Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Rock8 / 04Sviridov

.doc
Скачиваний:
38
Добавлен:
09.02.2015
Размер:
225.28 Кб
Скачать

Песни Псоя Короленко

рок-текст

С.В. СВИРИДОВ

Калининград

Песни Псоя Короленко

Ты этот хит запомнишь навечно, И у меня так спросишь, конечно: «Зачем такую длинную песню спел, Что сказать ты этим хотел?»

Псой Короленко. «Шлягер века»

Псой Короленко прост и непонятен.

Это суждение парадоксально – но таково же и искусство Короленко. Певец стремится удивить, обескуражить слушателя, предстаёт перед ним как странный, почти юродивый нонконформист, который предпочтет казаться чудаком, нежели осквернить себя близостью хоть к одному канону. «Молодежный филолог и акын» каждой строчкой как будто говорит: «Я другой

Однако заявить такое значило бы лишь повторить самую расхожую банальность поэзии. Короленко оригинален не самой манифестацией нонконформизма, а тем словом о мире, которое следует за ней. Его принцип противоречия взят не ради самоценной поэтической игры – это средство достичь оригинального и сильного остранения. В искусстве, как в Зоне, прямая дорога не самая короткая, трудное чтение информативнее легкого. Помня, что деавтоматизация восприятия по природе своей есть небольшой обман, Псой добивается её, мистифицируя слушателя и озадачивая его явными парадоксами.

По убеждению Короленко, подлинные смыслы постигаются только в пути. Чтобы быть понятым, нужно увлечь читателя в дорогу. Поэтому его песня сначала обещает простоту шутки, а потом, заманив кажущейся элементарностью, ставит слушателя перед неясностью кодов и сложностью смыслов. Раздражение, порожденное этим обманом, служит движущей энергией чтения и уводит в перспективу смыслов, каждый из которых считывается труднее, чем было обещано. Всегда оставаясь голодным, читатель вынужден идти всё дальше за веселым и мудрым автором. Диск «Шлягер века» завершается пением 125-го псалма: «Долго водил нас Благословенный / Взад-вперед по пустыне…» – древний текст в переложении Короленко провозглашает истинность пути как такового – «Но ты послушай, / Как пели те, кто любит Путь, / Кто любит быть настоящими» (93)1.

Принцип пути и принцип противоречия – основы искусства Короленко. В соответствии с законом изоморфизма структурных уровней2, эти два принципа объединяют самые разные аспекты песни. Исходное противоречие формы и сути, пути и результата, посева и жатвы возобновляется в разных изводах по всему эстетическому пространству, создавая общую ауру инакости, неконвенциональности. Особая, организующая роль при этом отведена двум моментам:

1) Текстуальный парадокс – противоречие организующих принципов плана содержания и плана выражения: позитивная, жизнеутверждающая интенция передаётся средствами негативной поэтики – пародийной, ироничной, абсурдной, антиэстетичной.

2) Контекстуальный парадокс – обман эстетического ожидания. Слушатель видит в песне знакомые маркеры концептуальной поэзии – пародирование культурных языков, ироничность, опредмечивание идей и дискурсов, интертекстуальность – и уверивается в своем владении кодом; но пройдя намеченный автором путь, находит такое нечто о мире, что несовместимо с постмодернистским тотальным скепсисом. То есть примерно следующее:

– Относительная и конечная наша жизнь вся пронизана токами абсолютного, высшего бытия. Человек может и должен быть причастным ему через духовный, мистический опыт. Эта причастность осуществляется в веселье и радости.

В этой характеристике уже затронута онтология поэтического мира Короленко. Это трехчастный мир. В нем есть владения Божьи, куда не может войти ни автор, ни герой, ни читатель – ни физически, ни словом, ни мыслью. Есть счастливая земля – место радостной жизни под Его крылом. И наконец, исторический мир фактов и условных форм – здесь пребывает, в неведении своём, глуповатый современный человек. Однако он правильно сделает, если чуть-чуть поумнеет и станет торить дорогу в благословенную счастливую землю3.

Последние две области единомерны, сопоставимы и переводимы, а первая – разномерна с ними4. В то же время мы не найдём у Псоя классической пространственной модели, потому что историческая и идеальная земля не противопоставлены в пространстве, – к ним не применяются парные обстоятельства, их границу не пересекает ни герой, ни взгляд, ни мысль, – потому что и границы такой нет. Идеальный мир вообще не встречается с историческим в одном тексте. Однако их оппозиция хорошо прослеживается на уровне поэтического мира в целом. Это скорее два модуса земного бытия: профанный и просветленный.

В развертывании этой структуры важнее горизонталь, чем вертикаль. Путь осмысливается как горизонтальный и часто связывается с наземным транспортом (поезд, автобус). Даже на крыльях мистического просветления герой движется «в даль» («Аля Улю»), а не в высь.

Счастливая земля похожа на хасидское местечко где-нибудь в Подолии, в котором живет бедное и блаженное племя, вечно поющее и созерцающее щедроты Божьи. Похожие села и люди встречались нам в «стране философов» А. Платонова. Со своими петухами, котами и мышами они приютились на обочине рая, их обдувает ветер небесных пажитей, навевая философские мысли и чуднóе, первозданное косноязычие. Нарочито упрощенная поэтика, выдержанная в мажорном тоне, придает изображению характер лубка.

В своеобразии этого мира мы бы выделили несколько определяющих качеств:

1) Там нет истории. Ни в одной из песен этого ряда нет характерных для Псоя иронических пассажей по социально-историческим поводам.

2) Оттуда видно Бога. Не физическим, конечно, а сердечным зрением. Человек ощущает Его успокаивающее и обнадеживающее присутствие; согретый близостью и вниманием Творца, он наполняется счастьем, блаженным и наивным. Человек здесь немного неуклюж, смешон и мил. Бесконечно доверчивый к хранящим его сильным рукам, он не устает обращаться к всё слышащему и близкому Богу со словами молитв, таких же простых и трогательных, как он сам.

Ежечасная близость небесного Отца делает людей похожими на детей, и соответственно весь мир уменьшается по детским пропорциям, масштабу и видению. Это отражается в языке как упрощение стиха, синтаксиса и предпочтение детских лексических оборотов (петушок Петя, котик Вася), и в целом как поэтика примитива. Уменьшительные суффиксы охватывают всё большее лексическое поле: не только «утречко», «скрипочка», «трубочка», «празднычек», но даже «бедулечка», «Боженька-Божок». Так же инфантильны определения и оценки: «слабенькая, маленькая» душа (131), «милый котик» (72); «противный мент» (78); «и пусть они подохнут, такие» (80). Люди ходят по земле, как дети, пущенные в манеж, и каждого из них наполняет покоем и счастьем знание того, что рядом всесильный гарант их жизни, безопасности, спасения («Верую в Бога», «Здравствуйте вам», «Боженька-Божок», «Песенка последняя моя»).

С этими же обстоятельствами связано характерное смешение профанной и сакральной лексики, лубка и проповеди. Например: «Значит, будет / День похож на нощь / И ничто не / Сможет нам помощь», «На рассвете / Утречко грядёт» (65). В такой избыточной возвышенности стиля пародийное неотделимо от сакрального, как в слове юродивого.

3) Там нет страха и заботы. Даже самые злые тяготы жизни сжимаются до масштаба детских драм («Грустная песенка», «Пой, Деррида»). Любое горе – всего лишь «бедулечка», и, благодаря близости и заботе Божьей, она не более опасна, чем «в кустах игрушечные волки». Она наподобие игрушки, специально заведенной, чтобы её бояться. И если она уж слишком запугает дитя, оно прибежит к Отцу, чья высшая власть снимает любое противоречие, опасность, вину. Так и герою не страшна «бедулечка», если Бог рядом. Жизнь, проведенная в магическом веселье, так по-соседски близка трансцендентному, что смерть в ней хотя и реальна, но почти не трагична и выглядит лишь переходом в иной модус существования.

4) Оттуда доступно небо. Люди живут на краю небес, словно лишь ради шутки или игры ступили они погулять по земле, и, может, только затем и отлучились, чтобы снова испытать радость встречи с Отцом небесным («Поезд», «Дед»).

5) Там человек поёт. Вообще жизнь под крылом божьим празднична, люди не устают выражать свою радость в веселье, музыке, танце и, главное, в песне («Зай Фрейлах», «Як у евреев», «Лап-тап-тап-лабады-бады-бады»), которая, вместе с другими проявлениями счастья, становится священнодейством, молитвой, благодарением Богу.

Прекрасна эта страна – в ней онтологически отсутствует зло, в том числе имманентное природе человеческой. Вот чем изначально определяются все черты «блаженной земли». Не слишком упрощая дело, можно сказать, что и вся эстетическая и поэтическая конституция Короленко определяется этим же. По Псою, человек всегда достоин милости, прощения, награды. Абсолютная справедливость – это бесконечная милость, только она может быть неиссякаемым источником бытия. Как будто вера литературного Иешуа Га-Ноцри в мир добрых людей (или надежда лавочника Гедали на «интернационал добрых людей») ожила в искусстве «молодежного филолога и акына». Смертного греха нет в его мире, есть разве что нравственная подслеповатость человека. За неё не казнят – её лечат. Средство к этому простое: «Господу покаяться спеши – / Пусть Он скажет “Больше не греши”» (78). Духовной гибели, вечных мук нет и не должно быть; награды и милости для каждого – не может не быть. На этом стоит мир Псоя.

Его конфессионально-догматические очертания при этом неконкретны, ведь главная черта божественного начала – его неизъяснимость. Известные человечеству имена и образы Божьи отражают не столько Его сущность, сколько условность языка и относительность моделирующего сознания. А подслеповатому человеку много что может увидеться. Об этом песня «Хтонический», разоблачающая сонмы духов как обман зрения: «Радуйся, Диана, Селена, Геката…» – глагол поставлен в единственном числе, словно речь идет об одном объекте, многократно отраженном. Ср. похожую иронию числа в стихах «Мы должны запомнить с тобой / Все его / Имена» (75). Тот же парадокс обыгрывает Короленко, объявляя себя группой «Единый» в составе одного человека. Представление о Боге не в силах отразить Его и поэтому дублирует самого человека в более или менее причудливых образах, отсюда «амбивалентные» формулы типа «Мы твои хозяева, мы твои рабы» или «Самим себе помолимся / Во образе змеиновом» (118). Никакие иконические или вербальные знаки не помогают конципировать Бога, а лишь отсылают к нашему представлению о Нем. Это сознание особенно явно в последних проектах Короленко5.

Разуверившись в силе образа, певец обращается к божественной сущности, стоящей вне всякой условности и знаков. Она не имеет ни имени, ни иконический формы, – и потому истиннее и бытийнее всего сущего и мыслимого6. В кроткой духовной песенке «Держи ум во аде» Бог оказывается суровым, а значит, несправедливым – возможно, оттого что Он и Его ангелы-вертухаи воображены нами слишком «по образу и подобию» земных вещей («Может быть, и не было тебя, / Может быть, придумал я тебя» – 134); а невыразимая божественная душа остается источником прощения и спасения.

Живая причастность человека бытию совершается в песне, а песня неотделима от веселья и радости, поэтому мир Короленко всегда смеётся и танцует. «Песня», «песенка», «петь», «танцевать» – наверное, самые частотные слова в его текстах.

Часто песня становится последней инстанцией сюжета, – любого, от пародии до молитвы. Венчает она и жизнь человеческую: «Кончу песенку мою / И покрепче задремлю» (109); «Тебя ужалит гад, / Тебя отравит яд, / И ты умрешь, и я спою» (20) – говорит некий хтонический злодей; а это уже о неземной любви: «И полетим мы вдаль, / Вдаль улетим вдвоем, вдвоем, / Туда, где будет Ум, туда, где будет Гром, / Мы улетим и мы споём…» (128–129); и о молитве: «Средь глубокой ночи, / Боженька-Божок, / Я к тебе воззвал своей песней» (80); и о смертном часе: «А когда наступит мой черёд / И за мной бог Тáнатос придет, / Я тебе без музыки спою / Песенку последнюю мою» (134) – последнюю, да не совсем: «Я никак / Не могу / Успокоиться в гробу. / Я танцую / И пою / Эту песенку мою: / Лап-тап-тап-лабады-бады-бады!..» (42).

И конечно, у Псоя есть песня о песне. Это «Шлягер века», заглавный текст его единственной книги и третьего диска, и одновременно эстетический метатекст – манифест песенности Короленко.

На первый взгляд, перед нами рассказ о русской истории песни Шолома Секунды «Ba Mir Bistu Sheyn», в котором собраны музыка и фрагменты слов оригинала (Дж. Джекобс), строки английского текста (С. Кан и С. Чаплин) и русских версий: нэповское «Старушка не спеша…», перепев военных лет «Барон фон дер Пшик…», «В кейптаунском порту» Гандельмана и др. Но всё это только на первый взгляд. На самом деле нет ни рассказа, ни иллюстрации, ни истории. И предмет «Шлягера века» не «Ba Mir Bistu Sheyn», а песня как таковая. Пение в мире Короленко имеет ритуальный, магический смысл. Перед нами человек поющий – программная альтернатива человеку читающему (…читающему постмодернистский «мир как текст»); голосом своим он не повествует и не развлекает, он осуществляет пение, выражая жизнь как таковую, – как вечное бытийственное начало.

Вот ответ певца на воображаемый вопрос, помещенный в эпиграфе этой статьи:

«Ikh benk nukh dir azoy – отвечаю, Я за тобой ужасно скучаю, Уже хочу скорее тебя обнять И af idish тебе сказать:

Ba mir bisti sheyn, Ba mir hosti heyn, Ba mir bisti eyene oyf der velt <…> —

Старушка не спеша…

В Кейптаунском порту…

Барон фон дер Пшик… Красавица моя…

Па-пара-па-па-па… Ba mir bisti eyne oyf der velt!

Исходное «Ba mir bisti sheyn» уравнялось со всеми перепевами, даже теми, что никакого касательства не имеют к любви. И всё ж они годятся как весёлое и светлое признание, потому что простой любовный смысл содержит сама песня: не слова, и не музыка, и не голос в отдельности – а песня как духовное действие. «I cold say “bella, bella”, even say “wunderbahr”, / Each language only helps me tell you how grand you are», – поёт Псой, вкладывая в старые слова свою новую мысль: язык не важен; да что язык, – не важно и значение слов. Потому что песня всегда, и каждая – только о любви и жизни. С последним, важнейшим уточнением – не «о», а она и есть любовь и жизнь. В эстетике Псоя песня не выражает, а содержит эти начала, составляющие бытие и вечно его обновляющие. Эта песня адресует не к номиналистской, а к «реалистической» филологии, уводящей в сферу религии и мифа.

Песня магична: ее денотаты лежат то ли глубже человеческого логоса, то ли выше горизонтов земного существования – в области бытия как такового. И художник, по словам А. Блока, «поднимает внешние покровы, чтобы открыть глубину»7. Не новая мысль для поэзии. Но если Блок предлагает поэту «освободить звуки из родной безначальной стихии», «дать им форму» и «внести эту гармонию во внешний мир»8 – то есть дирижировать тайной бытия, – то Короленко признаёт её изначальную «безначальность». Неизъяснимая, непереводимая на условные языки, полная жизни, песня содержит эту тайну в ее живом, неразъятом виде.

Магический язык песни служит для сообщения с Богом. И поскольку в счастливой стране богообщение является непрерывным, люди там и поют непрерывно. Этот язык дан нам Всевышним. Он «внушил» людям песенки (126), чтобы не оставить их «безъязыкими» пред лицом неба, дал их нам как ключ от райских «восемнадцати замков» (126; отсюда и называние проекта «Восемнадцать»). На первый взгляд этот образ может показаться нарочито семиотическим: ключ и дверь = код и текст – типичная метаязыковая метафора семиологов. Потому певец уточняет: «миф и знак» = «дрянь и гадость» (126). Мы узнаем необычность небесной семиотики, которая владеет одним-единственным языком бытия9. Оно в песне не разгадывается, а органически, эстетически сопереживается во всей его целостности и неизъяснимости – в магическом своем существе песня равна молитве.

Понимание песни как магии определяет поэтические предпочтения Короленко. В первую очередь, с этим связана поэтика повтора.

Богатая система повторов Короленко служит, кроме прочего, обособлению от других песенных традиций, в первую очередь от сюжетной баллады, излюбленной бардами-класиками. Балладный сюжет, как правило, соответствует рациональной прагматике, которая реализуется в линейном развертывании текста, фабульном повествовании. Магическая поэзия меньше надеется на синтагматику текста, а опирается на повтор, параллелизм и другие приемы усиления. В предельном случае текст остается линейным лишь формально (ибо такова уж природа речи), смысл же его порождается многократным повтором – например, «Не спускайся в Египет». Но и во многих других песнях Короленко сюжет – лишь конструктивная форма, «работающая» как единый символ, по законам мифа, ритуала (например, «Десять братьев», «Кот»).

«Эпизоды мифического текста не являются событиями»10, так как мифомышление цельно по своей природе. Оттого и современный сюжет мифологического типа лишь формально делится на событийные этапы: его роль не в повествовании, а в возобновлении исходных событий. Это приводит к поэтическому дублированию текстовых форм – повторам и параллелизму, так как, во-первых, текст основан на мифологическом циклическом времени, в котором «событие» вечно возобновляется. Во-вторых, он сохраняет родство с ритуалом, а любой ритуал – это повторение изначальных актов, совершенных богами при создании и обустройстве мира11. Наконец, в своем молитвенном качестве и в целях магической коммуникации песня должна быть противопоставлена обычной, «профанной» поэтике. Магическая речь – это усиленная речь, а простейший прием усиления – повтор. В различных религиозных традициях сила молитвы повышается ее многократностью. Поэтому повтор в сюжете мифологического типа несёт большую смысловую нагрузку. Этот сюжет и сам является повтором: будучи заранее известен слушателю, он исключает любую нарративную новизну, зато обеспечивает ритуальное причащение мифическому первовремени и магический контакт. В. Мусатов называет такой эстетический тип литургическим12. «Повторим еще раз, брат» (94), – приглашает нас Короленко в свою поэтическую веру.

Повторы Псоя группируются по нескольким типам, каждый из которых поэтически и функционально своеобразен:

1) Текст представляет собой сплошной повтор краткой словесной формулы или нескольких формул. Идеальный пример такого рода – «Не спускайся в Египет», близки к нему «Хтонический», страстная и молитвенная «Esn Est Zikh». Такой текст всегда ясно заявляет свои магические цели.

2) Песня основана на параллелизме и имеет модульную композицию: текст состоит из идентичных отрезков (модулей), которые служат для противопоставления переменных, стоящих в заданных структурных местах. В близкой к данному типу «Esn Est Zikh» это слова «не учится» и «не молится», в «Доме» – слова «где?» и «нет». Ср. также сюжеты «Аля Улю», «Пой, Деррида» и др. Повтор здесь играет не меньшую смысловую роль, чем динамика текста. Функции постоянных и переменных сходны с ролями подвижных и неподвижных героев в сюжете: статическая часть выражает состояние мира, подвижная – градированное движение человека (обычно не физическое). Так как модульная композиция созвучна с представлением о жизни как пути, Короленко прибегает к ней часто. Это построение текста восходит, видимо, к народному искусству, сохраняющему живую связь с мифом и ритуалом, – к эпическому фольклору, в еще большей мере к обрядовому13. Окончательно оформляется модульная композиция в низовом песенном фольклоре нового времени, в том числе городском, в его комических формах, при этом преображенная обрядовость порой весьма ощутима (например, «В пещере каменной»). Модульная композиция характерна для многих традиций современной «авторской» песенности.

3) Обычный песенный рефрен – у Псоя он, как правило, принимает форму балладного тематизма – то есть представляет собой модуль с одной-двумя переменными («Политические куплеты», «Вечный жыд» и др.).

3а) Куплетная композиция: рефрен скрепляет ряд микросюжетов, связанных между собой не действием, а единой «моралью», помещаемой в конце песни (часто с завершающим сбоем куплетно-припевного ритма). Это комическая форма, связанная, через посредство эстрадных «куплетистов» и бардов, с традициями европейского «низового» искусства (ср. некоторые тексты Брехта, в частности знаменитый «Зонг о Соломоне», восходящий к Вийону). Куплетная форма парадоксально и «карнавально» сводит в пространстве песни площадную комику и философичность. Мысль, воплощенная в песенном теле, оживляется вечной молодостью и органичной истинностью песни и сама приобретает живой, недогматический характер (ср. «Больше не греши», «Акыкырыкынды», «Азербайджанский»).

Пристрастие Короленко к рефренным и куплетным формам исключительно важно, так как они – главный формальный маркер песенных жанров, а песенность – основа эстетики Короленко.

Демонстрируя верность песне, певец также обозначает свою оппозицию эстетике бардов, строившейся по формуле «больше чем песня». Мы имеем в виду не социальные и гражданственные роли, принятые авторской песней (и вслед за нею русским роком 80-х), а стремление превысить границы жанра, создать на базе песни универсальный язык, который был бы эстетическим эквивалентом языка книжной литературы. Хотя песня бардов осознавала и подчеркивала свою противопоставленность книге (что отражено и в текстах, и в метатекстах14), не менее сильным было и противоположное желание – снять оппозицию устного / письменного, сделаться (в известных смыслах) заменой письменной литературы, поднять оброненное ею знамя правды. Причина этого лежит и в интеллигентской логоцентричности авторской песни, и в ее самооценке как бесцензурной альтернативы письменной словесности. Отсюда стремление эмансипироваться, изжить свою специфику15. Выразилось оно, в частности, как жанровая экспансия, стремление создавать песни-повествования, песни-притчи, песни-диалоги, «маленькие поэмы» и т.д., доказывая этим универсальность песни и встраивая ее в «большую» литературу16. Мы знаем, с какой драматической серьезностью и Галич, и Высоцкий относились к книжному изданию своих стихов17, и у них же мы найдем богатую палитру жанровых определений, многие из которых указывают на письменную словесность: «диалог», «лекция», «зарисовка», «притча», «письмо», «мистерия», «марш», «пастораль», «романс», «реквием», «фантазия», «легенда», «поэма», «ода», «истории», даже «предполагаемый текст моей предполагаемой речи…»18.

Соответственно наиболее «книжные» вещи бардов часто лишены рефрена. Короленко же практически никогда без него не обходится. Потому что новая песенность выдвигает эстетический принцип «не больше и не меньше, чем песня». Песня осознается как особый род искусства, существующий в парном противопоставлении литературности (письменности), прежде всего как искусство магическое. Эта оппозиция повышает информативность (семантичность) формы: сама песенность уже говорит, и порой говорит не меньше, чем вербальный текст.

Здесь время перейти к следующему виду повторов.

4) Песенные повторы отдельного слова («У меня есть скрипка-скрипочка, скрипочка» – 108).

4а) Невербальные распевы, наподобие «ойёхохохо». Эти ритмичные артикуляционные формулы маркируют песенность не менее сильно, чем рефрены, но, в отличие от них, распев не является словом и поэтому может служить манифестацией песни в чистом виде. На важность распевов указывает их разнообразие у Короленко и богатая выразительность – «а-коси-пуси-пуси-вась» не то же самое, что «кутырла-матырла, футырла-чувырла». Распевы могут играть роль заглавия («Лап-тап-тап-лабады-бады-бады», «Акыкырыкыкынды»), они могут рифмоваться со словами, а слова – переходить в распевы, становясь функционально смешанными и смещенными: «Мышки-блохи, клоп-клоп-клоп / Делишки плохи, оп-оп-оп» (65).

По уровню семантичности распевы сравнимы со словами: в песне «Ломоносов» (авт. Ш. Брянский) «дрю-тю-тю-тю-тюм-тюм» говорит не меньше, чем текст, о рациональном логосе и просветительском дискурсе, каким его представляет постмодернистское сознание, – самоуверенном и самодовольном, садистически властном и, разумеется, отвратительном. Распев отличается от слова не количеством смысла, а характером семиозиса. В этом же плане он сближается со звуковым жестом или заумным языком, хотя и не совпадает с ним. Заумь есть слово без слова, распев – песня без слова. Второе не такой острый парадокс, как первое.

Функционально близок к распевам еще один элемент поэтики Короленко (правда, уже не относящийся к повторам) – иноязычное слово. Порой их даже трудно разделить: в стихе «Voila Аля Улю» слух не сразу различает, где французское слово, а где заумное. Псой поет на четырех языках, но не рассчитывает на слушателя-полиглота. Иностранная речь дорогá ему тем, что воспринимается преимущественно своей «музыкальной» стороной. Она должна оставаться игрой звука; усилия перевода поведут слушателя не в глубину смысла, а скорее в ширину, на семантическую периферию. В песнях с «параллельным» текстом Короленко как будто вообще освобождает читателя от труда припоминать иноязычную лексику. Но не освобождает от другого – необходимости воспринимать звуковую сторону языка, слушать слово как музыку. «Параллельный текст» уравнивает русский язык с иностранным в их музыкальной природе, учит слышать мелодию привычной речи. Родной язык – иностранный язык – глоссолалия – три ступени, по которым Короленко ведет читателя-слушателя от словаря к нотному стану. Не удивительно, что в песнях последнего времени нередко присутствуют все три формы – например, «Дом», «Esn Est Zikh», «Шлягер века».

Иноязычный текст распознается по звуковой форме именно как язык, а не распев – но тайный язык, направленный на специальные цели и денотаты особой природы; поэтому он сближается с заумным языком гораздо теснее, нежели распевы. Но не конкретно с заумью кубофутуристов, несмотря на внешнее сходство (жест, игра звуковым обликом чужих языков, примитивизм, фоническая затрудненность и т.д.): темное слово Короленко не самодостаточно, а замечательно направленностью на трансцендентные денотаты, оно сближается с «языком заговоров и заклинаний» – магической глоссолалией. Иными словами, квазифутуристическая техника переключена у Короленко на символистские (в самых общих чертах) цели.

«Шлягер века» – и вправду песня песен. Не потому одному, что в ней применены все характерные песенные приемы Короленко – иноязычие, распев, референ, подобие куплетной композиции, – а оттого, что в ней автор демонстрирует чудесность и магичность песенного искусства. «Шлягер века» – это миф песни как таковой; этапы ее исторических странствий звучат здесь как мифическое родословие, а сама мелодия Секунды становится первопесней сакрального первовремени. Об этом незамысловатый зачин:

Соседние файлы в папке Rock8