- •2. Просвещение как диалог:
- •I. Критика откровения
- •II. Критика религиозной иллюзии
- •III. Критика метафизической видимости
- •IV. Критика идеалистической надстройки
- •V. Критика моральной видимости
- •VI. Критика прозрачности
- •VII. Критика видимости природного
- •VIII. Критика видимости приватного
- •4. После разоблачении:
- •I. Просвещенное препятствование Просвещению
- •II. Провалы Просвещения
- •1. Провалы во времени
- •2. Провал в партиях
- •3. Провал в секторах
- •4. Провал в интеллектах
- •III. Попытки ломиться в полуоткрытую дверь
- •IV. Марксистская элегия: Альтюссер и «провал» в Марксе
- •V. Чувство жизни в сумеречном свете
- •5. «В поисках утраченной дерзости»
- •I. Греческая философия дерзости: кинизм
- •II. Писать против идеалистического ветра
- •III. Буржуазный неокинизм: искусства
- •IV. Цинизм как дерзость, которая сменила сторону
- •V. Теория двойных агентов
- •VI. Социальная история дерзости
- •VII. Воплощение или разорванность?
- •VIII. Психополитика шизоидного общества
- •IX. Бесстыдное счастье
- •X. Медитация о Бомбе
- •I. Физиогномический раздел а. К психосоматике духа времени
- •1. Язык, высунутый
- •2. Губы, зло кривящиеся в ухмылке
- •3. Губы, горько сжатые
- •4. Губы, широко растянутые и смеющиеся
- •5. Губы в веселой спокойной улыбке
- •6. Взгляд, живой или застывший
- •8. Зады
- •9. Пуканье
- •10. Дерьмо
- •11. Гениталии
- •1. Диоген Синопский — человек-собака, философ, никчемный бездельник
- •2. Лукиан Насмешник, или
- •3. Мефистофель, или Дух, который постоянно отрицает, и воля к знанию
- •4. Великий Инквизитор, или
- •II. Феноменологический раздел а. Кардинальные цинизмы
- •1. Военный цинизм
- •2. Цинизм государства и власти
- •3. Сексуальный цинизм
- •4. Медицинский цинизм
- •5. Религиозный цинизм
- •6. Цинизм знания
- •2. Школа всего, чего угодно: информационный цинизм, пресса
- •3. Цинизм обмена, или Тяготы суровой жизни
- •III. Логический раздел
- •1. Военное знание и шпионаж
- •2. Полиция и оптика классовой борьбы
- •3. Сексуальность: враг находится внутри-внизу
- •4. Медицина и подозревание тела
- •5. Ничто и метафизика голого самосохранения
- •6. Слежка за природой, артиллерийская логика, политическая металлургия
- •1. Воинственная полемика против Оно, или Мыслить черта
- •2. Метаполемика: к обоснованию европейских диалектик в полемике и ритмике
- •IV. Исторический раздел
- •1. Веймарская кристаллизация.
- •2. Дадаистская хаотология. Семантические цинизмы
- •4. Фронт и ничто.
- •5. Мертвые без завещания.
- •6. Заговорщики и симулянты.
- •7. Деперсонализация и отчуждение. Функционалистские цинизмы I
- •8. Протезы — о духе техники. Функционалистские цинизмы II
- •9. Политическая альгодицея.
- •10. С внутренней тоской по Наполеону.
- •11. «Час просветления».
- •12. О немецкой республике аферистов. К естественной истории обмана
- •14. Посткоитальные сумерки.
- •15. Веймарские двуличные решения,
3. Сексуальный цинизм
Любовь — это такое времяпрепровождение. Для нее используется нижняя часть живота... Эрих Кёстнер. Фабиан. 1931
Я сделаю вам это ручкой, мадам... Пародия на шлягер
Женщина — это существо, которое одевается, болтает и раздевается. Вольтер
Сцена для появления сексуального цинизма и его гримас была подготовлена идеалистическими идеологиями любви, которые отводили телу второстепенную роль в сравнении с «высокими чувствами». Как именно в деталях происходило это разделение тела и души, как строилась эта иерархия, следовало бы описать в объемной главе, посвященной истории нравов и психоистории. Мы вынуждены начать с конца этой истории — с момента, когда уже сложились разделение и дуализм души и тела, сердца и половых органов, любви и сексуальности, верха и низа, хотя и надо признать, что эти дуализмы уже не везде понимаются как враждебные противоположности.
В платонизме,— который (наряду с христианством) представляет собой наиболее развитую западную теорию любви, оказывающую свое влияние вплоть до сегодняшнего дня,— мы тоже обнаруживаем постановку вопросов о происхождении разделения души и тела, о происхождении разделения полов, а также попытку их решения; поскольку же Платон не мог или не хотел долго распространяться на эту тему, он использовал сокращенную форму. Тот, кто не собирается рассказывать длинную историю, ограничивается небольшим мифом, который представляет все самое существенное в сжатом виде и в картинках. Послушаем же сказку про андрогинов из платоновского «Пира».
Вначале, как явствует из мифической поэмы, которую читает в кругу присутствующих Аристофан, человек был сексуально самодостаточным и совершенным существом — андрогином со всеми
атрибутами женского и мужского. Первочеловек имел четыре ноги и четыре руки, два лица и общий облик в виде шара, а также половые органы обоих полов. Что же удивительного в том, что это потрясающее существо — андрогин — было крайне высокого мнения о себе? Завистливые боги, однако, придумали, как наказать наглую заносчивость этого существа. Недолго думая, они разрезали этого перво-человека на два получеловека. Последние стали называться мужчиной и женщиной и были обречены на то, чтобы с обливающейся кровью душой искать повсюду другую половину, с которой они были разлучены, и на понимание, что часть — это не целое, а человек — это не бог. С тех пор оба получеловека ищут помощи у Эроса, который может соединить то, что должно составлять единое целое, и возвращает человеку его самого.
Это саркастическая история, которую можно понять превратно только в одном случае: если считать ее проявлением крайней наивности. Сказка об андрогинах занимает в ряду речей об Эросе особое место — иронически-поэтическое и, следовательно, представляет собой только момент или только фазу истины. Эта последняя, правда, при необходимости может быть выражена и так, но никоим образом не может быть выражена только так и никак иначе. В платоновском диалоге происходит взаимная ироническая расшифровка языка поэзии и языка философов — перевод вдохновенного в трезвое и трезвого во вдохновенное (что верно по отношению ко многим синтетическим, то есть рефлексирующим самих себя и излагаемым на альтернативном рациональном языке мифологиям). Только если вспомнить, сколь сильно греческая культура идеализирует и почитает человеческое тело, можно будет вполне постичь поэтический цинизм этой истории. Рассказчик развлекает своих друзей за пиром, рисуя им индуистского монстра с восемью конечностями и двумя лицами как первообраз совершенного человека,— да еще к тому же и круглого, как шар, неспособного к прямохождению и не имеющего гордой осанки, которой греческая этика тела придавала столь большое значение. Нельзя даже представить себе, что бы делала такая фигура на олимпийских играх.
Юмор, содержащийся в этой истории, раскрывается, как только становится видно, что совершенство здесь опять-таки проявляется как недостаток — а именно как недостаток красоты. Поэтому жестокость бегов, разрезавших склонное к нарциссизму чудовище, имеет, с одной стороны, наказующий смысл, но с другой — открывает творческую перспективу. Ведь при разделении мужчины и женщины возникает — по иронии богов — в то же самое время красота человеческого тела. Только она и может указать направление для страстной и тоскующей любви. Будучи неразрезанным, шаровидное существо еще не может познать любовь, потому что в нем нет красоты, к которой стоит стремиться в любви. Поэтому только во втором единстве, возникающем из соединения разделенного, возможно дей-
ствительное совершенство, которое еще отсутствовало в первом единстве — из-за отсутствия красоты. Начиная с этого момента в игру приходится включаться Эросу, богу, ведающему страстью к слиянию и опьянением красотой,— раз уж такое соединение непременно должно произойти *. Только после разделения человеческие тела могут с наслаждением обнять друг друга — и руками, и ногами.
Весьма странная картина: представьте себе круг мудрых греков, которые пируют и ведут речь об Эросе, заставляющем стремиться друг к другу мужчину и женщину, и в то же время не допускают в свое общество ни одной женщины. На пиру, на людях, в Академии — повсюду мужчины со своими эротическими теориями пребывают в своем, чисто мужском обществе. Действительно ли они таковы, как то описывают эти теории? Ощущают ли они, что им недостает женщин в их мужском кругу? Чувствуют ли они недостаток противоположного, недостаток того, что приводит в волнение, недостаток объектов любви и целей, к которым может быть устремлено любовное томление? Представляется, что нет. Они явно чувствуют себя самодостаточными, как в духовном, так и в сексуальном отношении. В своем замкнутом мужском обществе они наслаждаются сознанием того, что представляют собой самодостаточную, взаимодополняющую группу, в которой наличествует мужское и женское, жесткое и мягкое, отдающееся и овладевающее и т. д. В однополом дружеском кругу наличествуют все качества противоположных полов, и то, что кажется гомосексуальным сообществом, таит в себе широкий спектр бисексуальных познаний. Только так можно представить себе сегодня настрой первоначального платонизма. Трепетная атмосфера, пронизанная желанием достичь понимания, наполняет Академию, этот храм мудрых мужских дружб; страсть к умственному проникновению в предмет обретает среди них тот же оттенок, что и мечтательно-страстное стремление обрести возлюбленного, а само понимание может быть пережито как любовное опьянение, которое доводит до такого состояния, в котором обыкновенное Я исчезает, ибо на его место встает нечто более великое, более высокое, всеохватное — энтузиазм, божественный миг, переживаемый душой. Нужно хотя бы раз увидеть, как танцуют друг с другом мужчины южных стран,— увидеть эти звездные часы наивной и ясной бисексуальности, в которые нерасторжимо связуются сила и мягкость. В отношениях между наставником и учеником должен присутствовать этот мерцающий, таинственный свет, в котором юная душа, видя свойственные наставнику интеллектуальное горение и присутствие духа, предчувствует свое развитие и свое будущее, расправляет свои крылья и устремляется ввысь, постигая уже в настоящем свое грядущее великолепие, гарантом которого выступает наставник — как Состоявшийся. Эротические флюиды придают школе стиль, который невозможно спутать ни с каким другим. Он накладывает свой отпечаток на дух диалогов, в которых все реплики
и ответы на них пронизаны эротически-диалектическим согласием, тем «да», которым встречаются все позиции и все повороты сознания. В комедийном круговороте мнений диалог превращается в поток, который, благодаря энергичному и ошеломляющему разблокированию голов, освобождает сознание для того, чтобы оно обрело высшее из познаний, опыт опытов, достигая того экстатического универсума, который вспыхивает в душе одновременно как истина, красота и добро.
Опасности, заключенные в этой экзальтированной теории любви, очевидны. Будучи философией дружбы, она неотделима от этой атмосферы узкого круга людей, и при любом переносе ее на более широкие круги неизбежно должна представляться отчасти непонятной, отчасти иррациональной, отчасти репрессивной. Как идеалистическая эротика, она должна казаться всем, кто не принадлежит к кругу друзей, проявлением далеких и фантастических грез. Отделенный от эротического силового поля школы, платонизм воспринимается как проповедь пресного и скучного спиритуализма. С этого момента любовь к мудрости все более и более становится бесполой, утрачивает связь с нижней половиной тела и с ее энергетическим ядром. Начиная с упадка платонизма, выразившегося в его превращении в простую букву идеализма, у философии наступает нарушение половой потенции, а в эпоху христианизации она полностью превращается под покровительством теологии в нечто евнухоподоб-ное. Материалистические ответные удары не заставляют себя долго ждать. Благодаря бойцовскому настрою они обретают киническое качество. Однако поскольку мужчины и женщины по-разному познают притязания маскулинного идеализма, мы должны рассмотреть две различные кинические реплики в ответ на идеалистическое неуважение к телу. Фактически и для той, и для другой есть хорошие иллюстративные примеры: сексуальный кинизм налицо и тогда, когда Диоген занимается самоудовлетворением на глазах у всех, и тогда, когда домохозяйки или гетеры дают почувствовать свою женскую власть чересчур умным философам.
1. Диоген, публично занимающийся онанизмом,— с этого начинается новая глава в истории сексуальности. Этим первым хэппенин-гом в истории нашей цивилизации античный кинизм демонстрирует остроту своих когтей. Такая демонстрация послужила основанием для того, что в христиански-идеалистическом словоупотреблении понятие «циник» стало означать человека, для которого уже ничто не свято, который заявляет, что готов ничего больше не стыдиться, и который с насмешливой улыбкой воплощает в себе «зло». Тот, кто произносит выспренние речи, ратуя за высокую любовь, за слияние душ и т. п., наталкивается здесь на радикально противоположную позицию. Сторонник последней заявляет, что сексуальное самоудовлетворение — это самая что ни на есть изначальная возможность, которая есть у индивида. Не только официально санкциони-
рованная супружеская пара имеет шанс удовлетворить свои сексуальные желания, к этому способен уже и отдельный человек — смеющийся мастурбатор на афинской рыночной площади. Плебейское рукоблудие есть демонстративный выпад, направленный против аристократической игры в слияние душ, равно как и против любовных связей, вступая в которые, отдельный человек позволяет надеть на себя ярмо зависимости ради удовлетворения своих сексуальных влечений. Сексуальный киник противопоставляет этому с самого начала не отягощенное угрызениями совести самоудовлетворение.
Стоит кинику встретить кого-нибудь, кто желал бы внушить ему, что он вовсе не животное, как Диоген извлекает из-под тоги свой член: это — нечто животное или нет? И вообще: что ты имеешь против животных? Если появляется кто-то, кто хотел бы отрицать животную основу в человеке, кинику приходится демонстрировать этому своему оппоненту, насколько близко расположена рука от члена. Разве не исключительно благодаря прямохождению человек обрел такое положение тела, при котором обнаружил, что его руки находятся как раз на уровне гениталий? Разве нельзя определить человека,— выражаясь языком антропологии,— как мастурбирующее животное? Не может ли его сознание полной самодостаточности проистекать в общем и целом именно из вышеупомянутого последствия перехода к прямохождению? Как бы то ни было, а четвероногие избавлены от подобных сложных анатомически-философских проблем. Мастурбация на самом деле постоянно сопровождает нашу цивилизацию как интимно-философская и моральная «проблема». В сфере, связанной с либидо, она играет ту же роль, что и саморефлексия в сфере духовной. Она в то же время представляет собой мостик от мужского кинизма к женскому, и совершенно особо — к тому кинизму, который наблюдается в современных женских движениях. И здесь тоже онанизм считается вспомогательным средством для эмансипации; и здесь он также восхваляется и практикуется — как право, которое надо отвоевать для себя, и как удовольствие, которым человек не обязан никому, кроме себя самого.
2. Говорить о женском кинизме — предприятие затруднительное в методологическом плане, поскольку история «женского сознания» документирована на протяжении всех предшествующих времен лишь косвенно, через посредство мужской традиции. Правда, некоторые дошедшие до нас анекдоты * позволяют, по меньшей мере, поставить вопрос о женском кинизме и свойственном для него взгляде на вещи. Разумеется, это истории, которые рассказывались первоначально с мужских позиций и с самого начала выражали мужской, свойственный цинизму Господина взгляд на женщину как на проститутку и сварливую мегеру-жену. Однако в некоторых случаях достаточно лишь немного изменить угол зрения, чтобы те же самые анекдоты обрели иной смысл, выставляющий женщин в выгодом свете. Как правило, они отражают типичные сцены «войны полов»,
в которых обнаруживается, что мужчина выступает в роли более слабого. А это происходит с ним преимущественно в двух сферах — в сфере сексуальной зависимости и в сфере домашнего хозяйства.
Первый пример — история, выставляющая великого философа Аристотеля в роли шута, которую ему пришлось исполнять под влиянием любовных чар. Анекдот о нем гласит, что он однажды столь страстно влюбился в афинскую гетеру Филлис, что стал совершенно безвольным и, не задумываясь, исполнял ее капризы. Так, известная проститутка приказала мыслителю встать перед ней на четвереньки и ползать, а он, готовый на все в своем безволии, позволил превратить себя в шута, повинуясь ей; он смиренно ползал по земле, выступая в роли животного для верховой езды у своей повелительницы. Этот анекдотический мотив * отражен в картине Ганса Баль-дунга Грина, нарисованной в 1513 году — во времена Уленшпигеля — по сюжету, заимствованному из «Lai dAristote» средневекового французского поэта. На этой картине седобородый философ изображен ползущим на четвереньках по обнесенному стенами саду, с повернутым к зрителю лицом, а широкозадая Филлис с брюшком сидит на его спине, держа в левой руке узду, которой взнуздан вы-соколобый философ, правой же рукой, манерно отставив мизинец, сжимает изящную плеточку. Взгляд ее совершенно отличается от устремленного прямо на зрителя взгляда униженного философа. Она, в этаком старонемецком чепце, слегка наклонив голову, смотрит прямо перед собой, на землю; ее плечи покаты, ее тело несколько неуклюже, дородно и меланхолично. Кинический смысл истории таков: красота поднимает свою плетку над мудростью, повелевая ею; тело побеждает разум; страсть заставляет подчиниться дух; обнаженная женщина торжествует над мужским интеллектом; разум не может устоять перед весомостью таких аргументов, как груди и бедра. Безусловно, здесь сказывается наличие некоторых расхожих представлений о женственности, но суть не в них, а в том, что они описывают возможность женской власти. На картине Грина размышлениям предается уже не философ, а гетера. Разумеется, она «всего лишь проститутка», и все же вовсе не «жаль, что она проститутка». Она обретает в этом возможность собственной независимости. Та, которой удалось оседлать Аристотеля, возможно, была опасной женщиной, но уж никак не заслуживала презрения. То, что какая-нибудь Филлис желает ехать верхом на умном мужчине, должно, с одной стороны, быть предостережением для него, а с другой, однако, может дать ему опыт, позволяющий узнать, к чему это приведет. Она, наклонив в задумчивости голову, видит то, что ждет впереди, то, чего он там, внизу, кажется, еще опасается; ей ясно, что все это только начало и что Аристотель не долго будет столь глупым. Для него, правда, все началось на четвереньках, «в партере», но если он так умен, как утверждают, все кончится тем, что кое-кого положат на обе лопатки.
Чем умнее мужчина в своей профессиональной сфере, тем более глуп он дома; чем большее уважение он вызывает у общественности, тем большего презрения заслуживает в своих собственных четырех стенах. Такую мораль можно было бы извлечь из истории о Сократе и Ксантиппе, если попробовать прочесть ее под углом зрения женского кинизма. Этот философ вошел в историю не только благодаря своему искусству ставить вопросы и вести глубокие беседы, докапываясь до истины, но и благодаря своему вошедшему в поговорку несчастному браку. С тех пор, как его супруга устроила ему сущий домашний ад на земле, имя Ксантиппы превратилось в нарицательное: так стали именовать всех тиранических и сварливых жен. Но достаточно чуть изменить угол зрения, чтобы увидеть отношения между Сократом и Ксантиппой в ином свете: злодейка Ксантиппа тогда предстанет, скорее, жертвой того, кто кажется ее жертвой, а «истин-
ным» злодеем окажется, примечательным образом, Сократ. Если смотреть на дело с сегодняшних позиций, есть все основания избавить Ксантиппу от ее дурной репутации. И в самом деле нужно поставить вопрос, как Сократу вообще удалось дойти до столь несчастной семейной жизни, причем этот вопрос можно поставить в различных вариантах. Если Ксантиппа с самого начала была такой, как ее описывает легенда о Сократе, то мы вправе выказать свое непонимание нашему великому философу, потому что в этом случае оказывается, что он проявил достаточную халатность, выбрав в жены именно ее. Или он, будучи ироничным, полагал, что ворчливая жена — это как раз то, что нужно мыслителю? Если он с самого начала распознал ее «сущность» и сознательно пошел на такой шаг, то это говорит только о его скверном подходе к заключению брака: ведь он требовал от женщины провести всю ее жизнь с человеком, которого она очевидно только терпит, но не ценит. И наоборот: если Ксантиппа стала такой, как мы читаем о ней, только в браке с Сократом, то философ тем более предстает в весьма невыгодном свете,
поскольку выходит, что он сам причинял огорчения своей жене, совершенно не обращая на это внимания. Как ни поверни эту историю, а настроения Ксантиппы так или иначе зависели от Сократа. Это — поистине философская проблема: как мыслитель и великий мастер задавать вопросы не смог разгадать загадку плохого настроения Ксантиппы? Великий акушер* истины был явно не в состоянии отверзть уста злобе своей жены и помочь ей разродиться словом, которым она могла бы выразить основания своего поведения и право на него. Неудача философа часто состоит не в том, что он дает ложные ответы, а в том, что он забывает ставить вопросы, и в том, что он лишает некоторые свои познания их права стать «проблемой». Именно такими должны были быть его познания о Ксантиппе — они являли собой нищету, которая не могла сохранить своего достоинства, достаточного для того, чтобы вторгнуться в мужскую монополию на проблемы. Философ не исполняет своего дела, если он терпит зло — то, в котором повинен он сам, или то, которое дано от природы; даже его способность «мудро» переносить зло сама по себе представляет собой духовный скандал, злоупотребление мудростью ради обретения слепоты. В случае с Сократом, как представляется, это злоупотребление косвенно отомстило за себя. Там, где мыслитель не должен был позволять себе отождествления человеческого с мужским, последовал ответный удар реальности в виде личного семейного ада философа. Поэтому истории о нем имеют, как я полагаю, и кинический смысл. Они выдают действительную причину философско-клерикального обета безбрачия в нашей цивилизации. Определенный доминирующий род идеализма, философии и Великой Теории вообще возможен только тогда, когда систематически уклоняются от познаний «иного рода».
Точно так же, как невозможно говорить о европейском государственном цинизме, не затрагивая христианской этики, невозможно говорить о сексуальном цинизме в нашей культуре, не затрагивая христианского подхода к сексуальности. Подлинно вызывающие «цинические» жесты могут возникнуть только в ответ на идеализм и угнетение — в ответ на угнетение идеализмом. Поскольку христианская сексуальная мораль была построена на возвышенной лжи, высказывание-истины-в-противовес-этому приобретает агрессивные, отчасти — сатирические, отчасти — кощунственные черты. Если бы католическая церковь не утверждала, что Мария произвела на свет Иисуса, будучи девственницей, то неисчислимому множеству мужчин, настроенных сатирически-зло, не пришло бы в голову зубоскалить на этот счет, обвинив мадонну в распутстве. Santissima puttana! Забеременеть от одного только Духа Святого — это действительно классный трюк. Несомненно, охотно строились всякие предположения о том, как себя при этом вел Святой Дух и как выпутался из этого щекотливого дела белый голубок — самая странная из всех птичек. Не был ли и он чересчур уж одухотво-
ренным? Не сделал ли он все в конце концов с помощью руки провидения?
Хватит об этом. Шутки такого рода возникают из христианской мифологии с почти естественной закономерностью. Как только идеализм прибегает к чересчур большим натяжкам, реализм отвечает на это кощунством. Позволительно даже допустить, как это делают некоторые психоаналитики, не появляется ли в психоструктуре христианского мужчины Запада, в особенности католика, выросшего в сиянии нимба матери-мадонны, прямо-таки с фатальной неизбежностью фаза сексуального цинизма: ведь рано или поздно в сознание каждого мальчика приходит мысль, что и его мать была «шлюхой отца».
Предоставляет ли вообще христианская дуалистическая метафизика шанс для неограниченного приятия и одобрения сексуально-животной стороны человека? Не оказалось ли с самого начала все телесное и тем более связанное с удовлетворением страсти не на той стороне? Сетованиями на враждебный телу христианский дуализм эта тема полностью не исчерпывается по двум причинам: во-первых, потому, что в этой религии наблюдались достойные внимания попытки «христианизировать» тело и даже сексуальное соитие и тем самым перетянуть их на «хорошую» сторону; во-вторых, потому, что в Ветхом Завете явно существует циническая двойная мораль, причем в особенности служители церкви отличаются тем, что они, если говорить словами Генриха Гейне, тайно пьют вино, а публично проповедуют воду.
Если в христианских ритуалах есть какое-то «слабое звено», указывающее на принцип телесного наслаждения, то это причастие и Пасха. При мысли о телесном воскрешении Христа из мертвых возникает шанс для воскрешения верующей плоти к священному бесстыдству. Представляется, что отдельные документы раннехристианских времен доказывают, что любовная вечеря в различных сектах отмечалась не только как праздник духа, но и как праздник тела. Сообщение современника описывает практику одной из гностических сект Ближнего Востока в IV веке. Эти сектанты, хотя и были христианами, но поклонялись одному из богов, имевшему дочь по имени Барбело, которая, в свою очередь, подарила жизнь богу Саваофу. Когда этот последний восстал против авторитета своей божественной матери и своего божественного деда, чтобы обрести для себя господство над миром, Барбело начала соблазнять священников, разжигая в них чувственность, и стала посредством сбора человеческого семени в свое тело возвращать в себя рассеянную жизненную силу сотворенных существ. В возмущенном и достаточно конкретном письме епископу Александрии христианский священник, охотник за еретиками, Епифаний, тайно проникший на торжество в честь Барбело, обрисовал ход еретической литургии:
Они стоят вперемешку со своими женами, а когда приходит кто-то чужой, то мужья дают условный сигнал женам, равно как и жены мужьям, вы-
тягивая руку и потирая тыльную сторону своей ладони, сообщая таким образом, что вновь пришедший — приверженец их религии. После того как они таким образом узнают друг друга, они садятся за стол. Они угощаются изысканными блюдами и пьют вино, даже бедняки. После того как они вдоволь насытятся и, если мне будет позволительно так выразиться, наполнят свои жилы дополнительною силой, они предаются разврату. Муж покидает место рядом со свой женой и говорит ей: «Поднимайся и предайся агапэ (любовному соитию) с братом!» После этого все несчастные начинают заниматься непотребством друг с другом, и хотя я краснею при одной мысли об описании их нечистых действий, я все же не стыжусь сообщить о них, так как и они не стыдятся совершать их. Теперь, когда они соединились, они превозносят свой собственный срам до небес, как будто одного этого нечестивого дела разврата им недостаточно: мужчина и женщина берут своими руками семя мужчины, идут, обратив глаза к небу, и приносят срам на своих руках Отцу со словами: «Мы приносим в жертву тебе этот дар, тело Христово». Затем они поглощают сперму и обращаются к семени своему со словами: «Это — тело Христово, это — пасха, ради которой страдают наши тела и ради которой они познают страсти Христовы». То же самое они делают с кровями женщин. Они собирают крови их нечистоты и причащаются ими таким же образом, говоря при этом: «Это есть кровь Христова». При всех их бесчисленных распутствах, однако, они учат, что нельзя производить на свет детей. Они осуществляют свои постыдные деяния из чистого сладострастия. Они предаются похоти вплоть до удовлетворения, но собирают свою сперму, чтобы воспрепятствовать ее дальнейшему проникновению, и поглощают затем плод их срама. <...> Если же один из них по недосмотру позволяет своему семени слишком глубоко проникнуть в женщину и женщина беременеет, то послушайте, до какой еще большей мерзости они тогда доходят. Вырывают зародыш, как только они смогут ухватить его пальцами, берут изгнанный плод, растирают его в своего рода ступе, примешивают к нему мед, перец и различные коренья, как и душистые масла, чтобы преодолеть отвращение, затем собираются вместе — поистине община свиней и собак — и каждый причащается пальцем, вкушая эту пасту из извлеченного плода человеческого. Как только «трапеза» заканчивается, они завершают ее молитвой: «Мы не доставили повелителю своему удовольствия играть с нами в свою игру, но приняли в себя ошибку брата нашего». Это означает в их глазах совершенный пасхальный праздник. Вдобавок к этому они практикуют и еще всяческие виды мерзостей. Когда они в своих соитиях впадают в экстаз, они оскверняют руки свои срамом семени своего, размазывают его повсюду и молятся со столь грязными руками, будучи совершенно наги телом, о том, чтобы благодаря этому деянию своему обрести свободный доступ к Богу (цит. по: Audi J. L'Ordre cannibale. Paris, 1979. S. 52-53).
Сам свидетель уже произнес ключевые слова: «Истинная община свиней и собак». Мы — на кинической территории. Этот документ, пусть даже он и не может считаться вполне репрезентативным, есть свидетельство существования радикального христианизированного сексуального кинизма — уже не изначального и простого кинизма греческих философов с их публичным самоудовлетворением и сексом, а искусственного и религиозно оплетенного кинизма, который своими аспектами извращений уже делает уступки христианской религии. Однако сколь ни странны эти практики, но главный шок, который возникает при чтении их описания, вызывается отнюдь не деталями, а самим тем немыслимым фактом, который просвечивает сквозь целое: существует христианская оргия, во вре-
мя которой люди без всяких тормозов, в невинности, даже в священной дикости дают себе волю и с божественным удовлетворением так и купаются в мужских и женских соках. По меньшей мере в этом единственном случае христианство предстает как голое общение опьяненных христианских тел, которые служат торжественную мессу своему наслаждению. Именно это и вгоняет в краску Епифа-ния — правда, неизвестно, это еще краска стыда или уже краска зараженного бесстыдством. Как бы то ни было, а зараженность его заходит столь далеко, что он, будучи священником, отваживается описывать такие вещи, а уж то, как он сам вел себя посреди этого священного группового секса, остается его тайной. Епископу Александрийскому вовсе не обязательно знать все. Но, вероятно, еще более шокирующим является тот факт, как здесь Сын Божий заменяется Дочерью Божьей, которая изображается как тип, прямо противоположный Богородице Марии; Барбело есть всасывающая в себя, все вбирающая и истекающая влагой божественная трясина, тогда как Дева Мария, правда, не лишенная вполне нижней половины тела, все же способна парить над католическими алтарями *.
Здесь достигается противоположная крайность возможностей христианской мифологии. И когда кровь женщины в ритуале отождествляется с кровью Христа, то тем самым гностическое освобождение женского тела смело идет гораздо дальше, чем о том может мечтать современная феминистская мистика.
В связи с процитированным описанием ритуала, посвященного Барбело, предание сообщает, что по доносу Епифания епископу Александрийскому были отлучены от церкви восемьдесят гностиков. Мы вправе рассматривать это как указание на исторические шансы и судьбы гностических и иных групп, которые пытались «психосоматически» воплощать в действительность заповедь любви, провозглашаемую христианской религией, и средствами дуалистической метафизики преодолевать дуализм. Там, где проявляются такие феномены, они, как правило, насильственно устраняются.
В позднее Средневековье, насколько вообще можно что-то сказать о такого рода исковерканных и замалчиваемых традициях, кажется, возникает возможность для того, чтобы христианизированная сексуальность была открыта вновь. В языке мистической любви (minne) к Богу упорно появляются эротические метафоры, в которых можно лишь спекулятивно отличить переносную долю смысла от буквальной. Когда эта лирика, воспевающая «минне», порой отваживается подходить вплотную к границе, за которой начинается кощунство и богохульство, сравнивая появление любимой с наступлением Пасхи, уже невозможно понять, насколько прямыми или косвенными могли быть связи между столь смелыми выражениями и возможными плотскими контактами. Невозможно также точно определить, какие последствия в сексуальной сфере вытекали из мистики братств Вольного Духа (ср.: Co/in N. Das Ringen um das
Tausendjahrige Reich. Bern, 1961). Только тогда, когда в шванках позднего Средневековья женщины приходят к выводу, что солдат вовсе не такой хороший любовник, как клирик, мы вправе уверенно полагать, что это утверждение сделано на основе самых прилежных наблюдений.
В буржуазную эпоху сцена для сексуального цинизма приобретает новый вид. Буржуазия не может притязать на культурную гегемонию, не формируя в то же время своего собственного образца идеальной любви, а именно представ-
ления о союзе любящих супругов. Бесчисленные романы вносят свой вклад в дело прочного внедрения шаблонов буржуазного эротического идеализма в головы читающей публики, преимущественно женского пола. В результате возникает культурное смятение и томление невиданных масштабов; ведь «буржуазная душа», с одной стороны, желала бы причаститься радостей любви и познать ее авантюрную, исполненную жизни, фантастическую и даже чувственно-страстную сторону, а с другой — должна была заботиться о том, чтобы любовь оставалась строго в рамках брака, чтобы «животная сторона» не играла в ней никакой роли и чтобы телесное, в самом крайнем случае, могло восприниматься только как «выражение» страсти души. Этот эротический идеализм паствы (поскольку не было ни одного священника, который проповедовал бы его) доводит антитезы сексуального цинизма прямо-таки до эпидемических масштабов. Буржуа в вопросах секса, как и во многих других, почти-что-реалист, который берет на себя риск видеть действительность такой, какова она есть, но отнюдь не отказывается по этой причине от своих идеализации и призрачных ценностей. Поэтому его идеалы постоянно подтачиваются и подмываются реалистическими догадками и подозрениями, и это противоречие делает мужчину-буржуа особенно восприимчивым к анекдоту в духе сексуального цинизма, вызывает его приверженность к грязной замочной скважине реализма и к порнографии. Буржуа весьма склонен к тому, чтобы «высоко ставить свои ценности», не забывая из-за этого о том, как оно происходит «там, внизу, в действительности». Отсюда — циническая ухмылка: мы тоже не лыком шиты и знаем, что к чему; и я тоже бывал в Аркадии. Но это — не «наш уровень»; нас не так-то легко довести до такого состояния, чтобы мы начали путать низ с верхом. Правда, буржуа не без удовольствия посещает публичный дом и убеждается там в наличии общего знаменателя, к которому могут быть приведены
шлюхи и порядочные дамы, но действительность для него продолжает существовать отдельно от этого, он настаивает на существовании различий. Правда, культурная стратегия буржуазной литературы и искусства заключается в том, чтобы завоевывать внимание общественности изображением частной жизни, но в то же время в приватной сфере разделены непреодолимой стеной идеально-приватное и животно-приватное; если буржуа уверен, что он скрыт от всех занавесом, он становится в своей животности более циническим, чем киническим, больше свиньей, чем собакой. Он умеет отличать человеческое от слишком человеческого. Он вполне способен, с одной стороны, признать существование «человеческих слабостей», но с другой — идеалистической — стороны он полон решимости сохранять «достоинство», чтобы иметь основание сказать вместе с Бисмарком: «Сохранять достоинство даже под виселицей». Делались попытки определять истинную даму в зависимости от того, умеет ли она «выбрать подобающее выражение лица», если в ее присутствие рассказывают мужские анекдоты. «Подобающее выражение лица» должно быть таким, чтобы оно выдавало знание предмета и в то же время показывало, что дама «выше всего этого». Непременное условие для истинной дамы — умение терпимо-иронично относиться к неизбежному мужскому цинизму.
Благодаря психоанализу мы привыкли автоматически связывать психологическое Просвещение с сексуальным. Это и правильно, и неправильно. Правильна психоаналитическая попытка преодолеть буржуазный полуреализм в сексуальных делах и довести его до полного реализма. Неправильна, однако, тенденция психоанализа смешивать тайное и бессознательное. Разумеется, сексуальность представляет собой сферу, в которой такое смешение просто напрашивается. Когда психоанализ в свое время начал с того, что принялся исследовать и толковать так называемое бессознательное, он на самом деле вторгся в ту область, которая была в буржуазном обществе секретной par excellence,— он обнаружил, что буржуа познает себя как животное и подозревает себя в том, что он — животное. Психоанализ занялся далее нейтрализацией животно-сексуальной сферы и возвращением ее в область несекретных вещей. Поэтому современники-читатели при чтении психоаналитических публикаций порой могли задаваться вопросом, к какому жанру их отнести — к науке или к порнографии. Эта тенденция смешивать тайное и бессознательное на протяжении двух поколений терзает и мучает как аналитиков, так и пациентов. Ведь выставление на обозрение сексуальных тайн в позднебуржуазной культуре в целом никоим образом не поспособствовало уменьшению невротизации общества — поскольку патогенные сексуальные тайны составляют лишь крошечную часть индивидуального и общественного бессознательного *.
Психоанализ — это двуликий Янус в том, что касается истории. Основываясь на сексуальной патологии, он устремляет взор в
прошлое, а его убеждение в том, что бессознательное может быть сформировано искусственно, свидетельствует о направленности его взгляда в будущее. Он ведет нечто вроде детективных расследований в области культуры, превращая в уверенность раннебуржуазное подозрение: человек в своей основе — животное. Люди буржуазного общества живут с этим подозрением, по меньшей мере, с XVIII века, который, с одной стороны, начал окончательное «укрощение внутреннего животного посредством разума, просвещения и морали», но, с другой стороны, видел, что отбрасывает все более растущую, все более угрожающую звериную тень как побочный продукт этого укрощения. Только полностью цивилизованный, совершенно «деанимализированный» буржуазный полуреалист мог впасть в упорное и навязчивое подозрение по отношению к самому себе, к своему «внутреннему» и «нижнему». Это подозрение по отношению к себе самому у буржуа-животного время от времени нахо-
дит свое выражение в литературе романтизма со всеми ее и таинственными метафорами животной пропасти «внутри-внизу». Романтики знали, что перед буржуа открываются два пути: один — к буржуазному свету, другой — в небуржуазную мрачную пропасть. Избравший первый путь женится, станет порядочным человеком, произведет на свет детей и насладится мещанским покоем — но что, спрашивается, он будет знать о жизни?
Второму пели и лгали
На тысячу ладов из глубин
Искусительницы - сирены,
И манили его в ласковые волны,
В играющую радугой звуков пучину.
И. фон Айхендорф.
Два товарища. 1818
Этот «второй» — другой внутри нас, то все еще не укрощенное и не прирученное животное, которое отваживается спускаться вглубь,
к своим собственным тайнам, на дно пропасти в собственной душе — в играющую радугой звуков пучину животного вожделения. Только человек, пытающийся полностью укротить животное начало в себе, чувствует, как в нем самом растет опасность, с которой рекомендуется обходиться очень осторожно. Вариант такой осторожности мы находим в словаре психоанализа, который, поистине прибегая к языку укротителей, именует сферу «вытесненного» Опасно-Животного «бессознательным». В психоанализе есть что-то от псевдомедицинской науки усмирения — как будто речь идет о том, чтобы связать «бессознательное» путами разумного понимания.
Когда Фрейд говорит о «сексуальном химизме» и об оргазме как обеспечении выхода для психического напряжения, трудно отделаться от мысли о тех посетителях публичных домов, которые во время «любви» даже не снимают брюки, поскольку это — всего лишь «естественное отправление организма». И это тоже укрощение страстей, отрезвление, неоправданное овеществление сексуальности и перевод ее в некий средний род*. Это непроизвольно возникшая противоположность все той же столь же неоправданной, сколь и неизбежной демонизации внутренней тайной сферы, выражение которой мы находим уже почти у самых истоков буржуазной культуры — у представителей романтизма. Они создают те подмостки, на которых начинает разыгрываться спектакль демонологии «сексуального бессознательного». Демон не что иное, как внутреннее животное, зверь внутри нас. То, что представляет в сущности своей «бессознательное», романтик Айхендорф выразил более ясно, чем неоромантически настроенный Фрейд: «Но ты поостерегись будить в груди своей дикое животное, чтобы оно (Оно/) не появилось внезапно и не разорвало тебя самого (Я/)» («Schloss Diirande»).
К XIX веку, выражением которого стали и различные варианты психологии бессознательного, позднебуржуазная культурная ситуация заметно изменилась. Ни один из современников уже не верит в раздельное существование идеальной и животной любви или не осуществляет такого разделения на практике. В результате исчезает первая и элементарная предпосылка для атак сексуального ки-низма. Ни мужчины, ни женщины уже не смеются над «грязными анекдотами», и порнография уже не сохраняет некогда присущего ей агрессивного ехидства. И то и другое сегодня никого не шокирует. Однако было бы наивно полагать, что игра закончена. Если кинизм утвердился в своих правах, то представители цинизма, используя уже теперь не «грязную» истину, обделывают свои дела, как и прежде. Шок, который некогда вызывала порнография, навсегда остался в прошлом, но порнографический грязный бизнес сохранился и процветает. Позднебуржуазная порнография уже давно не имеет ничего общего с индивидуально-личностным освобождением от внутренней зажатости, от эротических идеализмов и сексуальных табу. Скорее, она сознательно формирует отсталое сознание: заговорчищески
подмигивая, она преподносит как-бы-запретное, чтобы сломать табу на него фальшиво-просветительским жестом. Цинизм нашей «прессы про груди и бедра» заключается отнюдь не в том, что она выставляет на всеобщее обозрение более или менее симпатичных женщин, а в том, что она таким образом незаметно и ненавязчиво восстанавливает давно преодоленное представление об отношениях полов в обществе и, все прекрасно осознавая, занимается утонченным оглуплением. По этой причине кинический, просветительский и реалистический порыв проявляется в деятельности некоторых феминистских групп, которые во время своих публичных манифестаций бьют витрины лавок, торгующих порнографией.
Позднебуржуазная порнография служит в капиталистическом обществе для того, чтобы сформировать структуру шизоидной, обманутой своей собственной эпохой жизни, которая может быть выражена формулой «Не сейчас, как-нибудь в следующий раз». Она выдает изначальное, данное и само собой разумеющееся за далекую цель, за утопическое сексуальное очарование. Красота тела, которая в платонизме указывала душе путь к наивысшему познанию истины в душевном порыве, служит в современной порнографии для закрепления того безлюбия, которому в нашем мире дана власть определять, что является реальностью, а что — нет.
