Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
А.Кручинин - Белое движение.doc
Скачиваний:
16
Добавлен:
01.07.2025
Размер:
19.46 Mб
Скачать

Генерал-майор а. Н. Гришин-Алмазов

На немногих сохранившихся фотографиях Алексей Николаевич Гришин-Алмазов смотрит в объектив тяжелым пристальным взглядом, как бы гипнотизируя зрителя. Близко общавшийся с ним в 1918–1919 годах политик и журналист В. В. Шульгин считал, что генерал действительно обладал даром внушения: «Он имел какие-то гипнотические силы в самом себе, причем он бросал гипноз по своему собственному желанию. Никогда, например, он не пробовал гипнотизировать меня. Наоборот, ему приятна была моя свободная мысль». В тех же случаях, когда Гришину-Алмазову требовалось подавить чью-либо волю, он, по Шульгину, становился просто страшен: провинившихся конвойцев («прирожденных татар», которые «поклялись на Коране охранять генерала и готовы были убить на месте всякого, кто бы ему угрожал») Гришин-Алмазов «цукал» (разносил) так, что мемуарист и полвека спустя рассказывал об этом с содроганием.

«Изменилось не только лицо, но и голос. Передать его звук трудно. Это был низкий бас, страшный.

Что он говорил, вспомнить не могу… Дело было не в словах, а в той гипнотической силе, которая от него исходила. Это был питон, гипнотизирующий кролика.

Люди, готовые убить кого угодно, побледнели. Они совершенно лишились воли. Им, вероятно, казалось, что их генерал сейчас же расстреляет всех или через одного.

Стоя в стороне, я был потрясен. Не знаю, как бы я выдержал, если б эта речь была направлена против меня.

Но это кончилось так же быстро и неожиданно, как и началось. Ротмистр Масловский, командир конвоя, что-то скомандовал, и конвой ушел, отбивая ногу. А Гришин-Алмазов обратился ко мне:

– Извините, теперь мы можем продолжить наш интересный разговор».

Шульгин – впечатлительный, увлекающийся мистикой (вплоть до спиритизма) и поисками «необыкновенных» людей, – похоже, все-таки сгущает краски для достижения большего эффекта; и в любом случае бесспорно, что «гипнотические» способности генерала, если они и существовали, проявлялись крайне редко и почему-то не были использованы их обладателем в наиболее важных случаях, когда судьба его делала крутые и неожиданные повороты. А приступы гнева, подобные описанному, у Гришина-Алмазова сменялись периодами, в которые он выглядел совсем по-другому, – кажется, даже несерьезно.

«Гришин-Алмазов, – вспоминала писательница Н. А. Тэффи, познакомившаяся с ним примерно в те же месяцы, что и Шульгин, – энергичный, веселый, сильный, очень подчеркивающий эту свою энергичность, щеголявший ею, любил литературу и театр, был, по слухам, сам когда-то актером.

Он сделал мне визит и очень любезно предоставил помещение в ”Лондонской” гостинице…

Гришин-Алмазов любил помпу и, когда заезжал меня навестить, в коридоре оставлял целую свиту и у дверей двух конвойных.

Собеседником он был милым и приятным. Любил говорить фразами одного персонажа из “Леона Дрея” Юшкевича.

– Сегодня очень холодно. Подчеркиваю “очень”.

– Удобно ли вам в этой комнате? Подчеркиваю “вам”.

– Есть у вас книги для чтения? Подчеркиваю “для”…»

Легкомысленное «подчеркиваю ”для”» совершенно не вяжется с пристальным взглядом на фотографиях и образом разгневанного генерала, в котором Шульгину почудился «деспот, восточный, азиатский деспот». Можно даже заподозрить Гришина-Алмазова в позерстве, игре (хотя, вопреки слухам, актером он, конечно, никогда не был), – как и на политической сцене, где ему то и дело приписывали двуличие, конъюнктурную смену взглядов и симпатий. Судьба Алексея Николаевича вообще изобилует противоречиями и неожиданностями – судьба строевого офицера, оказавшегося военным министром, либерального и неудачливого «диктатора», «быть может, более политика, чем воина» (по догадке А. И. Деникина), смерть свою, однако, встретившего в безнадежном и неравном бою…

* * *

«Гришиным-Алмазовым» Алексей Николаевич Гришин был примерно столько же времени, сколько и генералом, – менее года из прожитых им неполных тридцати девяти лет. Он родился 24 ноября 1880 года [132] в Православной дворянской семье и, по-видимому, уже с детства избрал для себя военную карьеру. По окончании Воронежского Великого Князя Михаила Павловича кадетского корпуса Алексей Гришин 31 августа 1899 года «в службу вступил… в Михайловское артиллерийское училище юнкером рядового звания», а окончил его в 1902 году по первому разряду портупей-юнкером, что говорило о нем как о прилежном юнкере и хорошем строевике.

Два года службы в Центральной России для подпоручика Гришина завершились с выступлением части войск европейских военных округов в Маньчжурию, на театр Русско-Японской войны. Он принимает участие в боевых действиях под Ляояном, на реке Шахэ, у Сандепу, заслужив свою первую награду – орден Святой Анны IV-й степени с надписью «За храбрость» – «за отличие в бою с Японцами под гор[одом] Ляояном» (позже, в 1907 году, эхом минувшей войны станет награждение орденом Святого Станислава III-й степени с мечами и бантом «за боевые отличия»). После заключения мира молодому офицеру уже не довелось вернуться к прежнему месту службы вблизи родной Тамбовской губернии: вплоть до 1914 года он остается на «Российской Восточной Окраине», в Иркутском и Приамурском военных округах, и тянет там лямку строевого артиллерийского офицера.

Месяцы и годы заполнены обычной служебной рутиной. Послужные списки не сохранили ни намека на попытки поступить в Офицерскую Артиллерийскую Школу, Михайловскую Артиллерийскую Академию или Академию Генерального Штаба, хотя окончание любой из них открывало бы дорогу к более быстрой и успешной карьере – специально-артиллерийской или (в последнем случае) общеармейской. Очевидно, если в это время «в солдатском ранце» поручика, а затем штабс-капитана Гришина и лежал уже, согласно поговорке, маршальский жезл, – он еще был глубоко похоронен под массой текущих дел и обязанностей (заведование командой разведчиков, учебной и даже музыкантской командами, занятия с «наблюдателями и телефонистами-сигналистами», командировки, учения, переводы с места на место…). Впрочем, такая жизнь ему, должно быть, нравилась: между двумя войнами Гришин лишь один раз (в 1909 году) воспользовался отпуском, да и то вернулся «ранее срока на 8 дней».

Честолюбивые порывы будущего генерала, если они и были, возможно, гасились не только служебной обыденностью, но и домашними неурядицами. Первый брак Алексея Николаевича с дочерью полковника Анной Петровной Вуич оказался несчастливым и распался, несмотря даже на рождение дочери. 13 сентября 1910 года Святейший Синод утвердил определение местной епархии о церковном разводе «с правом вступления [Гришина] в новое супружество». Такая формулировка позволяет предположить, что в связи с разводом на штабс-капитана не легло никакой тени (для сравнения упомянем, например, что будущий генерал – и будущий подчиненный Гришина-Алмазова, хотя и старший его девятью годами, – М. В. Ханжин после развода не мог жениться вторично до истечения срока «семилетней епитимии»). Должно быть, не видели в произошедшем ничего порочащего и его сослуживцы, которые в те же месяцы, когда решался вопрос о разводе, уже не в первый раз избирали Гришина членом суда общества офицеров.

В те же месяцы состоялся и перевод штабс-капитана Гришина в Приамурский округ, а там – и второй брак (не ранее конца 1911 года). Новой избраннице Алексея Николаевича, Марии Александровне Захаровой, впоследствии не могли простить ее эффектной внешности, так что родилась даже злая сплетня, будто «она была шансонеткой в Хабаровском кабаре, где с ней Гришин и познакомился». Однако такого брака офицеру Императорской Армии никто бы не разрешил (даже если считать, что на Восточной Окраине требования к офицерским женам могли быть и менее строгими, чем, скажем, в Петербурге), и рассказы о «шансонетке» правдоподобнее считать наветом завистников или завистниц.

Вероятно, монотонность службы для Гришина несколько скрашивалась интересом к литературе, искусству и даже философии: «Он много читал, – напишет потом Шульгин, общавшийся с генералом в дни, когда у того было для чтения несравненно меньше времени, – и по поводу прочитанных книг мы обсуждали некоторые чисто философские вопросы» (в частности, они беседовали о философии Ницше). В то же время, наверное, не следует преувеличивать серьезность круга чтения будущего генерала. Так, роман С. С. Юшкевича «Леон Дрей», фразами из которого, по свидетельству Тэффи, так любил говорить Гришин-Алмазов, был довольно пошловатой книгой с претензией на остроумие и обличение нравов, и Алексей Николаевич в этом смысле выглядит не лучше советского интеллигента, с упоением цитирующего Ильфа и Петрова или Бабеля. Нет никаких упоминаний, что Гришина интересовали науки, непосредственно связанные с его артиллерийским ремеслом, – математика, физика, химия; увлечения его лежали, по-видимому, в области «гуманитарной». Должно быть, не случайно товарищи выбирают его «библиотекарем офицерской библиотеки» (увлеченный человек на этом посту мог, выписывая книги из столиц, составить неплохое собрание), а в октябре 1913 года штабс-капитан Гришин был «назначен составлять историю бригады» (10-й Сибирской стрелковой артиллерийской бригады, где он в то время служил начальником бригадной учебной команды).

Но – и служебной рутине мирного времени, и само́й мирной жизни с ее интересами и увлечениями пришел конец летом грозного 1914 года. До Восточной Окраины, правда, события докатывались с некоторым запозданием: лишь осенью 5-й Сибирский мортирный дивизион, к которому в сентябре был прикомандирован Гришин, выступил в поход, во второй половине октября прибыв на фронт под Ломжу. «Принимал участие в войне с Германией в следующих боях» (гласит послужной список): «под Влоцлавском, Ковелем и Брест[-]Куявским» 27–30 октября; «в отходе корпуса с боем на Гостынинские позиции» 31 октября; «в боях на Гостынинских позициях» 31 октября – 2 ноября; «в боях на Гомбинских позициях» 2–4 ноября… а в Штабе 5-го Сибирского армейского корпуса в эти дни уже принималось решение о новом прикомандировании штабс-капитана Гришина, чем-то обратившего на себя внимание начальства: «к штабу вышеназванного корпуса сроком на шесть месяцев с 1-го Ноября 1914 года».

Шесть месяцев растянутся почти до восьми, и только эти месяцы, когда Алексею Николаевичу доведется исполнять обязанности старшего адъютанта Штаба, заведующего службою связи, адъютанта командира корпуса, – окажутся единственною школой руководства войсками, которую он пройдет до того, как сам станет командующим армией и военным министром. Впрочем, для интересующегося военным делом человека с пытливым умом и такая школа должна была быть вовсе не лишней.

В июне 1915 года капитан Гришин (он был произведен в этот чин в апреле, со старшинством с августа 1912-го) возвращается в строй и командует мортирною батареей. В октябре 1916 года он был «отравлен ядовитыми газами от химических неприятельских снарядов», и это стало, кажется, единственным увечьем Алексея Николаевича за три войны, считая предстоящую Гражданскую. За 1914–1916 годы он был награжден лишь однажды – «очередным» орденом Святого Станислава II-й степени с мечами «за отличия в делах против германцев» (1915), что характеризует его, пожалуй, как честного, но совсем не выдающегося офицера. Выделиться из общего ряда ему предстояло уже в Смутное время…

* * *

Как Алексей Николаевич воспринял революционные перемены 1917 года, можно только догадываться. В сущности, единственным документальным свидетельством о тех месяцах остается известный по фотографиям 1918 года солдатский Георгиевский Крест с лавровой ветвью на груди Гришина-Алмазова. «Демократическая» награда, учрежденная Временным Правительством, может говорить как о стойком «оборончестве» офицера, так и о сохранении его авторитета среди солдат, по решению которых и присуждались «Георгии с лаврами» (или – более пренебрежительно – «с веточкой»). В свою очередь, Гришин должен был с гордостью относиться к такой награде или, по крайней мере, не стыдиться ее, как, к примеру, генерал В. З. Май-Маевский, во время Гражданской войны носивший солдатский Крест, полученный в 1917 году, но… сняв «веточку» с его ленты. Мировую войну Алексей Николаевич закончил подполковником и командующим артиллерийским дивизионом.

Но даже если считать, что Февральский переворот Гришин «принял» или хотя бы смирился с ним, – к большевикам и их действиям он относился с крайней враждебностью. Существует даже упоминание, будто он «до октябрьского переворота никакого участия в политической жизни страны не принимал, а впоследствии за борьбу против большевиков был посажен в тюрьму при штабе армии и выслан административным порядком из пределов армии». С другой стороны, этому как будто противоречит официальный протокол одного из докладов самого Алексея Николаевича, в котором тюремное заключение помещено скорее в контекст его работы в Сибири (правда, без точных хронологических ориентиров): «…Большевизм в Сибири к началу [1918] года был в полном расцвете… Попытки избавления от большевизма шли с двух сторон: Комитета членов Учредительного собрания… и сибирских правительств, которых насчитывалось одно время не менее шести и которые прибывали в Харбин [133] . Сам ген[ерал] Гришин-Алмазов, бежавший в это время из большевистской тюрьмы, задался целью создать военную силу из офицеров…» Впрочем, относить ли арест к «фронтовому» или «сибирскому» периоду и завершился ли он освобождением с высылкой или побегом, – ясно, что продолжался он недолго и значительного следа в биографии будущего генерала не оставил. А между фронтом и Сибирью, похоже, лежал еще один этап, едва ли не самый темный в этой биографии…

На рубеже 1917/1918 годов «Временный Сибирский Совет» – автономистский орган управления, образованный в ответ на большевицкий переворот в центре страны, – сделал попытку распространить свое влияние и на находившихся на далеком фронте сибиряков. «Временный сибирский совет, – говорилось в официальном докладе от 6 января 1918 года, – прежде всего направил свои усилия к тому, чтобы организовать для поддержки сибирской власти и ее мероприятий достаточную воинскую силу из полков, возвращающихся домой. С этой целью он поручил члену Учредительного Собрания [под]полковнику Краковецкому, находящемуся в г[ороде] Киеве, при помощи украинской рады принять меры к созданию из солдат-сибиряков особых сибирских полков… Формирование на фронте сибирских полков идет довольно успешно». Упомянутый здесь А. А. Краковецкий был связан с Сибирью самым недвусмысленным образом – своим каторжным прошлым: молодым подпоручиком он связался с социалистами-революционерами и на долгие годы попал на каторгу, а после Февраля, в порядке «восстановления в правах военнослужащих, пострадавших за политические убеждения» и «для сравнения со сверстниками», – был произведен сразу в подполковники. 29 октября 1917 года он участвовал в неудачной попытке контрпереворота, предпринятой в Петрограде полковником Г. П. Полковниковым, в качестве его помощника. Другим активным участником этих событий был еще один «подполковник из подпоручиков» с тюремным стажем – Б. Солодовников, который устремился вместе с Полковниковым (донским казаком) на Дон, в то время как Краковецкий, не достигнув успеха с «сибирскими» формированиями, отправился через Сибирь в Харбин, в безопасную полосу отчуждения КВЖД.

На Дону беглецов встретили неласково. Атаман А. М. Каледин 17 декабря сурово выговаривал Б. В. Савинкову, считая Полковникова и Солодовникова его агентами или единомышленниками: «Известные группы деятелей – Солод[овников] и Полк[овников] – делают план к подрыву работы Войскового правительства. Это нетерпимо. Мы не можем позволить, чтобы нам в нашей борьбе ставили палки в колеса…» Савинков открещивался: «Полковников и Солод[овников] не его товарищи. Они работали раньше и самостоятельно». В конце концов Солодовникову пришлось бежать из Ростова-на-Дону, а приехавший туда от генерала М. В. Алексеева начальник контрразведки полковник Д. А. Лебедев очень сожалел, что «не успел повесить» подполковника-социалиста (Полковникова после некоторых сомнений все-таки допустили к организации партизанских отрядов).

Но какое отношение это все имеет к Гришину-Алмазову? – Дело в том, что один из добровольцев «Алексеевской организации», генерал А. Н. Черепов, полвека спустя вспоминал о другой организации, чрезвычайно похожей на «группу деятелей», столь возмущавшую Каледина: она существовала в Ростове в декабре 1917 года, была близка к социалистам (по Черепову, даже придерживалась «крайне-левого направления», но это может быть преувеличением), имела в своем составе офицеров и пыталась стать «альтернативой» алексеевским формированиям. «При представлении друг другу, – рассказывает Черепов о знакомстве с членами этого кружка, – я запомнил фамилию полковника Гришина-Алмазова и других, которых теперь, за давностью времени, не могу вспомнить».

Следует оговориться, что использование второй фамилии «Алмазов» и тем более – двойной фамилии выглядит явным анахронизмом. С другой стороны, Черепов мог видеть Алексея Николаевича в Добровольческой Армии, скажем, осенью 1918 года, когда тот был уже и Гришиным-Алмазовым, и генералом (и когда оба, наверное, были вовсе не заинтересованы в том, чтобы вспоминать встречу годичной давности, завершившуюся к тому же довольно недружелюбно). По крайней мере, Черепов не мог позже не слышать о Гришине-Алмазове, отождествив его (оправданно или ошибочно) со своим мимолетным знакомым «крайне-левым полковником Гришиным», тем более что сибирский генерал, кажется, привез в Добровольческую Армию репутацию «левого», хотя уже и не «крайнего».

Теперь посмотрим, как развивалась беседа Черепова с «группой офицеров», пригласивших его на переговоры. «Мы слышали, что вы избраны для руководства формированием и командования офицерским отрядом, – заявили ему собеседники. – Так вот, мы предлагаем совместную работу и действия». Мемуарист продолжает: «Чтобы не сорвать их отношения к себе и не вызвать порыва негодования, я, как бы досадуя, воскликнул: “Да что же вы мне раньше не сказали? Я вчера только подчинился генералу Алексееву!” Нужно было видеть эффект, произведенный моими словами. Все они сразу от меня отшатнулись. Я же встал и сказал: “Я вижу ваше отношение к сказанному мною и думаю, что мое дальнейшее присутствие не доставит вам удовольствия. А потому благодарю за прием и имею честь кланяться”». После доклада Черепова Алексееву о состоявшемся разговоре, сопровождавшегося просьбою о присылке «в помощь» офицера Генерального Штаба, в Ростов и приехал контрразведчик полковник Лебедев, так жалевший впоследствии, что упустил Солодовникова…

Если исходить из того, что генерала Черепова не подвела память (а его мемуары являются единственным известным ныне определенным свидетельством о пребывании Гришина-Алмазова на Дону в декабре 1917 года), – становится совершенно непонятным вывод, который почему-то сегодня делают на их основании: Гришин «по заданию генерала М. В. Алексеева организовывал подпольную работу в Сибири». Иногда такое предположение обрастает еще более сомнительными подробностями: «…Здесь он мог получить конкретные инструкции по организации белого подполья в уже охватывавшейся большевизмом Сибири, адреса, связи и полномочия от белогвардейского командования на эту работу». На самом деле, если Гришин действительно присоединился в это время к кружку («организации», «группе») Полковникова и Солодовникова, то для него не только было исключено получение каких-либо заданий или тем более полномочий: самым лучшим для подполковника было бы побыстрее исчезнуть с Дона. Что же до конкретных «адресов и связей», – их командование Добровольческой Армии, в сущности, не смогло дать даже своему подлинному эмиссару, направившемуся вскоре в Сибирь.

Эмиссаром этим был генерал В. Е. Флуг, в свое время тринадцать лет прослуживший на Дальнем Востоке, старый знакомый Алексеева. Впоследствии он вспоминал, что Алексеев, «насколько можно было судить по его личным отзывам, не вполне сочувствовал командировке в столь отдаленный раион, где даже благоприятный результат работы не мог оказать влияния на судьбу ближайших начинаний Добровольческой Армии» (следовательно, еще меньше Алексеев должен был бы сочувствовать двум командировкам в Сибирь подряд – гипотетической Гришина и состоявшейся Флуга). Л. Г. Корнилов же, «смотревший на вопрос шире» и считавший «делегацию в Сибирь» полезной, смог дать Флугу письма лишь к одному лицу в Томске и двум – в Омске. Остальные «адреса и связи» предстояло искать и устанавливать самостоятельно.

В частности, по приезде 28 апреля 1918 года в Томск генерал Флуг «познакомился с подполковником артиллерии А. Н. Гришиным [134] , только что приглашенным… на должность начальника штаба по всем организациям Сибири к западу от Байкала; до этого он состоял в одной из военных организаций Новониколаевска» (опять-таки, если бы Алексей Николаевич отправился на Восток по поручению командования Добровольческой Армии, он, конечно, не преминул бы сразу сообщить об этом). «…По первому знакомству подполк[овник] Гришин производит благоприятное впечатление», – осторожно («уклончиво») ответил Флуг, когда у него спросили, одобряет ли он выбор этого офицера на роль «начальника штаба по всем организациям».

Осторожность была вызвана тем, кто именно «выбирал» и «пригласил» Гришина. Всего за несколько дней до приезда в Томск корниловско-алексеевский эмиссар узнал о существовании в Харбине «сибирского правительства», которое якобы «за отсутствием в России общегосударственной власти исполняет временно функции правительства всероссийского и как таковое находится в сношениях с союзными державами, от которых будто бы уже получило признание». Военным министром этого правительства числился уже известный нам Краковецкий, рассылавший по Сибири своих «уполномоченных». Социалистический состав «правительства», каторжное прошлое Краковецкого и нелестная характеристика, данная «главе кабинета» П. Я. Дерберу омскими знакомыми Флуга, и побуждали с недоверием присматриваться к их «избраннику» Гришину. Впрочем, тот «оказался лицом, обладающим здравыми военными понятиями», а его сотрудники – так и просто произвели «отличное впечатление» «по своему наружному виду, дисциплинированности и деловитости».

Может быть, это и удержало Флуга от приписывания Алексею Николаевичу членства в партии социалистов-революционеров, упоминания о чем нередко встречаются в исторической литературе. Однако формальная принадлежность Гришина к партии до сих пор остается столь же недоказанной, сколь тесное сотрудничество с ее представителями – неоспоримым. Сам он рассказывал впоследствии, что «задался целью создать военную силу из офицеров и затем при ней учредить власть, но задача эта оказалась невыполнимой вследствие полной невозможности найти общий для офицерства политический лозунг. Пришлось поэтому сойтись на поддержании самой идеи власти, хотя бы данное ее содержание и представлялось неприемлемым».

Похоже, что Гришин все-таки лукавит: «неприемлемое» – слишком сильное слово, и сотрудничество с чем-то «неприемлемым» выглядит или парадоксальным, или чересчур циничным. На самом деле, должно быть, работа с социалистами, в первую очередь эсерами, представлялась Гришину вполне допустимой, особенно при знакомстве с остальными политическими группами. Могла сыграть свою роль пассивность более правых политических деятелей: вспоминал же Флуг, что руководители омской организации «Партии Народной Свободы» (конституционно-демократической) оказались «несклонными» «к активной работе против большевиков, ссылаясь на директивы центрального комитета партии и на безнадежность… выступлений против советской власти без поддержки со стороны союзных держав». С тем же самым столкнулись и корниловские эмиссары в Москве, оказавшиеся в одиночестве и вынужденные работать с неожиданными союзниками: «Савинков был военным министром у Керенского, а до революции – социалистом-революционером… Как же мы с ним сойдемся? Ведь мы монархисты!» – «Что делать? Никого нет. Одни удрали, другие спрятались».

Впрочем, неизвестно, испытывал ли Алексей Николаевич подобные сомнения, или в его жизни был период искреннего увлечения «передовыми взглядами». Но если и был – то весьма недолгий, а укорененность в социалистической идеологии ему и вовсе не следует приписывать. Даже автор, которому импонировал бы именно Гришин-«демократ» и социалист, – эмигрантский историк С. П. Мельгунов (сам член партии народных социалистов и человек демократических убеждений), – решительно причислял его к более или менее случайным «попутчикам» эсеров: «Было бы большой ошибкой думать, что в эсеровские военные организации шли какие-то правоверно мыслящие социалисты-народники. Нет, шли, отыскивая хоть какой-нибудь точки опоры. Эсеры, или вернее фирма Сибирского правительства, и являлись такой опорой, в особенности при пассивности других политических групп… Сомнительным эсером был атаман енисейского казачьего войска Сотников, первый в январе 1918 г. поднявший в Красноярске восстание. Таким же был и начальник Западн[ого] военного округа подп[олковник] Гришин (псевд[оним] Алмазов), о котором впоследствии омская “Заря”… писала: он первый организатор и вождь армии, освободившей Сибирь; деятель “героического периода борьбы с советами”. Числился в среде эсеров и начальник Восточного военного округа полк[овник] Элерц-Усов, и др. Они все тянулись к партии только как к возможному организованному центру. Поэтому так скоро между представителями партии и ими оказались коренные разногласия. И они стали с точки зрения правоверных партийных деятелей лишь “авантюристами”».

Разногласиям еще предстояло проявиться, пока же союз военных с социалистами основывался на общности целей – свержения большевиков и установления власти Сибирского Правительства. О последнем, правда, известно было мало, и можно даже предположить, что более аутентичная информация оттолкнула бы значительную часть офицерства от «идеи власти» (такой власти) и побудила бы сомкнуться вокруг идеи военной диктатуры, на которую намекал Гришин и которую рекомендовал Флуг руководителю омской организации, полковнику П. П. Иванову (подпольный псевдоним «Ринов»).

Свое происхождение «сибирское правительство» вело от «Сибирской Областной Думы», своего рода местного «предпарламента», хотя она фактически так и не была созвана. 26 января 1918 года, за неделю до назначенного дня открытия заседаний Думы в Томске, большевики произвели там массовые аресты депутатов. Уцелевшие, которых было не более половины от съехавшихся в Томск, все-таки собрались 28 января, объявив себя полномочною Думой и избрав «правительство» во главе с Дербером, омским кооператором и правым социалистом-революционером (военным министром, как мы уже знаем, стал Краковецкий). «Я убежден, – вспоминал оказавшийся «министром снабжения» историк и этнограф И. И. Серебренников, – что около половины количества министров ввиду спешки и особой обстановки момента были избраны заочно, без согласия на это избираемых лиц. По крайней мере, о себе я могу сказать это совершенно определенно. Когда меня выбирали министром, я даже не подозревал об этом…» Помимо сомнительности полномочий собрания и сформированного им «кабинета», был еще и немаловажный вопрос о составе само́й «Сибоблдумы». Она избиралась по формуле «от народных социалистов до большевиков включительно», хотя и с оговоркой, что большевики приемлемы лишь признающие Учредительное Собрание и «областное народоправство Сибири». Согласно воспоминаниям того же Серебренникова, «так называемые цензовые круги, т. е. попросту все несоциалисты, отметались от участия в работе Сибирской Областной думы».

Вряд ли об участии (или желательности участия) в Сибоблдуме «государственно-мыслящих» большевиков было известно офицерам-подпольщикам; вряд ли все участники военных организаций отдавали себе отчет, что «кабинет министров» был избран без ведома иных из его членов в собрании более или менее случайных сорока пяти депутатов; зато о «поддержке правительства широкими сибирскими кругами» и его «авторитете у союзных держав» посланцы Дербера и Краковецкого говорили, по-видимому, немало, обещая, в частности, иностранную помощь восставшим. Впрочем, содействие союзников оставалось лишь гипотетическим: изгнание большевиков из Сибири будет произведено русскими руками и на русские деньги.

Деньги и возможности для поездок под видом своих сотрудников предоставлял подпольщикам «Закупсбыт» – «союз сибирских кооперативных союзов», в котором служил и Гришин – теперь уже не Гришин, а, по подпольному псевдониму, «Алмазов». Вскоре после падения большевиков один из кооператоров (также эсер) писал:

«Переворот в Сибири произошел в условиях исключительного сочувствия к нему сибирской кооперации.

Первые дни после свержения советской власти в Ново-Николаевске в местных торгово-промышленных кругах весьма популярной была острота: Власть в Сибири перешла к “Закупсбыту”!

Это, конечно, только острота, попавшая на ум торгово-промышленникам вследствие, по-видимому, персональных ассоциаций…»

В этой цитате можно усмотреть признаки скрытого противостояния «торгово-промышленных» (буржуазии и купечества) и «кооперативных» (близких к социалистам) кругов; и, коль скоро именно кооператоры были готовы бороться против большевизма, а «торгово-промышленники» (как и многие конституционные демократы) предпочитали осторожно выжидать, это невольно накладывало отпечаток «левизны» на все движение, – отпечаток, в скором времени превратившийся в клеймо «эсерства», с которым перейдет во многие мемуарные и исторические сочинения Алексей Николаевич Гришин-Алмазов.

Офицерам, попавшим в Сибирь, поневоле приходилось доверяться сведениям и мнениям своих местных сотрудников о настроениях общества, деревни, казачества. Тот же Гришин, хотя и прослужил в Сибири десять довоенных лет, за два с лишним года войны и, что еще важнее, год революции должен был утратить понимание обстановки, в которой теперь предстояло действовать. Однако доверие к социалистам, судя по всему, не было слепым: вряд ли случайно, например, «уполномоченные» Краковецкого – прапорщик Н. С. Калашников в Восточно-Сибирском военном округе и штабс-капитан А. Фризель в Западно-Сибирском – вскоре оказались замененными, и в Восточной Сибири подполье возглавил полковник А. В. Эллерц-Усов, а в Западной – подполковник «Алмазов». Смена руководства могла благотворно сказаться на процессе объединения различных антибольшевицких организаций, как считавшихся «эсеровскими», так и имевших более правую, вплоть до монархической, репутацию. В этом направлении активно работал и Гришин, впоследствии утверждавший, что «организация была закончена к середине мая, но еще не успела приступить к действиям, как на политической сцене появился новый, весьма важный фактор в лице чехословаков».

Один из участников борьбы на Волге вспоминал, что там была получена «от Гришина-Алмазова телеграмма о назначении выступления на 15–16 мая», хотя это утверждение и подвергалось сомнению уже в 1920-е годы. В те же дни середины мая сибирские подпольщики устанавливают контакты с офицерами Чешско-Словацкого корпуса. «Учитывая настроение чехословаков, ген[ерал] Гришин-Алмазов вошел в сношение с их командованием, но последнее неизменно отвечало, ссылаясь на проф[ессора] Масарика (главу «Чешско-Словацкого Национального Совета». – А. К.), запретившего всякое вмешательство во внутренние русские дела. Однако в низах и среди части офицерства ген[ерал] Гришин-Алмазов встретил более сочувственное отношение, которым и решил воспользоваться для совместной борьбы с большевиками», – говорится в официальном отчете о докладе Алексея Николаевича, посвященном ходу борьбы в Сибири. Другой современник подтверждает, что капитан Р. Гайда и его единомышленники среди «чехо-войск» считали столкновение с большевиками неизбежным и «вошли в половине мая в неофициальные переговоры с некоторыми представителями новониколаевского военного штаба».

Ново-Николаевская организация, в которой начинал свою деятельность Гришин, относилась к сравнительно немногочисленным – около 600 человек, общее же «число всех организованных военных в Зап[адной] Сибири к маю определялось в 7 000 человек, разбитых на боевые дружины по пятеркам». Старый генштабист Флуг ставил им неутешительный диагноз: «Во всяком случае, даже при наилучших условиях, офицерские организации в большинстве крупных центров не могли рассчитывать удержать захваченную власть долее 1–2 недель, после чего неминуемо должна была наступить реакция». Действительность, однако, опровергла подобные прогнозы.

«В конце мая с чехами и без чехов в ряде городов начались выступления», – пишет Мельгунов. «Первое выступление состоялось в ночь с 25 на 26 мая в гор[оде] Новониколаевске и увенчалось неожиданно легким успехом», – рассказывал Гришин; по другому свидетельству, там переворот «окончился в 40 минут». Алексей Николаевич писал, что «события произошли стихийно, без достаточной подготовки», и тем труднее, наверное, было принять решение о развитии боевых действий. Все же, как докладывал он позднее Совету министров, «мною было принято решение с согласия находившегося тогда в Томске комиссара [Временного Сибирского Правительства] Павла Михайлова воспользоваться начавшимся движением чехословаков и поддержать его своими боевыми организациями, имея цель очистить Западную Сибирь от вторжения в ее пределы со стороны Урала большевистских войск».

«Количественно превосходящая в несколько раз своего противника, Красная армия настолько же уступает ему качественно», – признает советский автор. Энтузиазм и порыв вышедших из подполья офицерско-добровольческих дружин, содействие чехов, растерянность и в некоторых случаях – паника большевиков, – все эти факторы, объединяясь, способствовали тому, что уже в течение первой декады июня 1918 года значительная территория с немалыми ресурсами (по масштабам вообще слабо населенной и бедной военными припасами Сибири) была освобождена. Организуется «Западно-Сибирский комиссариат Временного Сибирского Правительства», объявивший себя «высшей местной властью», а в командование «войсками Западно-Сибирского военного округа» вступает недавний подполковник Гришин, вчерашний подпольщик «Алмазов», теперь – полковник Гришин-Алмазов.

Гришиным-Алмазовым он и останется до конца жизни.

* * *

Свой первый приказ в новой должности Алексей Николаевич издает в Ново-Николаевске лишь «28 мая 1918 г. [в] 5 ч[асов] утра». Очевидно, до этого момента необходимо было выяснить обстановку, произвести учет сил, принять меры к закреплению успеха, а не заниматься назначениями и дележом должностей и титулов. Тех, кто мог испытывать опасения относительно «эсеровских симпатий» нового Командующего, приказ должен был, наверное, несколько успокоить. Он гласил:

«Войскам вверенного мне округа и мне предстоит почетная задача освободить Сибирь от власти большевиков и передать эту власть Сибирскому Временному Правительству, которое доведет нас до Всесибирского Учредительного Собрания.

Мы все, ставшие под знамена Временного Сибирского Правительства, клянемся, что будем честно служить этому законному Правительству Сибири и наше оружие никогда не станет оружием классовой и партийной борьбы.

Я уверен, что Сибирская Добровольческая Армия Временного Сибирского Правительства, построенная на началах твердой дисциплины, заслужит общую любовь наших братьев рабочих и крестьян и всех граждан России и Сибири.

К врагам же Сибирского Временного Правительства мы будем беспощадны.

С твердой верой в правоту нашего дела, с непоколебимой уверенностью в его успехе я приступаю к формированию кадров Сибирской Добровольческой Армии».

Представители же «революционной демократии» могли уже с этого приказа проникнуться к Гришину-Алмазову некоторым недоверием. Двояко должен был восприниматься использованный в приказе термин «классовая борьба»: с одной стороны, он относился к основополагающим в социалистической идеологии, и отказ от такой борьбы мог настораживать, – но с другой, «классовую борьбу» нередко трактовали в первую очередь как «реставрацию», борьбу «имущих классов» против «народа» (к примеру, уже в эмиграции не поколебался бросить такой упрек генералу Деникину бывший Атаман П. Н. Краснов, обвиняя его в придании «классового, а не народного характера» борьбе против большевиков); при таком прочтении позиция Гришина-Алмазова не была предосудительной даже с «революционно-демократической» точки зрения. Но вряд ли имела двойное прочтение «клятва» не делать Сибирскую Армию «оружием партийной борьбы»: иных партий, кроме социалистических, в Сибири тогда, пожалуй, не следовало принимать в расчет – конституционные демократы не отличались организованностью, а правее их в политическом спектре после Февраля 1917 года вообще никого не было. Поэтому отказ от «партийной борьбы», естественный в устах кадрового офицера, для которого и война против большевиков заведомо не была «классовой», – для местной «революционной демократии», глядевшей на мир исключительно с партийных позиций, заключал в себе чуть ли не «угрозу контрреволюции».

Впрочем, любые приказы и декларации становились бы пустым звуком без подкрепления вооруженною силой. Первоначально «Сибирская Добровольческая Армия» мыслилась не только добровольческой в собственном смысле слова, но и довольно «демократической»: поступающим в нее, в том числе и офицерам, предлагалось служить полгода, провозглашалось, что «вне строя [–] все равные граждане», разрешалось ношение «вне службы» штатского платья… но все это демократическое творчество в значительной степени обесценивалось фактически объявленной Гришиным-Алмазовым 30 мая (по крайней мере в Ново-Николаевске) мобилизацией всех офицеров и военных чиновников. Мобилизованным предполагалось дать возможность «изъявить добровольное согласие на вступление в ряды армии или демобилизоваться», но лишь «по ликвидации вызвавших мобилизацию чрезвычайных обстоятельств», а наступление этого момента должен был определять, в сущности, тот же Гришин.

Прекрасно понимал он также, что эйфория после сравнительно легкого переворота непременно станет пагубной, равно как и намерения превратить офицерско-добровольческие отряды в своего рода части «самоохраны» на местах. Используя успех, следовало развивать его в направлении решения общегосударственных, а не региональных задач, чему и был посвящен приказ Командующего, изданный 6 июня:

«Для быстрейшего и безболезненного очищения Сибири, а впоследствии и всей России от большевистских войск является неотложно необходимым создание сильной ударной группы войск, сосредоточенных в одном определенном месте.

Большая ошибка, сформировав на местах отряды Сибирской армии, пользоваться ими для караульной службы и для самоохраны. Для этих целей должны быть вооружены надежные граждане по указаниям комиссариатов и уполномоченных Правительства.

Приказываю начальникам гарнизонов всех городов, станций и прочих населенных мест немедленно и [во всяком случае] не позже, чем через сутки после получения этого приказа, донести мне с нарочным о числе штыков сформированных частей Сибирской армии в их районе и подготовиться к немедленному перевозу их в указанный впоследствии пункт».

Немаловажно также, что Гришин-Алмазов начинает заботиться о подборе квалифицированных помощников: если его первый приказ скрепил «за Начальника Штаба Штабс-Капитан Фризель», то со 2 июня назначенного в свое время Краковецким «уполномоченного» сменяет Генерального Штаба полковник П. А. Белов, офицер с большим опытом штабной работы в годы Мировой войны. Очевидно, Алексей Николаевич не разделял взглядов генерала Флуга (да и одного ли его?!) на бесперспективность борьбы теми силами, которые сможет дать Сибирь. Более того, примечательно, что в процитированных приказах и воззваниях ни разу не упоминается иностранная помощь или какие-либо союзники – даже чехословаки, в эти дни действительно сражавшиеся против большевиков плечом к плечу с отрядами молодой Сибирской Армии. Ставка прежде всего на собственные силы, осознание борьбы как широкомасштабной, едва ли не тотальной (вооружение «надежных граждан» для поддержания порядка в тылу), дисциплинированная армия, не «самоохрана», а серьезные боевые действия «ударной группою войск» – такой представляется «программа» Гришина-Алмазова с первых же дней антисоветских восстаний, и совсем не удивительно, что ему вскоре было доверено руководить и всей Армией, и военным министерством.

Впрочем, формирование министерств и распределение портфелей произошло не сразу и не без трений. Лишь 30 июня было объявлено, что после прибытия в ставший сибирской столицею Омск «достаточного числа членов правительства, избранных сибирской областной думой», «принимает на себя всю полноту государственной власти на всей территории Сибири» правительство в составе П. В. Вологодского (председатель Совета министров и министр «внешних сношений»), В. М. Крутовского (внутренние дела), И. А. Михайлова (финансы), Г. Б. Патушинского (юстиция) и М. Б. Шатилова («туземные дела»). Шестидесятидвухлетний Крутовский не принимал активного участия в деятельности кабинета и вскоре уехал в Красноярск, но число членов Временного Сибирского Правительства осталось неизменным вследствие прибытия из Иркутска И. И. Серебренникова, занявшего пост министра снабжения. Члены Западно-Сибирского комиссариата пытались было оспорить прерогативы «пяти из пятнадцати» министров, избранных в свое время Сибоблдумой, и утверждали, что «правомочнее» они сами – «получившие специальные полномочия от всего (!!) Правительства», – однако их удалось уговорить уступить власть без инцидентов. Но не меньшую щепетильность проявили и члены кабинета Вологодского, решившие, что, кроме них, министров в Сибири не будет.

Серебренников считал ограничение числа членов правительства следствием «тревоги» омских «общественных и военных кругов», которые якобы «опасались» включения в его состав «кого-либо из членов Дерберовской группы, оперировавшей на Дальнем Востоке»: «Тревога эта, видимо, вызывалась опасениями, как бы с появлением нового лица не нарушилось сложившееся уже к этому времени некоторое правительственное равновесие». Однако нейтрализация «дерберовских» министров, казалось бы, проще всего достигалась как раз замещением их кем-нибудь из местных, более или менее известных лиц, не нарушавших «равновесия»; «воля» же Сибоблдумы нарушалась в любом случае – недопущением к власти кого-либо из ее «избранников» или заменой их другими. Поэтому в решении Совета министров Временного Сибирского Правительства допустимо заподозрить желание сделать свои прерогативы исключительными, как бы сортом выше, чем у коллег по кабинету. Остальными же ведомствами, согласно этой схеме, руководили товарищи (заместители) министров или «управляющие министерствами», имевшие право голоса на заседаниях Совета министров, но лишь при «обсуждении текущих вопросов управления и законодательства»; «все важнейшие вопросы политического и иного свойства» решались без их участия. В частности, управляющим военным министерством стал полковник Гришин-Алмазов; а поскольку, как следует из воспоминаний тех, кто общался с ним в 1918–1919 годах, Алексей Николаевич вообще был о себе довольно высокого мнения, такое положение «второсортного министра» могло уязвлять его самолюбие.

Однако – чувствовал себя Гришин-Алмазов уязвленным или нет, внешне это, насколько можно судить, никак не проявлялось. Управляющий военным министерством выглядел олицетворением уверенности, решительности, непреклонности и безусловной лояльности Временному Сибирскому Правительству. Таким он был в глазах не только штатских, вообще порою склонных увлекаться гипертрофированной, демонстративной военной «отчетливостью», но и своих новых подчиненных. «Особенно горячо было принято» выступление Гришина на казачьем съезде в Омске; благоприятным оказалось и впечатление, произведенное им на офицеров Екатеринбургского гарнизона: «Он говорил отчетливо, отрывисто, точно вбивал каждое слово. “Этот сумеет за собой повести”, – говорили друг другу офицеры».

Впечатление тем более примечательное, что как полководец Алексей Николаевич, в сущности, себя не проявил. Мы помним догадку генерала Деникина о «более политике, чем воине», сделанную, по-видимому, на основании довольно поверхностного и в любом случае непродолжительного знакомства; но и человек, близко наблюдавший Гришина-Алмазова – его адъютант подпоручик Б. Д. Зернов, – считал, что «генерал как-то равнодушен к воинской славе, к лаврам стратегии [,] [его] влечет политическая деятельность, его пьянит перспектива делать “большую политику”». Кампания 1918 года в Сибири сразу же выдвинула много ярких и талантливых военных (в их ряду Р. Гайда, А. Н. Пепеляев, С. Н. Войцеховский, Г. А. Вержбицкий…) и, пожалуй, именно им принадлежат основные заслуги в непосредственном разыгрывании боевых операций, даже если стратегическая идея, и прежде всего отказ от «стратегического областничества», и принадлежит Гришину-Алмазову. Тем не менее, как видим, он импонировал и строевым офицерам и не выглядел «кабинетным командующим» или удаленным от Армии министром, – быть может, еще и потому, что исповедовал и прививал подчиненным принцип «не войска для штабов, а штабы для войск».

С другой стороны, стратегия и политика порою шли рука об руку, – как было, например, в первый же период после переворота, когда среди чехословаков возобновились настроения в пользу скорейшего отъезда из России. В этом их поддержал было американский генеральный консул в Иркутске Гаррис: вероятно, он заботился об усилении противогерманского фронта в Европе, куда должны были направиться чехи. «Однако после встречи с ген[ералом] Гришиным-Алмазовым консул, пораженный, по-видимому, выправкой и дисциплиной офицерской дружины, которой ген[ерал] А. Н. Гришин-Алмазов произвел на его глазах смотр, изменил свой взгляд и обещал, что чехословаки останутся, пока в них будет надобность для поддержания порядка»; «после упомянутого разговора с Гаррисом совместные действия офицерских дружин и чехословаков уже не нарушались и привели после ряда бодрых и легких побед к полному очищению Сибири от большевиков», – запишут позже со слов самого Алексея Николаевича.

Воздействие на американца, должно быть, не ограничивалось демонстрацией дисциплинированных русских отрядов. В донесении Гарриса государственному секретарю Соединенных Штатов, полученном в Вашингтоне 5 июля, звучат мысли, как будто подсказанные Гришиным: «Россия никогда не вступит снова в войну с Германией, находясь под властью большевистского правительства»; «большевики заинтересованы только в захвате власти и разрушении России»; «лучшие элементы России никогда не встанут на сторону большевиков, даже если те объявят войну Германии» (война против немцев в союзе с «демократическим» Совнаркомом долго представляла одну из излюбленных химер американских правящих кругов)… – с выводом, что поддержка русского антибольшевицкого движения соответствует интересам самих же союзников, в том числе и с точки зрения продолжения Мировой войны; чехов же нужно задержать в Сибири «в качестве ядра, к которому присоединятся многие антибольшевики с целью свержения большевиков», а союзная помощь («интервенция») не должна вестись для «оккупации российской территории». Разумеется, Гришин-Алмазов был далеко не единственным собеседником Гарриса в России, но его слово, тем более на фоне дисциплинированных офицерских дружин, могло оказаться особенно веским.

Как рассказывал впоследствии Алексей Николаевич, Временное Сибирское Правительство «являлось официально социалистическим, в действительности же вело весьма разумную и умеренную политику. Первыми шагами его были: 1) аннулирование всех советских декретов, 2) упразднение всяких Советов и 3) восстановление частной собственности. После этих мер поднялось настроение офицерства, впервые за время революции увидевшего, что ему есть за что сражаться и страдать». Подобной оценки придерживался и сторонний наблюдатель, пересылавший из Сибири информацию для деникинской военно-морской контрразведки и специально подчеркивавший личный вклад управляющего военным министерством в принятие кабинетом Вологодского разумного курса: «Получив свою власть от Западно-Сибирского комиссариата (учреждения социалистического), это правительство, благодаря вхождению в его состав нескольких министров не социалистов, лиц большого организаторского таланта и независимого образа мыслей (военный министр генерал Гришин-Алмазов, министр финансов Михайлов), вскоре встало на путь строго государственной политики»; «первой задачей это правительство поставило создать крепкую многочисленную армию, организованную на основах здоровой дисциплины, без каких бы то ни было уступок революционному опыту».

Влияние Алексея Николаевича сказывалось, очевидно, с самого начала деятельности комиссариата, а затем Правительства, и способствовало получению обоими этими органами власти достаточно широкой поддержки. На это намекают, например, при рассказе о позиции руководителя омского подполья полковника Иванова (после переворота – Иванова-Ринова). «Он не был человеком политически гибким, не проявил в момент восстания особенной распорядительности, и если бы не появление молодого, талантливого А. Н. Гришина-Алмазова, то сформирование новой русской власти, центральной для Западной Сибири, могло бы значительно осложниться», – размышляет омский журналист Л. В. Арнольдов. Более категоричен бывший управляющий делами Совета министров Г. К. Гинс: «…Во главе Омской организации стоял полковник Иванов, назвавший себя Риновым, который служил в Туркестане в военной администрации на должности начальника уезда, что равносильно полицейской должности исправника. Потом Иванов был помощником военного губернатора. Человеку с таким прошлым при всей его гибкости трудно было усвоить свою подчиненность партии социалистов-революционеров. Гришин-Алмазов умел найти примиряющую среднюю линию и привлечь Иванова и других, склонявшихся на сторону более правых группировок… под знамя Сибирского Правительства».

Сразу оговоримся, что часто повторяющиеся спекуляции, связанные с административною службой Иванова-Ринова, представляются неуместными: он был боевым офицером, с отличием участвовал в Мировой войне, командовал казачьим полком и бригадой. Но и помимо политических пристрастий (вытекали они или нет из его административного опыта) Иванов имел достаточно оснований с недоверием и неприязнью относиться к Гришину-Алмазову. Опыт, и служебный, и жизненный (Иванову было под пятьдесят, он на одиннадцать лет старше Гришина), руководство подпольем в одном из главных центров Сибири, авторитет среди казаков, которые вскоре после переворота изберут его Войсковым Атаманом, – все это позволяет предположить, что подчинение Иванова и Гришину, и Западно-Сибирскому комиссариату вряд ли совершилось с готовностью. Кроме того, совсем недавно, в апреле, проезжавший через Омск генерал Флуг рисовал совсем иные перспективы на случай свержения большевизма: «На первое время намечалось установление военной диктатуры с П. П. Ивановым во главе» (как это сочеталось с известным нам мнением Флуга о недолговечности новой власти – не более «1–2 недель» – не вполне понятно).

Возможно, Гришин говорил Иванову примерно то же, что впоследствии писал Оренбургскому Атаману А. И. Дутову: «…Как Вам самим очевидно, в настоящее время на первом плане стоит вопрос борьбы с большевизмом и германизмом, и было бы нежелательным и даже опасным рвать с элементами, которые могут оказаться так или иначе полезными для выполнения этой задачи», – и таким образом смог убедить омского полковника. Не знавший, конечно, об этих переговорах Флуг, к тому времени сумевший добраться до Харбина и даже вступивший там в «деловой кабинет» при генерале Д. Л. Хорвате, не без настороженности смотрел, как вместо его «протеже» во главе военного ведомства (пусть и не «диктатором») становится человек, вызывавший его предубеждение как сотрудник социалистов. Отправленные Флугом (длинным и кружным путем) 13 июля послания Гришину-Алмазову и Иванову-Ринову повторяют друг друга дословно (информация о «государственной власти» Хорвата и призыв к сотрудничеству) за исключением содержащейся в первом многозначительной фразы: «Ознакомившись с Вами при нашем свидании в Томске, я убежден, что, оставаясь верным идее спасения родины от анархии, Вы по-прежнему будете ставить благо родины выше интересов партийной политики и посвятите свои силы общему делу воссоздания армии». «Убежденность», кажется, вовсе не была достаточно прочной…

Ответ Гришина-Алмазова, отправленный лишь в августе, был получен, по иронии судьбы, уже после его вынужденной отставки и в этом качестве выглядит не столько программой на будущее, сколько (конечно, неосознанным) подведением итогов. «Я и вверенные мне войска Сибирской Армии всегда готовы служить делу возрождения России, – пишет Алексей Николаевич. – Не сомневаюсь, что Сибирское Временное Правительство, находящееся в настоящее время в Омске, объединяющее всю Сибирь и часть Европейской России с Туркестаном от Екатеринбурга до Верхнеудинска включительно, встретится дружелюбно Генералом Хорватом, с тем чтобы придти к общему согласию на благо нашей родины. Вверенная мне Сибирская Армия с объявлением призыва 1919 и 1920 годов переходит от добровольческой к постоянной. Организация и дисциплина Сибирской Армии проведены без всяких уклонений от принципов, диктуемых непреложными выводами военной науки. Наша Правительственная Армия внепартийна, она совершенно неполитична, нет ни малейших признаков комитетчины, ни комиссарства, начальники обладают полнотой власти, в том числе дисциплинарной. Приветствую Вас и войска Дальнего Востока от имени моего и вверенной мне Сибирской Армии. Да поможет нам Бог соединиться возможно скорее и идти продолжать великое дело воссоздания единой и нераздельной России».

«Военная наука» тут, кажется, приплетена все-таки для пущей важности, – так же, как и в речи, произнесенной Гришиным-Алмазовым 4 сентября на 3-м Всесибирском кооперативном съезде, где он говорил о том, как новобранцы «усваивают начала… военной науки» (или Гришин понимал слово «наука» несколько примитивно). Однако несомненно, что введение строгой «старорежимной» дисциплины и решительный отказ от революционных нововведений, разложивших Армию в 1917 году, являлись для Алексея Николаевича краеугольным камнем военного строительства и, должно быть, не одному правоверному социалисту внушали страх перед превращением военного министра в «сибирского Бонапарта». Суровым был и тон, которым Гришин-Алмазов обращался к войскам, – так, в его приказе от 16 августа говорилось: «При осуществлении предстоящего набора новобранцев приказываю соответствующим начальствующим лицам и учреждениям “приказывать”, “требовать”, “отнюдь не просить и не уговаривать” [135] . Уклоняющихся [от] воинской повинности арестовывать, заключать [в] тюрьму для суждения по законам военного времени, по отношению к открыто неповинующимся закону призыва [136] , а также по отношению [к] агитаторам и подстрекателям к тому, должны применяться самые решительные меры до уничтожения на месте преступления». Приказ следовало «ввести в действие по телеграфу» (то есть не дожидаясь официального распубликования) и «дать ему самое широкое распространение». А новобранцам был адресован специальный приказ от 1 сентября:

«Вас призвала в ряды войск наша умирающая родина – Россия.

Россия требует от Вас – своих сыновей, [–] чтобы Вы освободили ее от насильников [137] – большевиков и германцев.

Именем родины-России я приказываю Вам честно исполнять солдатский долг, неисполняющие его – преступники и будут караться беспощадно.

С Богом за работу».

Вскоре Гришин-Алмазов будет рассказывать, что «обеспечением принудительности набора служили офицерские пулеметные отряды; всякие призывы и уговаривания были категорически запрещены», – хотя, быть может, здесь есть и доля преувеличения для большей эффектности повествования и подчеркивания собственной непреклонности. Позаботиться о том, чтобы любая попытка сопротивления была бы немедленно и решительно подавлена, – выглядит вполне здравою и естественною мерой, но делать из процитированной фразы выводы о «репрессивном» характере сибирской мобилизации и уподоблять ее мобилизациям советским отнюдь не следует. В отсутствии, по сути дела, достаточно сильного аппарата согнать в казармы десятки тысяч новобранцев было бы невозможно при их сопротивлении или хотя бы активном нежелании (соответствующем «дезертирству» на красной стороне). Да и сам Алексей Николаевич в уже упоминавшейся речи на съезде кооператоров говорил (цитируем стенограмму): «Я с величайшим удовольствием, с величайшим удовлетворением могу засвидетельствовать здесь перед Вами, что этот набор идет великолепно, что он дает таких людей, которые дают полное основание думать, что эта основа будущей Сибирской и Российской армии будет основой крепкой и страшной для врага, будет основой, на которую будет опираться вся Великая Россия. Для этого достаточно только посмотреть на ту готовность, с которой эти люди идут в ряды войск, достаточно только посмотреть на те старания, с которыми они усваивают начала нашей, мудрой теперь, военной науки, достаточно посмотреть в их светлые открытые лица, чтобы почувствовать, что Великая Россия возрождается…»

Эти цитаты противоречат друг другу лишь на первый взгляд: энтузиазм и «готовность» новобранцев отнюдь не исключают «пулеметных отрядов» – береженого Бог бережет. Вообще же Гришин-Алмазов, по-видимому, старался привить начальствующим лицам ответственность и отучить их от страха перед принятием решений, в том числе рискованных и жестоких. «Каждый военный начальник должен помнить, – писал он, – что на театре войны все средства, ведущие к цели, одинаково хороши и законны, и что победителя вообще не судят ни любящие родную землю, ни современники, ни благоразумные потомки». Сложно сказать, насколько Алексей Николаевич отдавал себе отчет в опасностях, которые могли проистекать из подобных рекомендаций в Смутное время, охарактеризованное, скажем, генералом Деникиным как «общий развал, падение дисциплины и нравов». Социалистических же наблюдателей, боявшихся «реакционной военщины», «генеральской диктатуры», «белого террора», подобные приказы должны были ужасать еще больше…

Наряду со «старорежимными» принципами, в деятельности сибирского военного министра присутствует, однако, и «революционное» нововведение. Речь идет о принятой здесь системе знаков различия. Поскольку в 1917 году офицерские погоны часто воспринимались солдатами враждебно (во флоте их пришлось отменить уже в апреле!) и оказывались поводом для конфликтов, было решено не восстанавливать погон в Сибирской Армии. Вместо них приказом от 24 июля 1918 года учреждались знаки различия в виде разноцветных (по роду оружия) суконных щитков, носимых на левом рукаве; чины обозначались комбинацией бело-зеленой («снега и леса Сибири») тесьмы, галунов и четырехконечных звездочек. Приказ есть приказ, но отношение к нововведению отнюдь не было однозначным, а в эмиграции даже возникла своеобразная заочная полемика о целесообразности замены погон такими нашивками.

Известный военный писатель, полковник-генштабист и профессор Зарубежных Высших Военно-Научных Курсов А. А. Зайцов, оценивал решение Гришина-Алмазова довольно негативно: «Если вспомнить то значение, которое не могло не придаваться офицерством, полгода спустя после насильственного снятия погон большевиками, их ношению, нельзя не признать, что если Гришин был “правее” Сибирского правительства, то возглавляемая им армия была, несомненно, “правее” своего командующего, и в этом лежал зародыш будущих его конфликтов с ней». Слово «несомненно», при всей своей категоричности, самостоятельным аргументом все-таки не является, а о каких «конфликтах» (да еще во множественном числе) Гришина-Алмазова с Сибирскою Армией идет речь, и вовсе непонятно. Однако среди части офицеров недовольство отказом от погон, должно быть, все-таки имело место, и не случайно Иванов-Ринов – преемник Алексея Николаевича – сразу же по вступлении в обе должности (министра и Командующего) восстановил их ношение патетическим приказом: «Погоны омыты священной кровью павших за воссоздание Родины в борьбе с врагами народа – большевиками – и стали символом служения высокому воинскому долгу, за Отечество и угнетенный народ русский. Приказываю военнослужащим это помнить и носить погоны с честью».

Другой генштабист, генерал Д. В. Филатьев, профессор Николаевской Военной Академии, не был столь строг к нововведению, хотя довольно строг и «убийственно» ироничен по отношению к самому Гришину-Алмазову («Создателем Сибирской армии… явился некто Гришин-Алмазов, по одним сведениям, полковник, по другим – подполковник, а по третьим – штабс-капитан мортирной батареи. Осталось невыясненным, откуда и как попал он в военные министры Сибирского правительства; двойную фамилию и генеральский чин он присвоил себе сам в революционном порядке», – впрочем, со снисходительно-благожелательным выводом: «Во всяком случае, энергию и организаторские способности он выявил недюжинные и оказался вполне на своем месте»). О знаках различия Филатьев пишет: «Как новшество – погоны не были введены, как уступка демократичности. Если вспомнить, с какою ненавистью солдаты относились к офицерским погонам во время революции и как все эксцессы начинались со срывания погон, то нельзя не признать, что и в этом вопросе Гришин поступил благоразумно. Жизнь оправдала его осторожность: впоследствии, при столкновении с большевиками, сибиряки, призывая красных сдаваться, как аргумент кричали им: “Переходи – не бойся, – мы такие же беспогонные”. Да ведь не имеет же погон французская армия и хуже от этого не делается». Правда, сам Филатьев приехал в Сибирь из Парижа лишь в октябре 1919 (!) года и очевидцем «беспогонной» Сибирской Армии не был, сочинение же его является, в сущности, не более чем памфлетом, так что представления о нужности или ненужности погон и отношении к ним Сибиряков у Филатьева столь же умозрительны, сколь и у Зайцова, всю войну сражавшегося на Юге России.

Сторонники нововведения нашлись и среди штатских. «В большую заслугу генералу Гришину-Алмазову историк поставит, что он прежде всего чувствовал момент и умел разбираться в обстановке: он сознательно отказался от возвращения воинским чинам погонов и считал невозможным восстанавливать орденский статут (имеется в виду награждение орденами. – А. К.), так как и погоны, и ордена сразу отдавали молодую воинскую силу в руки военной бюрократии, не только не нужной в условиях гражданской войны, но и опасной», – пишет Арнольдов, хотя его аргументы трудно не признать туманными. Не менее категоричен Гинс: «Гришин-Алмазов строил армию на началах строгой дисциплины, но он не вводил погон и не раздавал орденов [138] . Мне кажется, что и то, и другое было совершенно правильно. Награждение орденами за победы в гражданской войне стерло впоследствии идейность борьбы и деморализовало военных, заразив их разлагающим честолюбием. Что касается погон, то с ними возродилась вся прежняя военная иерархия, восстановилось значение чинов, тогда как новая армия должна была выдвигать своих вождей не по чинам, а по заслугам».

Похоже все-таки, что в данном случае Гинс руководствуется скорее «передовыми», «демократическими» эмоциями, не давая себе труда задуматься, что чинопочитание и иерархия, – вне зависимости от того, различаются ли чины с помощью погон или нарукавных знаков, – составляют характерные черты регулярных вооруженных сил, отказаться от которых менее всего был расположен Гришин-Алмазов (буквально несколькими строками ниже мемуарист сочувственно цитирует его заявление: армия «должна быть создана и будет создана по типу, диктуемому во все времена, во всех странах, непреложными выводами военной науки» и проч.). Не более осмысленным является и мнение, будто ношение погон само по себе способно помешать продвижению достойных по иерархической лестнице: работая над своею книгой уже в эмиграции, Гинс имел все возможности получить сведения о том, как «не по чинам, а по заслугам» выдвигались молодые военачальники на Юге или на Северо-Западе, где погоны составляли неотъемлемую принадлежность военной формы. Рассуждения Гинса, Арнольдова и им подобные говорят, в сущности, лишь о том, что сибирской «демократии» и даже тем, кто стоял правее, импонировала беспогонная армия, в которой они видели символ чего-то нового, чуждого косности и рутины и потому гарантированно-победоносного. Среди тех, кто разделял эти взгляды, не было, однако, Алексея Николаевича Гришина-Алмазова…

Не слишком ли опрометчивое заявление? Оговоримся, что Гришин, очевидно, должен был считать замену погон нарукавными знаками на каком-то этапе целесообразной – в противном случае вряд ли он пошел бы на это, – но вопрос заключается в том, как долго мог продолжаться этот этап. И вот тут-то следует обратить внимание на свидетельство подполковника-артиллериста И. С. Ильина, летом 1918 года служившего в Народной Армии Комитета членов Учредительного Собрания (Комуч), где вместо погон также носили нарукавные знаки, только иного фасона.

С Алексеем Николаевичем Ильин познакомился между 20 и 25 августа в Челябинске во время проходившего там политического совещания (о котором ниже). Гришин пригласил его в свой салон-вагон «как товарища по оружию» и «с места принялся неистово бранить с[оциалистов]-р[еволюционер]ов, Комуч, уговаривал теперь же перейти на службу в Омск» и «при прощании заметил, что пора надеть погоны» и даже якобы порицал военное ведомство Комуча за «какие-то дурацкие нарукавные знаки, которых в русской армии никогда не носили». Последнее не может не вызвать сомнения – неужели Гришин настолько разошелся, что забыл об аналогичном знаке, украшавшем левый рукав его собственного кителя? – но, с поправкой на ошибки памяти мемуариста, неудивительные через много лет после описываемых им событий, свидетельство о желании Алексея Николаевича расстаться с «революционными» новшествами не должно быть проигнорировано.

Ведь еще один генштабист, генерал В. Г. Болдырев, познакомившийся с Гришиным-Алмазовым в том же Челябинске, так описывал трудности Народной Армии, чье руководство было связано с социалистами намного теснее, чем у Сибиряков: «К ущербу Самары началась опасная для нее тяга офицерства в Сибирь, где идеалы казались ему более близкими и где материальное обеспечение было лучше. Здесь восстановлялись [139] погоны и титулы (возможно, имеются в виду обращения «Ваше Превосходительство», «Ваше Благородие» и проч. – А. К.), стоившие стольких потоков напрасно пролитой крови. В Сибири был и весьма популярный среди военных энергичный военный министр и командующий армией генерал Гришин-Алмазов». Таким образом, в памяти Болдырева идея о возвращении погон оказывается связанной именно с периодом, когда военное министерство возглавлял Алексей Николаевич, и, возможно, базируется на каких-то высказываниях последнего во время разговоров, содержания которых мемуарист не передает. Учитывая, что в эти же недели Гришин-Алмазов подготавливает мобилизацию и переход Сибирской Армии «от добровольческой к постоянной», допустимо предположение о связи военной реформы с реформой знаков различия (хотя это остается не более чем предположением). Отдельные упоминания позволяют предположить, что готовилось и восстановление награждений орденами. Как бы то ни было, оказывается, что даже в вопросе отказа от погон, когда деятельность сибирского военного министра как будто шла в русле пожеланий «демократии», – то и дело звучали какие-то реплики, побуждавшие видеть в Гришине «опасного реакционера».

Тучи над головой Алексея Николаевича сгущались, хотя сам он и не придавал им значения.

* * *

«Старорежимные порядки» сами по себе могли насторожить правоверных социалистов, но еще страшнее были другие подозрения – боязнь «бонапартизма», «военного переворота», «диктатуры». А в решительном и волевом, щеголявшем этой решительностью даже в манерах, не чуждом позерству Гришине-Алмазове увидеть «грядущего Бонапарта» было очень легко. Даже Болдырев не преминул подчеркнуть в нем «склонность к диктатуре», не заметив, впрочем, противоречия с отмеченной тут же «демократичностью»:

«Суховатый, небольшого роста, внешностью и манерой говорить напоминавший несколько Керенского, Гришин-Алмазов обладал, несомненно, организаторскими дарованиями, энергией и решимостью, недурно говорил, был резок, казался, по крайней мере, вполне демократичным, негодовал на союзников, особенно же не ладил с чехами.

Комуч и большинство с[оциалистов]-р[еволюционеров] недолюбливали Гришина-Алмазова, бывшего раньше членом этой партии. В его погоне за фразой часто проскальзывала трудно скрываемая склонность к диктатуре. Эсеры всегда это подчеркивали».

Болдырев вполне правомерно выделяет неприязнь к Гришину именно Комуча: если в глазах сибиряков несомненные достоинства Алексея Николаевича пока были весомее глухих подозрений (и вызвали производство его в генерал-майоры «в воздаяние военных заслуг» указом Временного Сибирского Правительства от 10 июля, со старшинством с 1 июля 1918 года), то руководители «самарской учредилки», помимо революционной бдительности, имели и «внешнеполитические» мотивы недолюбливать Гришина.

Дело в том, что перед правительствами, «правительствами», региональными управлениями, существовавшими тогда на Востоке России, вставала насущная задача объединения, координации действий или хотя бы разграничения сфер влияния. В частности, Комучу приходилось сталкиваться с Сибирским Правительством (причем одним из представителей последнего был как раз Гришин-Алмазов) по вопросу о принадлежности уральских уездов. 18 июля в состав управляемой из Омска территории были включены Челябинский, Троицкий (Оренбургская губерния) и Златоустовский (Уфимская губерния) уезды, а несколько ранее там началось формирование Уральского корпуса Сибирской Армии (с 8 июля им командовал генерал Ханжин). В Челябинске же прошло два совещания (15–17 июля и 20–25 августа), где «Самара» и «Омск» договаривались «о возможном порядке организации всероссийской власти» и вели, по мнению Гинса, скрытую «борьбу за власть». В начале августа Гришин-Алмазов с министром снабжения Серебренниковым ездили и в Екатеринбург, – Уральское Правительство изъявляло готовность войти в подчинение Сибирскому, но «с предоставлением Уралу областной автономии», на что омские министры согласились, оставив ни с чем посланцев Комуча.

Участие во всем этом Алексея Николаевича не могло добавить ему симпатий со стороны самарских социалистов, а на «первом челябинском совещании» он и вовсе выступил прямым противником претензий Комуча на всероссийскую власть, обвинив его в проведении «принципа партийности» в ущерб общегосударственным интересам и в том, что «учредиловцы»… пренебрегают «национальными правами башкир и киргизов». Ни до, ни после этого Гришин-Алмазов, насколько известно, не был радетелем прав башкир, киргизов или вообще каких-либо отдельных народов, поэтому здесь можно заподозрить ловкий демагогический ход: с «демократической» точки зрения покушение на «самоопределение наций» было деянием криминальным и компрометировало Комуч намного сильнее, чем любые «принципы партийности».

Деятелей Комитета членов Учредительного Собрания могла беспокоить и угроза «измены» одного из них. Входивший в Комитет Оренбургский Атаман, генерал А. И. Дутов, 26 июля приехал для переговоров в Омск, причем предварительно связывался по прямому проводу с Гришиным, в частности, запросив: «…Прошу сообщить, застану ли я Вас в Омске или в каком другом городе по железной дороге», – и получив в ответ многозначительное: «Я из Омска пока никуда не выеду и буду ожидать Вас здесь. Нам надо будет обо многом переговорить, многое решить, и я не сомневаюсь, что мы с Вами и Вр[еменное] Сиб[ирское] Правит[ельство] поймем друг друга и сделаем все возможное для нашего общего дела – возрождения России» (как красноречиво здесь игнорирование Комуча!).

В консультациях руководителя борьбы в Оренбуржьи с сибирским военным министром не было ничего странного или тем более предосудительного, но социалистический соглядатай обеспокоенно сообщал в Самару, что Дутов «имел несколько конфиденциальных бесед с Гришиным-Алмазовым», и вскоре Атаману пришлось объясняться с Комучем. «Конфиденциальных бесед с генералом Гришиным-Алмазовым я не вел, – писал Дутов, – а просто с ним установил общий план военных действий в Туркестане. Конечно, этот разговор не мог происходить на улице. С генералом Гришиным беседовал и о мобилизации». Однако подозрения с Дутова не были сняты, и 18 августа он жаловался Алексею Николаевичу, что его телеграммы в Омск, очевидно, перехватываются. Возможно, именно вследствие этого сорвалась и их встреча в Челябинске: Гришин напрасно прождал Атамана, который вообще не знал, что такая встреча назначена.

Однако только ли о мобилизации и предстоящих операциях шла речь между генералами? Впоследствии Гришин-Алмазов обронил: «Среди казаков ни одной сильной фигуры. Дутов интересуется лишь Оренбургскими делами. Мои усилия вытянуть его на более широкую деятельность не имели успеха». Может быть, неудивительна «ограниченность» интересов Атамана, который чуть ранее говорил старому знакомому: «Устал я, устал… Пусть берет всю власть Комуч, а я ограничусь скромной ролью в Оренбурге», – но куда «вытягивал» его сибирский военачальник?

Говоря о слежке за Дутовым, стоит упомянуть возможного «шпиона» в среде Сибирского Правительства. На эту роль хорошо подходит П. Я. Михайлов (однофамилец министра финансов), социалист-революционер, бывший член Западно-Сибирского комиссариата, подписывавший ряд его документов вместе с Гришиным-Алмазовым, а затем – товарищ министра внутренних дел. Как утверждает Гинс, именно П. Михайлов «содействовал агентам Самары… говорить по прямому проводу и даже сам скрывал ленты этих переговоров», а «когда это стало известно, он был уволен»; утечка информации о разговорах Дутова с кем-то из омского кабинета, содержание которых стало известным в Самаре, также вполне могла идти через П. Михайлова. И вряд ли случайно, что тот же Михайлов конфиденциально обратился к Вологодскому с предупреждениями о «заговоре», якобы составленном Гришиным-Алмазовым.

Заговор, согласно сведениям бдительного эсера, имел целью переворот и установление военной диктатуры, но в роли диктатора должен был оказаться не Гришин, а… якобы приглашаемый заговорщиками в Сибирь адмирал А. В. Колчак, весной – в начале лета 1918 года пытавшийся организовать вооруженную силу на КВЖД. Гришин-Алмазов «недоволен малой активностью Сибирского правительства в борьбе с большевиками и вообще с социалистическим настроением в сибирском населении, хотя сам состоял еще недавно в партии эсеров», – нашептывал П. Михайлов премьер-министру 30 июля, а 5 августа, видимо, повторил свои предупреждения, заставив собеседника сделать вывод, что сам Михайлов – «психически расстроенный человек, с признаками бреда преследования и мании величия». Показательны, впрочем, выводы Вологодского: «…За Гришиным-Алмазовым последить, хотя я и не верю в его козни. Он, правда, по типу своему Н[аполеон] Бонапарт. Но еще рано появляться Наполеонам на сибирском горизонте». Даже считая предупреждения бредом сумасшедшего, против возможного «переворотчика», по этой логике, следовало затаить подозрения…

Год спустя Вологодский сделал в своем дневнике довольно странную приписку: «Михайлов во многом был прав. Его сведения, сообщ[енные] мне впервые 30 июля о том, что Гришин-Алмазов и другие военные ведут с Колчаком переговоры… об избрании его диктатором, подтвердились фактом переворота 18 ноября…» Конечно, нельзя считать серьезным установление причинно-следственной связи между глухими слухами июля 1918 года, когда Колчака не было не только в Сибири, но уже и на КВЖД (он уехал на переговоры в Японию), – и облечением адмирала властью Верховного Правителя в ноябре, когда в Сибири уже не было Гришина; точно так же «таинственные» предупреждения П. Михайлова, будто Гришин «принял на себя миссию – арестовать Сибирское правительство», действительно похожи на гипертрофированные страхи борца с «контрреволюцией». В то же время имя Колчака – не как диктатора, но как человека, чье вступление в состав правительства казалось желательным, – было названо еще в июне влиятельною газетой «Сибирская Жизнь», а ее редактор А. В. Адрианов в письме Гришину-Алмазову от 7 июля высказывал мнение, что правительство существующего состава «не усвоило себе государственно-необходимой точки зрения» (не подвергалась ли переписка военного министра перлюстрации?). В сочетании со словами Алексея Николаевича об «усилиях вытянуть на более широкую деятельность» Атамана Дутова это все-таки заставляет задуматься.

Если в биографии Гришина и был период искренней уверенности, что сотрудничать в «борьбе с большевизмом и германизмом» нужно с «революционною демократией», а не с консервативными силами, сплачивавшимися вокруг генерала Алексеева, – этот период безвозвратно завершился. Подходил к концу и этап тактического сотрудничества с социалистами, которые, похоже, уже не представлялись генералу достаточно последовательными, надежными, а главное – способными во имя общенационального дела отрешиться от узкопартийных целей и догм. Однако, что бы ни говорили о самоуверенности и самомнении Алексея Николаевича (например, Гинс: «Он был убежден в неспособности всех прочих конкурировать с его влиянием и значением в военных кругах. Он игнорировал министров Сибирского Правительства… Все это проистекало исключительно из-за молодой самовлюбленности генерала…»), – он как будто вовсе не «глядит в Наполеоны» и, даже будучи готовым, в случае необходимости, активно содействовать замене сибирской демократии на «единовластие», в роли диктатора видит не себя, а кого-то из имеющих всероссийскую или даже международную известность – Дутова, Колчака, может быть, Хорвата, о «целесообразности идти навстречу» правительству которого он говорил с Вологодским 20 августа.

Впрочем, Дутов беспокоил не сибирскую, а самарскую «общественность», Колчак был где-то далеко, Хорват же, кажется, не беспокоил никого – его титул «Временного Правителя России» звучал все-таки слишком несерьезно. Оставался Гришин-Алмазов с «гипнотическим» взглядом, «наполеоновскими» замашками и энергичными речами, о которых Гинс вспоминал: «Гришин-Алмазов… отличался ясностью ума, точностью и краткостью слога. Он отлично говорил, без цветистости и пафоса, но с темпераментом и убедительностью. Доклады его в Совете министров были всегда удачны. С его стороны не проявлялось упрямства и своеволия, он был лойялен к власти, но не скрывал, что, представляя реальную силу, он требует, чтобы с ним считались». Впрочем, как мы видели, даже в Совете министров отношение к Гришину было неоднозначным, речь же его на заседании Сибирской Областной Думы, наконец созванной и открывшейся в Томске 15 августа, и вовсе чуть не вызвала скандала.

Надо сказать, что даже правительство Вологодского опасалось чрезмерного радикализма Сибоблдумы и колебалось, не лучше ли предотвратить ее открытие или позволить открыться исключительно с целью приветствий. Суровей других был, конечно, Гришин-Алмазов, пославший в Томск телеграмму «о готовности путем военных сил оградить правительство, если бы Сиб[ирская] Обл[астная] Дума вздумала на почве недовольства правительством проявить активность вплоть до замены нашего правительства другим». Это было неплохим предупреждением для горячих голов, но симпатий Думы к военному министру, разумеется, не прибавило.

Еще больше накалило обстановку выступление Алексея Николаевича на одном из заседаний. «Это была во многих отношениях замечательная речь, – вспоминал позже один из представителей «революционной демократии». – Отрывистыми фразами, по-наполеоновски, он доказывал Областной Думе, что Сибирская государственность переживает критический момент, что борьба с большевиками предстоит отчаянная, и что в такие моменты все силы страны должны быть отданы для достижения победы. “Все для победы!” – воскликнул он. Вся власть должна быть сосредоточена в руках военного командования. О разделении властей в такие моменты не должно быть и речи. “Народоправство очень хорошая вещь”, но с этим следует подождать, пока над большевиками не будет одержана окончательная победа. Эту жертву страна обязана принести делу освобождения ее от большевицкой тирании… Словом, под другим несколько соусом Гришин-Алмазов нам поднес знаменитый столыпинский лозунг: “сначала успокоение, а потом реформы”». Раздражал даже внешний вид генерала, «побрякивающего саблей» и сопровождаемого «вооруженными с головы до ног» (у страха глаза велики) конвойцами.

Против борьбы с большевицкой тиранией возражать не приходилось, но призрак Бонапарта доводил иных членов Думы просто до истерики. «Этого не будет!» – кричал один из эсеров, «стуча кулаком по пюпитру и обращая взоры на Гришина-Алмазова»: «Не будет того, чтобы случайный претендент захватил власть!» Гришин-Алмазов сохранял хладнокровие: очевидно, случайным он себя не считал.

Хладнокровие изменило ему через неделю, на «втором челябинском совещании», и даже не на совещании, а на банкете, который сам же Алексей Николаевич и устроил. Там произошел какой-то скандал, за скандалом последовали протестующие телеграммы иностранных консулов, острейший правительственный кризис, увольнение в отставку управляющего военным министерством и… полное недоумение общества, красноречиво выражаемое как правой, так и левой прессой. Что такого уж страшного было сказано, не понимал никто, и едва ли не самым конструктивным (но, увы, неспособным повлиять на судьбу Гришина-Алмазова) было сетование томской «Сибирской Жизни»: «…Кстати, пора бы оставить по всякому случаю эти “рауты с возлияниями”, не ко времени это, не к месту, и не всегда благополучно оканчиваются задушевные беседы»…

Содержание «беседы» генерала с британским консулом Т. Престоном, вернее, ее заключительного аккорда, Гинс передает так: «…Гришин-Алмазов в Челябинске после ужина с выпивкой, возбужденный очень резкими и неприятными для русского патриота ироническими замечаниями английского консула в Екатеринбурге, бросил замечание, что “русские менее нуждаются в союзниках, чем союзники в русских, потому что только одна Россия может сейчас выставить свежую армию, которая в зависимости от того, к кому она присоединится, решит судьбу войны”». Серебренников считал, «что подобная мысль действительно могла быть высказана командармом, только, вероятно, в более резкой форме»; сам он, как и Гинс, свидетелем не был, отмечал: «что именно было им сказано, до сих пор никто из очевидцев подробно не рассказал в печати», и основывался целиком на версии Гинса. Однако версия эта, в сущности, сводится к угрозе принять «германскую ориентацию» и выступить против союзников по Антанте, а такие настроения для Алексея Николаевича, даже сильно выпившего, представляются крайне маловероятными.

Действительно, ведь даже в письме Дутову, не рассчитанном на публикацию и какой бы то ни было пропагандистский эффект, он ставит, как мы видели, на одну доску «большевизм и германизм» как равно враждебные России силы. Именно Гришин, по словам того же Гинса, «был взбешен» недостаточно непримиримым тоном правительственной декларации о непризнании Брестского мира и настоял на принятии новой: «Близится день, когда сибирская армия с другими братскими и союзными силами станет в ряды борцов на новом русско-германском фронте», «во имя общероссийских и союзных интересов сибирская армия готовится к совместной с союзниками мировой борьбе» (чтобы убедить членов кабинета, генерал ссылался на «неудовлетворенность» чехов и других союзников прежним вариантом, но, поскольку вообще-то он никогда не заискивал перед иностранцами, здесь можно заподозрить тактический ход). Поэтому имел свои основания тот журналист, который, теряясь в догадках о причинах отставки Алексея Николаевича, увидел в этом… «немецкую руку»:

«Кризис связывается с интригой против Военного министра, идущей из какого-то германофильского источника…

Генерал Гришин-Алмазов принимал деятельное участие в подготовке восстания против большевиков и в осведомленных кругах давно известен как германофоб. …Раньше, чем Временное Сибирское Правительство опубликовало свое обращение к союзникам, Г[ришин]-А[лмазов] послал с курьером телеграмму к союзным войскам, в которой выразил твердую уверенность, что русские войска будут вскоре биться с ними рука об руку против Германии… Несомненно, что в немецких интересах такая фигура, как Г[ришин]-А[лмазов], должна быть снята со счета [140] . Немецкие агенты и развили в этом направлении свою деятельность. Некоторые из них уже нащупаны, а в дальнейшем будут приняты меры к обезврежению работы и тех, которые еще скрываются…»

Никаких агентов, конечно, никто тогда не поймал, да, кажется, и не «нащупывал», но дело не в этом. На фоне такой репутации Гришина версия Гинса, допускающая перемену внешнеполитического курса, кажется неубедительной; более того, известно, что мемуарист приписывает генералу (теперь уже ссылаясь на личный разговор с ним) и еще одну фразу, в которую трудно поверить: после отставки Алексей Николаевич на вопрос «а как к вам относятся чехи?» – якобы отвечал: «Чехи? Они всегда приходили в ужас, услышав о моем желании уйти в отставку». Дружный хор других свидетельств утверждает, однако, что отношения Гришина-Алмазова с чешским командованием после переворота быстро испортились и были по меньшей мере «натянутыми», и такая потеря генералом чувства реальности совершенно неправдоподобна (не говоря уж о том, что непонятно, когда это у Гришина ранее проявлялось «желание уйти в отставку» и почему он обсуждал его не с кем-нибудь, а именно с «ужасающимися» чехами). В мемуарах Гинса, о котором недоброжелательно настроенный современник писал: «…У Гинса никогда не узнаешь, то ли он тебя поцеловать хочет, то ли яду подсыпать», наряду с уникальными наблюдениями и меткими характеристиками содержится немало необъективного, подчеркивающего выигрышную роль автора на фоне окружающих, и страницы, посвященные отставке военного министра, представляются именно такими.

Заметим, что уже знакомый нам американский генеральный консул Гаррис (который, конечно, не преминул бы отметить хоть малую тень «германофильства» или перемены внешнеполитической ориентации, если бы ему были известны хоть сколько-нибудь достоверные слухи об этом) в своем донесении в Вашингтон написал лишь: «Алмазов повинен во многих неблагоразумных поступках, главным из которых было его заявление о том, что Сибирь является ключом ко всей ситуации и что союзники нуждаются в Сибири больше, чем Сибирь в союзниках. Он также заявил, что чехи более не нужны, что они могут убираться вон». Но даже такое скупое изложение событий было скрыто дипломатическою перепиской, населению же предлагались туманные намеки на «немецких агентов» или версии, которые, при кажущейся обстоятельности, все равно ставили в тупик:

«В конце раута, в том периоде его, когда, как говорится, дружеская беседа принимает “затяжной характер”, между г[осподином] Престоном и военным министром Гришиным-Алмазовым завязался разговор, носивший с обеих сторон форму, чуждую дипломатических условностей, причем г[осподин] Престон чувствовал себя гораздо более свободным от дипломатических форм, нежели его собеседник. Речь зашла об относительном значении участия в войне Англии и России.

Г[осподин] Престон, естественно, оттенил громадную роль, которую играет в войне Англия, и указывал на второстепенную роль России. Гришин-Алмазов, не соглашаясь в оценке роли России, указывал, что содействие России может сыграть и в будущем решающую роль, и что в силу этого для интересов наших союзников важно дать возможность России сыграть такую роль. Повторяем, что беседа велась в более чем непринужденной обстановке, когда г[осподин] Престон не всегда удачно (с дипломатической точки зрения) выбирал выражения.

Через некоторое время в совете министров получена была “нота” союзных консулов, в которой они, усматривая в словах Гришина-Алмазова, сказанных на “обеде с вином”, оскорбление для “представляемых” ими держав, требовали увольнения Гришина-Алмазова…»

Вдумчивый читатель от такой сверх-дипломатично изложенной версии не мог не придти в недоумение: до какой же степени «затяжной характер» должна была носить беседа и насколько же чуждыми «дипломатических условностей» должны были оказаться собеседники, если сравнительно невинный спор в подпитии на тему «кто лучше воюет» приводил к столь значительным внешнеполитическим последствиям?! Трудно было также не разделить негодования по адресу тех членов кабинета, кто поддержал консульский демарш и в свою очередь повел настоящую атаку на генерала – «полноправных» министров Патушинского и Шатилова и товарища министра иностранных дел М. П. Головачева:

«Мы уже говорили, – писала омская «Заря», – что политика – не дело молодых людей, не достигших зрелого в умственном отношении уровня…

…Когда теперь, в демократической России, от ее имени, выступает пред Европой приват-доцент Головачев, не знающий разницы между послом и посланником, между дипломатическим представителем и консулом, берущий на свою юную смелость (Головачеву было 25 лет. – А. К.) в высшей степени ответственный акт и не сумевший найти выхода, который в равной мере удовлетворял бы и чувству нашего национального достоинства, и общим для нас и наших союзников интересам… тогда мы, выражая удрученное русское общественное мнение, должны сказать: не место в русском министерстве людям, не имеющим понятия о своих национальных обязанностях…

С не меньшим удовлетворением мы встретим известие об уходе из министерства г. г. Патушинского и Шатилова, не только не нашедших в себе достаточного ума и национальной чести, чтобы удержать этого молодого человека от преступных бестактностей, но наоборот, расписавшихся в тех последствиях, которые эти бестактности за собою повлекли.

В исключительно тяжкую для русской государственности минуту они пошли не по дороге защиты достоинства того государства, во главе которого поставила их злая судьба России, а по какой-то иной дороге – какой?»

Многозначительный вопрос, по-видимому, намекал, что демарш иностранцев был лишь поводом, и устранение Гришина-Алмазова из кабинета министров имело другие, «внутриполитические» причины (хотя ситуация, когда из-за обиды, в сущности, случайного человека в воюющем государстве увольняют военного министра, от этого не становится менее унизительной). И правда, свои мотивы были у каждой из сторон: Головачев считался более правым, и за ним, как утверждалось, маячила тень Иванова-Ринова, в то время как Патушинский и Шатилов были ярыми социалистами и, наверное, разделяли опасения своих единомышленников по поводу «диктаторских» устремлений Гришина-Алмазова.

Интересно, что атаки на Алексея Николаевича начались еще до челябинского скандала: 14 августа при обсуждении вопроса о составе делегации «на совещание о создании всероссийской власти» представители местных социалистов-революционеров потребовали, чтобы в делегацию не входили «неполноправные члены» Правительства. Статус министров был, однако, не более чем ширмой, потому что следующим требованием стало – не командировать на совещание несомненно «полноправного» И. Михайлова как «уклонившегося вправо». Тем не менее 27 августа (то есть после «обеда с вином»!) делегация была сформирована в составе Патушинского, И. Михайлова, Гришина-Алмазова и Иванова-Ринова, причем Алексей Николаевич в очередной раз навредил сам себе, не отказавшись от удовольствия зачем-то позлить склонного к истерикам Патушинского заявлением, что тот включен в состав делегации «пока». «Это “пока” и вызвало гневное возражение Патушинского, что значит “пока”? – записал в дневнике Вологодский. – Но под общим давлением инцидент не дошел до открытой ссоры, хотя обмен репликами и был нервный».

Быть может, в этой взрывоопасной обстановке хватило бы только консульских «нот». И все же, если бы повод оказался совсем уж смехотворным, вряд ли дело дошло бы до кризиса: И. Михайлов и Серебренников были на стороне Гришина, а Вологодский нерешительно колебался. Так что же ужасного сказал генерал на «обеде с вином», после чего его отставка стала неминуемой?

Некоторый свет на обстоятельства скандала проливают мемуары полковника Ильина, присутствовавшего на «обеде», который на самом деле был скорее «ужином», затянулся же далеко заполночь. «Еда была обильная, вина и водки – масса, пили здо́рово»…

«Вероятно, было часов 5 утра, – пели, плясали вприсядку, шумели, обнимались, – вспоминает Ильин. – Вдруг поднимается Гришин-Алмазов со стаканом в руке и говорит речь. Он начал с того, что рассказал о борьбе Сибири с большевиками (почему Алексею Николаевичу захотелось рассказать об этом именно в такой час, остается только догадываться. – А. К.), говорил о необходимости твердой власти, резко нападал на социалистов всех оттенков и, наконец, перешел на союзников, сказав, что англичане, предав царскую фамилию, и сейчас тоже, как всегда, играют двойную игру…»

На беду, британский консул неплохо понимал по-русски, обиделся, что-то возразил (должно быть, тоже в «форме, чуждой дипломатических условностей») и покинул зал, причем генерал, видимо, еще сильнее разгорячившись от возражений, кричал консулу вслед нечто «нелестное» и, возможно, непечатное. «Гришина окружили и стали успокаивать», – но, кажется, успокоили не до конца, потому что на следующий день (или, вернее, в тот же день, потому что пирующие разошлись, когда «уже было совсем светло») Алексей Николаевич заявил председателю Отделения Чешско-Словацкого Национального Совета в России (чехи отсутствовали на банкете и теперь, очевидно, тоже должны были получить свою порцию): «Если вам, чехам, у нас не нравится, то вы можете уехать отсюда»…

Воспоминания Ильина содержат спорные места и прямые ошибки, и к ним, как и к любым другим, нельзя подходить некритически. Тем не менее именно его версия о сути конфликта объясняет и упорное замалчивание подлинных упреков (монархические симпатии министра «демократической Сибири» оказывались слишком предосудительными и признать их было решительно невозможно, тем более что прошел лишь месяц с небольшим после мученической кончины Царской Семьи, и память была еще свежа), и яростную реакцию левых (иной и не мог вызвать «залп» Гришина-Алмазова сразу по социалистам и иностранцам, да еще в монархическом контексте). А табуированность «Царской темы» побуждала ухватиться как за повод за изъявления консульского неудовольствия и всемерно раздуть их.

Как ни странно, около недели прошло спокойно. Алексей Николаевич, похоже, не ожидал никаких неприятностей, хотя его поведение, конечно, было недопустимым и требовало хотя бы формальных извинений. Впрочем, и другие члены кабинета, даже если слышали что-то о скандале, видимо, не считали его серьезным: 26 августа Вологодский отметил в дневнике «сообщение И. А. Михайлова и А. Н. Гриш[ина]-Алмазова о результатах совещания в Челябинске» на заседании Совета министров, никак не комментируя эту скупую информацию. А сам Гришин 4 сентября уверенно говорил: «Через несколько дней делегаты Временного Сибирского Правительства, в число которых имею честь входить и я, и это чрезвычайно показательно как доверие [к] армии, отправятся в гор[од] Уфу, где будет государственное совещание и где должна быть конструирована общегосударственная твердая власть».

В эти же дни он делает еще один шаг, как будто нарочно направленный на то, чтобы бесповоротно погубить собственную репутацию в глазах левых: приказом войскам Сибирской Армии от 1 сентября все запасные части переименовывались в «кадровые»… «ввиду того, что с названием запасных бригад и полков связаны печальные воспоминания о их роли в разложении нашей армии». Очевидно, что Алексея Николаевича никто не тянул за язык, и приказ должен отражать его личные воззрения; очевидно, что солдатня запасных полков сыграла роковую роль в дни Февральского переворота и в дальнейшем весь 1917 год была фактором резко дестабилизирующим; но не менее очевидно, что «великая бескровная революция» представляла собою настолько священный идол для социалистов, а может быть, и кого-то поправее, что покушение на любой из ее атрибутов или на «светлую память» о ней не могло не быть воспринято враждебно. Но Гришин-Алмазов чувствовал себя уверенно и об этом не думал.

А между тем 4 сентября, пока генерал говорил о единстве власти и армии, крепости правительства, доверии, оказываемом ему, Гришину-Алмазову, и в его лице – войскам… – Головачев предъявлял Вологодскому консульские протесты, Головачев, Вологодский и Патушинский решали начать разбирательство «в тесном кругу», а Иванов-Ринов на вопрос премьер-министра рассказывал, будто Гришин в Челябинске «очень возмущенным тоном высказался в том смысле, что русские менее нуждаются в союзниках, чем последние в русских, в особенности чехо-словаки, которые без свежей русской армии ничего не сделают для образования своего государства (? – А. К.)». Вызванный для объяснений Гришин, «не отрицая правильности факта его реплики на показавшееся ему ироническим замечание английского консула в общем (то есть не отрицая того, что он вообще что-то сказал? – А. К.), отрицал фразу, приписываемую ему по отношению к чехам». Может быть, он еще не понимал этого, но события стали развиваться неудержимо.

Весь следующий день Правительство лихорадило. Гришина еще дважды вызывали «выслушивать», причем Вологодский предлож ил ему подать в отставку самому, от чего Алексей Николаевич отказался. Как военный человек, он собирался потребовать «производства над ним дисциплинарного расследования», но соответствующего рапорта так и не написал, – продолжая ожидать, что все образуется как-нибудь само собой? Однако в дело решительно вмешался Иванов-Ринов, чью кандидатуру на замену Гришину «усиленно проводил» Головачев. Теперь он, по воспоминаниям Серебренникова, заявил, «что переговоры его с представителями Правительства относительно назначения его на посты командующего армией и управляющего военным министерством не дали до сих пор определенных результатов, что эта неопределенность ставит его в крайне неудобное положение и что если он к такому-то сроку не получит от Сибирского Правительства положительного ответа, то немедленно сложит с себя должность командира корпуса и звание атамана Сибирского казачьего войска». Теперь приходилось быстро выбирать между двумя генералами, и выбор был сделан в пользу Иванова-Ринова: Патушинский и Шатилов, атакуя Гришина-Алмазова, своими руками поставили на верхушку военной иерархии человека намного более правого и менее гибкого. И 5 сентября был подписан указ Временного Сибирского Правительства:

«Управляющий Военным Министерством и Командующий Сибирской Арм ией Генерал-маиор Гришин-Алмазов увольняется от занимаемой им должности.

Командир Степного Корпуса Генерал-маиор Иванов-Ринов назначается временно Управляющим Военным Министерством и Командующим Сибирской Армией».

##* * *### Правительственный кризис на этом, правда, не завершился и тянулся еще несколько дней, но вопроса о возвращении Гришина-Алмазова не поднимали даже те, в ком он, может быть, предполагал своих сторонников. Теперь все были поглощены борьбою «неполноправных» министров с «полноправными», а среди последних – между Патушинским и И. Михайловым, которые почти буквально сцепились друг с другом. Еще во время споров об отставке Гришина, как вспоминает Серебренников, «нападки порою принимали у Патушинского истерический характер: после бурной филиппики оратор задыхался, падал в изнеможении на кресло, ломал руки, закрывал ими свое лицо… Михайлов же спокойно выслушивал эти истерики и отвечал короткими репликами, возбуждавшими, кажется, еще бо́льшую ярость в его противнике». Министры поочередно пугали Вологодского, изъявляя намерение подать в отставку, и премьер жалобно спрашивал Михайлова: «И с кем Вы меня оставляете? …С истеричкой Патушинским, безличным Шатиловым, умным, но молчаливым Серебренниковым?» (безличный или не безличный, но Шатилов имел и другую репутацию: «соглядатая от партии эсеров» в Совете министров). Однако и за всеми этими хлопотами Алексей Николаевич не давал о себе забыть.

В пять часов утра 6 сентября на квартиру к Вологодскому приезжал адъютант Гришина-Алмазова с письмом генерала; премьер-министр разговаривал с офицером через дверь, письма не взял и попросил начальника штаба Армии «о командировании охраны к моей квартире». Доставленное позже письмо содержало отказ подчиниться решению Совета министров на формальном основании – указ не был скреплен управляющим делами и не был вручен Гришину: действительно, все свелось к тому, «что к военному министру явился ген[ерал] Иванов и заявил, что он, Иванов, вступил на его место», копия же указа была препровождена Алексею Николаевичу лишь 7 сентября (по дате на сопроводительном документе, которая вообще-то могла быть проставлена задним числом). Письмо стало результатом совещания, собранного генералом у себя на квартире, куда, в частности, были приглашены И. Михайлов, Гинс и В. Н. Пепеляев (будущий премьер-министр, убитый в 1920 году вместе с Колчаком).

«Обратиться за поддержкой к войскам он не хочет. В городе собрано много новобранцев. Всякая попытка сопротивления власти, спор между генералами, сразу развратили бы эту молодежь. Желание Гришина одно – оформить все так, чтобы не повторялась корниловская история (то есть события августа 1917 года. – А. К.)», – вспоминает Гинс. Генерал получил словесную поддержку своего решения направить письмо Вологодскому и… очевидно, понял, что в сложившейся ситуации настоящих союзников у него нет. Именно поэтому выглядит сомнительным продолжение рассказа Гинса: «Впоследствии мне сообщили, что Гришин делал попытку призвать на помощь одну часть, но его распоряжение было перехвачено. Я считаю это сообщение похожим на правду». Мемуарист, только что изложивший разумную аргументацию генерала-патриота, возмущенного несправедливостью, но не желающего дестабилизировать обстановку, вдруг перечеркивает ее анонимным «сообщением», не приводя никаких конкретных подробностей, дополняет это уже известным нам и неправдоподобным обменом репликами относительно чехов, которые якобы «приходили в ужас от желания Гришина уйти в отставку», и в завершение отзывается об Алексее Николаевиче с откровенным презрением: «В эту ночь я увидел в Гришине маленького, честолюбивого и самоуверенного человечка, не умевшего вести большой игры и доверявшегося случайным людям».

Безответственный выпад Гинса, думается, повлиял и на других авторов, не веривших в саму возможность лояльного поведения Гришина-Алмазова (Серебренников: «Мог ли Гришин-Алмазов оказаться в роли переворотчика? Объективно говоря, почему нет? Честолюбие может при случае заводить очень далеко»; Мельгунов: «Как ни расценивать того, что происходило ночью в квартире Гришина, совершенно ясно, что там обсуждался вопрос о своего рода государственном перевороте. …Это была своеобразная попытка, диктуемая, возможно, обиженным честолюбием, найти выход из той ненормальной обстановки, при которой так причудливо переплетались между собой “левые” и “правые”, союзники и чехи…»; Деникин: «Генерал Гришин-Алмазов уверял впоследствии, что все «предложения офицерства и войск стать на его сторону он отверг», чтобы не подрывать авторитета власти… Есть другие данные, свидетельствующие, что подобная попытка была, но встретила противодействие со стороны старших начальников… и полное равнодушие со стороны армии»). «Данные, свидетельствующие» и проч., скорее всего, представляют собою приведенную выше цитату Гинса, она же, должно быть, имеет источником слухи, циркулировавшие в политических кругах Омска. А слухи были таковы, что за отставленным министром, формально зачисленным (13 сентября) «по полевой легкой артиллерии с назначением состоять в распоряжении Совета министров», по свидетельству одного из его недавних подчиненных, «был установлен тщательный и вполне явный надзор».

«Так заплатили мне за все мои жертвы», – вырвалось однажды у генерала, хотя он и старался «ко всему относиться до некоторой степени юмористически». Основания для горьких слов действительно имелись: если и не «жертвы», то заслуги Алексея Николаевича бесспорны. Здесь были и самоотверженная работа по организации подполья, и волевое и рискованное решение выступить вместе с чехословаками и развить первоначально слабыми силами широкомасштабные действия, и, наконец, строительство Сибирской Армии, численный рост которой говорил сам за себя (15 июня – 4 051 человек, 19 орудий и 17 пулеметов; 30 июня – 11 943 человека, число пулеметов возросло до 108; 20 июля – 31 016 человек, 37 орудий и 175 пулеметов; 1 сентября – еще до постановки в строй мобилизованных – 60 259 человек, 70 орудий и 184 пулемета, хотя от этой численности вооружено и было лишь около 63%: винтовок в Сибири не хватало)… причем все это происходило на фоне непрекращающихся боев, о чем нередко забывают. Так, бездумно опираясь на цитату из воспоминаний Гинса («Гришин-Алмазов не считал возможным приступить к мобилизации до того, как будут подготовлены казармы, обмундирование, снаряжение, унтер-офицерский состав, подробный план набора, распределение контингента») и не разобравшись в происходившем на Восточном театре военных действий, несправедливый упрек бросает полковник Зайцов: «Удаленная на 1500 км от боевого фронта по Волге и на 800 км от Екатеринбурга, Сибирская армия формировалась не спеша»; «тяжесть борьбы на фронте, таким образом, ложилась исключительно на чехов и на Народную армию в Поволжьи»…

Это было написано через десять с лишним лет; а в сентябре 1918-го выгнанного в отставку генерала могли уязвлять и обычно усиливающиеся в таких случаях злобные сплетни и инсинуации – не о них ли вспоминал позже большевицкий автор, когда утверждал, будто Гришин-Алмазов был всего лишь прапорщиком и оказался «слишком мал для работы во внеказарменной обстановке»? Впрочем, звучали и сочувственные голоса (в бумагах Алексея Николаевича сохранилась подборка таких газетных вырезок с заголовком «Печать о моей отставке»):

«В лице его временное сибирское правительство потеряло одного из немногих действительно ценных работников, искреннего патриота, честного и умного государственного деятеля. Мы знаем, что обстановка увольнения была тяжела для его самолюбия, знаем, что́ должен переживать при такой обстановке человек, не знающий в глубине своей совести вины перед родиной, и считаем долгом выразить ему искреннее сочувствие. Пожелаем, чтобы его способности и честный патриотизм нашли поскорее новое заслуженное применение… Пожелаем генералу Гришину-Алмазову хладнокровия. Он должен знать, что все любящие родину и трезво мыслящие русские люди знают его заслуги».

Хладнокровно или нет, но генерал внимательно наблюдал за всем, что происходит на политической сцене. Он и ранее стремился «входить решительно во все подробности налаживавшейся тогда общественной жизни», и «двери его кабинета были широко открыты всем, имевшим до него дело»; теперь же, поневоле оказавшись свободным от военных забот, Гришин стал задумываться о наилучших способах борьбы против большевизма.

Еще недавно Алексей Николаевич уповал на Государственное Совещание, куда сам так и не попал (оно прошло с 8 по 23 сентября в Уфе и избрало «Временное Всероссийское Правительство» или «Директорию» из пяти человек). В августе он писал Дутову: «Я надеюсь, что уфимское совещание, в котором Вы примете участие, сумеет создать единую твердую всероссийскую власть из лиц, сумеющих объединить все патриотически и государственно настроенные элементы и устранить всех тех, которые и в будущем осмелятся мешать общему делу, – власть, которую Вы и я будем единодушно поддерживать». Однако теперь надежды, по-видимому, рассеивались: могло настораживать сохранявшееся засилье социалистов и включение в состав Директории Вологодского, чье поведение по отношению к Гришину последний не без оснований должен был расценивать как предательское. Уродливые сцены в Совете министров также укрепляли в мысли, что спасением должна быть диктатура, но тогда возникал вопрос о диктаторе.

Иванову-Ринову генерал не мог верить, о Колчаке не было заслуживающих внимания известий, и в своих раздумьях Алексей Николаевич остановился на генерале Алексееве. Но Алексеев был на Юге России, а значит, следовало ехать туда: согласно рассказу современника, от «вынужденного безделья» Гришин-Алмазов «страдал больше, чем от всего остального».

«Состоявший в распоряжении Совета министров» генерал не сделал, кажется, ни попытки заручиться какими бы то ни было полномочиями или устроить себе командировку в Екатеринодар. Очевидно, ни малейшего доверия к недавним коллегам по кабинету уже не оставалось, а содействие их было тем более проблематичным, что на Юге Гришин вряд ли мог рассказать о них что-либо лестное. Поэтому уезжать из Омска приходилось нелегально: Алексей Николаевич переоделся в штатский костюм, служивший ему во времена подполья, и даже завел пенсне, «чтобы изменить выражение лица». На всякий случай при себе были фальшивые документы.

«Я выехал за несколько часов до отхода поезда, – вспоминал единственный попутчик генерала (его бывший штаб-офицер для поручений), – взял билеты и устроил места в переполненном поезде. Генерал подъехал к самому отходу поезда, поспешно вошел в вагон и поместился, за отсутствием более удобного, на верхней деревянной полке, предназначенной для вещей.

Когда поезд тронулся, мы вздохнули облегченно, но из предосторожности до вечера даже не говорили друг с другом…»

* * *

Прервемся здесь, чтобы сказать несколько слов о судьбе жены генерала, Марии Александровны, на которой в каком-то смысле сказалась карьера мужа (она осталась в Омске, и более увидеться супругам было не суждено). Ненадолго вознесенная, благодаря высоким должностям Алексея Николаевича, в «великосветские» круги сибирской столицы, Гришина-Алмазова не утратила некоторого значения и в 1919 году, став хозяйкой одного из наиболее известных омских политических салонов. Вологодский писал об этом: «…В квартире генеральши М. А. Г[ришиной]-А[лмазовой] образовался политический салон с монархической тенденцией. Эта генеральша [–] от природы очень неглупая женщина, но далеко не обладает теми качествами, которые нужны, чтобы вести такой салон. Политику в нем творят другие лица, в том числе называют одного из видных наших министров (кажется, намек на И. А. Михайлова. – А. К.). Хозяйка же салона только весело и приятно обставляет в нем времяпрепровождение. В нем бывают и представители Совета Министров, и высшие военные чины, и видные представители чистой буржуазии (буржуазии, не занимающейся политикой? – А. К.). В салоне подвергается резкой критике деятельность отдельных министерств, обсуждаются действия наших союзников, немало достается чехословакам. Там же зондируется общественное мнение относительно намерения некоторых кругов о смене министров и пр.». Неудивительно, что происходившее там обрастало массой сплетен – от «участия в веселых застольях» Верховного Правителя адмирала Колчака (о чем премьер-министр, скажем, ни разу не упоминает) до якобы имевшего место там же… убийства одного из гостей «в пылу политического спора» (!).

«Веселое и приятное времяпрепровождение» чуть не обернулось для Марии Александровны трагическими последствиями. Эвакуируясь из Омска (вопреки встречающимся утверждениям, вовсе не «в поезде Верховного Правителя»), она была арестована и в январе – феврале 1920 года содержалась в иркутской тюрьме. Современница запомнила ее не потерявшей гордости и чувства собственного достоинства: «высокая, с властными глазами, уверенными движениями и твердой поступью». Сокамерницей Гришиной-Алмазовой оказалась А. В. Тимирева, и именно Мария Александровна в ночь на 7 февраля, сорвав булавкой бумагу, которой был заклеен глазок в двери камеры, успела увидеть, как уходят на смерть А. В. Колчак и В. Н. Пепеляев, и сказать об этом Анне Васильевне. «Вся тюрьма билась в темных логовищах камер от ужаса, отчаяния и беспомощности. Среди злобных палачей и затравленных узников… только осужденные были спокойны», – вспоминала Гришина-Алмазова год спустя.

А тогда, в 1920-м, и сама она была на волосок если не от смерти, то от нового тюремного срока: большевики почему-то включили ее в число обвиняемых по «делу самозванного и мятежного правительства Колчака и их [141] вдохновителей». На процессе, открывшемся 20 мая, Мария Александровна виновной себя не признала и, кажется, действительно не очень понимала, что́ и почему говорится в обвинительном заключении о Военно-Промышленном Комитете, «в котором и при котором орудуют деятели “партии Народной свободы” и Гришина-Алмазова». Вопросы ей начали задавать лишь 22 мая, и они отнюдь не прояснили ситуацию: Ревтрибунал на основании показаний чиновника министерства снабжения, с Гришиной не знакомого, стал допытываться у нее о ценах на платину, когда-то у кого-то закупленную, и о содействии, якобы оказывавшемся ею Военно-Промышленному Комитету.

Подсудимая могла сказать только, что «была дамой благотворительницей», не входила в благотворительное общество имени Верховного Главнокомандующего, а на вопрос о Военно-Промышленном Комитете – что «никакого отношения» к нему не имела: «Я не могла содействовать военно-промышленному комитету хотя бы потому, что в свержении моего мужа участвовал военно-промышленный комитет (возможно, Алексей Николаевич считал, что члены Комитета поддерживали Иванова-Ринова. – А. К.), и муж мой говорил, что эта организация не заслуживает доверия, он им не давал заказов и хотел передать их кооперации». Обвинение еще пыталось на следующий день выяснить, «не вращалась ли Гришина-Алмазова» среди членов Комитета и сотрудников Бюро печати (?), но, очевидно, само увидело себя в тупике. Поэтому 23 мая обвинитель признал, что «предположение» о роли ее как «вдохновительницы колчаковского правительства» не подтвердилось, и ходатайствовал «считать Гришину-Алмазову оправданной от предъявленного ей обвинения».

Председатель Ревтрибунала ответил (не безосновательно), что до окончания суда так вопрос ставить нельзя, на что обвинитель А. Г. Гойхбарг (действительный член Социалистической Академии Наук и автор вышедшей в 1919 году книги «Пролетариат и право») дал пояснения в формулировках, отличавшихся юридической изысканностью: «Я действительно извиняюсь, оправдание означает отсутствие доказательств, а не освобождение от всяких показаний. Я, думая, что в суде революционного трибунала эти понятия совпадают, но для того, чтобы не могло остаться впечатления, что в распоряжении обвинения сейчас не имеется доказательств, я не возражал бы против того, чтобы мое ходатайство было понято в смысле освобождения Гришиной-Алмазовой со всеми вытекающими из этого последствиями». Председательствующий И. П. Павлуновский (бывший студент-юрист), один из первых чекистов, отнюдь не отличавшийся мягкосердечием, то ли был подавлен ученостью социалистического академика, то ли все-таки понял, что Мария Александровна на процессе действительно лишняя, и удовлетворил ходатайство. В приговоре (оглашен 30 мая) Гришина-Алмазова, правда, считалась «освобожденной от суда», а не оправданной (за недостатком улик или отсутствием состава преступления), но для нее эти тонкости, конечно, существенной роли не играли: она получила свободу и даже смогла выбраться в эмиграцию.

* * *

Но вернемся к Алексею Николаевичу. Путешествие до Уфы прошло благополучно, за исключением нескольких случаев, когда офицеры узнавали его, немотря на «маскировку». Спутник Гришина вспоминал о «курьезе»: один из таких офицеров «проехал с нами несколько станций и в разговоре сказал мне, сидящему рядом с Алексеем Николаевичем: “знаете, вы удивительно похожи на генерала Гришина-Алмазова; того я хорошо знаю”». Мемуарист расценил это как забавную путаницу, хотя все могло быть сложнее – случайный попутчик дал понять, что узнал генерала, сочувствует ему, догадывается о причинах маскарада и никак не выдаст Гришина.

Стольный град Уфа был переполнен участниками недавнего Совещания, чинами правительственных учреждений и беженцами (дела на фронте Народной Армии шли плохо), так что по приезде туда 26 сентября генералу пришлось ночевать в городской комендатуре, на столе в комнате дежурного офицера. Алексей Николаевич, решив не соблюдать далее инкогнито, был принят новым Верховным Главнокомандующим и членом Директории генералом Болдыревым, который чуть ли не с первых слов заявил: «Я знаю ваши способности, ваши заслуги и вашу энергию; сейчас, как никогда, вы могли бы принести пользу родине, но при создавшихся условиях, – вы знаете, каких, – дать вам какое-либо назначение, достойное вас, я не могу». Гришин успокоил осмотрительного собеседника, сообщив о своем намерении направиться на Юг России, и тут же получил поручение… передать генералу Алексееву, что тот избран «заместителем» Болдырева. Если у Алексея Николаевича и оставались какие-либо иллюзии относительно Директории, теперь они должны были окончательно развеяться: как можно было воспринимать избрание известного всей стране Алексеева, создателя Добровольческой Армии, – заместителем Болдырева, трусливо оглядывающегося на «создавшиеся условия» и, кажется, не имевшего необходимой свободы действий?!

Еще несколько дней Гришин-Алмазов провел в Уфе, стараясь понять, каково здесь «общественное мнение». «Громадное большинство мнений сводилось к тому, что Директория [–] лишь ступень, на которой наша возрождающаяся государственность должна задержаться самый краткий срок; она являлась естественным переходом к единоличной власти, военной диктатуре», – утверждает спутник генерала.– «Такое единодушие взглядов сильно радовало Алексея Николаевича. Он считал, что русская государственная мысль уже стоит на верном пути». Сам мемуарист не должен был сопровождать Гришина далее: ему «предстояло остаться на территории Сибири и Урала» и «работать ради той же задачи» – «осуществления военной диктатуры».

Значит ли это, что генерал оставлял здесь какую-то организацию или хотя бы группу сочувствовавших ему людей, готовых к целенаправленной «работе»? – Вовсе не обязательно, точно так же, как и «единодушие взглядов» на Директорию и диктатуру вовсе не обязательно должно относиться к широкому общественному мнению Уфы, а может лишь отражать содержание разговоров с теми собеседниками, которых выбирал сам Гришин-Алмазов.

Одним из этих собеседников был полковник Д. А. Лебедев, в феврале 1918 года командированный генералом Алексеевым с секретною миссией в Москву, затем считавшийся тайным представителем Добровольческой Армии в Саратове, но вместо этого (впрочем, он мог и не получить соответствующих распоряжений) отправившийся за Волгу и в сентябре находившийся в Уфе. Лебедев пытался попасть на Государственное Совещание как представитель Алексеева, но получил отказ, что, конечно, вызвало у него антипатию к большинству Совещания и «сконструированной» им власти. Здесь же Лебедев, очевидно, познакомился с Алексеем Николаевичем и вручил ему рекомендательное письмо (от 1 октября [142] ) к адъютанту Алексеева, полковнику А. Г. Шапрону дю Ларрэ:

«Податель этого письма генерал маиор Гришин-Алмазов [–] бывший Военный Министр Сибири и Командующий Сибирской Армией. Он один из самых видных деятелей Сибири, работавших по освобождению ее от большевиков. Ныне он смещен по проискам эс-эров, которых душил.

Он мой друг, и я прошу тебя оказать ему все внимание, содействие и доверие, которое оказал бы ты мне. Он целиком стоит на идеях Добровольческой Армии. Я с ним договорился до конца и прошу тебя вступить с ним в дела [143] , доверяя ему безусловно и во всем.

Прошу тебя познакомить его со всеми и рекомендовать, имея в виду, что это один из самых крупных и популярных деятелей Сибири, особенно в кругах военных и несоциалистических.

Доложи о нем генер[алу] Алексееву, тонко указав, что он крупная величина, пользуется здесь большим влиянием…

При его возвращении напиши мне обо всем подробно – по душам».

Лебедев, о котором хорошо знавший его человек писал, что он «в личных отношениях с друзьями был мягок и впечатлителен» и что, «несмотря на его внешнее упрямство, на него можно было влиять», и в данном случае, похоже, оказался под влиянием Гришина-Алмазова, чем правдоподобно было бы объяснить некоторую преувеличенность выражений письма («он мой друг» – после недолгого знакомства, «доверять ему безусловно» и проч.), а также утверждение, будто Алексей Николаевич «душил» эсеров (не было ли оно основано на столь же преувеличенных рассказах самого генерала?).

Как раз в распоряжение Лебедева и мог Гришин передать своего спутника для «работы над осуществлением диктатуры», а Лебедев, в свою очередь, прикомандировал к генералу подпоручика Б. Д. Зернова, ставшего его личным адъютантом. Из Уфы Гришин и Зернов направились в Оренбург, где генерал встретился с Дутовым и получил от него ряд документов для передачи командованию Добровольческой Армии, затем в Гурьев, и пересекли Каспийское море. От Петровск-Порта через Терскую Область, где разворачивались боевые действия, пришлось пробираться верхами, совершив «тяжелое и опасное путешествие по горам [144] в обход большевистского фронта». Избежав всех опасностей, путешественники благополучно прибыли в расположение Добровольческой Армии и около 10 ноября были уже в Екатеринодаре.

Здесь они узнали, что Верховный Руководитель Добровольческой Армии генерал Алексеев скончался, а Командующий ею (после смерти Алексеева – Главнокомандующий) генерал Деникин был занят Ставропольской операцией. Чтобы не терять времени, Гришин-Алмазов решил установить контакты с местными политическими кругами, но уже не социалистическими (сибирский опыт отучил от этого навсегда), а с видными представителями конституционных демократов. Один из них, М. М. Винавер, так вспоминал об этом:

«Невысокий, хорошо сложенный, всегда чисто выбритый, с правильными, энергичными чертами лица, с властными жестами, Гришин-Алмазов явно позировал на Наполеона. Только слишком он был речист и слишком хвастлив для Наполеона. В первый же день [знакомства] он предложил мне пригласить нескольких друзей, чтобы выслушать его рассказ о Востоке, и предупредил при этом, что если он будет говорить по четыре часа в день, то рассказ будет длиться чуть ли не целую неделю. …Все мы после первого сеанса почувствовали, что второй уже будет бессодержателен и скучен. На этом втором сеансе и оборвались собеседования».

Явная ирония, звучащая в воспоминаниях Винавера, может объясняться тем, что, работая над ними в эмиграции, мемуарист подчеркивал свою «демократичность» и оппозиционность к «чрезмерно правой» Добровольческой Армии. Соответственно он, независимо ни от какого позерства Гришина или иных по-человечески несимпатичных черт, вряд ли мог хорошо отзываться об Алексее Николаевиче, который, по его мнению, «очень быстро линял; заметно было, как растет его тяготение к более правым устремлениям генералов Д[обровольческой] А[рмии], и в уровень с этим рос и его авторитет в глазах Д[обровольческой] А[рмии]». При описании «линьки» Винавер, правда, исходит из того, что «генерал левого Уфимского правительства» (в политической ситуации на Востоке он, очевидно, так и не разобрался, несмотря на все старания Гришина) и сам должен быть «левым». Кроме того, он забывает, что тогда, в ноябре 1918 года, и его друзья, слушатели генерала – в том числе члены Особого Совещания при Главнокомандующем Н. И. Астров и В. А. Степанов – не менее негативно отзывались о Директории – правительстве, «признавшем права Учр[едительного] Собр[ания] 1917 года» (Астров, заочно избранный в состав Директории, «всячески открещивался от нее и не собирался ехать за Волгу», – свидетельствует очевидец).

У Деникина, конечно, не было достаточно времени, чтобы выслушивать Гришина-Алмазова «целую неделю по четыре часа в день», но и откладывать знакомство он не пожелал: 14 или 15 ноября (1–2-го по старому стилю) Алексей Николаевич был приглашен в поезд Главнокомандующего, в очередной раз выезжавшего на фронт, где завершались бои за обладание Ставрополем. В течение нескольких дней Гришин имел возможность переговорить с Деникиным и его ближайшими помощниками (был выслушан и подпоручик Зернов, очевидно, имевший какие-то сообщения от полковника Лебедева). Тогда же Гришин, наверное не без разочарования, узнал от полковника Шапрона, что против Лебедева «здесь многие настроены (в особенности Наштарм Романовский)», и, следовательно, его рекомендательное письмо большого веса иметь не может. Тем не менее Деникин составил о Гришине в целом благоприятное впечатление и – совершенно неожиданно для окружающих – дал ему ответственное поручение.

Мы помним скептическое замечание Главнокомандующего о том, что Алексей Николаевич показался ему «больше политиком, чем воином». Лучшей рекомендацией в глазах Деникина, пожалуй, было бы, если бы молодой генерал попросился в бой (бои шли совсем близко, а части несли значительные потери, и полк для Гришина-Алмазова нашли бы без труда). Однако и «политические» наклонности могли пригодиться: «Имея в виду действующее в Яссах совещание, занятое обсуждением конструкции власти [в] России, – телеграфировал 18 (5) ноября Деникин возглавлявшему Особое Совещание генералу А. М. Драгомирову, – необходимо срочное командирование туда от нас лица с последними документами… Желательно было бы спешное командирование ген[ерала] Гришина-Алмазова, который может осветить обстановку на Востоке и установить правильный взгляд на директорию и Сибирь».

Упомянутое совещание в Яссах (Румыния) было организовано дипломатами стран-союзниц России по Мировой войне и представителями основных политических течений, считавших необходимой борьбу против большевизма, и имело целью обсуждение вопроса о наилучших формах, размерах и сроках союзной помощи в этой борьбе. Приветствуя союзников, П. Н. Милюков так охарактеризовал состав «Русской Делегации в Яссах» (претендовавшей на «сохранение своего существования» и по окончании совещания – в неопределенном качестве какого-то консультативного органа): «Русская Делегация включает, помимо лиц, персонально приглашенных, представителей следующих организаций: Национального Центра, Союза Возрождения [России] и Совета Государственного объединения России… По своему составу все три организации объединяют почти все течения политической мысли России, за исключением крайней правой и крайней левой. В частности, в Национальный Центр входят лица, по признаку персонального вхождения, принадлежащие к различным оттенкам буржуазно-демократического направления… В Союз Возрождения, тоже по признаку персонального вхождения, вошли государственно мыслящие члены социалистических партий с[оциалистов]-р[еволюционеров], н[ародных] с[оциалистов], с[оциал]-д[емократов], группы “Единство”, с[оциал]-д[емократов] оборонцев и видные члены партии народной свободы. Совет Государственного объединения России составлен по принципу представительства групп: Бюро Законодательных палат [–] Государственной думы и Государственного совета, Торгово-промышленной группы, объединяющей представителей почти всей промышленности и торговли России, земские деятели, городские (не социалистические), Церковь и Сенат».

Очевидно, что столь представительное собрание не желало ограничиваться сравнительно скромной ролью консультаций с союзниками и приступило, пока в своем кругу, к обсуждению не менее животрепещущих вопросов: общего положения в стране, сравнительного веса «Уфы» и «Екатеринодара», перспектив и преимуществ образования единой власти в форме триумвирата или диктатуры, личности будущего диктатора и проч. При этом Гришин-Алмазов, в разговорах с Деникиным, очевидно, оправдавший характеристику, данную Лебедевым («целиком стоит на идеях Добровольческой Армии»), мог оказаться полезным, дабы восстановить слушателей против социалистической Директории и подтвердить авторитет, которым пользовалась и на Востоке армия Корнилова и Алексеева. И Главнокомандующий в нем не ошибся.

Правда, на совещание Алексей Николаевич опоздал. Выехав из Екатеринодара утром 20 ноября, он прибыл в Яссы 26-го, чтобы узнать, что «почти все русские общественные деятели еще в субботу уехали обратно в Россию (в Одессу)», где с 25-го возобновились «совещания Русской Делегации», уже без союзников. Гришин-Алмазов бросился вслед за ними в Одессу и был выслушан на двух заседаниях – 30 ноября и 1 декабря.

Генерал не подвел Деникина. В своем сообщении он, помимо подробного изложения событий на Востоке России, специально подчеркнул: «Офицерство и большая часть интеллигенции окончательно убедились в том, что все так называемые демократические опыты устройства власти, за которые им уже не раз приходилось расплачиваться своею кровью, ни к чему доброму не приведут, и что единственная надежда на возрождение России может заключаться лишь в Добровольческой армии». О Директории Алексей Николаевич сказал, что она «вряд ли располагает реальной силой», а общая оценка настроений от Сибири до Кубани в передаче Гришина-Алмазова была изложена в официальном протоколе следующим образом:

«Всюду, вступая в беседы с властями и с населением, ген[ерал] А. Н. Гришин-Алмазов задавал вопросы об отношении к Директории и к Добровольческой армии. Результат этой анкеты безусловно в пользу последней (Атаману Дутову Алексей Николаевич даже приписывал фразу: «Пусть только придет Добровольческая Армия, и для меня Уфа не будет существовать»; в записи другого слушателя формулировка не была столь категоричной: «…я в ее распоряжении». – А. К.). Представители власти, правда, не везде склонны ее поддержать… Но совершенно несомненно, что всюду есть множество элементов, которые все свои надежды возлагают на Добровольческую армию и только ждут ее призыва, чтобы подняться и организоваться… Интересно отметить, что всюду наблюдается интерес к тому, кто будет в России царем, самый вопрос, восстановится ли у нас в России монархия, считается как бы предрешенным. Все сказанное приводит ген[ерала] А. Н. Гришина-Алмазова к заключению, что уже сейчас Добровольческая армия располагает огромным числом сторонников и сочувствующих, но число это во много раз возрастет и превратится в мощную силу, когда вожди армии выступят с решительным призывом к спасению России. Что же касается элементов, ей враждебных, то нет сомнения, что они быстро успокоятся и покорятся, как только увидят проявление твердой и уверенной в себе власти».

Впрочем, влияния и Алексея Николаевича на членов «Делегации», и самого совещания на политику иностранных держав и ситуацию в России отнюдь не следует преувеличивать. А для Гришина-Алмазова в Одессе нашлось дело гораздо более важное…

* * *

Доклад генерала растянулся на два заседания не только из-за обилия изложенных в нем сведений или словоохотливости Гришина (особенно на темы, связанные с собственными заслугами и достижениями). «Ввиду необходимости для докладчика покинуть по делу Совещание, заседание было прервано», – записано в протоколе, и дело действительно было безотлагательным: судьба Одессы и немногочисленных русских войск в ней в те дни висела на волоске.

На смену уходившим австро-германцам появлялся незначительный французский контингент (пока – только команды нескольких военных кораблей), на смену рушившейся «Украинской Державе» Гетмана П. П. Скоропадского – выдвигались «республиканские войска» С. В. Петлюры. Руководивший одесским «Центром Добровольческой Армии» адмирал Д. В. Ненюков характеризовался как человек «законопослушный, очень инертный и донельзя ленивый» и вряд ли мог возглавить отпор «петлюровцам», а также пресечь деятельность большевицкого подполья. Противника пока сдерживало присутствие иностранцев, но надежды на иностранцев были невелики.

«Адмирал Леже старый болван, – писал Гришину-Алмазову генерал И. Г. Эрдели об одном из старших французских начальников. – Боится всего. Решительно запротестовал против такой большой зоны охранения порта, предоставляя расширять ее нам… Все его надежды на поляков [145] и Добровольцев наших. От этого дурака ничего добиться нельзя, да оно [и] видно, что он неспособен решаться и брать ответственность на себя… Перестрелка в порту и кажется орудийный выстрел его перепугали совсем… Письменного обещания дать не хотел вовсе, даже обиделся».

Записка отражает сложную ситуацию в городе, где перемешались воинские части русские, гетманские, «петлюровские», иностранцы и громадная «армия» уголовников, почувствовавших себя особенно вольготно. Представители Добровольческой Армии, видимо, уже решили, что город потерян, – было даже отдано распоряжение, «чтобы все офицеры, состоящие в добровольческих формированиях, явились на пароход “Саратов”, который должен был, по слухам, отойти в Новороссийск». Эрдели – старый генштабист, командовавший армией в годы Великой войны, «быховец» и первопоходник, по своему боевому темпераменту, кажется, все-таки не очень подходил для войны Гражданской. Поэтому поддержка им случайно оказавшегося в городе «сибиряка» Гришина-Алмазова, должно быть, и была наилучшим выходом.

Получив (впрочем, только словесную) поддержку и у союзников, Алексей Николаевич сразу же начал действовать. Шульгин, быть может увлекаясь и преувеличивая, так живописует произошедшее далее:

«Немедленно после взятия власти в свои руки Гришин-Алмазов отправился в порт. В порту стоял корабль “Саратов”, готовый выйти в море. На нем было человек семьсот наших добровольцев, где-то разбитых большевиками севернее Одессы и отступивших в деморализованном состоянии. Они завладели “Саратовом”, чтобы бежать еще куда-то дальше (по сведениям Деникина, численность отряда достигала 1 500 человек, а погрузка на «Саратов» производилась по распоряжению Ненюкова. – А. К.). На этот корабль и прибыл Гришин-Алмазов. Он сказал им:

– Я генерал Гришин-Алмазов и назначен командовать вооруженными силами, находящимися в Одессе. Потрудитесь исполнять мои приказания.

Почему-то эти люди, никогда в глаза не видавшие такого генерала, почувствовав, очевидно, в нем таинственную силу, которая в нем была, охотно стали ему повиноваться. Он приказал им покинуть “Саратов” и поместиться во французской зоне (небольшая часть города, охранявшаяся союзными патрулями. – А. К.). Затем в течение недели он подвергнул их под личным своим руководством обыкновенной муштре, и этот недавно еще деморализованный отряд стал готовым для боя».

Рассчитывать приходилось только на себя. Командовавший наконец-то прибывшей на помощь французской дивизией генерал Бориус заявил: «…Мы драться не будем», – с «петлюровцами» предполагалось воевать ультиматумами, к которым они не прислушивались. «Драться будем мы», – твердо отвечал Гришин-Алмазов, считавший, кроме всего прочего, что французы вообще не должны были играть первую скрипку, поскольку это давало бы им предлог для «оккупации» Одессы. «…5 декабря (18-го по новому стилю. – А. К.), после десятичасового боя, город был занят добровольцами, потерявшими при этом до 150 человек. Петлюровские войска, до 4 тыс[яч], ушли из Одессы, но продолжали занимать ее ближайшие окрестности, окружая город полукольцом», – рассказывает Деникин.

Установить личную роль Алексея Николаевича в этих сумбурных уличных боях очень трудно, если вообще возможно. Из воспоминаний Шульгина следует, что генерал координировал действия большинства импровизированных частей из гостиничного номера, для чего требовались, безусловно, ясность ума, быстрота оперативных решений, выдержка и самообладание. Шульгин же вспоминал, как командир одного из добровольческих отрядов прислал офицера с донесением, что он окружен и получил от противника «для сдачи 10 минут». – «Дать противнику для сдачи 5 минут», – распорядился Гришин-Алмазов, пояснив затем: «Другого я ничего не мог сделать. У меня нет ни одного человека в резерве, кроме моего адъютанта. Я послал им порцию дерзости. Я хорошо изучил психику гражданской войны. “Дерзким” Бог помогает». Дальнейшее мемуарист описывает так:

«Явился адъютант Гришина-Алмазова.

– Разрешите доложить.

– Докладывайте.

– По телефону звонят, что противник, которому было дано 5 минут для сдачи, сдался.

Надо было увидеть лицо адъютанта. Он смотрел на своего генерала, как на чудо. И в нем действительно было что-то чудесное. Он сказал радостно, но спокойно:

– Я хорошо изучил психику гражданской войны».

Деникин «не предвидел, что ему на блюде преподнесут Одессу», – вспоминал Шульгин, конечно, не без гордости (он вообще подает себя как ближайшего помощника Гришина-Алмазова и даже как его «деникинскую совесть» – человека, оценивавшего соответствие действий «одесского диктатора» общей политике Добровольческой Армии). Главнокомандующий же впоследствии утверждал, что все произошедшее было не только неожиданным, но и не особенно желательным: «Это неожиданное приращение территории хотя и соответствовало идее объединения Южной России, но осложняло еще более тяжелое в то время положение Добровольческой Армии, возлагая на нее нравственную ответственность за судьбу большого города, обложенного неприятелем, требующего снабжения и продовольствия, а главное – города с крайне напряженной политической атмосферой». И в ближайшие недели Алексей Николаевич, утвержденный в должности «Командующего частями Добровольческой Армии и военного губернатора города Одессы», похоже, был для Екатеринодара в основном источником беспокойства.

Из Одессы доходили известия, что там начинает формироваться какое-то новое региональное правительство, и хотя Гришин-Алмазов утверждал: «…Идея эта возникла не только без участия, но и без ведома моего и моих ближайших сотрудников», инициаторами же были известные нам Национальный Центр, Совет Государственного объединения и Союз Возрождения (поверить легко, поскольку расходиться «Русской Делегации», конечно, не хотелось), – самому генералу, скорее всего, тоже льстило бы образование при нем своего рода «кабинета». Пугающие слова «правительственный аппарат» (на самом деле консультативный орган по гражданским делам) прозвучали и в телеграммах Гришина, что вызвало тревогу в Екатеринодаре и командировки в Одессу генералов А. С. Лукомского и А. С. Санникова.

На последнего Гришин особенно негодовал и считал, что его доклады Деникину некомпетентны («он меня видел два раза по полчаса») и попросту «ложны». Санников был к Алексею Николаевичу более благожелателен (позже, в мемуарах): «…Он на меня произвел впечатление твердого, решительного офицера, русского патриота, преданного интересам Добровольческой армии; но горячего, резкого в выражениях, несдержанного и самовластного, несомненно, крайне честолюбивого… Но в общем – впечатление он оставлял симпатичное: прямота убеждений и горячая любовь к России искупали его недостатки». Отмеченные здесь черты проявлялись и в общении с начальством: Гришин-Алмазов щеголял субординацией – так, разговор по прямому проводу с Драгомировым начал совершенно излишним рапортом: «Ваше Выскопревосходительство, во вверенных мне частях Добровольческой Армии и во вверенном мне Губернаторстве никаких происшествий не случилось», – но и свой характер и самолюбие не упускал возможности показать: «Признаю, что я во многих случаях превысил власть, и прежде всего тогда, когда решил остановить бегство добровольцев и, взяв Одессу, поставить союзников перед властью Генерала Деникина, а не перед властью Петлюры. …Никакого правительства здесь нет; я подчинен Генералу Деникину на основах воинской дисциплины… а выходя из рамок власти Военного Губернатора, я это делаю тогда, когда считаю это необходимым по долгу совести».

Генерал, провозгласивший в свое время «на театре войны все средства хороши», действительно в ряде случаев не считал себя ограниченным формальностями и даже законом. Подпоручик Зернов отмечал в дневнике по поводу «расстрелов без суда»: «По ликвидационным спискам отправлено на тот свет немало людей. Одесса все видит, все знает, и вокруг этих событий, естественно, поднялся страшный шум со стороны “демократии”». Гришин-Алмазов полагал возможными такие расправы над уличенными врагами (в первую очередь это касалось большевицкого подполья), хотя, к примеру, ответственность за нашумевшее «дело одиннадцати» (члены «Комиссии иностранной пропаганды при Одесском областном комитете КП (б) У») он должен делить с французской контрразведкой: именно французы выследили, схватили и допрашивали большевицких агитаторов, и лишь для расстрела почему-то передали их конвойцам «одесского диктатора». Столь же жестокой и непримиримой была позиция Гришина по отношению к уголовникам, которые даже сделали попытку «договориться» с ним: «Мы не большевики, мы уголовные. Не троньте нас, и мы не тронем вас». Генерал не пожелал договариваться и после этого, по воспоминаниям Тэффи, «мог ездить по городу только во весь дух на своем автомобиле, так как ему обещана была “пуля на повороте улицы”».

Первоначальный успех Гришина-Алмазова, захватившего одесский плацдарм, не был развит, но отнюдь не по вине генерала. Он настаивал на дальнейшем наступлении, но союзное командование, чьи войска заметно превосходили по численности Добровольцев, считало невозможным пролить «хоть каплю французской крови», и более того – за спиною русских властей пыталось сговориться с «петлюровцами». «Мы должны поддерживать у вас все элементы порядка, а до того, кто за единую Россию, кто против, – нам нет дела», – такие слова приписывали одному из французских генералов. Даже волевому и решительному Гришину было трудно воздействовать на иностранцев, чтобы не повредить «большой политике» (в те месяцы еще стояли вопросы об участии России в мирной конференции, дипломатическом признании антибольшевицких правительств и проч.), – и, наверное, еще ухудшило ситуацию неустойчивое положение самого Алексея Николаевича.

Главнокомандующий, похоже, все-таки сохранял скептическое отношение к Гришину-Алмазову. Быть может, до него доходили рискованные высказывания «одесского диктатора»: «Меня многие здесь толкают на Наполеона, но я не пойду на авантюру. …Я обязался быть верным генералу Деникину, и я это обещание не нарушу… кроме, конечно, случая, когда Деникин будет поставлен в такие условия, что он не сможет больше работать на благо России, благо России для меня выше всего». Часть окружения генерала интриговала (хотя, кажется, и безуспешно) в пользу «демократизации курса здешней политики». В свою очередь, Деникин предпочел назначить в Одессу «Главноначальствующего и Командующего войсками Юго-Западного края» (им стал генерал Санников), упраздняя должность военного губернатора. Правда, 20 февраля Санников назначил Гришина «Начальником обороны города Одессы», подчинив ему в оперативном отношении единственную русскую стрелковую бригаду, а через месяц Гришин даже был готов выступить с нею «в поход», но… всем приготовлениям пришел конец в ближайшие же дни.

Французы к тому моменту установили контакты с более «демократическими» (а на деле – более послушными им) политическими кругами и сделали попытку выдвинуть взамен «деникинской» власти новое «правительство». А поскольку против «разрушения аппарата управления и узурпации прав генерала Деникина» резко выступили и Санников, и Гришин-Алмазов,– «союзное» командование фактически произвело переворот, 22 (9) марта выслав обоих из Одессы. Вскоре французы в позорной спешке эвакуировали свои войска и сдали город красным…

* * *

И во время «диктаторства» Алексея Николаевича в Одессе, и после его возвращения в Екатеринодар за ним тянулся шлейф слухов, сплетен, заочных обвинений. «Резкий и грубый» тон генерала легко создавал ему врагов, хотя бы и был оправданным (как, например, с генералом В. С. Жолтенко, написавшим полное патриотического пафоса, но довольно бессодержательное письмо о необходимости «кликнуть клич» для привлечения добровольцев и получившим в ответ: «Сообщить ген[ералу] Жолтенко, что в его докладе, кроме пожеланий, ничего конкретного не вижу»). Еще больше нареканий вызывал образ жизни Гришина-Алмазова, о котором один из членов «Русской Делегации» даже писал впоследствии как о «совершенно недопустимых оргиях», где генерал давал-де волю своим «необузданным страстям». Предосудительное поведение Гришина обсуждалось (правда, позже) и в сибирской столице, в связи с чем Вологодский записал, что ему якобы еще в 1918-м рассказывали «о больших кутежах его в Омске», хотя тогда автор дневника почему-то не упомянул об этом ни словом.

Как представляется, Алексей Николаевич любил кутежи и веселые компании – к примеру, приехав в Екатеринодар в ноябре 1918 года, он быстро свел знакомство не только с конституционными демократами, но и с генералами А. Г. Шкуро и В. Л. Покровским, причем после обеда с ними следующим утром пребывал «в несколько расстроенных чувствах». Еще более интересный круг общения мог он найти в Одессе, переполненной столичными беженцами и беженками самых различных категорий, в том числе из литературно-артистического мира, вызывавшего, по-видимому, особенную симпатию Гришина-Алмазова (это не помешало ему, однако, в январе 1919-го распорядиться о закрытии шантанов, кабаре и подобных им заведений «до тех пор, пока не представится возможным», несмотря на слезное прошение профессиональной организации артистов). Впрочем, никакие кутежи и веселое времяпрепровождение («деникинская совесть» Гришина Шульгин вообще ничего этого не заметил) не мешали его напряженной работе как военного губернатора.

Очевидно, и генерал Деникин то ли не придал слухам значения – вряд ли он мог совсем о них не знать, – то ли решил руководствоваться старой заповедью «уж лучше пей, да дело разумей», только доверия к неудачливому и доставившему немало волнений «одесскому диктатору» он не утратил, и новое его поручение вовсе не выглядит попыткой просто отделаться от Гришина-Алмазова.

Теперь Алексею Николаевичу следовало отправиться в Сибирь с «большою корреспонденцией», в том числе письмом Деникина Верховному Правителю адмиралу Колчаку. По каким-то причинам Гришин не планировал там задерживаться; еще раньше он надеялся получить должность представителя Колчака на Юге России, но был и другой вариант – незадолго до отъезда генерал Романовский говорил, «что есть план вручить ему командование частями из отряда [генерала] Пржевальского, посылаемыми в помощь Уральцам (с Кавказского побережья Каспия. – А. К.)», чего желали бы и представители Уральского Казачьего Войска в деникинской Ставке, в том числе генерал М. Н. Бородин. «Отношение к генералу со стороны Главнокомандующего самое хорошее, – записал в дневнике адъютант Гришина-Алмазова. – Деникин дал ему право личного доклада у адм[ирала] Колчака. Приехавший из Омска генерал Флуг заверил генерала в большой популярности его имени и в прекрасном отношении к нему в Сибири. Это сильно подняло настроение генерала». Столь удачно начинавшемуся путешествию предстояло, однако, окончиться трагически…

Общее руководство морскими действиями на Каспии находилось в это время в руках союзников-англичан, контролировавших ряд военных и коммерческих русских судов (со смешанными командами). С английским коммодором Норрисом Гришин-Алмазов и советовался о маршруте, которым он должен был пересечь море на «пароходике яхточного типа» «Лейла». Норрис предложил не идти напрямик из Петровск-Порта в Гурьев, а двинуться под охраной двух вооруженных пароходов сначала в Форт-Александровск, на что Алексей Николаевич согласился. 5 мая [146] корабли эскорта распрощались с «Лейлой», не доходя примерно двадцати миль до Форта. Благодарность за помощь, переданная Гришиным-Алмазовым в мегафон с палубы яхты, стала последними известными его словами, о которых рассказал потом лейтенант Н. Н. Лишин, служивший тогда под английским флагом. Через два часа на подходе к Форту «Лейла» была атакована советскими кораблями во главе с эскадренным миноносцем «Карл Либкнехт» (бывший «Финн»). Шансов у невооруженной яхты не было никаких.

Как потом выяснилось, незадолго до выхода «Лейлы» в море Форт был захвачен подошедшими из Астрахани красными кораблями. «Гарнизон сдался без сопротивления, даже не дав известия белым по радио о сдаче», – пишет советский автор. В руки большевиков попали и шифры, позволявшие обмениваться радиограммами, до поры до времени не возбуждая подозрений.

Эмигрантский историк Н. З. Кадесников, сам участник борьбы против большевиков (инженер-механик лейтенант) впоследствии с излишней, быть может, категоричностью утверждал: «Коммодор Норрис, конечно, не мог не знать, что Гурьев был в руках белых войск, а что на большевистской базе в форту Александровск стояли в готовности и нередко выходили в море вооруженные пароходы “Дело”, “Бомбак”, “Коломна” и переброшенные из Балтийского моря миноносцы “Деятельный”, “Дельный”, “Расторопный”, “Финн” и “Эмир Бухарский”». На самом деле, англичане вполне могли пребывать в неведении, хотя и основания желать зла генералу у них, как мы увидим, тоже были…

Предупредительными выстрелами эсминец заставил яхту остановиться, и на ее борт была высажена призовая партия. Запершись в каюте, Алексей Николаевич встретил большевиков стрельбою из револьвера через дверь. Вряд ли он питал какие-либо иллюзии и, очевидно, хотел лишь выиграть время, уничтожая вверенные ему бумаги. В связи с этим возникает вопрос, почему же осталось не уничтоженным и попало в руки врагов письмо Деникина Колчаку? Полностью достоверного ответа тут, конечно, не существует, но некоторые предположения сделать можно.

Письмо, будучи, конечно, важным, – хотя бы в силу того, кто́ был его автором и адресатом, – содержало, в сущности, довольно общие рассуждения (о принципиальной необходимости единого командования, о заграничном представительстве русских антибольшевицких сил, о недружелюбных шагах союзников). Основное должен был рассказать Алексей Николаевич, Деникин же (конечно, не догадываясь, какая судьба постигнет его письмо) иной раз изъяснялся намеками: «Те обстоятельства, о которых Вам доложит ген[ерал] Гришин-Алмазов, указывают на необходимость нам рассчитывать только на свои русские силы. Союзники близки к повторению знакомых нам чудес русской жизни». Примечательно, что пять лет спустя, работая над «Очерками Русской Смуты», Деникин не смог найти ни черновика, ни копии столь важного, казалось бы, документа, и цитировал его… по публикации в большевицкой «Правде», где были напечатаны выдержки! Создается впечатление, что письмо было написано наспех, а брошенные в нем слова «даст Бог – встретимся в Саратове» даже сыграли роль невольной дезинформации, повлияв на группировку советских войск осенью 1919 года, когда ни о какой встрече Деникина и Колчака в Саратове и речи быть не могло. Безусловно, и такое письмо следовало уничтожить; но если оно уцелело – не значит ли это, что в последние минуты своей жизни генерал Гришин-Алмазов посчитал более важными какие-то другие бумаги?

Мы уже упоминали состоявшего на английской службе русского лейтенанта Лишина. За несколько дней до рокового плавания «Лейлы» он имел с Алексеем Николаевичем продолжительный конфиденциальный разговор, в результате которого «в руках генерала осталось много листов сделанных им заметок». «Огромное большинство того, о чем я доложил генералу Гришину-Алмазову, – вспоминал Лишин, – было, по его словам, неизвестно в штабе генерала Деникина, а тем паче не могло быть известно Верховному».

Лейтенант был уверен, что «союзники» на деле ведут своекорыстную политику вместо того, чтобы честно помогать борьбе против большевизма, приводил конкретные факты и даже обдумывал «меры, которые следовало бы предпринять дипломатическим путем». Гришин, как утверждает мемуарист, «был поражен и подавлен». «Все, что вы мне доложили, будет доложено Адмиралу, – сказал он на прощанье. – Это будет сильным и необходимым ударом по вере в Союзников. Может быть, и удастся что-нибудь сделать, чтобы спасти положение… Вы находитесь в центре событий, в боевом и политическом штабе Каспия, и никто из русских офицеров, кроме вас, не обладает возможностями знать почти все происходящее. Вам должна быть дана возможность пересылать мне для доклада Верховному Правителю ваши дальнейшие донесения» (связь Алексей Николаевич предполагал установить при помощи генерала М. А. Пржевальского, которого просил «предоставить Лейт[енанту] Лишину возможность отправлять на мое имя через Гурьев для доклада Адм[иралу] Колчаку донесения»).

Возможно, обвинение, брошенное Кадесниковым англичанам, и основывалось на том, что у Гришина-Алмазова находились слишком сильные свидетельства против них, а сам генерал обладал достаточным авторитетом, чтобы дать делу ход. Однако все это не более чем предположения, и доказательств столь страшного предательства до сих пор не предъявлено. Не имеет и, должно быть, никогда не получит подтверждения и догадка, что именно объемистые «заметки», сделанные во время беседы с Лишиным, и уничтожал в лихорадочной спешке генерал, отстреливаясь от нападающих и считая патроны в своем револьвере. В пользу этой догадки говорит важность сообщенных сведений для текущей борьбы на Каспии (у большевиков, пока опасавшихся иностранцев, теперь могли быть развязаны руки) и важность самого Каспия для поддержания связи между Деникиным и Колчаком. И все же – как было дело в действительности, мы уже никогда не узнаем…

Лейтенант Лишин, передавая рассказ «солдата, бежавшего из Форта Александровска от большевиков к белым частям в Гурьев», пишет о последних минутах жизни Алексея Николаевича: «Раненый в ногу, не видя возможности сопротивляться нагрянувшему на его пароходик отряду большевиков, выпустив почти все патроны из своего револьвера, он застрелился». «Генерал Гришин-Алмазов… выстрелом из револьвера смертельно ранил себя и умер под смех и надругательства большевицких матросов», – утверждает генерал Деникин «со слов механика катера (так он называет «Лейлу». – А. К.) – единственного человека, которому удалось потом уйти от большевиков». Деникину же, в свое время составившему о Гришине-Алмазове не совсем благоприятное впечатление: «Молодой, энергичный, самоуверенный, несколько надменный, либерал, – быть может, более политик, чем воин, с большим честолюбием и с некоторым налетом авантюризма…» – принадлежат и слова, достойные стать эпитафией генералу:

«Так трагически окончил свою молодую и бурную жизнь человек далеко не заурядный, не оцененный в Сибири, недооцененный на Юге и имевший много данных для того, чтобы играть видную роль в рядах белого движения».

* * *

Однако подлинная судьба Алексея Николаевича стала известна далеко не сразу. По утверждению ростовской газеты, атака красных кораблей на судно, перевозившее его через море, была отбита огнем англичан, генерал же «через несколько дней» благополучно переправился из Петровска в Гурьев и уже по дороге оттуда в Уральск якобы «был арестован уральскими казаками» (!) – с комментарием: «Истинные причины ареста генерала не выяснены». Примерно так же начинается версия газеты екатеринбургской, но тут Гришин приплывает все-таки в Форт-Александровск, «почти накануне» захваченный красным десантом, и… «по рассказам местных жителей-рыбаков, отряд генерала Гришина-Алмазова был окружен ночью и взят врасплох без единого выстрела», после чего генерал «большевиками препровожден в Москву». Очевидно, показания «бежавшего солдата» и «бежавшего механика», на которых основывались приведенные выше описания трагедии, еще не были известны, да и вера им могла быть небольшая (лишь свидетельства с советской стороны окончательно подтвердили самоубийство генерала), – и пока все довольно дружно говорили не о смерти, но о плене.

«Если бы он спасся из большевистских лап, это было бы чудом. Такому чуду сейчас нет сил верить», – с болью писал один из бывших подчиненных Гришина-Алмазова, выражая при этом уверенность: «Нам, работавшим плечом к плечу с Алексеем Николаевичем, не страшно за те тайны, какие он хранит в себе».

«Каким мученьям и пыткам подвергнут большевистские комиссары человека, восставшего против них и попавшего в их обезьяньи лапы?.. – с содроганием размышлял этот офицер. – Но, скорбя бесконечной скорбью за участь одного из вернейших сынов России и загораясь новой решимостью довести нашу напряженную борьбу до конца, – мы твердо знаем одно: ни слова не добьются от своего пленника большевики и, лишив нас столь нужного сейчас нам энергичного и преданного родине человека, никакой другой выгоды не извлекут они из своей удачи».

Так рассуждал человек, хорошо знавший Гришина-Алмазова; а другой, никогда его не видевший и в месяцы напряженной борьбы сидевший в Харбине и Владивостоке, генерал барон А. П. Будберг, к лету 1919 года оказавшийся в Омске помощником военного министра, 27 июня вдруг начал рассказывать на заседании кабинета, «что сдача в плен большевик[ам] ген[ерала] Гришина-Алмазова получает новое освещение, т. к. с одной стороны военная контрразведка имела сведения, что Гришин-Алмазов свободно разгуливает по улицам Самары (то есть на советской территории. – А. К.), а с другой – что армией ген[ерала] Деникина получено сообщение (? – А. К.), что Гр[ишин]-Алмазов, будучи назначен г[енерал]-губернатором Одессы, вел широкую не по средствам беспутную жизнь: пьянствовал, кутил, увлекался картежной игрой и дамами полусвета, связался с арт[исткой] Липковской, вступал в какие-то подозрительные компании по организации игорных домов и т. п. (дневник подпоручика Зернова, не предназначавшийся автором для публикации и содержащий немало нелицеприятных заметок о Гришине, не подтверждает из этого перечня ничего, кроме кутежей, впрочем, не слишком частых. – А. К.), и что ген[ерал] Деникин не давал ему никаких серьезных поручений, что его удерживали от поездки для высадки в Александров[ск]е прежде чем будет произведена разведка, не представляет ли эта высадка опасности, но он настоял на немедленном своем отъезде. Ехавшие с ним офицеры и отряд охраны из рядовых все в Александров[ск]е погибли, а он, по слухам, остался в живых. Среди военных сфер невольно возникает мысль, не пал ли он морально настолько, что продался большевикам».

По своему обыкновению, Будберг не удосужился исправить ошибки (превращающиеся уже в клевету), когда они стали очевидными. Но Вологодский, занесший в дневник процитированные «разоблачения» и поверивший в «авантюризм» генерала настолько, что тут же начал вспоминать о прошлогодних «кутежах Гришина в Омске» и задумываться, не хотел ли тот в июле 1918-го привести к власти Колчака, – позже, получив более достоверные сведения, честно сделал в дневнике примечание: «С большим удовлетворением я прочел сегодня (9 октября. – А. К.) доставленную мне из информационного бюро вырезку из советских газет, что Гришин-Алмазов умер героем, а не авантюристом. Оказывается, что Гришин-Алмазов застрелился, как только был снят большевиками с парохода Каспийского моря [147] , успев бросить в море документы и докладные записки, которыми он был снабжен от ген[ерала] Деникина к адм[иралу] Колчаку…» А на Юге России звучали даже утверждения (правда, непроверенные и, возможно, недостоверные), будто «в селе Никольском у форта Александровска на Каспийском море найдена могила расстрелянного большевиками ген[ерала] Гришина-Алмазова». Впрочем, что могила существует, многие вообще не верили, – как, например, Тэффи, так описавшая с чьих-то слов смерть генерала:

«Увидев приближающийся корабль с красным флагом, сероглазый губернатор Одессы выбросил в море чемоданы с документами и, перегнувшись через борт, пустил себе пулю в лоб. Умер героем.

– Героем, Гришин-Алмазов! “Подчеркиваю, героем”!»

И в этом «подчеркиваю», так весело и немного легкомысленно звучавшем в устах «одесского диктатора», теперь слышатся слезы…

А. С. Кручинин