eût voulu séduire les génies de l’empire souterrain.
À l’ouverture du cartonnage, une vague et délicieuse odeur d’aromates, de liqueur de cèdre, de poudre de santal, de myrrhe et de cinnamome, se répandit par la cabine de la cange: car le corps n’avait pas été englué et durci dans ce bitume noir qui pétrifie les cadavres vulgaires, et tout l’art des embaumeurs, anciens habitants des Memnonia, semblait s’être épuisé à conserver cette dépouille précieuse.
Un lacis d’étroites bandelettes en fine toile de lin, sous lequel s’ébauchaient vaguement les traits de la figure, enveloppait la tête; les baumes dont ils étaient imprégnés avaient coloré ces tissus d’une belle teinte fauve. À partir de la poitrine, un filet de minces tuyaux de verre bleu, semblables à ces cannetilles de jais qui servent à broder les basquines espagnoles, croisait ses mailles réunies à leurs points d’intersection par de petits grains dorés, et, s’allongeant jusqu’aux jambes, formait à la morte un suaire de perles digne d’une reine; les statuettes des quatre dieux de l’Amenti, en or repoussé, brillaient rangées symétriquement au bord supérieur du filet, terminé en bas par une frange d’ornements du goût le plus pur.
70
