Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Zemlya_obetovannaya

.doc
Скачиваний:
4
Добавлен:
23.02.2015
Размер:
4.37 Mб
Скачать

Я встал и пошел расплатиться.

— Он уже не тот, что прежде, — вздохнула официантка. — Никак не может пережить, что господин Арнольд женился. Как будто хуже беды не бывает! Когда вон война кругом! — Она покачала головой.

Я нарочно приближался к магазину не спеша. Хотел дать Силверу возможность совладать со своими нервами в кругу семьи. В конце концов, не зря же Александр считает себя галантным кавалером, значит, он и в шиксе должен видеть женщину, а женщина заслуживает уважения.

Арнольд меня представил. Опасаясь приступа ярости со стороны Александра, я поздравил молодых довольно сдержанно. Потом стал слушать. Арнольд хотел убрать из витрины объявление о ликвидационной распродаже. Без его согласия такое объявление вешать не следовало, мягко объяснял он.

— Зачем тебе все продавать, Александр?

— Хочу снова открыть адвокатскую контору, — саркастически буркнул Александр. — По бракоразводным процессам! — добавил он.

Шикса, которую звали Каролиной, залилась звонким смехом.

— Как мило! — сказала она. — И как грустно.

— К этому разговору мы еще вернемся, — сказал Арнольд, явно выросший за это время в собственных глазах. — А сегодня Каролина хотела бы взглянуть на наш магазин.

Александр бросил в мою сторону взгляд, который, воистину, был многих томов тяжелей.

— Ты ведь не против, Александр? — защебетала Каролина.

Я видел, как от такого фамильярного обращения Силвер-первый дернулся, будто ужаленный осой.

— Я так и думала, — с улыбкой, как ни в чем не бывало, проворковала Каролина. — Такой галантный кавалер, как ты!

Она открыла дверь и вошла в магазин. Арнольд с дурацкой ухмылкой последовал за ней. Александр в эту секунду напоминал прусского генерала поры Вильгельма, которого ненароком цапнули за гениталии.

— Пойдемте, — пробормотал он сдавленным голосом. — Пойдемте за ними!

Каролина как будто и вовсе не замечала его каменного лица. Она ворковала и щебетала, находила все восхитительным, называла Александра «дорогим деверем», продолжала обращаться к нему только на «ты»и под конец потребовала, чтобы ей показали «эти ваши страшные катакомбы». Все с той же блаженной улыбкой Арнольд открыл люк в полу и по приставной лестнице повел ее в подвал.

— Ну, что вы на это скажете? — простонал Александр, когда молодые скрылись под землей. — Ведет себя, как ни в чем не бывало! Что мне прикажете делать? — Он жалобно смотрел на меня.

— Ничего, — сказал я. — Что случилось, то случилось, и на вашем месте я принял бы это со свойственным вам шармом. В противном случае вы рискуете заработать инфаркт.

Александр чуть не задохнулся от возмущения.

— И это мне советуете вы? А я еще считал вас другом!

— Я приехал из страны, господин Александр, где еврея убивают, если он вздумает не то что жениться на шиксе, но хотя бы прикоснуться к ней. Так что мое суждение в любом случае будет предвзятым.

— Так и я о том же! — воодушевился он. — Как раз поэтому мы и должны все держаться вместе! Бедная моя мама! Сама была правоверной и набожной и нас так воспитала. А этот отступник Арнольд свел бы ее в могилу! Счастье еще для нее, что она умерла раньше и не дожила до такого срама. Но где уж вам понять мои страдания. Вы ведь и сами атеист.

— Только днем.

— Ах, бросьте вы эти ваши шутки! Мне-то что делать? Эта стерва с ее зубодробительной вежливостью совершенно неуязвима!

— Жениться самому.

— Что? На ком?

— На девушке, которая порадовала бы сердце вашей матушки.

— Потерять свободу? Только потому, что мой братец Арнольд…

— Тем самым вы сразу восстановили бы баланс в семье, — сказал я.

— Для вас нет ничего святого, — бросил Силвер. — К сожалению.

— Есть, — возразил я. — К сожалению.

— Стойте! Эта втируша возвращается! — прошептал Александр. — Тише! У нее слух, как у воровки.

Крышка подвального люка открылась. Первым вылез Арнольд, уже слегка раздобревший от семейной жизни вообще и кулинарных искусств своей шиксы, в частности. Каролина выбралась следом, заливаясь счастливым смехом.

— Ты только взгляни, что я там нашла, Александр! — затараторила она. — Распятие из слоновой кости! Я ведь могу его взять, правда? Для вас-то Иисус ничего не значит, верно? Ведь это вы его распяли! Даже странно, что вы им же еще и торгуете. Арнольд не против, что я его беру, ты ведь тоже, правда?

Александр снова чуть не задохнулся. Он выдавил из себя что-то невразумительное насчет свободы искусства, которое принадлежит всем, и вынужден был стерпеть от Каролины еще и поцелуй.

— Приходи сегодня ужинать! — пригласила она. — Сегодня у нас даже будет — как же это? — ах да, кошерное! На закуску рубленая куриная печенка с жареным луком.

В ослепительной улыбке она обнажила все свои многочисленные зубы. Казалось, еще немного, и Александра хватит удар.

У нас с господином Зоммером сегодня дело, — пропыхтел он наконец.

А перенести никак нельзя? — кокетливо спросила она, стрельнув в меня глазками.

— Сложно, — ответил я, перехватив взгляд Александра, отчаянно моливший о помощи. — У нас в Гарлеме важная встреча. С выдающимся коллекционером.

— В Гарлеме? В этом негритянском районе? Как интересно! Случайно не в танц-клубе «Савой»?

— Нет. Он миссионер с четырьмя детьми. Редкостный зануда, но очень богат. Глава администрации района Гарлем-Юг.

— А что он собирает? — не унималась Каролина. — Негритянскую скульптуру?

— Совсем нет. Венецианские зеркала.

Каролина опять залилась своим дробным, переливчатым смехом.

— Ну до чего странно! Чего только не бывает на свете! Пойдем, дорогой! — По-хозяйски уцепившись за Арнольда, она уверенно протянула Александру ручку для поцелуя. — Вы оба такие странные! — щебетала она. — Такие серьезные! Такие милые! И такие странные!

Я смотрел ей вслед. Словечко «странные»в сочетании со смешком нечаянно разбудило мою память. Оно напомнило мне одного врача в концлагере, заключенные прозвали его Хохотунчиком. Этот всех больных тоже считал странными и, заливаясь смехом, до тех пор стегал их кнутом, покуда те сами не заявляли, что совершенно здоровы. Такое вот медицинское обследование.

— Что с вами? — теребил меня Александр Силвер. — На вас лица нет. Значит, вас эта чума неистребимая тоже доняла уже? Вот как, скажите, с ней бороться? Она кидается на тебя со смехом, поцелуями и объятиями, невзирая ни на что. Арнольд конченый человек, вы не находите?

— Для конченого человека у него вполне довольная физиономия.

— На удовольствиях недолго и в ад въехать.

— Наберитесь терпения, господин Силвер. Развод в Америке — штука очень простая и совсем не катастрофа. На худой конец, Арнольд всего лишь обогатится новым жизненным опытом.

Силвер посмотрел на меня. — Вы бессердечный, — заявил он.

Я не стал возражать. Смешно возражать на такое.

— Вы и правда надумали снова пойти в адвокаты? — спросил я.

Александр ответил каким-то невнятным судорожным жестом.

— Тогда снимите объявление о распродаже, — посоветовал я. — Все равно ведь никто на это не клюнет. К тому же зачем продавать себе в убыток?

— Себе в убыток? И не подумаю! — встрепенулся Силвер. — Распродажа вовсе не значит себе в убыток! Распродажа — это просто распродажа. Разумеется, мы не прочь кое-что на ней заработать.

— Тогда ладно. Тогда оставляйте ваше объявление. Такой подход меня вполне устраивает. И тихо-спокойно ждите развода вашего Арнольда. В конце концов, вы оба адвокаты.

— Развод денег стоит. Выброшенных денег.

— Всякий опыт чего-то стоит. И пока это только деньги, ничего страшного.

— А душа!

Я глянул в озабоченное и добродушное лицо безутешного еврейского псевдонациста. Он напомнил мне старого еврея, которого Хохотунчик в концлагере во время обследования забил насмерть. У старика было очень больное сердце, и Хохотунчик, стегая его кнутом, объяснял, что лагерный режим для сердечников как раз то, что нужно: ничего жирного, ничего мясного и много работы на свежем воздухе. От одного из особенно сильных ударов старик молча рухнул и больше уже не встал.

— Вы мне, конечно, не поверите, господин Силвер, — сказал я. — Но при всех ваших горестях вы чертовски счастливый человек.

Я решил зайти к Роберту Хиршу. Он как раз закрывал свой магазин.

— Пойдем поужинаем, — предложил он. — Под открытым небом в Нью-Йорке нигде не поешь, зато здесь первоклассные рыбные рестораны.

— Можно поесть и на улице, — сказал я. — В отеле «Сент-Мориц», у них есть такая узенькая терраска.

Хирш пренебрежительно отмахнулся.

— Разве там поужинаешь? Одни только пирожные и кофе для ностальгирующих эмигрантов. И спиртное, чтобы залить тоску по бесчисленным открытым ресторанчикам и кафе Парижа.

— А также по гестапо и французской полиции.

— Гестапо там больше нет. От этой нечисти город избавили. А тоска по Парижу, кстати, так и не проходит. Даже странно, в Париже мы тосковали по Германии, в Нью-Йорке тоскуем по Парижу, одна тоска наслаивается на другую. Интересно, каким будет следующий слой?

— Но есть эмигранты, которые вообще не знали ностальгии, ни той, ни другой.

— Эмигранты-супермены, так называемые граждане мира. Да их тоже гложет тоска, просто она у них потаенная, вытесненная и потому безымянная. — Хирш радостно засмеялся. — Мир начал снова открываться. Париж свободен, да и Франция свободна почти вся целиком, как и Бельгия. «Страстной путь» снова открыт. Брюссель освободили. Голландия вот-вот вздохнет. Уже можно снова тосковать по Европе.

— Брюссель? — переспросил я.

— Неужто ты не знал? — не поверил Хирш. — Я еще вчера в газете читал подробный репортаж о том, как его освобождали. Газета где-то тут должна быть. Да вон она.

Он шагнул в темноту магазина и вынырнул с газетой в руках.

— Потом прочтешь, — сказал он. — А сейчас мы с тобой отправимся ужинать. В «Дары моря».

— Это к омарам, распятым за клешни?

Роберт кивнул.

— К омарам, прикованным ко льду в ожидании смерти в кипятке. Помнишь, как мы в первый раз туда ходили?

— Еще бы не помнить! Улицы сверкали так, что казались мне золотыми и вымощенными надеждами.

— А теперь?

— Иначе, конечно, но и так же. Я ничего не забыл.

Хирш посмотрел на меня.

— Это большая редкость. Память — самый подлый предатель на свете. Ты счастливый человек, Людвиг.

— Сегодня я то же самое говорил кое-кому другому. Он меня за это чуть не прибил. Видно, человек и впрямь никогда не ведает своего счастья.

Мы шли к Третьей авеню. Газета с репортажем об освобождении Брюсселя жгла мне внутренний карман пиджака, как маленький костерок прямо над сердцем.

— Как поживает Кармен? — спросил я.

Хирш не ответил. Теплый ветер рыскал вокруг домов, как охотничий пес. Прачечная духота нью-йоркского лета кончилась. Ветер принес в город соленый дух моря.

— Как поживает Кармен? — повторил я свой вопрос.

— Как всегда, — ответил Хирш. — Она загадка без таинства. Кто-то хотел увезти ее в Голливуд. Я всячески уговаривал ее согласиться.

— Что?

— Это единственный способ удержать женщину. Разве ты не знал? А Мария Фиола как поживает?

— Она-то как раз в Голливуде, — сказал я. — Манекенщицей. Но она вернется. Она там не впервой.

Показались освещенные витрины «Даров моря». Распростертые на льду омары длили свою муку, ожидая неминуемой гибели в кипящей воде.

— Они тоже пищат, когда их в кипяток бросают? — спросил я. — Раки, я знаю, пищат. Потому что умирают не сразу. Панцирь, который защищает их в жизни, в момент гибели становится для них сущим проклятьем. Он только продлевает их смертные муки.

— Я вижу, для этого ресторана ты самый подходящий компаньон, — поежился Хирш. — Пожалуй, закажу-ка я сегодня с тобой на пару крабовые лапки. Они, по крайней мере, не живые. Твоя взяла.

Я уставился на черную осклизлую массу замерзающих на льду омаров.

— Это самый безмолвный крик тоски по родине, какой мне когда-либо доводилось слышать, — сказал я.

— Прекрати, Людвиг, не то нам придется ужинать в вегетарианском ресторане. Тоска по родине? Это всего лишь сантименты, если ты уехал добровольно. Неопасные, бесполезные и, в сущности, излишние. Другое дело, если тебе пришлось бежать под угрозой смерти, пыток, концлагеря, вот тогда счастье спасения через некоторое время может обернуться чем-то вроде эмоционального рака, который начинает пожирать тебя изнутри, и спастись от него может только очень осторожный, очень мужественный либо просто очень счастливый человек.

— Кто же про самого себя такое знает, — вздохнул я. газета со статьей об освобождении Брюсселя по-прежнему прожигала мне карман.

В гостиницу я возвращался довольно рано. И вдруг понял, что у меня прорва времени. Именно прорва — то есть не такого времени, какое можно чем-то заполнить, а как бы пропасть, дыра. Это была пустота, которая при попытке ее заполнить становилась только еще пустее. Со дня отъезда Марии Фиолы от нее не было ни слуху ни духу. Я и не ждал от Марии вестей. Значительная часть моей жизни прошла без писем и без телефона, ведь у меня не было постоянного адреса. И я к этому привык — как привык не ждать от жизни ничего, кроме того, что у тебя уже есть. И все равно ощущал сейчас какую-то пустоту. Не то чтобы это была паника, страх, что Мария не вернется — я ведь знал, что с квартиры на Пятьдесят седьмой улице ей пришлось съехать, — а именно чувство пустоты, как будто чего-то недостает. Несчастлив я не был — несчастлив бываешь, когда близкий человек умирает, но не когда он уходит, пусть даже надолго, пусть навсегда. Уж этому-то я научился.

Тем временем наступила осень, а я и не заметил. Как-то сразу улетучилась прачечная духота нью-йоркского лета, прохладными и звездными стали ночи. Существование мое длилось, в газетах далеким заокеанским эхом гремела война — она шла Бог весть где, на другом краю света, в Европе, на Тихом океане, в Египте, — призрачная война, бушевавшая повсюду, только не на континенте, который умел вести ее издали, не в стране, где ты был всего лишь беспокойной тенью, которую терпели и даже одарили маленьким личным счастьем, незаслуженным и почти постыдным, нечаянным, негаданным и даже не желанным, если подумать о черной стене памяти, которая медленно расступалась передо мной, приближая меня к тому, что все эти годы скитаний держало на плаву, все больше и больше вздымаясь неотвратимостью кровавого обещания.

Я остановился под фонарем и раскрыл газету с репортажем о Брюсселе. Вообще-то я собирался прочитать ее у себя в номере, но вдруг почти испугался при мысли, что останусь с этим наедине.

Я не сразу пришел в себя и вообще вспомнил, где я. С газетного листа на меня глянула фотография, в глаза бросились знакомые названия улиц и площадей, мгновенно заполнив память звуками привычного уличного шума, словно кто-то в моем сердце выкрикивает названия и имена, как объявления на полустанке из потустороннего мира, на невзрачном, сереньком, призрачном вокзальчике, где в сумеречном зале ожидания вдруг вспыхивает электричество, заполоняя все вокруг зеленовато-белесым кладбищенским светом и гулким эхом голосов, беззвучных, но преисполненных почти непереносимой скорби. Никогда бы не поверил, что вот так, на улице, среди автомобильного шума, в свете сотен витрин можно буквально будто врасти в землю, ничего вокруг не замечая, ничего не чувствуя, только шепча онемевшими губами имена — сгинувшие, быть может, и мертвые, бесплотные имена, каждое из которых вонзалось в сознание шипами безутешной скорби, а за ней всплывали лица, бледные, горестные, но не укоризненные, и глаза, которые все вопрошали, все молили без конца — только вот о чем же, о чем? О своей жизни? О помощи? Помощи кому, как? О памяти? Памяти чьей, о ком? Или об отмщении? Я не знал, что им ответить.

Оказалось, что я стою перед витриной кожгалантереи. В витрине красовались чемоданы, во множестве расставленные и уложенные в искусные пирамиды. Я смотрел на них, будто впервые видел, вопрошая себя, откуда они появились, кто разложил их с таким искусством и тщанием, словно только в этом и есть единственный смысл существования. Кто эти люди, как они живут, где, в какой тиши и благодати обитают, в каких заводях мещанского уюта мне их найти, мне, вечному изгнаннику, заложнику собственной вины и памяти, где мне их встретить, чтобы согреть заледеневшие ладони над прирученным костер ком их блаженного неведения?

Я огляделся вокруг. Люди шли мимо, кто-то подтолкнул меня и сказал что-то. Я не понял слов. Я смотрел на чемоданы в витрине, эти символы беззаботной дорожной жизни, комфортабельных путешествий, давно забытых мною пассажирских радостей. Мои-то путешествия всегда были бегством, и кожаные чемоданы были бы в них только помехой, да и здесь, сейчас я тоже всего лишь беглец, хоть бежать дальше некуда, да и нету сил, но всегда и всюду, — в этот осенний вечер я вдруг ясно осознал — я буду бежать от самого себя, бежать оттого безумца, что поселился во мне и вопиет об отмщении, не зная иной цели, иной задачи, кроме как разрушить то, что разрушило мою жизнь. Я уклонялся от встречи с ним доколе возможно, я буду и дальше избегать этой встречи по мере сил, ибо знаю, что смогу воспользоваться его неистовством лишь однажды, в свой час, но никак не раньше, иначе он меня самого искромсает в куски. И чем шире вновь раскрывался передо мною окровавленный, истерзанный войною мир, тем неотвратимее приближался миг моей личной расплаты, погружая меня в темный мрак бессилия перед моим же деянием, о котором я знал только одно — оно неминуемо должно случиться, что бы при этом ни случилось со мной.

— Тебя тут кто-то ждет, — сообщил Мойков. — Уже больше часа.

Я осторожно заглянул в плюшевый будуар, но заходить туда не стал.

— Полиция? — спросил я.

— Да не похоже. Говорит, вы давно знакомы,

— Ты его знаешь?

Мойков покачал головой.

— В первый раз вижу.

Я все еще медлил. Я был сам себе ненавистен из-за своего липкого испуга, но я знал: от этого проклятого эмигрантского комплекса мне уже не избавиться никогда. Слишком крепко он во всех нас засел. Наконец я вошел в плюшевый будуар.

Из-под пальм навстречу мне поднялась знакомая фигура.

— Людвиг!

— Бог мой! Зигфрид! Ты жив? Как тебя теперь звать-величать?

— Да все так же. А твоя фамилия теперь Зоммер, да?

Обычные вопросы людей, встретившихся на погосте жизни и с изумлением обнаруживших, что костлявая, оказывается, пощадила обоих. С Зигфридом Ленцем мы повстречались еще в Германии, в концлагере. Он был средней руки рисовальщиком и играл на пианино. Оба этих умения спасли его от выстрела в затылок. Он давал уроки музыки детям коменданта лагеря. Комендант экономил деньги на обучение своих чад, а Ленцу сохранял жизнь. Надо ли говорить, что преподавал Ленц в черепашьем темпе — ровно настолько быстро, чтобы не вывести коменданта из терпения, и ровно настолько медленно, чтобы продлить свою жизнь как можно дольше. Играл он и на товарищеских вечеринках эсэсовцев и штурмовиков. Разумеется, не партийные песни — поскольку он был еврей, это было бы неслыханным оскорблением арийской расы, — но разухабистые марши, танцы, мелодии из оперетт, дабы лагерные охранники, получив свой даровой шнапс в награду за то, что они доблестно пытали и избивали евреев, могли на досуге вволю повеселиться под музыку.

Коменданта перевели, на смену ему прибыл другой, без детей. Но Ленцу опять повезло. Новый комендант прослышал, что он не только музыкант, но еще и живописец, и приказал заключенному написать свой портрет. Опять Ленц работал в черепашьем темпе, стараясь продлить себе жизнь. Когда портрет был почти готов, коменданта повысили в звании. Он получил новый мундир, и Ленцу пришлось рисовать форму заново. Потом он увековечивал всех лагерных начальников подряд, одного за другим, он запечатлел в красках жену коменданта и жен всей лагерной верхушки, это была живопись не на жизнь, а на смерть, он рисовал врача, который должен был сделать ему смертельную инъекцию, рисовал еще кого-то, и так без конца, покуда его не перевели в другой лагерь, и уж с тех пор я ничего о нем не слышал. Честно говоря, я думал, что в этой — с кистью наперевес — гонке со смертью он давно уже сгинул в крематории, и почти забыл о нем. И вот он стоял передо мной — живой и во плоти, толстый, с бородой, изменившийся почти до неузнаваемости.

— Зачем ты отрастил бороду? — спросил я, лишь бы спросить что-нибудь.

— Чтобы сбрить при надобности, — ответил он, удивляясь столь идиотскому вопросу. — Ты же сразу становишься почти неузнаваемым. Большое преимущество, если надо срочно бежать, скрываться. Разве плохо всегда иметь в запасе такой козырь?

Я кивнул.

— Как ты выбрался-то? Из лагеря.

— Отпустили. Комендант удружил. Хотел, чтобы я запечатлел всю его семью, включая деда с бабкой и близких друзей. Ну, я и рисовал. А когда последний портрет был почти готов, смылся. Иначе он меня опять в лагерь засунул бы. А потом бежал без оглядки до самой Франции.

— А во Франции?

— Рисовал, — невозмутимо ответил Ленц. — Я и в Германии людей, которые меня на ночь прятали, тоже рисунками благодарил. На настоящий портрет одной ночи мало, времени хватает разве что на акварель. А на границе я запечатлел в карандаше французских таможенников. Ты даже представить себе не можешь, какие чудеса творит иногда с людьми плохое искусство. Художник из меня никакой, я просто мазила, способный почти фотографически ухватить сходство. Ван Гог и Сезанн, скажу я тебе, ни в жизнь не перешли бы границу. А мне еще и бутылку божоле с собой выдали и дорогу подробно объяснили. Я провел с этими таможенниками поистине трогательную рождественскую ночь. Они радовались, как дети, что принесут женам такие подарки.

Подошел Мойков и, ни слова не говоря, водрузил на стол бутылку водки.

— Я бы божоле выпил, если б нашлось, — вздохнул Ленц. — В память о Франции. К тому же водку я не пью — организм не принимает.

— Нет ли у нас, часом, божоле? — спросил я Владимира.

— У господина Рауля, кажется, есть. Могу позвонить и предложить ему обмен. Очень нужно?

— Да, — сказал я. — На сей раз очень. Думаю, даже шампанское нам не помешало бы Это такая встреча, когда начинаешь верить в нормальные чудеса. Не только в средневековые. — Я снова обратился к Ленцу. — — Ну, а за время войны тебя во Франции, конечно, сцапали? Ленц кивнул.

— Я как раз рисовал в Антибах, хотел заработать на испанскую и португальскую визу. Только я ее получил, тут-то меня и схватили. Но через пару месяцев выпустили. Я выполнил темперой портрет коменданта лагеря. Меня несложно было освободить, у меня ведь уже имелась виза.

Вернулся Мойков.

— С наилучшими пожеланиями от господина Рауля. Все мы только странники на этой кровавой планете, так он просил передать. — Владимир откупорил бутылку шампанского.

— Господин Рауль тоже эмигрант? — поинтересовался Ленц.

— Да, только весьма своеобразный. А как же ты сюда перебрался, Зигфрид?

— Из Португалии на грузовом корабле. Я…

Я махнул рукой.

— Нарисовал капитана, первого и второго помощника…

— И кока, — дополнил Ленц. — Кока даже дважды. Это был мулат, и он фантастически готовил тушеную баранину.

— Американского консула, который выдал вам визу, вы тоже рисовали? — спросил Мойков.

— Его как раз нет, — с живостью возразил Ленц. — Он выдал мне визу, потому что я предъявил ему справку об освобождении из концлагеря. Я все равно хотел его нарисовать, просто из благодарности. Но он отказался. Он коллекционирует кубистов.

Мойков наполнил бокалы.

— Вы до сих пор пишете портреты? — полюбопытствовал он.

— Иногда, когда нужда заставляет. Просто поразительно, сколь велика любовь к искусству в душах чиновников, пограничников, охранников, диктаторов и убийц. Демократы, кстати, тоже не исключение.

— А на пианино по-прежнему играешь? — спросил я.

Ленц посмотрел на меня грустным взглядом.

— Нечасто, Людвиг. По той же причине, по которой и рисую лишь изредка. Было время, когда я всерьез надеялся кем-то стать. Азарт был, честолюбие. В концлагере все кончилось. Не могу я теперь одно от другого отделить. Мой скромный художественный талант затоптан слишком многими жуткими воспоминаниями. Все больше смертями. У тебя этого нет?

Я кивнул.

— С этим у всех одно и то же, Зигфрид.

— Верно. А все-таки для эмигранта музыка и живопись куда более выгодные занятия, чем писать романы или стихи. С этим вообще никуда. Даже если ты был хорошим журналистом, так ведь? Уже в Европе, в Голландии, Бельгии, Италии, Франции, да повсюду, язык становился непреодолимым барьером. И ты все равно что немой, верно? С тобой ведь тоже так было?

— Было, — согласился я. — Как ты меня разыскал?

Ленц улыбнулся.

— Правила «страстного пути» все еще действуют, даже здесь. Земля слухом полнится. Одна женщина, кстати, очень красивая, дала мне твой адрес. В русском ночном клубе. И это при том, что я даже не знал твоей нынешней фамилии.

На секунду у меня перехватило дыхание.

— Какая женщина, как зовут?

— Мария Фиола, — ответил Ленц. — Я рассказывал о тебе. С моих слов она догадалась, что это, наверное, ты и есть, и рассказала, где тебя найти. А я как раз ехал в Нью-Йорк, такое вот удачное совпадение. Ну, я тебя и нашел.

— Ты сюда надолго?

— Только на пару дней. Я живу в Вест-Вуде, в Калифорнии. Чем дальше от Европы, тем лучше. В абсолютно искусственном городишке, в искусственном обществе, среди людей, которые делают кино и свято верят, что это и есть жизнь. Одно правда: эта жизнь выносимей, чем настоящая. А настоящей жизни я вдоволь нахлебался. Ты нет?

— Не знаю. Как-то никогда об этом не думал. Но если та жизнь, которую мы изведали, и есть настоящая, то ты, наверное, прав.

— Ты даже и в этом не уверен?

— Сегодня нет, Зигфрид. День на день не приходится.

Снова появился Мойков.

— Полнолуние, — объявил он многозначительно.

Ленц смотрел на него, ничего не понимая.

— Осеннее полнолуние, — пояснил Мойков. — Тревожная пора для эмигранта. Тревожней обычного.

— Почему?

— Сам не знаю. Эмигранты — как перелетные птицы в клетке. Осенью начинают рваться в полет.

Ленц огляделся по сторонам и зевнул. Плюшевый будуар и правда наводил изрядную тоску.

— Устал я что-то, — сказал он. — Разница во времени. Переночевать здесь можно?

Мойков кивнул.

— На третьем этаже, комната номер восемь.

— Мне завтра уже возвращаться, — сказал Ленц. — Хотел вот только на тебя взглянуть, Людвиг. — Он улыбнулся. — Даже странно, столько не виделись, а сказать почти нечего, верно? Несчастье жутко однообразная штука.

Я пошел с ним наверх.

— Ты считаешь, что это несчастье? Здесь, теперь?

— Нет. Но разве это счастье? Ждешь чего-то. Вот только чего?

— Вернуться хочется?

— Нет. По-моему, нет. Не знаю. Помнишь, как мы в лагере говорили: пока ты жив, ничто еще не потеряно? Какие же мы были идиоты с этим нашим напыщенным, беспомощным героизмом. Правильней было бы сказать: пока ты жив, тебя еще могут подвергнуть пыткам. Пока ты жив, ты еще можешь страдать. Спокойной ночи, Людвиг. Надеюсь, завтра утром мы увидимся?

— Само собой, Зигфрид.

Ленц снова улыбнулся. Улыбка была горькая, бессильная, почти циничная.

— Вот и в лагере мы так же порой друг друга спрашивали. Только ответить так же было нельзя. Ты знаешь, что мы с тобой, наверное, единственные, кто из этого лагеря вышел живым?

— Наверное. — Тоже кое-что, правда?

— Не кое-что. Все.

Я снова спустился в плюшевый будуар. Каким-то ветром сюда уже принесло графиню. Дымчатым облачком кружев, белея лицом, она сидела перед большим стаканом водки.

— Я делаю все, что в моих силах, чтобы умереть пристойно и не попасть в богадельню, — прошептала она. — Сама положить конец я не могу, религия возбраняет. Но почему у меня такое железное сердце, Владимир Иванович? А может, оно у меня резиновое?

Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]