
Копия ХОЛОДОВА Вишневый сад
.docЖурнал «Театр» – 1985 – №1 – С. 148 – 169.
Г. Холодова
«Вишневый сад»: между прошлым и будущим
Почти фантастическая повесть о современной жизни чеховских персонажей
При репертуарном успехе пьесы всегда наступает момент перехода количества в некое новое качество. Трансформируется природа зрительского восприятия. Происходит своего рода оптический обман: скажем, смотришь очередную постановку «Вишневого сада», а рядом с ней в твоем сознании возникает и другая и третья. Перед тобой будто разыгрывается немыслимое фантастическое представление, и никто, ни ты, ни режиссер, не во власти прекратить это «наваждение» или как-нибудь на него повлиять: одновременно с одной Раневской начинают говорить другие Раневские тот же самый текст, но с разными интонациями... за спиной одного Лопахина возникает вдруг второй Лопахин, а то сразу несколько.
Тяга к Чехову, возродившаяся после многолетнего перерыва накануне столетнего юбилея писателя, не ослабевала — напротив, все усиливалась по мере приближения стодвадцатипятилетия со дня его рождения. За минувшую четверть века театр по многу раз возвращался к чеховским пьесам. Но какое-то особое внимание наблюдалось к «Вишневому саду».
На протяжении последних театральных сезонов «Вишневые сады» шли на множестве сцен одновременно. О большинстве из них уже писали. Недавние постановки успели «обзавестись» газетными рецензиями, более ранние удостоились журнальных статей. Есть и удачный опыт обобщения интерпретаций чеховской пьесы в театрах 70-х годов. Но с тех пор на наших сценах прибавилось еще столько же «Вишневых садов». Сегодня, в середине 80-х, наверное, стоит еще раз, снова обобщить сценические варианты пьесы, заново обратившись и к ней самой.
Поставленные в разные годы последнего десятилетия весьма несхожими режиссерами Москвы, Ленинграда, Калинина, Киева, Риги, эти спектакли мало напоминали друг друга. И именно своими разночтениями они, далеко не во всем удавшиеся, прежде всего вызывают у нас не праздный интерес. К разговору о причинах такого многообразия мы еще вернемся. А пока поговорим о странностях любви к «Вишневому саду», то есть о притягательности последней чеховской пьесы, не имеющей границ ни во времени ни в пространстве. Не случайно - и мастера современной западной режиссуры Барро, Стрелер, Брук выбрали ее из всего чеховского наследия.
Итальянский режиссер, открывший в 70-е годы шествие «Вишневого сада» по сценам мира, пытаясь себе и другим объяснить свой выбор, отвечает на вопрос воображаемого «удивленного собеседника»: «Зачем мне еще один «Вишневый сад»? Затем, что «Вишневый сад» — это шедевр... потому что он прекрасен, потому что я его люблю, потому что я чувствую, что он мне нужен. И если «Сад» необходим мне, значит, он каким-то образом необходим и другим». И затем Стрелер дает наивысшую оценку чеховской пьесе: «Да, «Вишневый сад» это шедевр, шедевр со всех точек зрения. Может быть, «Сад» это самое великое из всего, что оставляет буржуазное общество в области театра, великое тем знанием самого себя, которого другие не умеют достичь».
Качественно новый уровень последней пьесы Чехова сразу же почувствовали первые ее режиссеры. Станиславский телеграфировал Чехову после знакомства с текстом «Вишневого сада»: «Потрясен, не могу опомниться. Нахожусь в небывалом восторге. Считаю пьесу лучшей из всего прекрасного Вами написанного. Сердечно поздравляю гениального автора. Чувствую, ценю каждое слово. Благодарю за доставленное уже и предстоящее большое наслаждение». Немирович-Данченко излагает свое «личное первое впечатление» в гораздо более пространной телеграмме, аналитичной и деловой, и, возможно, потому менее восторженной, хотя и здесь помимо похвал прозвучала мысль о принципиальной новизне «Вишневого сада»: «...как сценическое произведение, может быть, больше пьеса, чем все предыдущие»; «Лица новы, чрезвычайно интересны»; «Новь в твоем творчестве — яркий, сочный и простой драматизм. Прежде был преимущественно лирик, теперь истинная драма». Судя по письмам Чехову и Книппер, он постепенно, в процессе репетиций проникал в глубины «Вишневого сада» и с живым участием наблюдал за реакцией актеров, зрителей. После читки пьесы на труппе художественников телеграфировал: «Впечатление громадное. Сильнейший трепет и мысли и чувства. Возбуждение большое и великолепное. Общий голос, что творчество ширится и крепнет».
Сам Чехов, работая над «Вишневым садом», делился в своих письмах достаточно противоречивыми соображениями по поводу будущей пьесы. Но, вероятно, он осознавал всю новизну стоящих перед ним художественных задач, жалуясь знакомым: «Все, что я писал раньше, прошло, а как писать дальше — не знаю. Это меня очень мучает».
«Вишневый сад» не формально является последним, предсмертным созданием Чехова-драматурга. Думается, Чехов-врач, хорошо представлявший себе, как мало осталось прожить Чехову-больному (пьеса писалась за год до кончины), «составлял» пьесу-завещание, и не только для будущих режиссеров. В ней нашли отражение все лучшие свойства автора — реалистичнейшего летописца российской действительности, великого новатора драмы, шекспировски мыслящего драматурга, оперирующего вечными категориями человеческого сознания.
Из всех пяти больших пьес Чехова, представляющих собой своего рода цикл, «Вишневый сад» — самая емкая и по форме и по содержанию. Если попытаться в двух словах обозначить круг «мировых» проблем чеховских пьес (притом что они, конечно, противятся подобным формулам, выламываются, выплескиваются из них), то станет очевидным определенное превосходство «Вишневого сада». Драматический конфликт «Иванова» — личность и общество, «Чайки» — художник и бытие, «Дяди Вани» — идеал и действительность, «Трех сестер» — надежды и судьбы, «Вишневого сада» — человек и история.
Проблема времени в драме Чехова, разумеется, неодносложна. Здесь хотелось бы обратить внимание на различные существенные временные понятия, непосредственно связанные с философией мышления чеховских героев, расширяющиеся от пьесы к пьесе. В «Иванове» это—возраст («Надорвался я! В 30 лет уже похмелье, я стар); в «Чайке» — годы («Жила я радостно, по-детски... любила вас, мечтала о славе, а теперь? Завтра рано утром ехать в Елец в третьем классе»); в «Дяде Ване» — жизнь («Пропала жизнь!»); в «Трех сестрах» — время («Пройдет время, и мы уйдем навеки, нас забудут...»); в «Вишневом саде» — вечность («Человечество идет к высшей правде, к высшему счастью»).
Дух истории парит над имением Раневской, которое драматург застает в начале нового века. Здесь собрались не только близкие, давно знакомые друг другу люди — хозяева вишневого сада, их родственники, слуги, соседи, здесь скрестились дороги, жизни представителей самых разных слоев многоликого и бурлящего общества кануна первой русской революции. Литературный мир Чехова вообще чрезвычайно многолюден и демократичен, бесчисленные его обитатели, люди самых разнообразных профессий, принадлежат ко всевозможным сословиям, классам, социальным слоям, поколениям русского общества. Но, кажется, ни в одном другом произведении нет такого широкого общественного среза.
Кроме пятнадцати персонажей, не считая «гостей» и «прислуги», которых Чехов тоже ввел в свой перечень действующих лиц, в пьесе огромное множество «не действующих» лиц, то есть не выходящих на сцену, а лишь упоминающихся, но так вжившихся в ткань пьесы, столь необходимых ей, что без них «Вишневый сад» уже трудно себе представить. Это маленький мальчик Гриша – утонувший сын Раневской, мужик – отец Лопахина, Дашенька – дочь Симеонова-Пищика, старый патер с книжкой в парижской квартире Раневской, «этот ужасный человек», бомбардирующий ее телеграммами из Парижа, покойная мама, словно идущая по саду, ярославская бабушка Ани, Ефимьюшка, Поля, Евстигней и Карп – старые слуги из старой людской и многие, многие другие. Не говоря уж о целых групповых сценах «за кадром»: «простой народ», который «прощаться пришел», англичане, которые «приехали» к Пищику и «нашли в земле какую-то белую глину», и так далее и так далее... Все это расширяет горизонты пьесы. Такая концентрация социальных типов, характеров, возрастов. Столько лиц, столько сюжетов, что их хватило бы на несколько пьес. Чехов словно старается вместить в свое последнее драматургическое детище как можно больше своего и того, что вокруг него.
Чехов хотел соблюсти в своей последней пьесе много всяких условий и хотел избежать любых условностей. Так, например, он старался, чтобы в «Вишневом саде» было как можно меньше действующих лиц, «этак интимнее», однако лиц в ней оказалось больше, чем в других его пьесах. Чехов захотел назвать свою пьесу «комедией» и назвал, хотя драматические ситуации в ней перевешивают комические характеры и положения.
Бесконечные споры вокруг жанра «Вишневого сада» во многом исчерпали себя, хотя, кажется, они будут длиться вечно. Ясно, что перед нами не чистая комедия и не просто драма, что жанр этой пьесы сложен по своей структуре, не умещается в стандартное определение и до сих пор до конца не разгадан. Прочный сплав самых полярных жанров от «почти фарса» до почти трагедии, полифоническое созвучие вроде бы взаимоисключающих стилистик от натурализма до символизма — это не что иное, как поиск драматической формы, адекватной стремительно меняющемуся миру. Сама жизнь — какого жанра?!
С особой очевидностью в этой пьесе проявилось чеховское понимание природы художественного образа, не как решенного раз и навсегда, а находящегося в постоянном движении эволюционирующего не только в пределах пьесы. Передавая атмосферу времени смены эпох, переломного момента истории, Чехов фиксирует в своих героях состояние неопределенности, неустойчивости, неуверенности в будущем и даже в настоящем. Прямо у них на глазах распадается привычный уклад жизни, меняются сложившиеся принципы, старые представления. Все вокруг либо рушится, либо находится в стадии становления, нет ничего стабильного, словно сама жизнь, сама история пребывают в процессе поиска и осмысления собственного предназначения.
Будучи человеком той самой поры, которую подверг художественному исследованию, Чехов, многое приметив и поняв, не мог все до конца осмыслить и не стремился к этому. Задаваясь вопросами, он не торопился на них отвечать, хотя подчас сами вопросы (остро поставленные или риторические) содержали в себе ответ, не обязательно однозначный. В этом казался не только творческий метод драматурга, его мировоззрение, свойство быстротекущего времени, когда особенно трудно бывает остановить мгновение. Вопросительность «Вишневого сада» связана еще и с особым зрением Чехова — псе, что он смог увидеть и захотел ввести в пьесу, невозможно было проком-ментировать в пределах одного драматического произведения, даже такого широкого эпического полотна, как «Вишневый сад». И героев своих Чехов создал многомерными, словно не до конца завершенными. Снабженный чертами многочисленных типажей, взятых из жизни, и литературных прототипов, наделенный импровизационным началом, заключенным в подтексте, чеховский собирательный образ необыкновенно мобилен. Одни и те же персонажи могут проживать на разных сценах не одну, не две и не три, а много жизней — каждый раз в зависимости от понимания роли, ее места в образной системе спектакля, от индивидуальности актера.
Современники Чехова не раз высказывали точку зрения, на «Вишневый сад», как на пьесу о бессилии человека перед жизнью. Похоже, и некоторые нынешние режиссеры не застрахованы от подобного рода ошибки. Жизнь действительно не балует чеховских героев, и они, как правило, не в силах ей противостоять. Но проблему «человек и история» автор «Вишневого сада» рассматривает более сложно, более диалектично, чем это может показаться. Чехов мыслит исторически, воспринимая жизнь как процесс, и не лишает своих персонажей, всех, кроме старого Фирса, определенного «права выбора», конечно, детерминированного социальной и психологической природой данного характера. Чехов в своей последней пьесе не пессимист и не объективист, он реалист и гуманист в самом истинном значении этих слов. Толстой называл его именно в эти годы «Пушкиным в прозе». Впечатление пассивности чеховских героев обманчиво. (На самом деле они не пассивны, они — растерянны.) Ощущение близорукости Чехова – тоже. Напротив. Он обладает даром предвидения. И именно поэтому не предопределяет окончательно и бесповоротно судьбы действующих лиц, не превращает их в безвольных марионеток («Люди у меня вышли живые»). Предчувствуя, что поворот истории может быть крутым, Чехов, провожая своих героев в дорогу, не дает им точных адресов, он лишь намечает пути, по которым они могут пойти уже после финала, после гибели вишневого сада. После смерти автора пьесы.
Обращение к социальной и жанровой структуре «Вишневого сада» в данном случае вызвано потребностью понять, в чем секрет сегодняшней притягательности пьесы восьмидесятилетней давности, и как строятся взаимоотношения между ней и ее современными сценическими толкователями. Отношения эти, по всей вероятности, носят двусторонний характер: пьеса открывает многообразные возможности для режиссерских осмыслений, а разные театральные версии провоцируют снова, по-новому взглянуть на давно знакомую пьесу.
Автор «Вишневого сада», по-видимому, привлекателен сегодня для режиссеров более всего своим универсализмом, о котором мы только что говорили. Тем, что он в свое магнитное реалистическое пространство включает разные эстетические ракурсы жизни и искусства: в одном лице лирик, сатирик, символист, импрессионист, натуралист, реалист, комедиограф и трагик, поэт и философ. Эта чеховская многоцветная палитра так же естественна, как радуга в небо. На столь уникальное свойство «Вишневого сада» обратили внимание уже первые постановщики. Нынешних режиссеров манит и сама пьеса и возможность подобрать к ней собственный ключ — выбор велик.
Щедрая чеховская пьеса всегда в подобных случаях легко поддается «раскопкам», обнаруживая все новые и новые «культурные слон», выражаясь языком археологии, и в то же время она активно сопротивляется твердо установленным для нее рамкам, сама выходит, не спросясь режиссера, из искусственных театральных берегов.
Быть может, только Театр сатиры, не вынося «Вишневый сад» Валентина Плучека на основную сцену, намекает на экспериментальность постановки. Но и на других, «полнометражных» «Вишневых садах», как правило, не покидало ощущение эксперимента, первой пробы, хотя некоторые из режиссеров не впервые ставили Чехова.
Одним из самых ранних и до сих пор не сошедших со сцены «Вишневых садов» был спектакль Калининского драматического театра. Режиссер Вера Ефремова, много и интересно ставившая Островского, прочла комедию Чехова как продолжение «пьес жизни» великого бытописца Замоскворечья и Заволжья., В откровенно провинциальных и обветшалых от времени декорациях (художник Александр Тарасов) можно представить и героев театра Островского, скажем, его поздней пьесы «Светит, да не греет», в которой, как известно, немало «зачатков» «Вишневого сада»: и образ самой героини Анны Владимировны Реневой, разорившейся землевладелицы, чем-то напоминающей Раневскую, и пояснительная ремарка к первому же действию, начинающаяся словами «Старый, запущенный сад...», и еще многое другое. Ермолай Лопахин (А.Чуйков) претерпевал в калининском спектакле особую эволюцию — этот молодой, еще совестливый, неглупый и наивный купец типа некоторых «честных», «положительных» купцов Островского попадал в третьем действии «Вишневого сада» в совершенно незнакомую ему чуждую для него «чеховскую ситуацию» и вступал в неразрешимый, глубоко драматичный конфликт не столько с Раневской, чье имение с садом откупил, сколько с самим собой, Ермолаем Лопахнным. Старейшая актриса театра А. Вольская в роли Шарлотты напоминает великих «старух» Малого и уровнем и манерой, играя нечто среднее между чеховской гувернанткой и странницей из Островского. «Вишневый сад» на сцене старинного волжского города Тверь, как Калинин называли до ЗО-х годов, отличали та неспешная раздумчивая манера, та непосредственность и отношениях с пьесой, лиризм, которых, на мои взгляд, часто m достает многим другим, стремительным и неуравновешенным, неравнодушным, но не всегда достаточно вдумчивым и искренним чеховским спектаклям, абстрагирующимся в той или пион степени от моем времени и истоков чеховской пьесы.
Анатолий Эфрос стремился, по-видимому, вскрыть символический контекст «Вишневого сада» Все сцены решены вне бы га и идут на фоне кладбищенского пейзажа, занимающего значительную часть сценического пространства (художник Валерий Левенталь). Здесь захоронены и родители Раневской и Гаева, и муж Раневской, и ее сын Гриша... Кресты, ограда, могильный холм, на котором цветут вишневые деревья, окрашивают все мизансцены в холодноватые тона, довлеют над текстом, над персонажами. Этот пейзаж после жизни ни на минуту не позволяет забыть (даже когда на сцене паясничает Епиходов — И. Дыховичный, «смешной человек, двадцать два несчастья») о смысле человеческого существования или о бессмысленности, бренности его. Актерам Театра на Таганке, выходцам вахтанговской школы, не привыкать к самым неожиданным театральным обстоятельствам, но даже они, кажется, чувствовали некоторую скованность. Нашли себя в этом суженном пространстве, пожалуй, только А. Демидова в роли Раневской и В. Высоцкий — Лопахин.
Галина Волчек пытается еще дальше уйти от конкретного быта. Обнаженность приподнятого полукруга сцены с одиноким высохшим деревом создает ощущение заброшенного пустыря, необязательности времени и места действия чеховских персонажей (художник Петр Кириллов). Сути дела не меняют костюмы Вячеслава Зайцева к спектаклю, стилизованные в духе ретро. Вспоминаются слова из мистического монолога Нины Заречной, написанного Треплевым: «Уже тысячи веков, как земля не носит на себе ни одного живого существа...» Театр хотел, возможно, прочесть «Вишневый сад» как философскую драму, а может быть, философскую комедию. Но современниковцы, привыкшие к конкретике социально-психологического разговора о жизни и о себе, чувствовали «неуют» пустого пространства, что иногда уместно сочеталось с «бесприютностью» чеховских героев. Порой же нельзя было не заметить неуверенных метаний актеров в поисках утраченной предметности.
Леонид Хейфец решает телевизионный «Вишневый сад» как психологическую драму, хотя правдоподобия быта чеховских героев здесь почти не прибавилось. Предметы сведены к минимуму. Обволакивающая телепавильон сероватая полупрозрачная ткань (художник Лариса Мурашко) напоминала оформление его предыдущего чеховского спектакля — «Дяди Вани» на сцене ЦТСА (художник И. Сумбаташвили). «Какой-то лабиринт», — говорил Серебряков о доме Войницких. И снова режиссер передает это ощущение лабиринта, не только лабиринта дома Раневской, но лабиринта человеческих взаимоотношений чеховских героев, лабиринта человеческой души, человеческой жизни. В этом спектакле, кажется, нет ни одного однозначного, однопланового персонажа. Даже горничная Дуняша (Н. Гундарева) здесь под властью глубоких чувств и сложных переживаний.
Игорь Владимиров довольно откровенно декларирует в своем спектакле близость «Вишневого сада» к «комедии, почти фарсу», как сам Чехов однажды выразился по поводу своей пьесы. Но этот опыт Театра имени Ленсовета еще раз показал, что «Вишневый сад» трудно поддается столь одноплановому жанровому решению. Если Гаев (В. Кузин) почти без натяжки представал в комическом и даже сатирико-разоблачительном свете – его монологи звучали пародийно, как демагогические, красивые и давно пустые фразы, то три героини, Раневская (А. Фрейндлих), Варя (Г. Никулина) и Аня (И. Мазуркевич), постоянно тяготели к драме или к мелодраме, моментами ассоциировались с чеховскими тремя сестрами — Машей, Ольгой и Ириной. Самая запоминающаяся сцена этого спектакля, ставшая его кульминацией, — бал-ожидание в третьем действии, который можно было бы назвать «балом во время чумы». Нервозно-шумное водевильное веселье многочисленных гостей достигало апогея, переходило все границы, и перед зрителем возникало нечто такое, во что никак не хотелось верить. Раневская — Фрейндлих, то ли в надежде хоть как-нибудь забыться перед ожиданием страшной вести, то ли потеряв последнюю надежду забыть свое унизительное положение банкротки, принимает приглашение своего лакея Яши, подвыпившего, донжуанистого, сального Яши (А. Пузырев), и лихо отплясывает с ним канкан в каком-то отчаянно-веселом бешенстве.
И, напротив, комедийность «Вишневого сада» оказалась совершенно неприемлемой для Аркадия Каца. На сцене Рижского драматического театра — непоправимая драма, почти трагедия. Когда Стрелер сопоставлял последнюю пьесу Чехова с «Королем Лиром», он имел в виду не только «космичность» обеих пьес, но и родство драматизма «Вишневого сада» с шекспировским трагизмом. Два эти названия нередко соседствуют в репертуаре режиссеров. И на афише Рижского театра они тоже рядом. Театр не отказывает чеховским героям в сочувствии, но он взыскателен к ним, судит их по всей строгости закона совести и чести, призывая к ответственности за их же собственную жизнь. Они страдают под тяжестью вины, под тяжестью прошлого. Если в спектакле Театра на Таганке портреты ушедших из жизни свободно и даже торжественно витают над кладбищем-садом, то на рижской сцене эти же портреты, больше напоминающие по размерам небольшие фотографии, словно запутались неловко и стыдливо в вишневых ветвях (художник Т. Швец). Это уже не напоминание — это укор. Приходили на память слова Пети Трофимова о том, что с каждой вишни в саду, с каждого листка, с каждого ствола глядят человеческие существа, «неужели вы не слышите голосов...». Правда, слова эти относились не к умершим близким, а к мертвым душам крепостных, принадлежавших некогда предкам помещицы Раневской. Но в спектакле они звучали расширительно — в адрес и тех и других. И сам Петя (Б. Аханов), столь критически настроенный к окружающей его действительности, не был освобожден от ответственности за прошлое и будущее. И даже дряхлый Фирс исповедовался здесь Шарлотте в своих страшных грехах, произнося текст из первой редакции чеховской пьесы.
«Вишневый сад» Ирины Молостовой в Киевском театре имени Леси Украинки отличается от других прежде всего тем, что в нем не чувствовалось даже попытки откреститься от быта и от времени. А угадывалась потребность увидеть в мудрой чеховской пьесе историческую драму. Другое дело, что не всем создателям спектакля эта трудная задача оказалась под силу. Художник Даниил Лидер разделил сценическое пространство тонкой, прозрачной кружевной паутиной на отсеки, уходящие от зрителей в глубь сцены. Каждый «кусок» сцены — не просто комната в доме Раневской; они отличаются друг от друга определенным стилем интерьера, соответствующим разным эпохам жизни в этом очень старом доме. Последняя, самая близкая к зрителям комната — модерн начала века. Галерея комнат свидетельствовала не только о глубине корней владельцев дома и сада, но и о непрерывности движения времени, о том, что, проходя, оно останется — в предметах, в воспоминаниях.
«Вишневый сад» в Малом театре появился неожиданно. На сцене, исстари противостоящей мхатовской театральной школе, не ждешь увидеть чеховскую пьесу. Особенно удивительно то, что инициаторами такого начинания стали не молодежь и не среднее поколение, а группа нынешних «стариков» Малого: И. Ильинский, Т.Еремеева, Н. Анненков. Наиболее сильно, драматично звучит здесь чеховская прощальная нота героев этого спектакля Раневской, Гаева, Фирса. Тема уходящей жизни — во всем ее несегодняшнем благородстве, во всей ее особой красоте увядания, не поддающемся старости чувстве собственного достоинства — напоминала знаменитый нечеховский спектакль последних мхатовских «стариков» — «Соло для часов с боем» О. Заградника. Невольно вспоминалась и великая щепкинская мелодраматическая традиция, изначально близкая Дому Щепкина и Островского. Хотя в концертном репертуаре Игоря Ильинского множество чеховских рассказов, в которых он виртуозно воплощает бесчисленные острокомедийные, сатирические, мелодраматичные чеховские типажи, но своего Фирса он решает в также очень близких замечательному артисту толстовских традициях.
Валентин Плучек, ставя свой «Вишневый сад» самым последним, уже после всех других режиссеров, испытавших, можно сказать, пьесу на прочность, не примкнул ни к одному из них. В Театре сатиры получилась не символическая экспрессивная парабола, не философская комедия, не психологическая или историческая драма, не фарс, не трагедия и не мелодрама. Режиссер не воспользовался и своим правом на сатирическое решение. Будучи самым старшим из своих коллег, он словно приходит к мудрому решению «успокоить» чеховскую пьесу, дать ей возможность отдохнуть от острых, спорных и неожиданных режиссерских подходов, отдышаться, набраться сил. Я назвала бы жанр того спектакля элегическим. Валерий Левенталь, в противовес своему первому лаконичному, но громоздкому сценографическому решению «Вишневого сада» (Театр на Таганке), освободил сцену, от всего, оставив на переднем плане лишь крохотную детскую мебель, на заднем — шкаф. Однако, расчистив сценическое пространство, он не опустошил его, как случалось в подобных ситуациях с другими театральными художниками, не напустил холодного воздуха, не обездолил, он просто «расширил» сцену за счет отсутствия самодовлеющего сценографического прочтения пьесы. И сцена Театра сатиры, окутанная невесомым воздушным тюлем, застекленная с одной стороны, как веранда, показалась значительно просторнее, чем сцена Театра на Таганке, суженная, стиснутая оформлением «Вишневого сада», осуществленным некогда тем же В. Левенталем. Чеховские персонажи дышат здесь легко, освобожденные от навязчивого режиссерского диктата, и все же остается ощущение, что они пребывают если не в поисках, то в ожидании новых, следующих, более определенных, но не менее мудрых, режиссерских решений чеховской пьесы.
Пересмотрев не менее десяти постановок «Вишневого сада», а некоторые из них по два или даже по три раза, приходишь к выводу: сколько ни перечитывай эту волшебную пьесу, сколько ни смотри сценических версий — всякий раз, наблюдая за давно знакомыми персонажами, обнаружишь неожиданные грани их характеров, иные мотивировки поступков. Становится понятным, почему Станиславский поражался, играя в пьесе Чехова «одну и ту же роль по несколько сот раз»: «Я не помню спектакля, во время которого не вскрылись бы в моей душе новые ощущения, а в самом произведении — новые глубины или тонкости, которые не были мною раньше замечены».
При репертуарном успехе пьесы всегда наступает момент перехода количества в некое новое качество. Трансформируется природа зрительского восприятия. Происходит своего рода оптический обман: скажем, смотришь очередную постановку «Вишневого сада», а рядом с ней в твоем сознании возникает и другая и третья. Перед тобой будто разыгрывается немыслимое фантастическое представление, и никто, ни ты, ни режиссер не во власти прекратить это «наваждение» или как-нибудь на него повлиять: одновременно с одной Раневской начинают говорить другие Раневские тот же самый текст, но с разными интонациями...