Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Grigoryev_A_A_Apologia_pochvennichestva

.pdf
Скачиваний:
20
Добавлен:
30.01.2021
Размер:
4.71 Mб
Скачать

РАЗВИТИЕ ИДЕИ НАРОДНОСТИ В РУССКОЙ ЛИТЕРАТУРЕ СО СМЕРТИ ПУШКИНА

на минуту царство бесконечного... Но мы не можем сделать этого... Мы увидели даль без границ, глубь без дна, и с трепе-

том отступили назад... Да, мы еще только изумлены, приятно испуганы, и потому не в силах даже отдать себе отчет в собственных ощущениях... Что так поразило нас? Мы не знаем этого, но только предчувствуем это, и от этого предчувствия

дыхание занимается в груди нашей, и на глазах дрожат сле-

зы трепетного восторга... Пушкин, Пушкин!.. И тебя видели мы... Неужели тебя? Великий, неужели безвременная смерть твоя непременно нужна была для того, чтобы разгадали, кто был ты?» («Московский наблюдатель». 1839 г. № 3).

Анализ натуры Белинского есть анализ нашего критического сознания, по крайней мере в известную эпоху — как анализ пушкинской натуры есть анализ всех творческих сил нашей народной личности — по крайней мере, на весьма долгое время, — и читатели должны извинить меня в моих беспрестанных возвращениях к Пушкину и Белинскому, к силе и к сознанию.

В вышеприведенном отрывке Белинский сказался точно так же весь полно, ярко и искренне, как в «Литературных мечтаниях»; переменились формы, расширились с одной стороны, и может быть, сузились с другой точки зрения, другое веяние захватило душу, но душа с ее стремлениями осталась та же. Это все тот же высокий и пламенно стремящийся к правде жизни и искусства дух — со страстной отзывчивостью на все великое и прекрасное, с раздражительной преданностью впечатлениям, с неоцененной и наивной способностью противоречить себе, не замечая противоречий.

Что Белинский, увлеченный тогда новым веянием гегелизма, воспринявший в себя полнее всех обаятельное влияние громадной логической системы, обещавшей на первый раз обнять всю жизнь в ее разумных законах, остается тут все-таки романтиком, — это очевидно. Пусть в эту минуту он смотрит уже с яростною враждою на тревожную и судорожную французскуюлитературу,пустьонотвернулсяспрезрениемнеофита от кумиров, которым за два, за три года поклонялся с неистовством жреца, пусть на романтическое кружение глядит он

281

А. А. Григорьев

уже с олимпийской высоты нового, еще для него таинственного, но увлекшего его учения, — все-таки он здесь романтик, как останется романтиком и в третьем периоде своего развития. Преследователь тревожного и судорожного, жрец новой, успокоительной философии, философии, оразумляющей действительность, — враждует романтически с рассудочностью...

Хотители выражения еще более резкого и наивного этойвражды к рассудочности, этого служения тревожным и страстным началам? Перечтите в том же «Наблюдателе» зеленого цвета, в этом издании, полном светлых юношеских надежд, в лагере кружка, воспитанного Станкевичем, — в «Наблюдателе», который, как все юношеские надежды,

Не расцвел, а отцвел

Вутре пасмурных дней50,

пламенную статью о воспитании, по поводу каких-то детских книжонок, статью, повторенную после почти целиком в «Отечественных записках» 1839 года51.

«Рассудок, —говоритвнеймеждупрочимБелинский, — когда он действует в своей сфере, есть так же искра божия, как и разум, и возвышает человека над всею остальною природою, как ступень сознания; но когда рассудок вступает в права разума, тогда для человека гибнет все святое в жизни, и жизнь перестает быть таинством, но делается борьбою эгоистических личностей, азартною игрою, в которой торжествует хитрый и безжалостный, и гибнет неловкий или совестливый. Рассудок, или то, что французы называют le bon sens, что они так уважают и представителями чего они с такою гордостью провозглашают себя, рассудок уничтожает все, что, выходя из сферы конечности, понятно для человека только силою благодати божией, силою откровения; в своем мишурном величии он гордо попирает ногами все это потому только, что он бессилен проникнуть в таинство бесконечного; XVIII век был именно веком торжества рассудка, веком, когда все было переведено на ясные, очевидные и для всякого доступные понятия».

282

РАЗВИТИЕ ИДЕИ НАРОДНОСТИ В РУССКОЙ ЛИТЕРАТУРЕ СО СМЕРТИ ПУШКИНА

...И через несколько строк: «В определениях рассудка —

смерть и неподвижность; в определениях разума — жизнь и движение. Сознавать можно только существующее: так неужели конечные истины очевидности и соображения опыта существеннее, нежели те дивные и таинственные потребности, порывания и движения нашего духа, которые мы называем чувством, благодатью, откровением, просветлением?»

Нужды нет, что в это время Белинский веровал как дитя в разумность всего действительного и был близок сознанием к знаменитым своим статьям в «Отечественных записках» 1839 года52, где он с наивною яростью подвизался за эту разумность вечной действительности, — он все тот же человек, который поклоняется в «Литературных мечтаниях» Феррагусу и Монриво Бальзака, и скоро будет поклоняться новому, могущественному веянию стихийно-тревожного в Лермонтове, — все тот же романтик, который и умрет романтиком!

Между тем в сознании его, т.е. в нашем общем критическом сознании, совершился действительный, несомненный переворот в эту эпоху. Новые силы, новые веяния могущественно влекли жизнь вперед: эти силы были гегелизм с одной стороны, и поэзия действительности, с другой. Небольшой кружок немногим тогда, не всем еще и теперь известного, но по влиянию могущественного деятеля — Станкевича, кружок, из которого прямо или косвенно вышли даровитейшие представители мысли и науки конца тридцатых и всех сороковых годов, разливал на все молодое поколение — я разумею то, что действительно стоило названия молодого поколения, — свет нового учения. Это учение уже тем одним было замечательно

имогуче, что манило и дразнило обещаниями осмыслить мир

ижизнь, связать общими началами все то, что стихийно разрознено, что искало себе сосредоточения, — и бушевало, кружилось, выхватывало у жизни жертвы за жертвами вследствие совершенной потери мысленного и душевного центра, совершенно слепого подчинения тревожным веяниям. Шеллингизм хотя имел у нас даровитых, глубокомысленных и даже строго логических представителей в лице И.В. Киреевского, Надеж-

283

А. А. Григорьев

динаиПавлова,ноон,впервоначальнойформесвоей,завлекая своим таинственным тождеством сознающего я и сознаваемого не-я, приводил en definitive53 к стихийному раздвоению, был узаконением, оправданием этого раздвоения — или, действуя другими, внешне мистическими своими сторонами, увлекал благородные, ищущие цельности, ищущие успокоения и центра души в какие-то заоблачные выси, где их обманывали призрачные формы примирения в прошедшем, в отжитом мире...

Новое учение смело ставило всеобъемлющий принцип, проводило его со строжайшею, железною логическою последовательностью, дразня в то же время душу своими отвлеченными таинственными сторонами...

Гейнрих Гейне сказал в одной из своих книг54, что шеллингизм похож на иероглифы, которые издали кажутся изображениями странных, любопытных животных, а в сущности ничего не значит, а гегелизм, напротив, на клинообразные письмена, присмотрясь к уродливости которых видишь простые буквы, а буквами этими написаны самые простые, ясные и здравые истины. Это чрезвычайно остроумно, хоть и не совсем так и по отношению к иероглифам, и по отношению к шеллингизму. Но это больше чем остроумно, это — глубоко верно как выражение отношений той эпохи к двум учениям!..

Сдругой стороны, явились новые художественные силы

влице Гоголя. Поэзия ответила живыми образами на требования жизни. Пусть эти образы были только отрицательные: в их отрицательности сказались новые силы жизни, силы отвергнуть все формы, оказавшиеся несостоятельными, разбив все фальшиво-героическое в представлениях души. Таков был ответ поэзии на требование успокоений и примирений. Это был протест — как протест же скрывался и под клинообразными письменами гегелизма, которые сулили адептам-неофитам полное оразумление всего действительного!

284

РАЗВИТИЕ ИДЕИ НАРОДНОСТИ В РУССКОЙ ЛИТЕРАТУРЕ СО СМЕРТИ ПУШКИНА

И. С. Тургенев и его деятельность. По поводу романа «Дворянское гнездо». Письма к Г. Г. А. К. Б.

Статья третья

XV

То глубокое впечатление, которое произвело на всех более или менее чувствующих людей, и притом в разных слоях общества, последнее произведение Тургенева, «Дворянское гнездо», впечатление, равное которому в другом, впрочем, роде, изо всех литературных явлений нынешнего и даже прошлого года произвела еще «Воспитанница» Островского1, – может быть объяснено только органическою жизнью, развитою в «Дворянском гнезде», равно как и в «Воспитаннице», органическим и неискусственным процессом зарождения художественной мысли, лежащей в основе создания. Сочувствие, возбужденное двумя этими далеко не совершенными, но органическими произведениями, вовсе не похоже на сочувствие, возбуждаемое другими, гораздо большими по объему, гораздо более исполненными замечательных частностей, гораздо более возбуждающими интерес любопытства.

Если начать смотреть на «Дворянское гнездо» математическихолодно,топостройкаегопредставитсябезобразнонедоделанною.Преждевсегообнаружитсяогромнаярамасхолстом длябольшойкартины,наэтомхолстеотделантолькоодинуголок, или, пожалуй, центр: по местам мелькают то совершенно отделанные части, то обрисовки и очерки, то малеванье обстановки. В самом уголке, или, пожалуй, центре, иное живет

285

А. А. Григорьев

полноюжизнию,другоеявляетсяэтюдом,пробой;амеждутем это и не отрывок, не эпизод из картины. Нет, это драма, в которой одно только отношение разработано; живое, органическое целое, вырванное почти безжалостно из обстановки, с которой оно связано всеми своими нервами; и оборванные нити, оборванные связи безобразно висят на виду зрителей.

Я думаю, что хуже того, что я говорю о произведении одного из любимых моих современных писателей, сказать нельзя, и между тем это только справедливо, равно как, с другой стороны, справедливо и то, что безобразно недоконченное «Дворянское гнездо», как слишком смело и сжато набросанная «Воспитанница», неизмеримо выше всего, что являлось в литературе настоящего и прошлого года; ибо эти произведения хотя и недоделанные или набросанные, но зато неделанные и живые, живорожденные.

Вы скажете, может быть, что я захожу слишком далеко и в строгости суда, и в увлечении. Не думаю и надеюсь доказать, то есть по возможности показать это, – на сей раз только по отношению к «Дворянскому гнезду».

XVI

Огромный холст, натянутый для огромной исторической картины, уцелел, во-первых, в самом названии романа, во-вторых, в резком и нехудожественном выражении мысли в эпилоге. Дело ясное, что художнику создание его действительно явилось первоначально в огромном очерке целого гнезда типов из дворянского сословия известной полосы местности. Центром, связью всей широко задуманной исторической картины должно было быть одно отношение, отношение Лаврецкого и Лизы. Центр был взят в высочайшей степени правильно, с истинным тактом поэта, как мы увидим; в зачинании (концепции) образовывался роман, то есть создание, долженствовавшее связать частное драматическое отношение с целым особенным миром, с особенною полосою местности, с нравами особой жизни... Задачи предстояли истинно огромные, ибо

286

РАЗВИТИЕ ИДЕИ НАРОДНОСТИ В РУССКОЙ ЛИТЕРАТУРЕ СО СМЕРТИ ПУШКИНА

исамая особенность жизни, замкнутость мира должны были быть оразумлены, освещены, приведены в органическую связь с общею жизнию. «Дворянское гнездо» должно было обвить, как разнообразный растительный мир, центральную группу,

исвет, падающий преимущественно на эту группу, в известнойстепениозарилбыивсеперспективытогомира,скоторым центральная группа связана физиологическим единством. Вот для чего явным образом готовился огромный холст картины. Ибо иначе зачем бы 1) Тургенев окружил своего Лаврецкого новыми отпрысками старого гнезда, 2) зачем бы он стал толковать о его предках и 3) сопоставлять его в сравнении с ними посредством беседы с их портретами? Зачем бы он, с другой стороны, – если бы первоначально у него не было такого или подобного широкого зачинания, – зачем бы он стал обобщать частный характер отношений, придумывать, например, для душевной драмы своей Лизы выход общерусский, то есть один из общерусских выходов – монастырь; зачем бы иначе и самая встреча Лаврецкого в монастыре с Лизою? – все то, одним словом, что в его создании набросано, намалевано и не оскорбляет как сочиненное, сделанное, только потому, что оно явным образом вырвано из живого органического единства, так что поневоле скажешь: все это безобразно, у всего этого висят оборванные члены, но все это рождалось, а не составлялось; это выкидыш, а не гомункулус Вагнера2, недоношенное создание поэта, а не труд сочинителя. Зачем, спросили бы вы опять при том же условии, этюд в виде фигуры старика музыканта Лемма? Ведь он явно нужен только в одну минуту психологической драмы, минуту, когда необходимы душе человеческой бетховенские звуки, да и тут он явным образом стоит как тень Бетховена. Ну для чего иначе он нужен, сами согласитесь? О «чистых звездах» мог мечтать и без него Лаврецкий; записку передать Лизе можно было и не через него. Разве только еще для того, чтобы простое и истинно глубокое чувство изящного, врожденное натуре Лаврецкого, оттенить от ложной артистичности Паншина? Зачем, спросили бы вы с совершенным правом, превосходное, но чисто эпизодическое

287

А. А. Григорьев

появление оригинального Михалевича и превосходная беседа с ним, если бы Лаврецкий, с одной стороны физиологически связанный с дворянским гнездом, до того плотно связанный, что верит в предсказание тетки Глафиры Петровны: «помяни мое слово, племянник: не свить же и тебе гнезда нигде, скитаться тебе ввек», – если бы этот самый Лаврецкий не был глубоко, душевно связан еще и с миром Рудина, Фауста3, Гамлета Щигровского уезда?

И последнее «зачем», порождаемое всеми этими различными и при строгом чтении беспрерывно возникающими «зачем», – будет вот какое.

ЗачемТургеневнедалвызретьсвоемузачинанию,тоесть зачем Тургенев не поверил в свое зачинание, в возможность его осуществления? Поверь он в него крепко, тою верою, которая заставляет двигаться горы, раскидывает миры короля Лира, сны в летнюю ночь, или миры Консуэло, Теверино и т.д., – вышло бы нечто такое, что пережило бы нашу эпоху, как одно из цельных ее выражений, нечто истинно эпическое...

А из этого «зачем» возникает новое и последнее «зачем», относящееся уже ко всей эпохе нашего теперешнего развития. Ибо такое же «зачем», как к Тургеневу, можете вы в других отношениях обратить к Островскому и за «Воспитанницу», и за «Доходное место», и более всего за высшее по задачам его произведение, за «Не так живи, как хочется». К Толстому – дело другое – обращается всегда почти другое «зачем» – зачем гибель сия бысть, то есть зачем показывается столько сил таланта, столько могучих его капризов при отсутствии содержания?.. В отношении же к Тургеневу и к Островскому вопрос переходит в вопрос эпохи, разумеется, эпохи, взятой исключительно у нас на Руси, – эпохи, в которую все зачинания только подымаются, как пена, не давая даже браги, не то что пива, раскидываются широко и распадаются, как фата-моргана, – эпохи пробы огромных сил, не выработавших себе простора, деятельности и между тем страшно возбужденных, сил, неминуемо долженствующих кончать свои попытки неверием... в те широко раскидывающиеся миры, которые им грезятся!

288

РАЗВИТИЕ ИДЕИ НАРОДНОСТИ В РУССКОЙ ЛИТЕРАТУРЕ СО СМЕРТИ ПУШКИНА

Печальная, если вы хотите, эпоха, когда таланты с глубоким содержанием не найдут форм для содержания, в которые бы они поверили, – и дают нам только добросовестную борьбу вместо художественных миров или показывают даром и бесцельно силы дарования, а сильные таланты второстепенные строят искусственно целые большие здания, чуть что не на основах азбучных, или по крайней мере, практических, но уж, во всяком случае, никак не художественных мыслей, – печальная эпоха, когда искусство не видит вдаль и не оразум-ливает явлений быстро несущейся вперед жизни!

XVII

Центр драмы, которая с широкою обстановкою рисовалась явным образом в воображении художника при зачинании его произведения, – Лаврецкий и его отношение к Лизе.

Я не стану, как я уже оговаривался прежде, ни вам в особенности, ни читателям вообще не только рассказывать, даже напоминать содержание «Дворянского гнезда». Я читал его четыре раза, и притом в разные сроки; вы, вероятно, да и большинствочитателей,тоженеодинраз.Повторюопять,произведение сделало глубокое впечатление: оно более или менее всем известно, за исключением разве тех, кто читают «Прекрасную астраханку», «Атамана Бурю»4 или «Графа Монте-Кристо» и романы Поля Феваля. Стало быть, я могу следить за психологическим развитием характеров, не прибегая к рассказу, у критиков всегда почти вялому, о событиях или положениях, в которые они поставлены.

Итак, на первом плане – Лаврецкий: на него падает весь свет в картине; его лично оттеняет множество фигур и подробностей, а те психологические задачи, которых он взят представителем, положительно оттеняются всеми фигурами и всеми подробностями. Так и следует, так родилось, а не сочинилось создание в душе артиста; фигура Лаврецкого и психологические задачи, которых представителем он является, имеют важное значение в нравственном, душевном процессе поэта и на-

289

А. А. Григорьев

шей эпохи. Лаврецкий прежде всего – последнее (то есть до сих пор) слово его борьбы с типом, который тревожил и мучил его своей страстностью и своим крайним, напряженным развитием, типом, дразнившим его, и который он сам додразнил некогда в себе до создания Василья Лучинова. Лаврецкий – полнейшее (покамест, разумеется) выражение протеста его за доброе, простое, смиренное, против хищного, сложно-страстного, напряженно-развитого. Между тем личность эта вышла сама чрезвычайно сложною, может быть, потому, что самая борьба поэта с противоположным типом далеко еще не покончена, или поканчивалась им доселе насильственно, и постоянно отдается, как отдалась она явно в Рудине. Лаврецкий отчасти то лицо, которое с необычайною силою и энергиею, всею беспощадною последовательностью правды, но не осветивши никаким разумно-художественным светом, изобразил Писемский

ввысшем до сих пор по тону и по душевным задачам своим произведении, в «Тюфяке». Его любовь из-за угла к Варваре Павловне, его женитьба, самая драма, разыгрывающаяся с ним

вего брачных отношениях, представляют немалое сходство с любовью, женитьбой и драмой брачных отношений героя Писемского. Но вместе с тем это сходство только внешнее. Лаврецкий – тюфяк только по виду, тюфяк до тех пор только, пока он спал моральным сном. Бешметев Писемского – зверь, зверь с нашим родным и нежно нами любимым хвостом, и автор почти что холит и лелеет в своем герое это, поистине столь драгоценное, украшение. Страшная по своей правде, до возмущения души страшная сцена за обедом, где Павел, выпивши, беседует оженеслакеемприсамойжене,имножестводругихподробностей полагают неизмеримую разницу между им и Лаврецким. Сходство между ними только внешнее, а между тем Лаврецкий

вглазах Марьи Дмитревны, называющей его тюленем, Паншина, своей жены, m-r Эрнеста и, вероятно, m-r Жюля, пишущего фельетона о m-me de Lavretzky, cette grande dame si distinguee, qui demeure rue de P.5 – в глазах их он – тюфяк, или, как выражается m-r Эрнест в письме к его жене, gros bonhomme de mari6. Больше еще, – даже в глазах Марфы Тимофеевны, этой уже со-

290