Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Zemlya_obetovannaya

.doc
Скачиваний:
3
Добавлен:
23.02.2015
Размер:
4.37 Mб
Скачать

Он покачал головой.

— Нет еще. Зато я выяснил кое-что другое. Сразу по прибытии в Америку они обе прямо с причала поехали в клинику пластической хирургии и на последние деньги сделали себе операции на носах. Обе-две сразу. Так они отметили начало новой жизни. Что вы на это скажете?

— Браво! — сказал я. — Новые жизни, похоже, носятся тут в атмосфере, как весенние грозы. Танненбаум-Смит, двойняшки Даль. Я лично целиком «за». Да здравствуют авантюры второго существования!

Бах смотрел на меня непонимающим взглядом.

— Если бы хоть какое-нибудь видимое различие! — простонал он жалобно.

— А вы попытайтесь выведать адрес клиники, — посоветовал я.

— Я? — изумился он. — С какой стати? Со мной все в полном порядке!

— Золотые слова, господин Бах. Хотел бы я и о себе сказать такое.

Близняшки уже стояли перед нами, предлагая торт, кофе и покачивая своими очаровательными задиками.

— Смелее! — ободрил я Баха.

Он одарил меня яростным взглядом, жадно потянулся за тортом и ущипнул одну из двойняшек.

— Ничего, вас когда-нибудь тоже прищучит, козел вы фригидный! — прошипел он мне.

Я оглянулся на Хирша. Его как раз собиралась взять в оборот госпожа Танненбаум. Но тут подоспел ее супруг.

— Эти господа не танцуют, Ютта, — сказал он своей величавой каравелле. — У них не было времени научиться. Это как с детьми, выросшими во время войны: они не знают вкуса шоколада. — Танненбаум застенчиво улыбнулся. — А для танцев мы ведь пригласили американских солдат. Они все танцуют.

Шурша платьем, госпожа Танненбаум величественно удалилась.

— Это для дочки, — столь же робко пояснил Танненбаум. — У нее было так мало возможностей потанцевать.

Я проследил за направлением его взгляда. Рут танцевала с Коллером, составителем кровавого списка. Похоже, он и в танце был неумолим: с лютой свирепостью тащил тоненькую девушку через весь зал, будто хищник добычу. Мне показалось, что у нее одна нога чуть короче другой. Танненбаум вздохнул.

— Слава Богу, завтра в это время мы уже будем американцами, — сказал он Хиршу. — И тогда я наконец-то избавлюсь от бремени трех своих имен.

— Трех? — переспросил Хирш.

Танненбаум кивнул.

— У меня двойное имя, — пояснил он. — Адольф-Вильгельм. Ну, с Вильгельмом я своего патриота-деда еще как-то понимаю, все же была империя. Но Адольф! Как он мог знать! Какое предчувствие!

— Я знавал в Германии одного врача, так его вообще звали Адольф Дойчланд, — сказал я. — И конечно же, он был евреем.

— Бог ты мой, — заинтересованно посочувствовал Танненбаум. — Это даже похлеще, чем у меня. И что с ним сталось?

— Его вынудили поменять и то, и другое. И фамилию, и имя.

— И больше ничего?

— Больше ничего. То есть врачебную практику, конечно, отобрали, но сам он сумел спастись, уехал в Швейцарию. Это, правда, еще в тридцать третьем было.

— И как же теперь его зовут?

— Немо. По латыни, если помните, это означает «никто». Доктор Немо.

Танненбаум на секунду замер. Видно, обдумьвал не дал ли он маху: уж больно заманчиво звучало это Немо. Еще более анонимно, чем Смит. Но тут его внимание привлекли некие сигналы от кухонной двери: там стояла кухарка Роза и размахивала большой деревянной поварешкой. Танненбаум сразу как-то весь подобрался.

— Гуляш готов, господа, — торжественно объявил бывший Адольф-Вильгельм. — Предлагаю отведать его прямо на кухне. Там он вкусней всего.

Танненбаум прошествовал вперед. Я хотел было последовать за ним, но Хирш меня удержал.

— Посмотри, Кармен танцует, — сказал он.

— Это ты посмотри: вон уходит человек, от которого зависит мое будущее, — возразил я.

— Будущее может подождать, — Хирш продолжал меня удерживать. — А красота никогда. «Ланский катехизис», параграф восемьдесят седьмой, нью-йоркское издание, расширенное и дополненное.

Я перевел взгляд на Кармен. Отрешенно, живым воплощением забытых грез, мечтательной тенью вселенской меланхолии она покоилась в орангутановых волосатых лапах здоровенного рыжеволосого детины, американского сержанта с ножищами колосса.

— Вероятно, она думает сейчас о рецепте картофельных оладий, — вздохнул Хирш. — Хотя даже об этом — вряд ли! А я на эту чертову куклу молюсь!

— Что ты ноешь, ты действуй! — возмутился я. — Не понимаю, чего ты ждал раньше.

— Я начисто потерял ее из виду. Это волшебное создание вдобавок ко всему обладает еще и удивительным свойством бесследно исчезать на долгие годы.

Я рассмеялся.

— Вот уж поистине свойство, редкостное даже среди королей. А среди женщин и подавно. Забудь свое жалкое прошлое, и смелее в бой!

Хирш смотрел на меня, все еще колеблясь.

— А я тем временем пойду вкушать гуляш, — заявил я. — Сегедский! И вместе с Адольфом-Вильгельмом Смитом буду обдумывать мое безотрадное будущее.

В гостиницу «Мираж»я вернулся около полуночи. К немалому моему изумлению, я еще застал там в плюшевом будуаре Марию Фиолу с Мойковым за партией в шахматы.

— У вас сегодня ночной сеанс фотосъемки? — поинтересовался я у Марии.

Она покачала головой.

— Вечные расспросы! — отозвался вместо нее Мойков. — Тоже мне невротик! Не успел прийти — и тут же пристает с вопросами. Все счастье нам разрушил. Счастье — это когда тишина и никаких вопросов.

— Это счастье благоглупости, — возразил я. — Я наблюдал его сегодня весь вечер и во всем блеске. Женская красота, так сказать, в полнейшей интеллектуальной расслабленности — и никаких вопросов.

Мария Фиола подняла на меня глаза.

— Правда? — спросила она.

Я кивнул.

— Просто принцесса с единорогом.

— Тогда ему нужно срочно дать водки, — заявил Мойков. — Мы люди простые, тихо наслаждаемся тут покоем и меланхолией. Поклонникам единорогов этого не понять. Они страшатся простой грусти, как темной стороны луны.

Он поставил на стол еще одну рюмку и налил.

— Это истинная, русская мировая скорбь, — проговорила Мария Фиола. — Не чета немецкой.

— Немецкую вытравил Гитлер, — заметил я.

За стойкой пронзительно зазвенел звонок. Мойков, покряхтывая, встал.

— Графиня, — сказал он, бросив взгляд на табло с номерами комнат. — Наверно, опять нехорошие сны про Царское Село. Возьму-ка я сразу для нее бутылочку.

— Так по какому случаю у вас мировая скорбь? — спросил я.

— Сегодня не у меня. Сегодня это у Владимира, потому что он снова стал русским. Когда-то коммунисты расстреляли его родителей. А два дня назад они освободили его родной городок от немцев.

— Я знаю. Но разве он не стал давным-давно американцем?

— А разве можно им стать?

— Почему нет? По-моему, это легче, чем стать кем-то еще.

— Может быть. О чем вы еще хотите спросить, раз уж пришли спрашивать? Что мне тут надо в столь поздний час? В столь унылом месте? Об этом не хотите спросить?

Я помотал головой.

— А почему бы вам не быть здесь? Вы мне однажды сами все объяснили. Гостиница «Мираж» весьма удачно расположена — как раз по пути от вашего дома к вашей работе, то бишь к ателье Никки. Это ваш последний привал и последняя рюмашка до и после битвы. А водка у Владимира Ивановича и впрямь отменная. Кроме того, время от времени вы здесь просто жили. Так почему бы вам тут не быть?

Она кивнула, но смотрела на меня пристально.

— Вы еще кое-что забыли, — сказала она. — Когда кому-то все более или менее безразлично, ему безразлично и где быть. Разве я не права?

— Ничуть! Все не может быть безразлично. Я, например, предпочту быть богатым, здоровым, молодым и отчаявшимся, чем бедным, старым, больным и без всякой надежды.

Мария Фиола вдруг рассмеялась. Я уже не раз замечал за ней этот внезапный переход от одного настроения к прямо противоположному. Он всякий раз поражал меня — сам я так не умею. В следующую же секунду передо мной сидела молодая, красивая и совершенно беззаботная женщина.

— Так и быть, я вам откроюсь, — сказала она. — Когда мне плохо, я всегда прихожу сюда, потому что здесь мне бывало гораздо хуже. По-своему это тоже утешение. А кроме того — для меня это крохотный кусочек моей переменчивой родины. Другой у меня все равно нет.

Мойков оставил бутылку в нашем распоряжении. Я налил Марии и себе по рюмке. После сегедского гуляша, приготовленного кухаркой Розой, водка пилась как эликсир жизни. Мария выпила свою рюмку залпом, запрокинув голову, как пони, — это ее движение запомнилось мне с первого раза.

— Счастье, несчастье, — продолжила она, — это все громкие, напыщенные понятия минувшего столетия. Даже не знаю, чем бы я хотела их заменить. Может — одиночество и иллюзия неодиночества? Не знаю. А чем еще?

И я не знал. У нас с ней разные взгляды на счастье и несчастье: у нее эстетический, у меня сугубо житейский. К тому же это во многом вопрос личного опыта, а не умозрительных спекуляций. Умозрительность искажает, обманывает, морочит голову. Да и вообще я не слишком верил Марии — уж больно она переменчива.

Вернулся Мойков.

— Графиня опять переживает штурм Зимнего, — сообщил он. — Пришлось оставить ей четвертинку.

— Мне пора идти, — заявила Мария Фиола, бросая прощальный взгляд на доску. — Тем более что положение мое все равно безнадежное.

— Оно у всех нас такое, — заметил Мойков. — Но это еще не повод сдаваться. Даже наоборот — возникает чувство небывалой свободы.

Мария Фиола ласково усмехнулась. Она всегда относилась к Мойкову с удивительной нежностью, будто он ее дальний родственник.

— В мои годы еще рано сдаваться, Владимир Иванович, — сказала она. — Я, может, и в отчаянии, но еще не утратила веры ни в Бога, ни в черта. Вы проводите меня домой? — обратилась она ко мне. — Не на такси. Пешком. Вы ведь тоже любите гулять по ночам?

— С удовольствием.

— Пока, Владимир Иванович! — Она аккуратно поцеловала Мойкова в краешек бакенбарда. — Адье, мой «Мираж».

— Я теперь живу на Пятьдесят седьмой улице, — сказала она, когда мы вышли. — Между Первой и Второй авеню. Временное пристанище, жилье взаймы, как и все в моей жизни. Квартира друзей, которые отправились путешествовать. Вам это не слишком далеко?

— Нет. Я часто гуляю по ночам.

Она остановилась перед обувным магазином. Он весь был ярко освещен. Внутри никого. Магазин был закрыт, но свет старательно лился на обувные натюрморты, на витринные пирамиды из кожи и шелков. Мария пристально изучила их все подряд, с целеустремленной сосредоточенностью охотника в засаде: шея чуть вытянута, губы полураскрыты, словно вот-вот заговорит. Но она не заговорила. Только задышала чуть глубже, словно хотела вздохнуть и не смогла, потом отвернулась, улыбнулась отсутствующей улыбкой и пошла дальше. Я молча следовал за ней.

Мы шли мимо длинной шеренги витрин, освещенных просто так, без видимой цели. Мария останавливалась только перед витринами с обувью, зато уж перед каждой, надолго и обстоятельно. Это было какое-то странное, молчаливое блуждание с одной стороны улицы на другую, меж сияющих витринных гротов, вслед за молодой женщиной, которая, судя по всему, о моем присутствии вообще забыла и подчинялась каким-то своим тихим законам, о которых я понятия не имел.

Наконец она остановилась.

— Вы один обувной пропустили, — сообщил я. — Вон там, слева, на той стороне. Он освещен меньше остальных.

Мария Фиола рассмеялась.

— Это у меня вроде мании. Очень скучали?

Я покачал головой.

— Это было упоительно. И весьма романтично.

— Неужели? Что может быть романтичного в обувных магазинах?

— Продуктовые витрины между ними. Они завораживают меня снова и снова. На этой улице их полно. Больше, чем обувных. Что-нибудь выбрали себе по вкусу?

Она рассмеялась.

— Не так-то это просто. Мне кажется, я их даже не хочу.

— В туфлях хорошо убегать. Может, ваша мания с этим связана?

Она глянула на меня с изумлением.

— Да, может быть. Только убегать — от чего?

— От чего угодно. Может, и от самой себя.

— Нет. И это не так просто. Чтобы от себя убегать, надо знать, кто ты такой. А так получается только бег по кругу. Мы дошли до Пятьдесят седьмой улицы. По Второй авеню гомосексуалисты прогуливали своих пуделей. Примерно полдюжины королевских пуделей пристроились рядком над сточной канавой и справляли свои нужды. Со стороны они напоминали аллею сфинксов. Их владельцы, взволнованные и гордые, стояли поодаль.

— Вот тут я пока что и живу, — сказала Мария Фиола. Она в нерешительности остановилась перед дверью. — Как приятно, что вы не задаете всех тех вопросов, которые в таких случаях обычно задают другие. Вы совсем не любопытны?

— Нет, — ответил я и притянул ее к себе. — Я принимаю все как есть.

Она не противилась.

— Может, мы на этом и порешим? — спросила она. — Будем принимать все как есть? Все, что дарит нам случай? И не больше того?

— И не больше, — ответил я и поцеловал ее. — Со всем, что больше, приходит ложь и боль. Кому это надо?

Ее глаза были широко раскрыты. В них отражались огоньки фонарей.

— Хорошо, — отозвалась она. — Если бы это было возможно! Хорошо, — повторила она. — D'accordo!note 27

Я ждал в приемной адвоката Левина. Было раннее утро, но народу в приемной было уже полно. Между кактусами и цветами в горшках, вернее, даже не цветами, а какой-то зеленью вроде той, что в витринах мясников украшает тушку убиенного поросенка с лимоном в пасти, на неудобных стульях сидело человек пятнадцать. Небольшую кушетку целиком оккупировала дама с золотой цепью и в шляпке с вуалью: расселась самоуверенно и неподвижно, как жаба, подле нее — мальтийский шпиц. Никто не отваживался сесть рядом. Сразу было видно, что она не эмигрантка. В отличие от всех остальных — эти, напротив, старались занимать как можно меньше места.

Я решил все-таки последовать совету Роберта Хирша, выплатить Левину сто долларов в счет моего долга и посмотреть, что он сможет для меня сделать.

Неожиданно в дальнем углу за дверью я завидел доктора Бранта. Он уже махал мне, и я сел рядом с ним. Оказалось, он пристроился возле небольшого аквариума, в котором плавали маленькие, сверкающие рыбки-неонки.

— Вы-то что здесь делаете? — спросил я. — Разве у вас ненадежная виза? Я думал, вы работаете в больнице.

— Работаю. Но не гинекологом, — ответил он. — Сменным врачом-ассистентом. И то допущен в порядке исключения. Мне еще предстоит сдавать экзамены.

— Значит, по-черному, — сказал я. — Так же, как в Париже, да?

— Примерно. Хотя все-таки не совсем по-черному. Скорее по-серому. Как Равич.

Брант был одним из лучших женских врачей во всем Берлине. Однако по французским законам его врачебный диплом был недействителен; к тому же у него не было и разрешения на работу. Пришлось ему работать по-черному на одного французского врача, своего приятеля, делая операции вместо него. Как и Равичу. В Америке им обоим тоже предстояло все начинать с самого начала.

Вид у Бранта был утомленный. Видимо, он работал в больнице даже без жалованья и жил впроголодь. Он перехватил мой взгляд.

— Нас кормят в госпитале, — сказал он с улыбкой. — И чаевые перепадают. Так что не беспокойтесь.

Вдруг раздалось пенье канарейки. Я оглянулся — птичку я как-то не заметил.

— Похоже, этот Левин большой любитель животных, — сказал я. — Рыбки, судя по всему, тоже должны скрашивать посетителям ожидание.

Желтенькая птаха голосисто заливалась в полутемной приемной, где весь воздух был пропитан тоской ожидания, страхом и бедой. Беззаботные птичьи трели звучали здесь неуместно, почти непристойно. Мальтийский шпиц на кушетке сначала занервничал, а потом принялся яростно, истерично тявкать.

Дверь кабинета Левина открылась, и на пороге возникла хорошенькая, изящная, как фарфоровая статуэтка, секретарша.

— Собаке здесь лаять нельзя, — заявила она. — Даже вашей, госпожа Лормер.

— А этой чертовой птице петь можно? — взъярилась в ответ женщина на кушетке. — Мой песик был спокоен! Птица первая начала! Скажите птице, пусть перестанет!

— Птице я ничего сказать не могу, — терпеливо объяснила секретарша. — Птица просто щебечет и все. А собаке вы можете приказать, чтобы она прекратила лаять. Собака знает команды. Или она у вас не дрессированная?

— А зачем тут вообще эта канарейка? — не отступала госпожа Лормер. — Уберите ее к чертям!

— А ваша собака! — воскликнула фарфоровая секретарша, начиная злиться. — У нас тут, между прочим, не ветеринарная лечебница!

Атмосфера в приемной мгновенно и разительно переменилась. Вокруг были уже не робкие тени, жавшиеся по стенам, а живые люди, в глазах которых загорелся неугасимый блеск. Пока что они, правда, еще не осмеливались взять чью-либо сторону в этой перепалке, но молча уже участвовали в ней всеми фибрами души.

Шпиц теперь тявкал и на секретаршу тоже. Та шипела на него гусыней. В этот миг в дверь просунулась голова Левина.

— Что тут за шум? — Его белоснежные, сильные зубы озарили полумрак приемной радужным оскалом. Он мгновенно оценил ситуацию и разрядил ее с поистине соломоновой мудростью. — Проходите, госпожа Лормер, — сказал он, распахивая дверь.

Толстая дама в шляпке с голубой вуалью схватила шпица в охапку и, величественно шурша платьем, продефилировала мимо всех присутствующих в кабинет. Секретарша юркнула за ней. Всех вдруг обдало ароматом ландышей — он волнами расходился от кушетки, на которой сидела дама. Канарейка испуганно умолкла.

— В следующий раз я тоже приведу собаку, — усмехнулся Брант. — Отличный способ пройти без очереди.

У

нас в госпитале есть овчарка.

Я рассмеялся.

— При овчарке канарейка петь не будет. Она испугается.

Брант кивнул.

— Или собака укусит секретаршу, и Левин нас выставит. Вы правы: эмигрантское счастье надо предоставлять только воле случая. От всякого расчета оно бежит, как от огня.

Я положил на стол сто долларов. Большая, костистая ладонь Левина скользнула по банкноте, даже не сжимаясь в кулак, и поверхность стола снова опустела.

— Вы работаете? — спросил он.

Я покачал головой.

— Мне же запрещено работать, — заметил я осторожно.

— На что же вы тогда живете?

Подбираю деньги на улице, выигрываю в лотерею, позволяю древним старушенциям меня содержать, — ответил я невозмутимо, удивляясь глупости его расспросов. Должен же он понимать — я не могу сказать ему правду.

Он рассмеялся своим странным, резким смехом, столь же резко его оборвав.

— Вы правы. Меня это не должно касаться. Официально. Только в личном плане, по-человечески.

— За человеческие ответы в личном плане я неоднократно оказывался в тюрьме, — заметил я. — Так что у меня по этой части многочисленные травмы и солидные комплексы. И я только начинаю их здесь, в Америке, изживать.

— Ну, как хотите. Мы можем общаться и так. Только что у меня был доктор Брант. Он за вас поручился.

Я опешил от изумления.

— Бедняга Брант! У него же совсем нет денег!

— Он за вас поручился морально. Сказал, что вы подвергались преследованиям и что он вас знает.

— Это помогает? — спросил я.

— Птичка по зернышку клюет, — ответил Левин. — Одно к одному, по мелочи. Ваша приятельница Джесси Штайн о вас заботится. Это она прислала ко мне Бранта.

— И он специально из-за меня к вам пришел?

— Не только. Но, по-видимому, он не рискнул бы снова показаться Джесси Штайн на глаза, не дав вам рекомендацию.

Я рассмеялся.

— Вообще-то на Бранта это не похоже.

Левин блеяньем подхватил мой смех.

— Зато еще как похоже на Джесси Штайн. Это не женщина, а тайфун! Она уже добрую дюжину людей с нашей помощью выручила. У нее что, других забот нет? Нет своей жизни?

— Вся ее жизнь — в заботах о других. Она всегда была такой. Доброй, мягкой и неумолимой. Еще во Франции.

За спиной у меня вдруг громко, ясно и мелодично закуковала кукушка. Вздрогнув от неожиданности, я обернулся. Из маленького оконца в деревянных шварцвальдских ходиках бодро выскакивала пестрая деревянная птица; оконце распахивалось и закрывалось, птица куковала.

— Одиннадцать, — сказал Левин со вздохом, сосчитав птичье кукованье.

— Да у вас тут настоящий зоопарк, — заметил я после одиннадцатого ку-ку. — Канарейки, шавки, рыбки, а теперь вот еще и этот немецкий символ домашнего уюта.

— Вам не нравится?

— Да нет, просто напугался, — ответил я. — Меня однажды под бой таких вот ходиков допрашивали. С каждым ку-ку я получал удар в морду. К сожалению, допрос был в полдень.

— И где же это было? — спросил Левин.

— Во Франции. На немецком контрольно-пропускном пункте. Допрашивал меня старший преподаватель немецкой школы в мундире фельдфебеля. И всякий раз, когда кукушка начинала кричать, мне полагалось кричать вместе с ней: ку-ку, ку-ку.

Левин изменился в лице.

— Я не знал, — пробормотал он. Потом встал и пошел останавливать ходики.

Я его удержал.

— Зачем? — сказал я. — Одно с другим никак не связано. Да и кто бы смог выжить с такой чувствительностью? К тому же у меня все это больше из области приятных воспоминаний. Вскоре после допроса меня отпустили. А старший преподаватель даже подарил на прощанье антологию немецкой лирики. Эта антология была со мной до самого острова Эллис. Там, правда, я ее потерял.

Я не стал рассказывать Левину, что из-под ареста меня день спустя освободил Хирш в роли испанского консула. Он страшно наорал на фельдфебеля за то, что тот посмел задержать друга Испании, доверенного человека самого Франко. Все это чудовищное недоразумение! Старший преподаватель так трясся за свои погоны, что в знак раскаяния подарил мне тот самый томик стихов. А Хирш тут же сунул меня в машину и укатил.

Левин все еще смотрел на меня.

— Это произошло с вами, потому что вы еврей?

Я покачал головой.

— Это произошло потому, что я был беспомощен. Нет ничего хуже, чем в абсолютно беспомощном состоянии попасться в руки культурным и образованным немецким варварам. Трусость, жестокость и полная безнаказанность — вот три вещи, которые работают тут заодно, поощряя и усугубляя друг друга. Этот старший преподаватель вообще-то оказался вполне безобидным. Даже не эсэсовец.

Я умолчал о том, что фельдфебель несколько смешался уже вечером после допроса с кукушкой, когда решил продемонстрировать своим гогочущим подчиненным, что такое обрезанный еврей. Пришлось мне раздеться. Вот тут-то он с испугом и вынужден был признать, что я не обрезан. Так что когда на следующий день приехал Хирш и потребовал меня выпустить, фельдфебель был даже рад поводу от меня избавиться.

Левин опять посмотрел на ходики. Ходики тикали.

— В наследство достались, — пробормотал он извиняющимся тоном.

— В следующий раз они пробьют только через сорок пять минут, — успокоил я его.

Он встал, обогнул свой письменный стол и подошел ко мне вплотную.

— Как вы себя чувствуете в Америке? — спросил он.

Я знал, каждый американец считает, что в Америке можно себя чувствовать только прекрасно. Трогательное в своей наивности заблуждение.

— Прекрасно, — ответил я.

Лицо его просияло.

— Как я рад! А о визе особенно не беспокойтесь. Того, кто уже въехал в страну, выдворяют редко. Для вас это, должно быть, совсем особое чувство — не подвергаться больше преследованиям! Тут у нас ни гестапо, ни жандармов!

Чего нет, того нет, подумал я. А сны? Куда деться от снов и призраков прошлого, которые приходят к тебе незваными гостями?

К полудню я уже вернулся к себе в гостиницу.

— Тебя тут спрашивали, — сообщил мне Мойков. — Особа женского пола, с голубыми глазами и румяными щечками.

— Женщина или дама?

— Женщина. Да она еще здесь. Сидит в нашей пальмовой роще.

Я поспешил в салон с цветочными горшками и рахитичной пальмой.

— Роза! — изумился я.

Кухарка Танненбаумов легко поднялась из гущи вечнозеленой листвы.

— Я вам тут принесла кое-что, — сказала она. — Ваш гуляш! Вы его вчера забыли. — Она раскрыла большую клетчатую сумку, внутри которой что-то звякнуло. — Но ничего страшного. Гуляш не портится. А на второй, третий день он даже вкуснее. — Она извлекла из сумки большую фарфоровую супницу, закрытую крышкой, и водрузила на стол.

— Это сегедский? — только и спросил я.

— Нет, другой. Этот лучше хранится. Тут еще маринованные огурчики, прибор и тарелка. — Она развернула салфетку с ложкой и вилкой. — У вас есть спиртовка?

Я кивнул:

— Маленькая.

— Это неважно. Чем дольше гуляш на огне, тем он вкуснее. Это огнеупорный фарфор. Так что можете прямо в нем и греть. А через неделю я посуду заберу.

— Да это просто не жизнь, а рай, — сказал я растроганно. — Большое спасибо, Роза! И передайте от меня спасибо господину Танненбауму!

— Смиту! — поправила меня Роза. — С сегодняшнего утра это уже официально. Вот вам по такому случаю еще кусок праздничного торта.

— Да это не кусок, а кусище! Марципановый?

Роза кивнула.

— Вчерашний был шоколадный. Может, вам больше того хотелось? Так у меня еще кусочек остался. Припрятан.

— Нет-нет. Останемся лучше в будущем. При марципане.

— Тут еще для вас письмо. От господина Смита. А теперь — приятного аппетита!

Я нащупал в кармане доллар. Роза замахала руками.

— Бог с вами, это исключено! Мне запрещено что бы то ни было принимать от эмигрантов. Иначе я сразу лишусь места. Это строжайший приказ господина Смита.

— Только от эмигрантов?

Она кивнула.

— От банкиров всегда пожалуйста; только они почти ничего не дают.

— А эмигранты?

— Эти последний цент норовят всучить. Бедность учит благодарности, господин Зоммер.

Я с благодарностью смотрел ей вслед. Потом с супницей в руках торжественно направился мимо Мойкова к себе в номер.

— Гуляш! — объявил я ему. — От венгерской поварихи! Ты уже обедал?

— К сожалению. Съел гамбургер в аптеке на углу. С томатным соусом. И кусок яблочного пирога. Сугубо американский обед.

— Вот и я пообедал, — вздохнул я. — Порцию разваренных спагетти. Тоже с томатным соусом. И кусок яблочного пирога на десерт.

Мойков приподнял крышку и потянул ноздрями.

— Да тут на целую роту! А аромат какой! Что там твои розы! Этот пряный дух!

— Приглашаю тебя на ужин, Владимир.

— Тогда зачем ты несешь это к себе в номер? Поставь в холодильник рядом с моей водкой. У тебя в номере слишком тепло.

— Хорошо.

Прихватив с собой только письмо, я двинулся по лестнице к себе в номер. Окна у меня в комнате были распахнуты. Со двора и из окон напротив доносилась разноголосица шумов и радио. Шторы в апартаментах Рауля были задернуты, хрипловатый граммофон там приглушенно наигрывал вальс из «Кавалера роз». Я раскрыл письмо Танненбаума-Смита. Письмо было очень короткое. Мне надо было позвонить антиквару Реджинальду Блэку. Танненбаум с ним переговорил. Тот ждет моего звонка послезавтра. Танненбаум желает мне удачи.

Я медленно сложил письмо. Мне казалось, обшарпанное подворье гостиницы вдруг разомкнулось, и передо мной раскрылась аллея. Впереди забрезжило что-то вроде будущего. Передо мной был путь, а не вечно запертые ворота. Путь, вполне доступный в своей будничности и потому казавшийся вдвойне непостижимым. Я спустился вниз и позвонил тотчас же. Я не мог иначе. Антиквар Реджинальд Блэк подошел к аппарату лично. Голос у него оказался низкий, но слегка нерешительный. Пока мы с ним говорили, из трубки слабым фоном все время доносилась музыка. Я сперва решил, что у меня галлюцинации, и только потом догадался, что у Блэка тоже играет граммофон. Это был тот же вальс из «Кавалера роз», который только что звучал из номера Рауля. Я счел это добрым предзнаменованием. Блэк попросил меня прийти через три дня, тогда и познакомимся. В пять часов. Я положил трубку, но музыка загадочным образом не оборвалась. Я обернулся и посмотрел во двор. Окна в апартаментах Рауля тем временем распахнулись. Теперь его граммофон заглушал все джазовые мелодии во дворе, долетая даже до темного угла за стойкой портье, где я пристроился у телефона. Это был все тот же вездесущий «Кавалер роз».

Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]