Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Grigoryev_A_A_Apologia_pochvennichestva

.pdf
Скачиваний:
20
Добавлен:
30.01.2021
Размер:
4.71 Mб
Скачать

РАЗВИТИЕ ИДЕИ НАРОДНОСТИ В РУССКОЙ ЛИТЕРАТУРЕ СО СМЕРТИ ПУШКИНА

всего подлунного и взапуски спешили жить, пока жилось, и наслаждаться жизнию во что бы то ни стало. Разумеется, всякий по-своему понимал и толковал счастие жизни, но все были согласны в том, что оно состоит в наслаждении. Законы, совесть, нравственная свобода человеческая, все отношения общественные почитались не иным чем, как вещами, необходимыми для связи политического тела, но в самих себе пустыми и ничтожными. Молились в храмах и кощунствовали в беседах; заключали брачные контракты, совершали брачные обряды и предавались всем неистовствам сладострастия; знали, вследствие вековых опытов, что люди не звери, что их должны соединять религия и законы, знали это хорошо и приноровили религиозные и гражданские понятия к своим понятиям о жизни и счастии: высочайшим и лучшим идеалом общественного здания почиталось то политическое общество, которого условия и основания клонились к тому, чтобы люди не мешали людямвеселиться.ЭтобыларелигияXVIIIвека.Одинизлучших людей этого века сказал:

Жизнь есть небес мгновенный дар, Устрой ее себе к покою, И с чистою твоей душою Благословляй судеб удар.

................................................

Пой, ешь и веселись, сосед!

На свете жить нам время срочно, Веселье то лишь непорочно, Раскаянья за коим нет.

Это была еще самая высочайшая нравственность; самые лучшие люди того времени не могли возвыситься до высшего идеала иной. Но вдруг все изменилось: философов, пустивших воборотэтопонятие,началиназывать,говорялюбимымсловом барона Брамбеуса, надувателями человеческого рода. Явились новые надуватели – немецкие философы, к которым по спра-

301

А. А. Григорьев

ведливости вышереченный муж питает ужасную антипатию, которых некогда так прекрасно отшлифовал г. Масальский в превосходной своей повести «Дон Кихот XIX века» – этом истинном chef d’oeuvre русской литературы – и которых, наконец, недавно убила наповал «Библиотека для чтения». Эти новые надуватели с удивительною наглостию и шарлатанством начали проповедовать самые безнравственные правила, вследствие коих цель бытия человеческого состоит, будто бы, не в счастии, не в наслаждениях земными благами, а в полном сознании своего человеческого достоинства, в гармоническом проявлении сокровищ своего духа. Но этим не кончилась дерзость жалких вольнодумцев: они стали еще утверждать, что будто только жизнь, исполненная бескорыстных порывов к добру, исполненнаялишенийистраданий,можетназватьсяжизниючеловеческою, а всякая другая есть большее или меньшее приближенье к жизни животной. Некоторые поэты стали действовать как будто бы по согласию с сими злонамеренными философами и распространять разные вредные идеи, как-то: что человек не-

пременно должен выразить хоть какую-нибудь человеческую сторону своего человеческого бытия, если не все, то есть или действовать практически на пользу общества, если он стоит на важной ступени оного, без всякого побуждения к личному вознаграждению;илиотдатьвсегосебязнаниюдлясамогознания, а не для денег и чинов; или посвятить себя наслаждению искусством в качестве любителя, не для светского образования, как прежде, а для того, что искусство (будто бы) есть одно из звеньев, соединяющих землю с небом; или посвятить себя ему вкачестведействователя,есличувствуетнаэтопризваниесвыше, но не призвание кармана; или полюбить другую душу, чтобы каждая из земных душ имела право сказать:

Явсе земное совершила:

Яна земле любила и жила, –

или, наконец, просто иметь какой-нибудь высший человеческий интересвжизни,тольконенаслаждение,необъядениеземными

302

РАЗВИТИЕ ИДЕИ НАРОДНОСТИ В РУССКОЙ ЛИТЕРАТУРЕ СО СМЕРТИ ПУШКИНА

благами. Потом на помощь этим философам пришли историки, которые стали и теориями и фактами доказывать, что будто не только каждый человек в частности, но и весь род человеческий стремится к какому-то высшему проявлению и развитию человеческого совершенства; но зато и катает же их, озорников, почтенный барон Брамбеус! Я, с своей стороны, право, не знаю, кто прав: прежние ли французские философы или нынешние немецкие; который лучше: XVIII или XIX век; но знаю, что между теми и другими, между тем и другим большая разница во многих отношениях...» (Сочинения В. Белинского, т. I)10.

Вот какими верованиями была первоначально полна эпоха, которой два отсадка, два представителя изображены Тургеневым в эпизоде задуманной им исторической картины. Приводимое место из Белинского, одно из мест, наиболее характеризующих философско-лирические увлечения того времени, – показывает, в какой степени сильна была закваска, сообщенная умственной жизни философией...

Философские верования были истинно верования, переходили в жизнь, в плоть и кровь. Нужды нет, что дело кончилось известным изображением змея, кусающего свой собственный хвост, – нужды нет, что в конце концов идеализм XIX века, гордо восставший на XVIII век, сошелся с ним в последних результатах. Дело не в результатах – дело в процессе, который приводит к результатам, как сказал один из великих учителей XIX века в своей феноменологии...11

XVIII

Два раза, и оба раза в высшей степени удачно, изображал Тургенев отзыв великих философских веяний в жизни: в приведенном эпизоде его последнего произведения и в эпилоге «Рудина» –эпилоге,которыйнастолькожевышевсейповести, насколько повесть выше множества более отделанных и, повидимому, цельных произведений многих современных писателей. Различие между двумя этими изображениями в том, что Михалевич-Рудин – Дон Кихот, Дон Кихот почтенный, но все-

303

А. А. Григорьев

таки Дон Кихот, а Лаврецкий – Лежнев опоэтизированный, Лежнев, которому придано много качеств Рудина.

В Лаврецком и Лежневе философское направление кончает смирением перед действительностью, смирением перед тем, что Лаврецкий называет в другой эпизодической сцене «Дворянского гнезда» народною правдою; в Михалевиче, хотя он и говорит о практической деятельности, и в Рудине, хотя он и бросался в практическую деятельность, – протестом, протестом вечным, безвыходным. Смирение Михалевича и Рудина – только логическое требование (постулат), ими поставляемое, смирение автора «Монологов»:

Мы много чувств, и образов, и дум В душе глубоко погребли... И что же? Упрек ли небу скажет дерзкий ум?

К чему упрек? Смиренье в душу вложим И в ней затворимся – без желчи, если можем12.

Смирение Лежнева и Лаврецкого (последним гораздо дороже,безсомнения,приобретенное,чемпервым)естьсмирение действительное.Онипонатуретюфяки,пожалуй,байбаки,как зоветЛаврецкогоМихалевич,илитюлени,какзоветегоМарья Дмитриевна, но тюфяки не такие, каков Тюфяк Писемского.

Смирением завершается их умственный и нравственный процесс, потому что в них больше натуры, если хотите, физиологической личности, чем в Рудине и Михалевиче, – больше внутренних физиологических связей с той почвою, которая произвела их, с той средой, которая воспитала их первые впечатления. Жертвы всякие им дороже достаются, чем Рудиным и Михалевичам, – опять-таки потому, что в них больше натуры, – и в них-то в особенности совершается тот нравственный процесс, который у высокого представителя нашей физиономии выразился в Иване Петровиче Белкине.

Они, если хотите, – обломовцы, так как слово «обломовцы» стало на время модным словом13, во всяком случае, никак не Штольцы, что им, впрочем, делает большую честь, ибо

304

РАЗВИТИЕ ИДЕИ НАРОДНОСТИ В РУССКОЙ ЛИТЕРАТУРЕ СО СМЕРТИ ПУШКИНА

Штольцы у нас порождение искусственное. Только Тургенев, как истинный поэт по натуре и как один из последних могикан эпохи, созданной могущественными веяниями, не мог никогда обособить так резко этот тип, как обособил его Гончаров в своем романе. В его Лаврецкого вошло несколько черт Рудина, так как в Рудина, наоборот, вошли две-три черты Лаврецкого, – хоть бы то, например, что он, по справедливому приговору Пигасова, оказывается куцым.

Сдругойстороны,Тургенев,неумеяилинежелаясделать из своего Лаврецкого логический фокус, в котором сводились бы многоразличные, общие тому, другому и третьему черты, – не мог взять его и в исключительной зависимости от почвы и среды, как взят Писемским Павел Бешметев... Разница между этими двумя личностями слишком очевидна... Насколько в Лаврецком больше физиологической личности, чем в Рудине и Михалевиче, – настолько же меньше ее в нем, чем в Тюфяке Писемского. Сравните сцены, где тот и другой убеждаются в неверности своих жен; сравните все их последующие отношения к неверным женам, хотя в этих пунктах Тургенев нисколько не уступает Писемскому не только в психологической правде – что нисколько не удивительно, – но даже в энергии, которой достигает он редко. Я вновь обращаюсь к выписке:

«Войдя однажды в отсутствие Варвары Павловны в ее кабинет, Лаврецкий увидал на полу маленькую, тщательно сложенную бумажку. Он машинально ее поднял, машинально развернул и прочел следующее, написанное на французском языке:

«Милый ангел Бетти! (Я никак не решаюсь назвать тебя BarbeилиВарвара –Varvara).Янапраснопрождалтебянауглу бульвара;приходизавтравполовиневторогонанашуквартирку. Твой добрый толстяк (ton gros bonhomme de mart) об эту пору обыкновенно зарывается в свои книги; мы опять споем ту песенку вашего поэта Пускина (de votre poete Pouskine), которой ты меня научила: Старый муж, грозный муж! – Тысячу поцелуев твоим ручкам и ножкам. Я жду тебя.

Эрнест».

305

А. А. Григорьев

Лаврецкий не сразу понял, что такое он прочел; прочел во второй раз и голова у него закружилась, пол заходил под ногами, как палуба корабля во время качки. Он и закричал, и задохнулся, и заплакал в одно мгновенье. Он обезумел. Он так слеподоверялсвоейжене;возможностьобмана,изменыникогда не представлялась его мысли. Этот Эрнест, этот любовник его жены, был белокурый смазливый мальчик лет двадцати трех, со вздернутым носиком и тонкими усиками, едва ли не самый ничтожный изо всех ее знакомых. Прошло несколько минут, прошло полчаса; Лаврецкий все стоял, стискивая роковую записку в руке и бессмысленно глядя на пол; сквозь какойто темный вихрь мерещились ему бледные лица; мучительно замирало сердце; ему казалось, что он падал, падал, падал...

иконца не было. Знакомый, легкий шум шелкового платья вывел его из оцепенения; Варвара Павловна в шляпе и шали торопливо возвращалась с прогулки. Лаврецкий затрепетал весь и бросился вон; он почувствовал, что в это мгновенье он был в состоянии истерзать ее, избить ее до полусмерти, помужицки задушить ее своими руками. Изумленная Варвара Павловна хотела остановить его; он только мог прошептать: Бетти, – и выбежал из дому.

Лаврецкий взял карету и велел везти себя за город. Весь остаток дня и всю ночь до утра пробродил он, беспрестанно останавливаясь и всплескивая руками: он то безумствовал, то ему становилось как будто смешно, даже как будто ве-

село. Утром он прозяб и зашел в дрянной загородный трактир, спросил комнату и сел на стул перед окном. Судорожная зевота напала на него. Он едва держался на ногах, тело его изнемогало, – а он и не чувствовал усталости, – зато усталость брала свое: он сидел, глядел и ничего не понимал; не понимал, что с ним такое случилось, отчего он очутился один, с одеревенелыми членами, с горечью во рту, с камнем на груди, в пустой незнакомой комнате; он не понимал, что заставило ее, Варю, отдаться этому французу, и как могла она, зная себя не-

верной, быть по-прежнему спокойной, по-прежнему ласковой

идоверчивой с ним! – Ничего не понимаю! – шептали его засо-

306

РАЗВИТИЕ ИДЕИ НАРОДНОСТИ В РУССКОЙ ЛИТЕРАТУРЕ СО СМЕРТИ ПУШКИНА

хшие губы. – Кто мне поручится теперь, что и в Петербурге...

Ионнедоканчивалвопросаизевалопять,дрожаипожимаясь всем телом. Светлые и темные воспоминания одинаково его терзали; ему вдруг пришло в голову, что на днях она при нем

ипри Эрнесте села за фортепьяно и спела: «Старый муж, грозный муж!» Он вспомнил выражение ее лица, странный блеск глаз и краску на щеках, – и он поднялся со стула, он хотел пой-

ти сказать им: «Вы со мной напрасно пошутили; прадед мой круто расправлялся с мужиками, а дед мой сам был мужик»

да убить их обоих. То вдруг ему казалось, что все, что с ним делается, – сон, и даже не сон, – а так, вздор какой-то, – что стоит только встряхнуться, оглянуться... Он оглядывался, и

как ястреб когтит пойманную птицу, глубже и глубже вре-

зывалась тоска в его сердце. К довершению всего, Лаврецкий через несколько месяцев надеялся быть отцом... Прошедшее, будущее – вся жизнь была отравлена. Он вернулся, наконец, в Париж, остановился в гостинице и послал Варваре Павловне записку г-на Эрнеста с следующим письмом:

«Прилагаемая бумажка вам объяснит все. Кстати, скажу вам, что я не узнал вас; вы, такая всегда аккуратная, роняете такие важные бумаги». (Эту фразу бедный Лаврецкий готовил

илелеял в теченье нескольких часов). «Я не могу больше вас видеть;полагаю,чтоивынедолжныжелатьсвиданиясомною. Назначаю вам 15 000 франков в год; больше дать не могу. Присылайтевашадресвдеревенскуюконтору.Делайте,чтохотите; живите, где хотите. Желаю вам счастья. Ответа не нужно».

Лаврецкий написал жене, что не нуждается в ответе...

но он ждал, он жаждал ответа, объясненья этого непонят-

ного, непостижимого дела. Варвара Павловна в тот же день прислала ему большое французское письмо. Оно его доконало; последние его сомнения исчезли, – и ему стало стыдно, что у него оставались еще сомнения. Варвара Павловна не оправдывалась: она желала только увидеть его, умоляла не осуждать ее безвозвратно. Письмо было холодно и напряженно, хотя коегде виднелись пятна слез. Лаврецкий усмехнулся горько и велел сказать через посланного, что все очень хорошо. Три дня

307

А. А. Григорьев

спустя его уже не было в Париже; но он поехал не в Россию, а в Италию. Он сам не знал, почему он выбрал именно Италию; ему, в сущности, было все равно, куда ни ехать, – лишь бы не домой. Он послал предписание своему бурмистру насчет жениной пенсии, приказывая ему в то же время немедленно принять от генерала Коробьина все дела по имению, не дожидаясь сдачи счетов, и распорядиться о выезде его превосходительства из Лавриков; живо представил он себе смущение, тщетную величавость изгоняемого генерала и, при всем своем горе, почувствовал некоторое злобное удовольствие. Тогда же попросил он в письме Глафиру Петровну вернуться в Лаврики и отправил на ее имя доверенность; но Глафира Петровна в Лаврики не вернулась и сама припечатала в газетах об уничтожении доверенности, что было совершенно излишне. Скрываясь в небольшом итальянском городке, Лаврецкий еще долго не мог заставить себя не следить за женою. Из газет он узнал, что она из Парижа поехала, как располагала, в БаденБаден; имя ее скоро появилось в статейке, подписанной тем же мусьеЖюлем.Вэтойстатейкесквозьобычнуюигривостьпроступало какое-то дружественное соболезнование; очень гадко сделалось на душе Федора Иваныча при чтении этой статейки. Потом он узнал, что у него родилась дочь; месяца через два получилонотбурмистраизвещениеотом,чтоВарвараПавловна вытребовала себе первую треть своего жалованья. Потом стали ходить все более и более дурные слухи; наконец, с шумом пронеслась по всем журналам трагикомическая история, в которой жена его играла незавидную роль... Все было кончено: Варвара Павловна стала «известностью».

Лаврецкий перестал следить за нею; но не скоро мог с со-

бою сладить. Иногда такая брала его тоска по жене, что он, казалось, все бы отдал, даже, пожалуй... простил бы ее, лишь бы услышать снова ее ласковый голос, почувствовать снова ее руку в свой руке. Однако время шло недаром. Он не был рожден страдальцем: его здоровая природа вступила в свои права. Многое стало ему ясно; самый удар, поразивший его, не казался ему более непредвиденным; он понял свою жену, – близкого челове-

308

РАЗВИТИЕ ИДЕИ НАРОДНОСТИ В РУССКОЙ ЛИТЕРАТУРЕ СО СМЕРТИ ПУШКИНА

ка только тогда и поймешь вполне, когда с ним расстанешься.

Он опять мог заниматься, работать, хотя уже далеко не с прежним рвением; скептицизм, подготовленный опытами жизни, воспитанием, окончательно забрался в его душу. Он стал очень равнодушен ко всему. Прошло года четыре, и он почувствовал себя в силах возвратиться на родину, встретиться с своими».

В этих двух каких-нибудь страницах – целый ад страдания – и какого страдания! Оно вполне, глубоко человеческое; оно соединено с борьбою против стихийного, физиологического, борьбою натуры сделанной, созданной идеями, образованием, с натурой грубой, звериной. Правда, что приливы звериных свойств натуры тут только пена, а не настоящее дело. Лаврецкий не только что не убил – не побил бы своей жены; за это можно отвечать. Даже в другую минуту, когда долгая разлука уже раскрыла ему всю натуру Варвары Павловны и когда другое, более значительное и глубокое чувство наполнило все его бытие, в минуту, когда Варвара Павловна разбивает своим появлением созданный им мир прочного и поэтического блаженства, в минуту, наконец, когда, вследствие противоположности, натура ее и все свойства этой натуры должны быть ему в высшей степени ненавистны, – в нем только накипает пена, не больше. Помните это, тоже поразительное по своей психологической правде, место:

«Он застал жену за завтраком; Ада, вся в буклях, в беленьком платьице с голубыми ленточками, кушала баранью котлетку. Варвара Павловна тотчас встала, как только Лаврецкий вошел в комнату, и с покорностью на лице подошла к нему. Он попросил ее последовать за ним в кабинет, запер за собою дверь и начал ходить взад и вперед; она села, скромно положи-

ла одну руку на другую и принялась следить за ним своими, все еще прекрасными, хотя слегка подрисованными, глазами.

Лаврецкий долго не мог заговорить: он чувствовал, что не владелсобою;онвиделясно,чтоВарвараПавловнанисколькоего не боялась, а показывала вид, что вот сейчас в обморок упадет.

– Послушайте, сударыня, – начал он наконец, тяжело дыша и по временам стискивая зубы, – нам нечего притво-

ряться друг перед другом; я вашему раскаянию не верю; да

309

А. А. Григорьев

если бы оно и было искренно, сойтись снова с вами, жить с вами – мне невозможно.

Варвара Павловна сжала губы и прищурилась. «Это отвращение, – подумала она, – конечно: я для него даже не женщина».

Невозможно, – повторил Лаврецкий и застегнулся доверху. – Я не знаю, зачем вам угодно было пожаловать сюда: вероятно, у вас денег больше не стало.

Увы! вы оскорбляете меня, – прошептала Варвара Пав-

ловна.

Как бы то ни было – вы все-таки, к сожалению, моя жена. Не могу же я вас прогнать... и вот что я вам предлагаю. Вы можете сегодня же, если угодно, отправиться в Лаврики; живите там; там, вы знаете, хороший дом; вы будете получать все нужное, сверх пенсии... Согласны вы?

Варвара Павловна поднесла вышитый платок к лицу.

Я вам уже сказала, – промолвила она, нервически подергивая губами, – что я на все буду согласна, что бы вам ни угодно было сделать со мной; на этот раз остается мне спросить у вас: позволите ли вы мне, по крайней мере, поблагодарить вас за ваше великодушие?

Без благодарности, прошу вас – эдак лучше, – поспешно проговорил Лаврецкий. – Стало быть, – продолжал он, приближаясь к двери, – я могу рассчитывать...

Завтра же я буду в Лавриках, – промолвила Варвара Павловна, почтительно поднимаясь с места. – Но, Федор Иваныч... (Теодором она его больше не называла.)

Что вам угодно?

Я знаю, я еще ничем не заслужила своего прощения; могу ли я надеяться, по крайней мере, что со временем...

Эх, Варвара Павловна, – перебил ее Лаврецкий, – вы умная женщина, да ведь и я не дурак; я знаю, что этого вам совсем не нужно. А я давно вас простил, но между нами всегда была бездна.

Я сумею покориться, – возразила Варвара Павловна и склонила голову. – Я не забыла своей вины; я бы не удивилась

310